Страница:
Понятное дело: до сих пор ни одной королеве не приходило в голову вступать на этот холм. Но Римлянка – вот она, вступила!
– Так они что, собираются отправляться в далекое плавание, к неизвестно каким берегам, без Бьярна Кровавой Секиры, кхир-гар-га?! – кажется, только теперь понял викинг Льот, на что обрекает себя этот отряд мореплавателей, решивших погубить одного из самых опытных и храбрых своих воинов.
И ржание, которым он сопровождал свою догадку, мало чем отличалось от ржания старого, но еще не отвыкшего гарцевать жеребца. Не зря же и прозвище этому великану было дано соответствующее – Ржущий Конь!
9
10
11
– Так они что, собираются отправляться в далекое плавание, к неизвестно каким берегам, без Бьярна Кровавой Секиры, кхир-гар-га?! – кажется, только теперь понял викинг Льот, на что обрекает себя этот отряд мореплавателей, решивших погубить одного из самых опытных и храбрых своих воинов.
И ржание, которым он сопровождал свою догадку, мало чем отличалось от ржания старого, но еще не отвыкшего гарцевать жеребца. Не зря же и прозвище этому великану было дано соответствующее – Ржущий Конь!
9
Прежде чем покинуть монастырь, великая княжна Елизавета настояла, чтобы воспитатель Эймунд сводил ее в Книжную келью. Провести их туда вызвался монах Дамиан, который знал, что в келье сейчас трудится над Евангелием его учитель, инок-переписчик Прокопий[20]. А тот всегда радовался появлению княжны Елизаветы больше, чем приходу кого-либо другого из детей князя Ярослава или его челяди.
Возможно, потому и радовался, что девчушка эта – с вьющимися золотистыми волосами – напоминала иноку одного из тех ангелов, которые навечно поселились в его келье вместе с византийскими иконами. Тем более что появление в мужском монастыре девиц представлялось событием почти немыслимым. Входить в «келийное» здание монастыря, да и то лишь в ту его часть, в которой располагалась библиотека, где предавались чтению монахи и сами княжьи дети, разрешалось только трем женщинам, дочерям великого князя – Анастасии, Елизавете и Анне. Но и среди них инок особо выделял Елизавету, появлению которой радовался, как первому весеннему солнцу.
Дамиан довел их до порога кельи, открыл перед княжной дверь и молча дождался, когда Прокопий оторвет взгляд от пергамента.
– Это снова ты, дитя Божье?! – радостно покачал головой переписчик. – Заходи, заходи, дщерь Господняя! Чувствовала, чувствовала душа, что сегодня мою мрачную келью должен посетить ангел.
Инок осторожно, аккуратно положил у чернильницы перо, которым писал, подошел к робко остановившейся у двери княжне и лишь в последнее мгновение удержался от того, чтобы по-отцовски погладить Елизавету. Притрагиваться к девичьему телу монаху нельзя было никогда и ни при каких обстоятельствах. Поэтому Прокопий только обвел руками вокруг ее головы, словно очерчивал над ней сияние ангельского нимба, и тяжело, с какой-то затаенной отцовской горестностью, вздохнул.
Дамиан знал, как вдохновенно любил этот пятидесятилетний монах детей и как, возможно, больше, чем любой из них, в монастыре молящихся, страдал от того, что не мог и уже никогда не сможет одарить хотя бы одно юное существо частицей своей погубленной отцовской ласки.
– Спасибо, что привел ее сюда, брат Дамиан, – с благодарностью произнес он, все еще не отводя рук от нимба и как бы благословляя вошедшую сюда.
– Таковой была воля княжны, брат Прокопий.
– Можешь считать, что отплатил мне добром за науку мою и все прочее добро, – не воспринял его объяснений переписчик святых текстов. И при этом недобро, подозрительно скосил глаза на все еще остающегося за порогом кельи варяга Эймунда, которого недолюбливал с первого дня появления этого норманна при княжеском дворе.
Дамиан молча поклонился и вышел, а переписчик усадил княжну на стул рядом с собой и попросил прочесть только что исписанную им страницу. Елизавета сначала с трудом разобрала несколько первых слов, но потом немного привыкла к почерку книжника и читала уже свободнее. Рядом лежали две покрытых воском дощечки и маленькое аккуратное стило, которым княжне разрешалось переписывать отрывки из летописей[21]. Елизавета была уверена, что и сегодня монах позволит ей немного поупражняться в переписывании Евангелия.
– Видишь, варяг, какой учености княжну растим для сына кого-то из норманнских королей?
– Вижу, давно вижу, – решительно повел плечами, словно перед схваткой разминался, Эймунд. – Она – истинная шведка.
