Страница:
— Об этом мы тоже поговорим в свое время. Караульщик, скажи, чтобы привели чеканщика Силантия.
Привели Силантия. Детина сильно усох. Щеки ввалились, и порты едва держались на его истощавшем теле. — Правду будешь говорить, чеканщик?
— Все как есть скажу, господин, — пообещал, как выдохнул, Силантий.
— Сколько серебра унес со двора?
— Десять горшков.
— Как же ты так воровал, что и стража в безвестности осталась? Ведь донага раздевался!
— Боярин Воронцов мне наказывал воровать, вот я ему и пособлял. Один раз серебро в карете провозил, другой раз он под кафтаном прятал. Караульщики-то его не обыскивают.
— Зачем же ему серебро нужно было?
Силантий чуть помедлил, а потом все так же сдержанно вещал:
— Чеканы у него в тереме есть, хотел, чтобы монеты ему делали. Он меня подговорил и еще двух мастеровых. А если, говорит, не согласитесь, тогда до смерти запорю. Некуда нам деться было, вот мы и согласились.
— Много монет начеканили?
— Да, почитай, не одну сотню рублев! Разве такую прорву сосчитаешь. Только боярин Федька Воронцов все себе забирал, с нами делиться не желал. Задарма работали. — Чего еще велел Федька Воронцов?
— Вместо серебра иной раз велел олово добавлять. Оно тяжелее будет, а по цвету едино. Вот потому и не разберешь!
— Холоп ты сучий! Как же ты хозяина своего бесчестишь! Что же это делается такое, неужто я из-за воров страдать должен! — взвился Воронцов.
В подклети было светло. В огромных горшках плавился воск, и тонкая черная струйка копоти поднималась к своду, рисуя на нем черный же неровный круг. Иногда эта ниточка искривлялась от неровного дыхания Силантия, который продолжал рассказывать:
— Он-то меня сразу приметил, увидел, какие я чеканы делаю. Ведь я и резать могу, да так, что одна монета близнецом другой будет. И края у меня ровные, такие, что и стачивать не нужно.
Подьячий, стараясь не пропустить ни слова, быстро писал на бумаге донос Силантия. К перу без конца цеплялся волос; подьячий тщательно отирал его кончик о рукав кафтана и усердно принимался за писание.
— Что еще тебе наказывал боярин Монетного двора?
— Говорил, чтобы я монеты потоньше делал, а с вырученного серебра для его казны чеканил.
Василий Захаров посмотрел на Воронцова. Двое караульничих стояли у того за плечами, чтобы по желанию дьяка повесить боярина на дыбу или вытолкать взашей.
— Что же ты на это скажешь, Федор Семенович? Не крал серебра?
— Разве мог я знать, что когда брал тебя, супостата, на Монетный двор, то могилу для себя рыл?
— Вот оно как ты поворачиваешь? Думал, если берешь на государеву службу, то холопом тебе верным буду? Только не тебе я служу, а государю! А теперь отвечай, холоп, правду ли говорит чеканщик?
— Если и был в чем грех, так в том, что утаил малость от казны серебра. Может, и начеканил я с десяток рублев, но не более! Но чтобы злой умысел какой против государя Ивана Васильевича держать… Не было этого! Новгородцы и вправду на своего наместника с жалобой шли. Ты и сам, Василий, в том убедиться можешь. Нашел бы тех, кто под Коломной был!
— Только не поверит тебе больше государь. Если ты его серебро воровал, значит, и против него измену мог иметь. Знаешь ли ты, что делают с фальшивомонетчиками?
— Как же мне не знать? Сколько раз по моему наказу татям в горло олово лили!
— Хм… вот и тебе скоро зальют.
— Помилуй меня, господи, спаси от срама, не дай на поругание мою душу!
— Есть спасение для тебя, Федор Семенович, только вот не знаю, согласишься ли ты на это. Уж больно горд!
— Говори же, дьяк, в чем мое спасение?!
— Душу твою сохранить не обещаю, сам спасешься. Сходишь в церковь, помолишься малость. В казну монастырскую дар большой сделаешь, а может, на свои деньги и церквушку каменную поставишь. Но вот тело твое… попробую спасти от позора.
— Сделай Христа ради! Сыном разлюбезным для меня будешь! Век на тебя молиться стану и еще деткам своим накажу, чтобы почитали тебя пуще отца родного. Только вырви меня отсюда! Что делать нужно, говори, Василий.
— Государю ты вот что скажешь, когда он к тебе в темницу явится. — Дьяк поднялся с лавки и зашептал в самое ухо боярину: — Будто бы умысел против него имел, хотел власти государя лишить.
— Окстись! — отшатнулся боярин. — Гнева ты не боишься божьего! Не желал я этого. Я у него в любимцах ходил! Он меня лучше Глинских почитал. Мне ли желать, чтобы Ванюша власти лишился, я бы тогда сам без головы остался: одни недруги вокруг.
— Я свое слово молвил, — развел руками дьяк, — если хочешь жить, скажешь! Подьячий, пойдем отсюда, тяжек для меня дух темницы; и еще Федор Семенович подумать должен, не будем ему мешать.
Иван Васильевич заявился в темницу вечером. Двое рынд освещали дорогу и заботливо опекали государя:
— Здесь, Иван Васильевич, поосторожнее будь, ступенька тут хиленькая. Вот черти эти тюремщики, никак заделать не могут. Не споткнись, батюшка, сподобься. А здесь, государь, склизко, видать, налито что-то. А может быть, и кровь.
Иван Васильевич весело перепрыгивал через две ступени, мало обращая внимание на советы рынд, и только иной раз покрикивал на охрану:
— Мух харей не хватай! Свети государю под ноги, а то башку расшибу.
Спустились в подвал. Зноя как не бывало. От серых камней тянуло холодом. В самом углу, на затхлой соломе, свернувшись в калач, лежал человек. Василий Захаров вышел из-за спины государя и, осветив фонарем угол, скомандовал:
— Вставай, Федька сын Семенов, государь к тебе в гости пожаловал!
Калач медленно стал разворачиваться, и Иван Васильевич увидел боярина Воронцова.
Через дверь сквозило, и пламя свечи слегка изогнулось, словно и оно решило поклониться государю. Воронцов уже совсем не походил на того лощеного боярина, каким Иван знал его еще неделю назад. Перед ним был исхудавший и изнуренный голодом человек. Кафтан и тот драный, а через прореху на груди видна розовая сорочка.
— Государь Иван Васильевич, — сделал шаг Федор Воронцов навстречу великому князю, но расторопные рынды бердышами заслонили путь.
— Куда прешь?! Не велено!