– Да, истинная, – машинально как-то подтвердил монах, но вдруг осекся. – Почему же шведка? Из русичей она, киевская княжна.
– Она шведка, как и ее мать, ее братья, – решительно молвил викинг, сурово насупив брови. – Когда сыновья князя Ярослава займут престолы в русских городах, окажется, что всей Русью правим мы, норманны. И дружины воинские у каждого из них будут норманнские, и жены тоже.
Высказав все это, Эймунд рассмеялся настолько воинственно, словно только что поверг доселе непобедимого врага.
Прокопий поднялся, подошел к окну и какое-то время стоял спиной к варягу, осматривая открывшуюся ему часть двора, в конце которого все еще сидел на земле обессилевший после очередного провидческого экстаза юродивый Никоний.
– Неужели так желает их мать, великая княжна Ингигерда, чтобы Елизавета, сестры и братья ее осознавали себя норманнами? – доверительно поинтересовался монах.
– Достаточно того, что этого хочу я.
– Ты – это понятно. Меня интересует желание великой княгини Ингигерды. Мне ты можешь говорить правду. В дела княжеские не вмешиваюсь, поскольку не дано мне. Однако же знать хочу истину, какая она есть.
– Зачем она тебе, монах? – к монахам, как и ко всем прочим мужам, не обладающим навыками и мужеством воинов, он всегда относился с нескрываемым презрением, как обычно относятся к людям жалким, а посему недостойным.
– Да потому, что знание сие дарует мне, книжнику монастырскому, многие раздумья о судьбе земли нашей Русской.
– Ну, если эти знания нужны только тебе… – снисходительно улыбнулся норманн, – тогда поведаю.
Он прошелся по келье, остановился возле огромного сундука, на плоской, металлом обитой крышке которого лежало несколько массивных книг – лишь небольшая доля того книжного богатства, которое таилось в самом сундуке. Затем подошел к княжне Елизавете, которая, шевеля розовыми губками-лепестками, читала написанное монахом… А тем временем Прокопий внимательно, напряженно следил за каждым его движением и терпеливо ждал. И лишь когда терпение его иссякло, напомнил:
– Все, что ты скажешь, останется между нами. Если княжна что-либо и поймет-запомнит из молвленного тобой, то попытается рассказать только матери, которая тоже вряд ли станет вдумываться в ее лепет.
– То, что она порой говорит, уже далеко не лепет, – заметил викинг. – Но в общем ты прав. Так вот, неужели ты, книжник, до сих пор не понял, что мы, дружины норманнов, находимся в Новгороде и Киеве не по воле Ингигерды? И то, что делает для нас, чем жертвует ради нас, дружинников, князь, изрубивший в отместку за нападение на норманнов тысячу знатных новгородских воинов[22], тоже не только воля Ингигерды. Она всего лишь покорно делает то, что ей советуют люди, говорящие от имени короля Швеции.
– Не ведаю, известно ли сие князю, но мне известно, – пробормотал Прокопий.
– И если мы стремимся к тому, чтобы дочери князя были воспитаны как настоящие норманнки, то не только потому, что этого страстно желает их мать. Принцесса Ингигерда как раз довольно легко смирилась с тем, что ей суждено было стать княжной славян, и лучше любого из нас, воинов, сумела изучить ваш язык и ваши обряды. Для нас важно, чтобы, оставив на княжеских престолах норманнов-ярославичей, мы отдали в жены будущим королям и императорам Европы норманнок-ярославен.
Елизавета оторвалась от Святого Писания, поднялась и удивленно посматривала то на Прокопия, то на Эймунда. Она пыталась вникнуть в сущность их нежаркого спора, но пока что это было ей не под силу.
– Шведский король и собравшиеся у его престола люди заботятся о том, чтобы страна ваша со временем стала господствовать на всей огромной территории, от морей студеных до моря Русского[23] и от владений персидских до венгерских лесов.
– Но при этом понимают, что воинской силой подобного господства не достичь, – уточнил монах.
– Швеция и сама достигла бы этого, – возразил варяг, – сумей она объединить под своей короной норманнов Дании и Норвегии, а также родственных нам норманнов, осевших на землях франков и бриттов. Но это не так просто, как может казаться монаху, сидящему в монастыре на окраине столицы русичей.
– Я и не думаю, что это легко, – вознес кверху руки Прокопий, давая понять, что сомнения сии не стоят дальнейших слов. – Всего лишь хочу уяснить для себя, что, не имея достаточно большой воинской силы для покорения ближних и дальних земель, вы, норманны, пытаетесь достичь этого, постепенно расширяя влияние своих конунгов.
– Разве ваши князья используют не те же уловки?