Было время, когда Воронцов запросто трепал Ивана по плечу, а рынды милостиво топтались рядом; сейчас же боярин находился по другую сторону бердышей.
Но, видать, дело не так плохо, если сам великий князь к нему в темницу спустился. Федор Семенович успел разглядеть в глазах государя смятение. «Не забыл, бестия, своего боярина!»
— Сказывай, холоп, какую неправду против государя учинить хотел! — повелел Василий Захаров. — Эй, подьячий, пиши за боярином. Сейчас Федор Семенович исповедоваться начнет. — И посмотрел на Федора тем взглядом, который напоминал: «Не забыл ли ты, боярин, о нашем разговоре? Смотри же! Иначе башка с плеч полетит!»
Подьячий, тот же самый худенький старичок, что бывал на сече, степенно разгладил бумагу пальцами, приготовился писать. Сейчас он походил на огромную черную ворону с длинной и верткой шеей, даже кафтан его, неровно отглаженный, топорщился, напоминая взъерошенные перья. Ворона повернула голову, прислушалась к тому, что глаголет великий князь. Руки у подьячего слегка расставлены, и широкие рукава кажутся крыльями. Вот сейчас осерчает государь, и ворона воспарит в испуге к закопченному потолку.
Но шестнадцатилетний самодержец заговорил спокойно:
— Что сказать хотел, Федька? Слышал я о том, что ты убить меня замыслял?
— Государь, смилуйся, — припал боярин головой к цепям. — Если и был на мне грех, так это такой, что опекал я тебя чрезмерно.
— Андрей Шуйский тоже все опекал и тем самым на царствие взойти хотел. Он-то мог! Ну а как тебе на троне сидеть, если ты рода невеликого?
— И от безродных смута немалая идет, — со значением заметил Василий Захаров, слегка двинувшись вперед, и сразу заслонил великого князя от опального боярина. А взгляд дьяка требовал: «Если жить хочешь, говори то, о чем условились». — Сознавайся государю, разве не хотел ты своим худородством даровитых бояр оттеснить и самому при государе царствием заправлять?
— Если и подумал о том ненароком, то только потому, что меня бес смутил. Я этого беса в молитвах гнал. Смирен я теперь и тих, прости меня, государь, — сдался боярин.
— Отвечай государю, тать, кто с тобой заедино был?
— От Шуйских все идет! Не могут они простить государю того, что повелел он псарям Андрея на своем дворе порешить.
— Так… Кто еще с Шуйским в сговоре был, Федор Семенович? Братца своего старшего почему не вспоминаешь? С тобой Василий был?
— И брат Василий со мной был.
— Ты при государе в конюшие метил, а брату своему какой приказ хотел отдать?
— Монетный двор хотел передать Василию… Еще князь Кубенский заединщик.
Иван нахмурился: вот кто в родовитости с самим великим князем может потягаться.
Подьячий быстро царапал пером по серой бумаге.
— Стало быть, князь Кубенский еще? — искренне удивился дьяк Захаров — про то не договаривались.
— Князь Кубенский, — охотно соглашался Воронцов. — Так и говорил, мерзавец: мы-де, Кубенские, сами из Рюриковичей, и еще неизвестно, кто из наших родов на царствии московском сидеть должен. Князь все Шуйским поддакивал, которые говорят, что на Москве младшие братья остались.
— Вот, стало быть, как, — только и нашелся что ответить государь. — Верно мне Глинские говорили, что аспида я подле себя держу, а он того и гляди меня в рыло цапнет. Вот что я тебе скажу, Федька: холопом ты был княжеским, а помрешь вором лукавым! На плаху его! — приговорил государь и, запахнув полы кафтана, поспешил к выходу.
Пламя свечи задрожало от господского гнева, а Федор Воронцов запоздало бросился вослед государю:
— Батюшка, ведь не по злобе я! Надоумили! Ох охальник ты, Васька, сначала чести лишил, а теперь государь жизнь отберет!
— Поделом тебе, старой вороне! — огрызнулся дьяк и пошел следом за Иваном Васильевичем.
Казнь
Пелагея
Привели Силантия. Детина сильно усох. Щеки ввалились, и порты едва держались на его истощавшем теле. — Правду будешь говорить, чеканщик?
— Все как есть скажу, господин, — пообещал, как выдохнул, Силантий.
— Сколько серебра унес со двора?
— Десять горшков.
— Как же ты так воровал, что и стража в безвестности осталась? Ведь донага раздевался!
— Боярин Воронцов мне наказывал воровать, вот я ему и пособлял. Один раз серебро в карете провозил, другой раз он под кафтаном прятал. Караульщики-то его не обыскивают.
— Зачем же ему серебро нужно было?
Силантий чуть помедлил, а потом все так же сдержанно вещал:
— Чеканы у него в тереме есть, хотел, чтобы монеты ему делали. Он меня подговорил и еще двух мастеровых. А если, говорит, не согласитесь, тогда до смерти запорю. Некуда нам деться было, вот мы и согласились.
— Много монет начеканили?
— Да, почитай, не одну сотню рублев! Разве такую прорву сосчитаешь. Только боярин Федька Воронцов все себе забирал, с нами делиться не желал. Задарма работали. — Чего еще велел Федька Воронцов?
— Вместо серебра иной раз велел олово добавлять. Оно тяжелее будет, а по цвету едино. Вот потому и не разберешь!
— Холоп ты сучий! Как же ты хозяина своего бесчестишь! Что же это делается такое, неужто я из-за воров страдать должен! — взвился Воронцов.
В подклети было светло. В огромных горшках плавился воск, и тонкая черная струйка копоти поднималась к своду, рисуя на нем черный же неровный круг. Иногда эта ниточка искривлялась от неровного дыхания Силантия, который продолжал рассказывать:
— Он-то меня сразу приметил, увидел, какие я чеканы делаю. Ведь я и резать могу, да так, что одна монета близнецом другой будет. И края у меня ровные, такие, что и стачивать не нужно.
Подьячий, стараясь не пропустить ни слова, быстро писал на бумаге донос Силантия. К перу без конца цеплялся волос; подьячий тщательно отирал его кончик о рукав кафтана и усердно принимался за писание.
— Что еще тебе наказывал боярин Монетного двора?
— Говорил, чтобы я монеты потоньше делал, а с вырученного серебра для его казны чеканил.
Василий Захаров посмотрел на Воронцова. Двое караульничих стояли у того за плечами, чтобы по желанию дьяка повесить боярина на дыбу или вытолкать взашей.
— Что же ты на это скажешь, Федор Семенович? Не крал серебра?
— Разве мог я знать, что когда брал тебя, супостата, на Монетный двор, то могилу для себя рыл?
— Вот оно как ты поворачиваешь? Думал, если берешь на государеву службу, то холопом тебе верным буду? Только не тебе я служу, а государю! А теперь отвечай, холоп, правду ли говорит чеканщик?
— Если и был в чем грех, так в том, что утаил малость от казны серебра. Может, и начеканил я с десяток рублев, но не более! Но чтобы злой умысел какой против государя Ивана Васильевича держать… Не было этого! Новгородцы и вправду на своего наместника с жалобой шли. Ты и сам, Василий, в том убедиться можешь. Нашел бы тех, кто под Коломной был!
— Только не поверит тебе больше государь. Если ты его серебро воровал, значит, и против него измену мог иметь. Знаешь ли ты, что делают с фальшивомонетчиками?
— Как же мне не знать? Сколько раз по моему наказу татям в горло олово лили!
— Хм… вот и тебе скоро зальют.
— Помилуй меня, господи, спаси от срама, не дай на поругание мою душу!
— Есть спасение для тебя, Федор Семенович, только вот не знаю, согласишься ли ты на это. Уж больно горд!
— Говори же, дьяк, в чем мое спасение?!
— Душу твою сохранить не обещаю, сам спасешься. Сходишь в церковь, помолишься малость. В казну монастырскую дар большой сделаешь, а может, на свои деньги и церквушку каменную поставишь. Но вот тело твое… попробую спасти от позора.
— Сделай Христа ради! Сыном разлюбезным для меня будешь! Век на тебя молиться стану и еще деткам своим накажу, чтобы почитали тебя пуще отца родного. Только вырви меня отсюда! Что делать нужно, говори, Василий.
— Государю ты вот что скажешь, когда он к тебе в темницу явится. — Дьяк поднялся с лавки и зашептал в самое ухо боярину: — Будто бы умысел против него имел, хотел власти государя лишить.
— Окстись! — отшатнулся боярин. — Гнева ты не боишься божьего! Не желал я этого. Я у него в любимцах ходил! Он меня лучше Глинских почитал. Мне ли желать, чтобы Ванюша власти лишился, я бы тогда сам без головы остался: одни недруги вокруг.
— Я свое слово молвил, — развел руками дьяк, — если хочешь жить, скажешь! Подьячий, пойдем отсюда, тяжек для меня дух темницы; и еще Федор Семенович подумать должен, не будем ему мешать.
Иван Васильевич заявился в темницу вечером. Двое рынд освещали дорогу и заботливо опекали государя:
— Здесь, Иван Васильевич, поосторожнее будь, ступенька тут хиленькая. Вот черти эти тюремщики, никак заделать не могут. Не споткнись, батюшка, сподобься. А здесь, государь, склизко, видать, налито что-то. А может быть, и кровь.
Иван Васильевич весело перепрыгивал через две ступени, мало обращая внимание на советы рынд, и только иной раз покрикивал на охрану:
— Мух харей не хватай! Свети государю под ноги, а то башку расшибу.
Спустились в подвал. Зноя как не бывало. От серых камней тянуло холодом. В самом углу, на затхлой соломе, свернувшись в калач, лежал человек. Василий Захаров вышел из-за спины государя и, осветив фонарем угол, скомандовал:
— Вставай, Федька сын Семенов, государь к тебе в гости пожаловал!
Калач медленно стал разворачиваться, и Иван Васильевич увидел боярина Воронцова.
Через дверь сквозило, и пламя свечи слегка изогнулось, словно и оно решило поклониться государю. Воронцов уже совсем не походил на того лощеного боярина, каким Иван знал его еще неделю назад. Перед ним был исхудавший и изнуренный голодом человек. Кафтан и тот драный, а через прореху на груди видна розовая сорочка.
— Государь Иван Васильевич, — сделал шаг Федор Воронцов навстречу великому князю, но расторопные рынды бердышами заслонили путь.
— Куда прешь?! Не велено!
Было время, когда Воронцов запросто трепал Ивана по плечу, а рынды милостиво топтались рядом; сейчас же боярин находился по другую сторону бердышей.
Но, видать, дело не так плохо, если сам великий князь к нему в темницу спустился. Федор Семенович успел разглядеть в глазах государя смятение. «Не забыл, бестия, своего боярина!»
— Сказывай, холоп, какую неправду против государя учинить хотел! — повелел Василий Захаров. — Эй, подьячий, пиши за боярином. Сейчас Федор Семенович исповедоваться начнет. — И посмотрел на Федора тем взглядом, который напоминал: «Не забыл ли ты, боярин, о нашем разговоре? Смотри же! Иначе башка с плеч полетит!»
Подьячий, тот же самый худенький старичок, что бывал на сече, степенно разгладил бумагу пальцами, приготовился писать. Сейчас он походил на огромную черную ворону с длинной и верткой шеей, даже кафтан его, неровно отглаженный, топорщился, напоминая взъерошенные перья. Ворона повернула голову, прислушалась к тому, что глаголет великий князь. Руки у подьячего слегка расставлены, и широкие рукава кажутся крыльями. Вот сейчас осерчает государь, и ворона воспарит в испуге к закопченному потолку.
Но шестнадцатилетний самодержец заговорил спокойно:
— Что сказать хотел, Федька? Слышал я о том, что ты убить меня замыслял?
— Государь, смилуйся, — припал боярин головой к цепям. — Если и был на мне грех, так это такой, что опекал я тебя чрезмерно.
— Андрей Шуйский тоже все опекал и тем самым на царствие взойти хотел. Он-то мог! Ну а как тебе на троне сидеть, если ты рода невеликого?
— И от безродных смута немалая идет, — со значением заметил Василий Захаров, слегка двинувшись вперед, и сразу заслонил великого князя от опального боярина. А взгляд дьяка требовал: «Если жить хочешь, говори то, о чем условились». — Сознавайся государю, разве не хотел ты своим худородством даровитых бояр оттеснить и самому при государе царствием заправлять?
— Если и подумал о том ненароком, то только потому, что меня бес смутил. Я этого беса в молитвах гнал. Смирен я теперь и тих, прости меня, государь, — сдался боярин.
— Отвечай государю, тать, кто с тобой заедино был?
— От Шуйских все идет! Не могут они простить государю того, что повелел он псарям Андрея на своем дворе порешить.
— Так… Кто еще с Шуйским в сговоре был, Федор Семенович? Братца своего старшего почему не вспоминаешь? С тобой Василий был?
— И брат Василий со мной был.
— Ты при государе в конюшие метил, а брату своему какой приказ хотел отдать?
— Монетный двор хотел передать Василию… Еще князь Кубенский заединщик.
Иван нахмурился: вот кто в родовитости с самим великим князем может потягаться.