Прокопий немного замялся, а потом честно признал:
– Те же, видит Бог. Женившись на дочери вашего короля, князь Ярослав Владимирович тут же бросился нанимать у своего тестя дружинников, чтобы пойти войной против… своего же отца! Разве решился бы Ярослав на такое, не имея поддержки норманнского правителя?[24]
– Князь нашел в Швеции то, что искал. У него и сейчас нет более надежных и преданных воинов, чем мой норманнский отряд.
– Ты прав, варяг, похоже, что нет. Вам не к кому переметнуться, вы не станете бегать от одного князя к другому, как это нередко делают воины-русичи. Ваше благополучие, само ваше спасение – в спокойном правлении великого князя Ярослава.
– А ты действительно мудрый человек, монах Прокопий. Тебе бы не монашествовать, а стать князем.
– Князь всего лишь правит Русью, – с горделивым смирением ответил инок, – я же за нее молюсь.
Викинг вцепился своими огромными жилистыми ручищами в инкрустированный серебром пояс и, покачиваясь на носках, умилительно ухмылялся.
– Так, может, вся беда в том и заключается, что те, кто правит Русью, никогда за нее не молятся; тем же, кто истинно молится за нее, не позволяют ею править?
– Сам не раз задумывался над этим, – признал Прокопий. – И всякий раз ловлю себя на мысли, что молиться нужно смиренно, а можно ли смиренно править?
– Нет, инок, – решительно покачал головой викинг, – править смиренно нельзя. Нет большей опасности для державы, чем смиренность ее правителя.
– Теперь ты понимаешь, викинг, почему нас, монахов-летописцев, так поражает смиренность некоторых наших князей, которые слишком покорно принимают покровительство, кто норманнских правителей, а кто – правителей дикой степи?
– Мы, норманны, не желаем, чтобы Русь, такая теплая и богатая земля, досталась Византии или ханам степняков.
– То есть хотите, чтобы она досталась вашим конунгам? – едко заметил монах-книжник.
– Не того опасаешься, монах. Не мы с мечом придем на Русь и подвластные ей земли. Перессорившись между собой, князья русичей сами бросятся к ногам норманнских конунгов: «Дайте нам опытных, мужественных воинов! Помогите усидеть на престоле! Спасите от коварства родных братьев и племянников!» Вам ли, монахам-летописцам, не помнить, в какую междоусобицу втягивали ваши князья своего воеводу, могучего норманнского воина Свенельда[25], других воевод и конунгов?!
– Помним, викинг, помним, – раздосадованно поморщился инок-переписчик. – Летописи помнят даже то, чего ни им, ни народу нашему помнить не следовало бы.
Возможно, потому и радовался, что девчушка эта – с вьющимися золотистыми волосами – напоминала иноку одного из тех ангелов, которые навечно поселились в его келье вместе с византийскими иконами. Тем более что появление в мужском монастыре девиц представлялось событием почти немыслимым. Входить в «келийное» здание монастыря, да и то лишь в ту его часть, в которой располагалась библиотека, где предавались чтению монахи и сами княжьи дети, разрешалось только трем женщинам, дочерям великого князя – Анастасии, Елизавете и Анне. Но и среди них инок особо выделял Елизавету, появлению которой радовался, как первому весеннему солнцу.
Дамиан довел их до порога кельи, открыл перед княжной дверь и молча дождался, когда Прокопий оторвет взгляд от пергамента.
– Это снова ты, дитя Божье?! – радостно покачал головой переписчик. – Заходи, заходи, дщерь Господняя! Чувствовала, чувствовала душа, что сегодня мою мрачную келью должен посетить ангел.
Инок осторожно, аккуратно положил у чернильницы перо, которым писал, подошел к робко остановившейся у двери княжне и лишь в последнее мгновение удержался от того, чтобы по-отцовски погладить Елизавету. Притрагиваться к девичьему телу монаху нельзя было никогда и ни при каких обстоятельствах. Поэтому Прокопий только обвел руками вокруг ее головы, словно очерчивал над ней сияние ангельского нимба, и тяжело, с какой-то затаенной отцовской горестностью, вздохнул.
Дамиан знал, как вдохновенно любил этот пятидесятилетний монах детей и как, возможно, больше, чем любой из них, в монастыре молящихся, страдал от того, что не мог и уже никогда не сможет одарить хотя бы одно юное существо частицей своей погубленной отцовской ласки.
– Спасибо, что привел ее сюда, брат Дамиан, – с благодарностью произнес он, все еще не отводя рук от нимба и как бы благословляя вошедшую сюда.
– Таковой была воля княжны, брат Прокопий.