Подьячий быстро царапал пером по серой бумаге.
— Стало быть, князь Кубенский еще? — искренне удивился дьяк Захаров — про то не договаривались.
— Князь Кубенский, — охотно соглашался Воронцов. — Так и говорил, мерзавец: мы-де, Кубенские, сами из Рюриковичей, и еще неизвестно, кто из наших родов на царствии московском сидеть должен. Князь все Шуйским поддакивал, которые говорят, что на Москве младшие братья остались.
— Вот, стало быть, как, — только и нашелся что ответить государь. — Верно мне Глинские говорили, что аспида я подле себя держу, а он того и гляди меня в рыло цапнет. Вот что я тебе скажу, Федька: холопом ты был княжеским, а помрешь вором лукавым! На плаху его! — приговорил государь и, запахнув полы кафтана, поспешил к выходу.
Пламя свечи задрожало от господского гнева, а Федор Воронцов запоздало бросился вослед государю:
— Батюшка, ведь не по злобе я! Надоумили! Ох охальник ты, Васька, сначала чести лишил, а теперь государь жизнь отберет!
— Поделом тебе, старой вороне! — огрызнулся дьяк и пошел следом за Иваном Васильевичем.
Казнь
О предстоящей казни московиты узнали в тот же день.
Глашатай, малый лет двадцати, с Лобного места читал государев указ. Говорил громко и задиристо, так что базарная площадь, словно девка, завороженная гуляньем, слушала его сильный и шальной голос.
— …Потому государь Иван Васильевич повелел, а бояре приговорили лишить живота вора Федьку Воронцова, окольничего Ваську Воронцова, изменника князя Кубенского Ивашку… через усекновение головы… И еще государь сказал, что не даст в обиду холопов двора своего, только ему их и судить. А бояр-изменников и впредь наказывать станет. А кто из холопов достоин, так миловать по-царски будет!
Глашатай оторвал лицо от свитка, щипнул пальцами за кончик хиленькой бороденки и сошел вниз.
С приготовлениями затягивать не стали: уже утром следующего дня плотники соорудили высокий помост. Всюду валялась свежая стружка, в воздухе едко пахло смолой, а караульщики вытащили на самый верх дубовую колоду.
После полуденной молитвы к месту казни стали подходить ротозеи-мужики. С любопытством поглядывая на помост, громоздившийся среди площади, сердобольно печалились:
— Хоть и бояре, а жаль.
— Государь зазря сердиться не станет, видать, измену крепкую разглядел, — возражали другие. — По вине и плата!
Бабы не подходили к помосту, а если шли мимо, то озирались с опаской. Не положено женам казни лицезреть. Караульщики зорко наблюдали за тем, чтобы в толпе не замешались и любопытствующие отроки. Вот кому до всего есть дело!
В четыре часа забили колокола, и с первым звоном с государева двора вывели колодников. Федора Воронцова караульщики вели первым, он выделялся среди прочих саженным ростом и неимоверной худобой. Следом шел Василий, брат, а уже затем князь Кубенский.
Узники шли неторопливо, а тяжелые колоды, шурша под ногами, волочились следом. Руки были стянуты бечевой, и караульщик, следовавший впереди, то и дело подергивал за свободный конец, подгоняя колодников.
Следом выехал великий князь. Под ним был вороной жеребец, сам в позолоченном кафтане, по обе стороны, в два ряда, охрана государя. Вот кто-то из мужиков осмелился подойти ближе, и рында с силой поддел его носком сапога. Мужик только крякнул и под хохот толпы опустился на дорогу.
Федора Воронцова подвели к помосту. Остановился боярин, разглядывая грозное сооружение, осмотрелся, а караульщик уже тянет за бечеву, подгоняет:
— Чего застыл? Наверх ступай! Государь дожидаться не любит.
— Стой! — услышал караульщик голос великого князя.
Федор Воронцов обернулся с надеждой: одумался Иван Васильевич, простил своего холопа!
Под ноги государю рынды поставили скамеечку, и Иван, отбросив поводья, сошел вниз. Доски запищали, прося пощады, а самодержец, увлекая за собой растерянную стражу, взобрался на помост.
Народ затаился. Ожидал, что будет дальше. Не бывало такого, чтобы великие князья по помосту разгуливали.
Государь был молод, красив, высок ростом. Всем своим видом он напоминал огромную гордую птицу, даже в его профиле было что-то ястребиное. Глаза такие же, как и весь его облик, — пронзительные и колючие.
— Московиты! — закричал Иван с помоста в затаившуюся толпу. — Разве я вам не заступник? Разве я вам не отец? — вопрошал шестнадцатилетний самодержец собравшийся народ.
— Ты нам батюшка! — пронзительно завопил мужик, стоящий в первом ряду.
А следом вразнобой и уже увереннее:
— Батюшка наш!
— Государь наш батюшка!
— Тогда почему мне не дают печься о вашем благе вот эти изменники?! — показал великий князь на узников, которые со страхом наблюдали за взволнованной толпой, способной, подобно разошедшемуся огню, пожрать их. — Царствие мое отобрать хотели, жизни меня надумали лишить, а вас своими холопами сделать!
— Не бывать этому! Только твои мы холопы, государь Иван Васильевич!
— Твоими холопами были, ими и останемся!
А московский государь продолжал:
— А разве эти лиходеи и изменники не мучили вас? Разве они вас не били смертным боем? Кто поборами несметными обложил?! Они! Только есть у вас защитник от изменников — это государь ваш! Он никому не даст своих холопов в обиду!
Заплечных дел мастера в красных длиннополых рубахах укрепляли колоду. А она попалась разнобокая, непослушная, без конца заваливалась на сторону. Палачи повыковыряли с дороги каменья и стали подкладывать их под чурку. Наконец мастера выровняли колоду, и старший из них, примерившись к чурке, глубоко вогнал в крепкое дерево топор.
Государь Московский все говорил:
— Эти изменники и матушку мою, великую княгиню Елену Глинскую, со света сжили, думали и до меня добраться. Только за меня господь вступился, надоумил укрепить царствие мое. Чего же достойны изменники, посмевшие пойти против своего государя?
— Смерти достойны!
— Живота лишить! — кричали кругом.
— Воля моего народа для меня святая, — сошел Иван вниз и, махнув рукой, повелел ввести изменников на помост.
Первым поднялся Воронцов Федор. Палач, огромный детина, заломил опальному боярину руки, заставляя его опуститься на колени, и тот, подчиняясь силе, упал, склонив голову на неровный спил. Воронцов кряхтел от боли, матерился, а палач давил все сильнее, вжимая его голову в шероховатый срез. На щеках боярина отпечатались опилки, деревянная пыль залепила глаза, и Воронцов, нелепо колыхая головой, бормотал одно:
— Обманул Васька! Обманул!