– Можешь считать, что отплатил мне добром за науку мою и все прочее добро, – не воспринял его объяснений переписчик святых текстов. И при этом недобро, подозрительно скосил глаза на все еще остающегося за порогом кельи варяга Эймунда, которого недолюбливал с первого дня появления этого норманна при княжеском дворе.
Дамиан молча поклонился и вышел, а переписчик усадил княжну на стул рядом с собой и попросил прочесть только что исписанную им страницу. Елизавета сначала с трудом разобрала несколько первых слов, но потом немного привыкла к почерку книжника и читала уже свободнее. Рядом лежали две покрытых воском дощечки и маленькое аккуратное стило, которым княжне разрешалось переписывать отрывки из летописей[21]. Елизавета была уверена, что и сегодня монах позволит ей немного поупражняться в переписывании Евангелия.
– Видишь, варяг, какой учености княжну растим для сына кого-то из норманнских королей?
– Вижу, давно вижу, – решительно повел плечами, словно перед схваткой разминался, Эймунд. – Она – истинная шведка.
– Да, истинная, – машинально как-то подтвердил монах, но вдруг осекся. – Почему же шведка? Из русичей она, киевская княжна.
– Она шведка, как и ее мать, ее братья, – решительно молвил викинг, сурово насупив брови. – Когда сыновья князя Ярослава займут престолы в русских городах, окажется, что всей Русью правим мы, норманны. И дружины воинские у каждого из них будут норманнские, и жены тоже.
Высказав все это, Эймунд рассмеялся настолько воинственно, словно только что поверг доселе непобедимого врага.
Прокопий поднялся, подошел к окну и какое-то время стоял спиной к варягу, осматривая открывшуюся ему часть двора, в конце которого все еще сидел на земле обессилевший после очередного провидческого экстаза юродивый Никоний.
– Неужели так желает их мать, великая княжна Ингигерда, чтобы Елизавета, сестры и братья ее осознавали себя норманнами? – доверительно поинтересовался монах.
– Достаточно того, что этого хочу я.
– Ты – это понятно. Меня интересует желание великой княгини Ингигерды. Мне ты можешь говорить правду. В дела княжеские не вмешиваюсь, поскольку не дано мне. Однако же знать хочу истину, какая она есть.
– Зачем она тебе, монах? – к монахам, как и ко всем прочим мужам, не обладающим навыками и мужеством воинов, он всегда относился с нескрываемым презрением, как обычно относятся к людям жалким, а посему недостойным.
– Да потому, что знание сие дарует мне, книжнику монастырскому, многие раздумья о судьбе земли нашей Русской.
– Ну, если эти знания нужны только тебе… – снисходительно улыбнулся норманн, – тогда поведаю.
Он прошелся по келье, остановился возле огромного сундука, на плоской, металлом обитой крышке которого лежало несколько массивных книг – лишь небольшая доля того книжного богатства, которое таилось в самом сундуке. Затем подошел к княжне Елизавете, которая, шевеля розовыми губками-лепестками, читала написанное монахом… А тем временем Прокопий внимательно, напряженно следил за каждым его движением и терпеливо ждал. И лишь когда терпение его иссякло, напомнил:
– Все, что ты скажешь, останется между нами. Если княжна что-либо и поймет-запомнит из молвленного тобой, то попытается рассказать только матери, которая тоже вряд ли станет вдумываться в ее лепет.
– То, что она порой говорит, уже далеко не лепет, – заметил викинг. – Но в общем ты прав. Так вот, неужели ты, книжник, до сих пор не понял, что мы, дружины норманнов, находимся в Новгороде и Киеве не по воле Ингигерды? И то, что делает для нас, чем жертвует ради нас, дружинников, князь, изрубивший в отместку за нападение на норманнов тысячу знатных новгородских воинов[22], тоже не только воля Ингигерды. Она всего лишь покорно делает то, что ей советуют люди, говорящие от имени короля Швеции.
– Не ведаю, известно ли сие князю, но мне известно, – пробормотал Прокопий.
– И если мы стремимся к тому, чтобы дочери князя были воспитаны как настоящие норманнки, то не только потому, что этого страстно желает их мать. Принцесса Ингигерда как раз довольно легко смирилась с тем, что ей суждено было стать княжной славян, и лучше любого из нас, воинов, сумела изучить ваш язык и ваши обряды. Для нас важно, чтобы, оставив на княжеских престолах норманнов-ярославичей, мы отдали в жены будущим королям и императорам Европы норманнок-ярославен.
Елизавета оторвалась от Святого Писания, поднялась и удивленно посматривала то на Прокопия, то на Эймунда. Она пыталась вникнуть в сущность их нежаркого спора, но пока что это было ей не под силу.
– Шведский король и собравшиеся у его престола люди заботятся о том, чтобы страна ваша со временем стала господствовать на всей огромной территории, от морей студеных до моря Русского[23] и от владений персидских до венгерских лесов.
– Но при этом понимают, что воинской силой подобного господства не достичь, – уточнил монах.
– Швеция и сама достигла бы этого, – возразил варяг, – сумей она объединить под своей короной норманнов Дании и Норвегии, а также родственных нам норманнов, осевших на землях франков и бриттов. Но это не так просто, как может казаться монаху, сидящему в монастыре на окраине столицы русичей.
– Я и не думаю, что это легко, – вознес кверху руки Прокопий, давая понять, что сомнения сии не стоят дальнейших слов. – Всего лишь хочу уяснить для себя, что, не имея достаточно большой воинской силы для покорения ближних и дальних земель, вы, норманны, пытаетесь достичь этого, постепенно расширяя влияние своих конунгов.
– Разве ваши князья используют не те же уловки?
Прокопий немного замялся, а потом честно признал:
– Те же, видит Бог. Женившись на дочери вашего короля, князь Ярослав Владимирович тут же бросился нанимать у своего тестя дружинников, чтобы пойти войной против… своего же отца! Разве решился бы Ярослав на такое, не имея поддержки норманнского правителя?[24]
– Князь нашел в Швеции то, что искал. У него и сейчас нет более надежных и преданных воинов, чем мой норманнский отряд.
– Ты прав, варяг, похоже, что нет. Вам не к кому переметнуться, вы не станете бегать от одного князя к другому, как это нередко делают воины-русичи. Ваше благополучие, само ваше спасение – в спокойном правлении великого князя Ярослава.
– А ты действительно мудрый человек, монах Прокопий. Тебе бы не монашествовать, а стать князем.
– Князь всего лишь правит Русью, – с горделивым смирением ответил инок, – я же за нее молюсь.
Викинг вцепился своими огромными жилистыми ручищами в инкрустированный серебром пояс и, покачиваясь на носках, умилительно ухмылялся.
– Так, может, вся беда в том и заключается, что те, кто правит Русью, никогда за нее не молятся; тем же, кто истинно молится за нее, не позволяют ею править?
– Сам не раз задумывался над этим, – признал Прокопий. – И всякий раз ловлю себя на мысли, что молиться нужно смиренно, а можно ли смиренно править?
– Нет, инок, – решительно покачал головой викинг, – править смиренно нельзя. Нет большей опасности для державы, чем смиренность ее правителя.
– Теперь ты понимаешь, викинг, почему нас, монахов-летописцев, так поражает смиренность некоторых наших князей, которые слишком покорно принимают покровительство, кто норманнских правителей, а кто – правителей дикой степи?
– Мы, норманны, не желаем, чтобы Русь, такая теплая и богатая земля, досталась Византии или ханам степняков.
– То есть хотите, чтобы она досталась вашим конунгам? – едко заметил монах-книжник.
– Не того опасаешься, монах. Не мы с мечом придем на Русь и подвластные ей земли. Перессорившись между собой, князья русичей сами бросятся к ногам норманнских конунгов: «Дайте нам опытных, мужественных воинов! Помогите усидеть на престоле! Спасите от коварства родных братьев и племянников!» Вам ли, монахам-летописцам, не помнить, в какую междоусобицу втягивали ваши князья своего воеводу, могучего норманнского воина Свенельда[25], других воевод и конунгов?!
– Помним, викинг, помним, – раздосадованно поморщился инок-переписчик. – Летописи помнят даже то, чего ни им, ни народу нашему помнить не следовало бы.
10
– Остановите же их! – не приказала, но и не попросила, а как бы невольно простонала королева Астризесс.
– Эй, скитальцы морские, остановитесь! – прокричал начальник охраны во всю мощь своей гортани, чувствуя, что ритуал приближается к развязке. – У Ладьи Одина стоит королева!
Воины уже заметили королеву и безропотно притихли, слабо представляя себе, что, собственно, может зависеть от них, в чем должно проявляться их повиновение? И должны ли они повиноваться в эти минуты королеве? Тем более что тут же последовало желчное замечание жреца:
– Кому в этой стране неизвестно, что даже король не вправе отменять волю жребия викинга? Бывшая королева уже позволяет себе забыть об этом?
– Конунг Гуннар, – не стала вступать в полемику с ним Римлянка, – неужели кто-то решится убить этого воина в присутствии королевы?
Гуннар ступил несколько шагов в сторону возвышенности, на которой стояла Астризесс, постоял в раздумье и сделал еще несколько шагов. Теперь он стоял почти у ног королевы, и они могли беседовать так, и жрец их не слышал.