Другой палач, ростом пониже, переложил топор из одной руки в другую, примерился к склоненной шее и, выдавливая из себя крик, с широким замахом ударил по колоде. Хрустнули позвонки. Голова со стуком упала и неровно покатилась, оставляя после себя кровавые полосы.
Федора Воронцова не стало. Палач-громадина поднял под руки безвольное тело и оттащил его в сторону.
Следующим был Василий. Палач ухватил окольничего за руки, пытаясь повалить его, но Василий Воронцов отстранился:
— Отойди! Сам я!
Окольничий трижды перекрестил грешный лоб, поклонился поначалу государю, чинно восседавшему на кресле, потом на три стороны народу и опустился на колени, склонив голову на колоду, запачканную кровью брата. Поцеловал ее и закрыл глаза.
Василий Воронцов сильно походил на брата и ликом, и одеждой. Палач неуютно поежился, разглядывая опять то же лицо, будто только что казненный восстал из мертвых.
— Никита, — обратился он с лаской в голосе к рослому палачу, — Василия ты бы сам попробовал. Страх берет, почудилось мне, будто второй раз мертвеца рубить буду.
Никита-палач хмыкнул себе под нос, взял топор и, указав головой на Федора Воронцова, который лежал тихо и не мог слышать разговора, добавил:
— А это что, по-твоему? Бес, что ли!
И, удобно ухватившись за длинную рукоять, отсек голову и Василию Воронцову.
Иван Васильевич наблюдал за казнью бояр со спокойствием монаха. Только руки не могли отыскать себе места, неустанно перебирали полы кафтана и крутили фиги.
Настала очередь князя Кубенского.
Народ молча наблюдал за медленными приготовлениями палача. Тот долго шевелил плечами, перекладывал топор с одной руки на другую, словно это было некое священнодейство, затем с искусством опытного воинника стал размахивать им во все стороны. И трудно было понять, что завораживало больше: мастерство палача или голая шея, склоненная к колоде.
А когда верзила, намахавшись до пота, опустил топор, собравшийся люд выдохнул в один голос.
Только единожды по лицу Ивана Васильевича пробежала судорога, нечто похожее на улыбку: когда окровавленное тело князя Кубенского свалилось нескладно на помост, а ноги мелко задрыгались.
Иван поднялся с кресла, и бояре, толкая друг друга, поспешили взять молодого государя под руки. По обе стороны от него в два ряда шли двенадцать бояр; первыми были Шуйские. Замаливая недавний грех, они поддерживали великого князя особенно бережно. Старший из братьев, Иван, наклонился к его уху и что-то нашептывал. Государь слегка кивал и чинным шагом следовал дальше.
Народ еще некоторое время глазел на удаляющегося самодержца, а потом понемногу стал расходиться.
У помоста осталась только одна юродивая баба — во время казни ее не решились согнать с площади. Она сидела на корточках и, раскачиваясь в обе стороны, повторяла:
— Палач-то его по шее топориком, а позвонки «хруст»! Вот так, православные, юродивых обижать!
Палачи, неуклюже сгибаясь под тяжестью, волочили убиенных к телеге, на которой терпеливо ожидал страшный груз возчик.
На следующий день троих бояр прилюдно позорили. Сорвали с голов шапки и держали так целый день, а потом сослали в Великий Устюг. Позже еще троих бояр государь повелел отправить в темницу, и из двенадцати бояр, которые провожали великого князя в день казни, осталось только шесть.
Скоро Иван Васильевич охладел к государевым делам.
Глашатай, малый лет двадцати, с Лобного места читал государев указ. Говорил громко и задиристо, так что базарная площадь, словно девка, завороженная гуляньем, слушала его сильный и шальной голос.
— …Потому государь Иван Васильевич повелел, а бояре приговорили лишить живота вора Федьку Воронцова, окольничего Ваську Воронцова, изменника князя Кубенского Ивашку… через усекновение головы… И еще государь сказал, что не даст в обиду холопов двора своего, только ему их и судить. А бояр-изменников и впредь наказывать станет. А кто из холопов достоин, так миловать по-царски будет!
Глашатай оторвал лицо от свитка, щипнул пальцами за кончик хиленькой бороденки и сошел вниз.
С приготовлениями затягивать не стали: уже утром следующего дня плотники соорудили высокий помост. Всюду валялась свежая стружка, в воздухе едко пахло смолой, а караульщики вытащили на самый верх дубовую колоду.
После полуденной молитвы к месту казни стали подходить ротозеи-мужики. С любопытством поглядывая на помост, громоздившийся среди площади, сердобольно печалились:
— Хоть и бояре, а жаль.
— Государь зазря сердиться не станет, видать, измену крепкую разглядел, — возражали другие. — По вине и плата!
Бабы не подходили к помосту, а если шли мимо, то озирались с опаской. Не положено женам казни лицезреть. Караульщики зорко наблюдали за тем, чтобы в толпе не замешались и любопытствующие отроки. Вот кому до всего есть дело!
В четыре часа забили колокола, и с первым звоном с государева двора вывели колодников. Федора Воронцова караульщики вели первым, он выделялся среди прочих саженным ростом и неимоверной худобой. Следом шел Василий, брат, а уже затем князь Кубенский.
Узники шли неторопливо, а тяжелые колоды, шурша под ногами, волочились следом. Руки были стянуты бечевой, и караульщик, следовавший впереди, то и дело подергивал за свободный конец, подгоняя колодников.
Следом выехал великий князь. Под ним был вороной жеребец, сам в позолоченном кафтане, по обе стороны, в два ряда, охрана государя. Вот кто-то из мужиков осмелился подойти ближе, и рында с силой поддел его носком сапога. Мужик только крякнул и под хохот толпы опустился на дорогу.
Федора Воронцова подвели к помосту. Остановился боярин, разглядывая грозное сооружение, осмотрелся, а караульщик уже тянет за бечеву, подгоняет:
— Чего застыл? Наверх ступай! Государь дожидаться не любит.
— Стой! — услышал караульщик голос великого князя.
Федор Воронцов обернулся с надеждой: одумался Иван Васильевич, простил своего холопа!
Под ноги государю рынды поставили скамеечку, и Иван, отбросив поводья, сошел вниз. Доски запищали, прося пощады, а самодержец, увлекая за собой растерянную стражу, взобрался на помост.
Народ затаился. Ожидал, что будет дальше. Не бывало такого, чтобы великие князья по помосту разгуливали.
Государь был молод, красив, высок ростом. Всем своим видом он напоминал огромную гордую птицу, даже в его профиле было что-то ястребиное. Глаза такие же, как и весь его облик, — пронзительные и колючие.
— Московиты! — закричал Иван с помоста в затаившуюся толпу. — Разве я вам не заступник? Разве я вам не отец? — вопрошал шестнадцатилетний самодержец собравшийся народ.
— Ты нам батюшка! — пронзительно завопил мужик, стоящий в первом ряду.
А следом вразнобой и уже увереннее:
— Батюшка наш!
— Государь наш батюшка!
— Тогда почему мне не дают печься о вашем благе вот эти изменники?! — показал великий князь на узников, которые со страхом наблюдали за взволнованной толпой, способной, подобно разошедшемуся огню, пожрать их. — Царствие мое отобрать хотели, жизни меня надумали лишить, а вас своими холопами сделать!
— Не бывать этому! Только твои мы холопы, государь Иван Васильевич!
— Твоими холопами были, ими и останемся!
А московский государь продолжал:
— А разве эти лиходеи и изменники не мучили вас? Разве они вас не били смертным боем? Кто поборами несметными обложил?! Они! Только есть у вас защитник от изменников — это государь ваш! Он никому не даст своих холопов в обиду!
Заплечных дел мастера в красных длиннополых рубахах укрепляли колоду. А она попалась разнобокая, непослушная, без конца заваливалась на сторону. Палачи повыковыряли с дороги каменья и стали подкладывать их под чурку. Наконец мастера выровняли колоду, и старший из них, примерившись к чурке, глубоко вогнал в крепкое дерево топор.
Государь Московский все говорил:
— Эти изменники и матушку мою, великую княгиню Елену Глинскую, со света сжили, думали и до меня добраться. Только за меня господь вступился, надоумил укрепить царствие мое. Чего же достойны изменники, посмевшие пойти против своего государя?
— Смерти достойны!
— Живота лишить! — кричали кругом.
— Воля моего народа для меня святая, — сошел Иван вниз и, махнув рукой, повелел ввести изменников на помост.
Первым поднялся Воронцов Федор. Палач, огромный детина, заломил опальному боярину руки, заставляя его опуститься на колени, и тот, подчиняясь силе, упал, склонив голову на неровный спил. Воронцов кряхтел от боли, матерился, а палач давил все сильнее, вжимая его голову в шероховатый срез. На щеках боярина отпечатались опилки, деревянная пыль залепила глаза, и Воронцов, нелепо колыхая головой, бормотал одно:
— Обманул Васька! Обманул!
Другой палач, ростом пониже, переложил топор из одной руки в другую, примерился к склоненной шее и, выдавливая из себя крик, с широким замахом ударил по колоде. Хрустнули позвонки. Голова со стуком упала и неровно покатилась, оставляя после себя кровавые полосы.
Федора Воронцова не стало. Палач-громадина поднял под руки безвольное тело и оттащил его в сторону.
Следующим был Василий. Палач ухватил окольничего за руки, пытаясь повалить его, но Василий Воронцов отстранился:
— Отойди! Сам я!
Окольничий трижды перекрестил грешный лоб, поклонился поначалу государю, чинно восседавшему на кресле, потом на три стороны народу и опустился на колени, склонив голову на колоду, запачканную кровью брата. Поцеловал ее и закрыл глаза.
Василий Воронцов сильно походил на брата и ликом, и одеждой. Палач неуютно поежился, разглядывая опять то же лицо, будто только что казненный восстал из мертвых.
— Никита, — обратился он с лаской в голосе к рослому палачу, — Василия ты бы сам попробовал. Страх берет, почудилось мне, будто второй раз мертвеца рубить буду.
Никита-палач хмыкнул себе под нос, взял топор и, указав головой на Федора Воронцова, который лежал тихо и не мог слышать разговора, добавил:
— А это что, по-твоему? Бес, что ли!
И, удобно ухватившись за длинную рукоять, отсек голову и Василию Воронцову.
Иван Васильевич наблюдал за казнью бояр со спокойствием монаха. Только руки не могли отыскать себе места, неустанно перебирали полы кафтана и крутили фиги.
Настала очередь князя Кубенского.
Народ молча наблюдал за медленными приготовлениями палача. Тот долго шевелил плечами, перекладывал топор с одной руки на другую, словно это было некое священнодейство, затем с искусством опытного воинника стал размахивать им во все стороны. И трудно было понять, что завораживало больше: мастерство палача или голая шея, склоненная к колоде.
А когда верзила, намахавшись до пота, опустил топор, собравшийся люд выдохнул в один голос.
Только единожды по лицу Ивана Васильевича пробежала судорога, нечто похожее на улыбку: когда окровавленное тело князя Кубенского свалилось нескладно на помост, а ноги мелко задрыгались.
Иван поднялся с кресла, и бояре, толкая друг друга, поспешили взять молодого государя под руки. По обе стороны от него в два ряда шли двенадцать бояр; первыми были Шуйские. Замаливая недавний грех, они поддерживали великого князя особенно бережно. Старший из братьев, Иван, наклонился к его уху и что-то нашептывал. Государь слегка кивал и чинным шагом следовал дальше.
Народ еще некоторое время глазел на удаляющегося самодержца, а потом понемногу стал расходиться.
У помоста осталась только одна юродивая баба — во время казни ее не решились согнать с площади. Она сидела на корточках и, раскачиваясь в обе стороны, повторяла:
— Палач-то его по шее топориком, а позвонки «хруст»! Вот так, православные, юродивых обижать!
Палачи, неуклюже сгибаясь под тяжестью, волочили убиенных к телеге, на которой терпеливо ожидал страшный груз возчик.
На следующий день троих бояр прилюдно позорили. Сорвали с голов шапки и держали так целый день, а потом сослали в Великий Устюг. Позже еще троих бояр государь повелел отправить в темницу, и из двенадцати бояр, которые провожали великого князя в день казни, осталось только шесть.
Скоро Иван Васильевич охладел к государевым делам.
Пелагея
На Девичьем поле, где обыкновенно девки крутили хороводы, Иван Васильевич встретил Пелагею. Это произошло во время соколиной охоты, когда пернатый хищник, наслаждаясь свободой, воспарил в воздух, и государь, подобно отроку, гнал коня вслед удаляющейся птице.
— Гей! Гей! Догони его! Догони!
Сокол, словно смеясь над охотниками, высоко взмывал в воздух, а потом неожиданно спускался вниз, едва касаясь крыльями островерхих шапок рынд.
— Догоняй! Догоняй! Лови беглеца! Лови его!
Пелагея появилась неожиданно. В белой сорочке, в высоком кокошнике на маленькой головке, она казалась одним из тех цветов, которыми было усыпано поле. Не по-бабьи стройная, Пелагея казалась тонкой былинкой, которая склонялась на сильном ветру.