– В вашем присутствии жрец вряд ли решится совершить этот кровавый ритуал, королева, – объяснил конунг, – но ведь не собираетесь же вы стоять здесь вечно?
– Хотите сказать, что моего слова будет недостаточно?
– Не уверен, что жрец подчинился бы сейчас даже воле короля. Свергнутого, – тут же уточнил Гуннар Воитель, – короля. Если бы с вами был хотя бы епископ, королевский духовник…
– К сожалению, королевского духовника с нами нет, – вполголоса признала Римлянка, обращаясь к начальнику охраны и к принцу.
– Да, с нами действительно нет духовника, кхир-га-га! – не поддался ее страхам телохранитель Льот. Ржание его, как всегда, оказалось некстати, однако на сей раз и жрецу, и Гуннару Воителю оно показалось еще и по-идиотски вызывающим.
– Но все-таки вы можете спасти его, – тронул Астризесс за рукав куртки юный рыцарь Гаральд. – Ведь вы же королева. А это – Бьярн Кровавая Секира, тот самый, который учил меня сражаться на боевых секирах.
Римлянка встретилась взглядом с конунгом, однако тот решительно покачал головой. «Даже не пытайтесь, королева!» – вычитала она в этом упреждающем знаке преданного ей конунга. И тут же услышала:
– Это ритуал, которому каждый воин подвергается добровольно. Любой из них мог отказаться от участия в метании жребия.
– В самом деле, они ведь не карают его, а милуют жертвенной честью, – неуверенно ухватилась за эту подсказку Астризесс.
– Но ведь так или иначе – убивают, – возразил Гаральд. И тут уж оправдать кровожадность жреца и его приверженцев Астризесс была бессильна.
Как и конунг Гуннар, она прекрасно понимала, в какую опасную западню раскола королевской дружины способен заманить жрец, отказавшись подчиниться ее распоряжению. У короля и так слишком мало воинов, чтобы, спасая одного из них, добровольно принявшего участие в ритуальной жеребьевке, потерять несколько десятков.
– С нами нет духовника, которому подвластны все высшие силы христианства, – сокрушенно покачала она головой. – А с ними – жрец. И воины все еще чтят его как жреца.
Астризесс проговорила все это вполголоса, но так, чтобы могли слышать и Гаральд, и Гладиатор. Она опасалась, как бы вспыльчивый рыцарь-римлянин не потребовал отменить ритуал, что неминуемо привело бы к стычке.
– Но ведь вы – королева! – с наивным удивлением воскликнул Гаральд, и это был возглас подростка, который разочаровывался в той, которую еще несколько минут назад готов был обожествлять.
Ничего не ответив, королева спустилась с возвышенности и пошла к Жертвенному лугу.
– Вы же действительно королева, кхир-гар-га! – поспешил вслед за ней Льот. – Этот парнишка прав.
Воины расступились и впустили королеву со свитой в свой круг, который тотчас же пугающе сомкнулся, грозно и молчаливо. Словно предупреждал, что каждый, кто ступает на Жертвенный луг, сам неминуемо становится участником его ритуального действа.
– Мы зря теряем время, Астризесс, – воинственно напомнил ей жрец, и все поняли, что в данном случае Торлейф толкует не столько о реально потерянном времени, сколько о том, что случается с людьми, мешающими викингам совершать один из самых древних и почитаемых ими обрядов. Тех ритуальных обрядов, которые отличают их, норманнов, от франков, угров, византийцев и множества иных народов. – Да, в сути своей обряд довольно жестокий, но в то же время он святой и праведный. Святой уже хотя бы потому, что является обычаем предков.
– Но эти воины приняли крещение, – напомнила ему Астризесс, – а христиане не могут позволять себе подобные языческие ритуалы. К тому же вы, как жрец язычников, уже давно не имеете права повелевать ими.
– Вас, шведку, не удивляет, что ничего подобного я ни разу не слышал от своего короля-норманна? – парировал Торлейф.
– Могу ли я быть уверена в том, что не слышали? – пожала плечами Астризесс.
– Мы ведь не раз беседовали с королем в вашем присутствии. Причем я ни разу не приходил к королю в роли просителя, это король всегда выступал в этой роли, чтобы дождаться от меня помощи в подчинении себе того или иного норманнского племени.
Астризесс понимала, что жрец прав: Олаф всегда заискивал перед ним. Раньше она не придавала этому какого-то особого значения, понимая, что так надо для усиления королевской власти. Но сегодня напоминание о слабостях короля явно задевало ее самолюбие. Тем более что происходило это унижение на глазах у королевской дружины.
Жрец, безусловно, понял ее состояние, но не стал окончательно загонять в словесную ловушку, наоборот, речь его вдруг приобрела какие-то покровительственно-отцовские оттенки.