— Стой, шальная! — дернул поводья Иван, останавливая кобылу, и, оборотясь к девке, вопрошал дерзко: — Кто такая?
— Пелагея я, дочь пушкаря Ивана Хлебова, — с интересом всматривалась девушка в лицо всадника. — По кафтану видать, ты со двора государева.
— А я и есть государь, — просто отвечал Иван и, подняв глаза к небу, увидел, что сокол не улетал, высоко в небе кружился над полем, словно дожидался прекращения разговора.
— Государь?! — всплеснула руками девка и, недоверчиво заглядывая в лицо Ивана, произнесла: — Государи-то с боярами и рындами разъезжают, а ты, как холоп дворовый, по полю один скачешь. Не по-царски это!
Иван Васильевич хотел озлиться, даже замахнулся на строптивую плетью, но рука бестолково замерла у него за спиной.
— А вот это видала? — распахнул Ваня ворот и вытащил из рубахи великокняжеские бармы. [23]— Таких камней ни у одного боярина не найдешь. Эти бармы ко мне перешли от батюшки моего, Василия Ивановича. А почему рынд нет? Так они поотстали, когда я за соколом гнался. Вот он, проклятущий, в небе надо мной глумится. Будет еще за то моим сокольничим, что не удержали.
Сокол уже, видно, устал от высоты; подогнув под себя крылья, он сорвался с неба и рухнул в поле, но тотчас воспарил вновь, держа в когтистых лапах лохматое тельце.
— Заяц! — радостно воскликнула девушка.
— Русак, — согласился государь. — Не достать сокольничим птицу, так и улетит.
Но Ивана Васильевича уже не занимала добыча, да и сам сокол его не интересовал. Он с ребячьей непосредственностью разглядывал девку. Глаза у нее синие, под стать василькам, которыми сплошь было усеяно поле; волосы цвета отжатой ржи; а руки белые, как впервые выпавший снег.
Девка, заметив, с каким вниманием ее разглядывает государь, зарделась. И этот легкий румянец, который пробежал по ее коже, напоминающей заморский бархат, заставил смутиться самого великого князя. Негоже государю на девку пялиться, как отроку дворовому.
Понабежали рынды, и сокольничий, вихрастый молодец в зеленом кафтане, запричитал:
— Батюшка, помилуй Христа ради! Не удержал я сокола, только клобучок с него снял, а он, бес, тут же воспарил. Не погуби!
Рынды никак не могли успокоить разгоряченных коней, которые после быстрого бега размахивали длинными гривами, храпели и острыми копытами срывали головки веселых васильков.
— Ладно… Чего уж там. — Иван великодушно махнул рукой. — У меня этих соколов целый двор будет, — скосил он глаза на девку, которая стояла не шелохнувшись, насмерть перепуганная дворцовой стражей. И эти слова государя прозвучали бахвальством отрока перед зазнобой. — Если захочу, так всех повыпускаю, а нет, так дальше томиться станут. А ты, Пелагея, не робей. Чай не во дворе у меня, а в поле. Поверила теперь, что я московский великий князь?
— Как же не поверить, батюшка, — уже с поклоном отвечала девушка, не смея глянуть в государевы очи. — Иконка еще у тебя на груди с самоцветами, а такая только у великого князя может быть…
Иван Васильевич в ответ только хмыкнул, дивясь наблюдательности девки. Действительно, про иконку он и не подумал, а она и вправду византийской работа, таких в Москве не делают, и поговаривают, что пришла она в государеву сокровищницу еще от великого князя Василия Васильевича, прозванного народом за слепоту Темным.
— Хочешь во дворце у меня в услужении быть?
— За что же честь такая, государь? Да и не мастерица я вовсе.
— А ты думаешь, Пелагея, что во дворце государевом только мастерицы служат? Ткать умеешь?
— Какая же девица ткать не умеет?
— Ткачихой будешь. Сокольничий! Девке жеребца своего дай и проведи ее до самого двора. А то сиганет со страху в кусты. Ищи ее потом!
Стегнув кобылицу по крепкому крупу, с тем и уехал государь, увлекая за собой расторопных рынд.
Сокольничий надвинул на самые уши шапку и, зыркнув на девку, сказал:
— Чего стала-то? Полезай на жеребца, ко двору поедем, государь дожидаться не станет.
— Не могу, — задрожала вдруг Пелагея, — чувствует мое сердце, погубит он меня. Нетронутая я. Говорят, до девок больно охоч, хотя и летами мал. Хочешь… возьми меня! Только отпусти!
Сокольничий призадумался. Конечно, ежели бы не государь, тогда и попробовать девицу можно было бы.
— Не могу… обоих запорет. Приглянулась ты Ивану Васильевичу шибко, вот он тебя при себе и хочет держать. А теперь полезай на коня, ехать пора. И не думай лукавить! Ежели со двора его задумаешь съехать, так он тебе жизни не даст и дом твой разорит, — напустил страху на девку отрок.
Пелагея немного помедлила, перекрестилась, вверяя себя господу, и, ступив в стремя, лихо уселась в седло.
— Ишь ты! — только и подивился сокольничий. — Могла бы мне на ладони встать, подсадил бы.
— Ну что мешкаешь?! Веди ко двору.
Эта новая забава отлучила Ивана от государевых дел. Он забыл про Боярскую Думу и не выходил из своих покоев сутками. Вопреки обычаю, Иван поселил Пелагею рядом с собой, и стража, предупрежденная государем, не смея смотреть ей в лицо, наклонялась так низко, как если бы мимо проходила сама великая княгиня.
Отец, прознав про участь дочки, дважды подходил ко двору, но отроки, помня наказ великого князя, гнали его прочь. Бояре ждали, что скоро Пелагея наскучит государю, и подыскивали среди дворовых баб замену, но Иван прикипал к ней все более. Теперь он не расставался с Пелагеей совсем: возил ее на охотничьи забавы и, не замечая недовольных взглядов, приглашал в трапезную вечерять. Стольников заставлял подкладывать девке лакомые куски и прислуживать ей так, как если бы это была госпожа. Пелагея чувствовала себя под государевой опекой уверенно, смело смотрела в хмурые лица бояр, дерзко манила ладошкой стольников и повелевала наливать в золоченые кубки малиновой наливки. Пелагея мигом потеснила родовитых бояр, прочно заняв место некогда любимого Воронцова.
— Гей! Гей! Догони его! Догони!
Сокол, словно смеясь над охотниками, высоко взмывал в воздух, а потом неожиданно спускался вниз, едва касаясь крыльями островерхих шапок рынд.