– Идя в чужие земли, – голосом наставника поучал он королеву-чужеземку, – норвежские викинги не могут поднять паруса, пока не принесут жертву Одину и не поклонятся этой жертвой богу морских стихий и дальних странников Тору.
– Викинги не могут поднять паруса, кхир-гар-га! – сверкающий на солнце панцирь бездумного рубаки Льота едва удерживал под собой порывы его непомерно широкой, округлой, словно громадная, до предела натянутая тетива лука, груди.
Ржущий Конь никогда особо не заботился о том, кем и как будет воспринято его «ржание». Этот бесстрашный воин всегда считал, что мир значительно проще, нежели люди представляют его себе. Во всяком случае, свое собственное бытие в этом прекрасном мире он давно разделил на две одинаково желанные части: когда ему приказано рубить врага и когда позволено пить пиво и объедаться в ожидании нового приказа рубить всякого, на кого укажет король. Тому и другому храбрый, удачливый рубака Льот всегда подчинялся с огромным удовольствием.
А еще с таким же удовольствием подсмеивался над всем, что в этом мире было праведно и неправедно, что способно было вызывать гнев или восторг. Стоит ли с такой чувственностью воспринимать этот мир, в котором всегда есть возможность для того, чтобы пировать, сражаться с врагами и снова пировать? И никто уже не смог бы установить сейчас, когда и каким образом Льот завоевал себе это странное право – воспринимать мир так, словно он специально сотворен был для людей, не способных понимать ни сущности его, ни предназначения. Но каким-то образом он это право все же завоевал!
– Вам хорошо известно, жрец Торлейф, что «гонца к Одину» предки наши посылали только тогда, когда отправлялись на поиски новых земель, – решила прибегнуть королева к последнему, известному ей аргументу. – Когда они уходили в неизведанные моря, не зная, куда именно боги приведут их челны.
Это был очень сильный аргумент. По тому ропоту, который прокатился по рядам воинов, нетрудно было догадаться, что для многих из них это уточнение оказалось полной неожиданностью. С этим же ропотом на устах они уставились на жреца, требуя – пусть пока еще только мысленно – разъяснений.
– А разве теперь мы не отправляемся на поиски новой земли, которая бы приняла нас? – указал Божий Меч на открывавшуюся в конце фьорда синеву моря. – И разве кто-нибудь, пусть даже сам конунг Олаф, – указал он в сторону далекого кряжистого мыса, за которым, в большом фьорде, притаилась эскадра судов короля-изгнанника, – способен предсказать, в какой земле нас примут и где Один и Тор повелят оставить свои челны?
– Жрец тоже прав, – молвил кто-то в толпе воинов. И хотя произнесены были эти слова негромко, но все же произнесены. И они были услышаны.
Бьярн тут же отыскал жадным взглядом этого воина и признал в нем Ольгера Хромого. Это был непревзойденный метатель боевых топориков, которыми перед каждым боем он обвешивался, как африканец – пальмовыми листьями, но, из-за своей ущербной увечности, обычно предпочитавший отмалчиваться.
– Что ж, по-твоему, получается, что они оба правы? – язвительно поинтересовался у Хромого викинг Вефф, известный своей дотошностью. Тот самый северянин Вефф Лучник, который обычно позволял себе оспаривать даже то, что, при здравом уме, никакому оспариванию не подлежало.
– Выходит, что так, – уперся Хромой огромными волосатыми ручищами в лезвия своих топориков.
– Но все мы теперь христиане, – вмешался Туллиан, начальник охраны королевы. – Гоже ли нам, подобно поганым язычникам, приносить в жертву мертвым идолам лучшего из наших воинов?
– Вот и я, жрец, хочу спросить тебя о том же, – неожиданно поддержал римлянина конунг Гуннар.
– В жертву лучшего из воинов, кхир-гар-га! – потряс рыжими космами Льот. И, возможно, это был первый случай в жизни Ржущего Коня, когда ржание его показалось королеве во благо.
– Эй, скитальцы морские, остановитесь! – прокричал начальник охраны во всю мощь своей гортани, чувствуя, что ритуал приближается к развязке. – У Ладьи Одина стоит королева!
Воины уже заметили королеву и безропотно притихли, слабо представляя себе, что, собственно, может зависеть от них, в чем должно проявляться их повиновение? И должны ли они повиноваться в эти минуты королеве? Тем более что тут же последовало желчное замечание жреца:
– Кому в этой стране неизвестно, что даже король не вправе отменять волю жребия викинга? Бывшая королева уже позволяет себе забыть об этом?
– Конунг Гуннар, – не стала вступать в полемику с ним Римлянка, – неужели кто-то решится убить этого воина в присутствии королевы?