— Догоняй! Догоняй! Лови беглеца! Лови его!
Пелагея появилась неожиданно. В белой сорочке, в высоком кокошнике на маленькой головке, она казалась одним из тех цветов, которыми было усыпано поле. Не по-бабьи стройная, Пелагея казалась тонкой былинкой, которая склонялась на сильном ветру.
— Стой, шальная! — дернул поводья Иван, останавливая кобылу, и, оборотясь к девке, вопрошал дерзко: — Кто такая?
— Пелагея я, дочь пушкаря Ивана Хлебова, — с интересом всматривалась девушка в лицо всадника. — По кафтану видать, ты со двора государева.
— А я и есть государь, — просто отвечал Иван и, подняв глаза к небу, увидел, что сокол не улетал, высоко в небе кружился над полем, словно дожидался прекращения разговора.
— Государь?! — всплеснула руками девка и, недоверчиво заглядывая в лицо Ивана, произнесла: — Государи-то с боярами и рындами разъезжают, а ты, как холоп дворовый, по полю один скачешь. Не по-царски это!
Иван Васильевич хотел озлиться, даже замахнулся на строптивую плетью, но рука бестолково замерла у него за спиной.
— А вот это видала? — распахнул Ваня ворот и вытащил из рубахи великокняжеские бармы. [23]— Таких камней ни у одного боярина не найдешь. Эти бармы ко мне перешли от батюшки моего, Василия Ивановича. А почему рынд нет? Так они поотстали, когда я за соколом гнался. Вот он, проклятущий, в небе надо мной глумится. Будет еще за то моим сокольничим, что не удержали.
Сокол уже, видно, устал от высоты; подогнув под себя крылья, он сорвался с неба и рухнул в поле, но тотчас воспарил вновь, держа в когтистых лапах лохматое тельце.
— Заяц! — радостно воскликнула девушка.
— Русак, — согласился государь. — Не достать сокольничим птицу, так и улетит.
Но Ивана Васильевича уже не занимала добыча, да и сам сокол его не интересовал. Он с ребячьей непосредственностью разглядывал девку. Глаза у нее синие, под стать василькам, которыми сплошь было усеяно поле; волосы цвета отжатой ржи; а руки белые, как впервые выпавший снег.
Девка, заметив, с каким вниманием ее разглядывает государь, зарделась. И этот легкий румянец, который пробежал по ее коже, напоминающей заморский бархат, заставил смутиться самого великого князя. Негоже государю на девку пялиться, как отроку дворовому.
Понабежали рынды, и сокольничий, вихрастый молодец в зеленом кафтане, запричитал:
— Батюшка, помилуй Христа ради! Не удержал я сокола, только клобучок с него снял, а он, бес, тут же воспарил. Не погуби!
Рынды никак не могли успокоить разгоряченных коней, которые после быстрого бега размахивали длинными гривами, храпели и острыми копытами срывали головки веселых васильков.
— Ладно… Чего уж там. — Иван великодушно махнул рукой. — У меня этих соколов целый двор будет, — скосил он глаза на девку, которая стояла не шелохнувшись, насмерть перепуганная дворцовой стражей. И эти слова государя прозвучали бахвальством отрока перед зазнобой. — Если захочу, так всех повыпускаю, а нет, так дальше томиться станут. А ты, Пелагея, не робей. Чай не во дворе у меня, а в поле. Поверила теперь, что я московский великий князь?
— Как же не поверить, батюшка, — уже с поклоном отвечала девушка, не смея глянуть в государевы очи. — Иконка еще у тебя на груди с самоцветами, а такая только у великого князя может быть…
Иван Васильевич в ответ только хмыкнул, дивясь наблюдательности девки. Действительно, про иконку он и не подумал, а она и вправду византийской работа, таких в Москве не делают, и поговаривают, что пришла она в государеву сокровищницу еще от великого князя Василия Васильевича, прозванного народом за слепоту Темным.
— Хочешь во дворце у меня в услужении быть?
— За что же честь такая, государь? Да и не мастерица я вовсе.
— А ты думаешь, Пелагея, что во дворце государевом только мастерицы служат? Ткать умеешь?
— Какая же девица ткать не умеет?
— Ткачихой будешь. Сокольничий! Девке жеребца своего дай и проведи ее до самого двора. А то сиганет со страху в кусты. Ищи ее потом!
Стегнув кобылицу по крепкому крупу, с тем и уехал государь, увлекая за собой расторопных рынд.
Сокольничий надвинул на самые уши шапку и, зыркнув на девку, сказал:
— Чего стала-то? Полезай на жеребца, ко двору поедем, государь дожидаться не станет.
— Не могу, — задрожала вдруг Пелагея, — чувствует мое сердце, погубит он меня. Нетронутая я. Говорят, до девок больно охоч, хотя и летами мал. Хочешь… возьми меня! Только отпусти!
Сокольничий призадумался. Конечно, ежели бы не государь, тогда и попробовать девицу можно было бы.
— Не могу… обоих запорет. Приглянулась ты Ивану Васильевичу шибко, вот он тебя при себе и хочет держать. А теперь полезай на коня, ехать пора. И не думай лукавить! Ежели со двора его задумаешь съехать, так он тебе жизни не даст и дом твой разорит, — напустил страху на девку отрок.
Пелагея немного помедлила, перекрестилась, вверяя себя господу, и, ступив в стремя, лихо уселась в седло.
— Ишь ты! — только и подивился сокольничий. — Могла бы мне на ладони встать, подсадил бы.
— Ну что мешкаешь?! Веди ко двору.
Эта новая забава отлучила Ивана от государевых дел. Он забыл про Боярскую Думу и не выходил из своих покоев сутками. Вопреки обычаю, Иван поселил Пелагею рядом с собой, и стража, предупрежденная государем, не смея смотреть ей в лицо, наклонялась так низко, как если бы мимо проходила сама великая княгиня.
Отец, прознав про участь дочки, дважды подходил ко двору, но отроки, помня наказ великого князя, гнали его прочь. Бояре ждали, что скоро Пелагея наскучит государю, и подыскивали среди дворовых баб замену, но Иван прикипал к ней все более. Теперь он не расставался с Пелагеей совсем: возил ее на охотничьи забавы и, не замечая недовольных взглядов, приглашал в трапезную вечерять. Стольников заставлял подкладывать девке лакомые куски и прислуживать ей так, как если бы это была госпожа. Пелагея чувствовала себя под государевой опекой уверенно, смело смотрела в хмурые лица бояр, дерзко манила ладошкой стольников и повелевала наливать в золоченые кубки малиновой наливки. Пелагея мигом потеснила родовитых бояр, прочно заняв место некогда любимого Воронцова.