Гуннар ступил несколько шагов в сторону возвышенности, на которой стояла Астризесс, постоял в раздумье и сделал еще несколько шагов. Теперь он стоял почти у ног королевы, и они могли беседовать так, и жрец их не слышал.
– В вашем присутствии жрец вряд ли решится совершить этот кровавый ритуал, королева, – объяснил конунг, – но ведь не собираетесь же вы стоять здесь вечно?
– Хотите сказать, что моего слова будет недостаточно?
– Не уверен, что жрец подчинился бы сейчас даже воле короля. Свергнутого, – тут же уточнил Гуннар Воитель, – короля. Если бы с вами был хотя бы епископ, королевский духовник…
– К сожалению, королевского духовника с нами нет, – вполголоса признала Римлянка, обращаясь к начальнику охраны и к принцу.
– Да, с нами действительно нет духовника, кхир-га-га! – не поддался ее страхам телохранитель Льот. Ржание его, как всегда, оказалось некстати, однако на сей раз и жрецу, и Гуннару Воителю оно показалось еще и по-идиотски вызывающим.
– Но все-таки вы можете спасти его, – тронул Астризесс за рукав куртки юный рыцарь Гаральд. – Ведь вы же королева. А это – Бьярн Кровавая Секира, тот самый, который учил меня сражаться на боевых секирах.
Римлянка встретилась взглядом с конунгом, однако тот решительно покачал головой. «Даже не пытайтесь, королева!» – вычитала она в этом упреждающем знаке преданного ей конунга. И тут же услышала:
– Это ритуал, которому каждый воин подвергается добровольно. Любой из них мог отказаться от участия в метании жребия.
– В самом деле, они ведь не карают его, а милуют жертвенной честью, – неуверенно ухватилась за эту подсказку Астризесс.
– Но ведь так или иначе – убивают, – возразил Гаральд. И тут уж оправдать кровожадность жреца и его приверженцев Астризесс была бессильна.
Как и конунг Гуннар, она прекрасно понимала, в какую опасную западню раскола королевской дружины способен заманить жрец, отказавшись подчиниться ее распоряжению. У короля и так слишком мало воинов, чтобы, спасая одного из них, добровольно принявшего участие в ритуальной жеребьевке, потерять несколько десятков.
– С нами нет духовника, которому подвластны все высшие силы христианства, – сокрушенно покачала она головой. – А с ними – жрец. И воины все еще чтят его как жреца.
Астризесс проговорила все это вполголоса, но так, чтобы могли слышать и Гаральд, и Гладиатор. Она опасалась, как бы вспыльчивый рыцарь-римлянин не потребовал отменить ритуал, что неминуемо привело бы к стычке.
– Но ведь вы – королева! – с наивным удивлением воскликнул Гаральд, и это был возглас подростка, который разочаровывался в той, которую еще несколько минут назад готов был обожествлять.
Ничего не ответив, королева спустилась с возвышенности и пошла к Жертвенному лугу.
– Вы же действительно королева, кхир-гар-га! – поспешил вслед за ней Льот. – Этот парнишка прав.
Воины расступились и впустили королеву со свитой в свой круг, который тотчас же пугающе сомкнулся, грозно и молчаливо. Словно предупреждал, что каждый, кто ступает на Жертвенный луг, сам неминуемо становится участником его ритуального действа.
– Мы зря теряем время, Астризесс, – воинственно напомнил ей жрец, и все поняли, что в данном случае Торлейф толкует не столько о реально потерянном времени, сколько о том, что случается с людьми, мешающими викингам совершать один из самых древних и почитаемых ими обрядов. Тех ритуальных обрядов, которые отличают их, норманнов, от франков, угров, византийцев и множества иных народов. – Да, в сути своей обряд довольно жестокий, но в то же время он святой и праведный. Святой уже хотя бы потому, что является обычаем предков.
– Но эти воины приняли крещение, – напомнила ему Астризесс, – а христиане не могут позволять себе подобные языческие ритуалы. К тому же вы, как жрец язычников, уже давно не имеете права повелевать ими.
– Вас, шведку, не удивляет, что ничего подобного я ни разу не слышал от своего короля-норманна? – парировал Торлейф.
– Могу ли я быть уверена в том, что не слышали? – пожала плечами Астризесс.
– Мы ведь не раз беседовали с королем в вашем присутствии. Причем я ни разу не приходил к королю в роли просителя, это король всегда выступал в этой роли, чтобы дождаться от меня помощи в подчинении себе того или иного норманнского племени.
Астризесс понимала, что жрец прав: Олаф всегда заискивал перед ним. Раньше она не придавала этому какого-то особого значения, понимая, что так надо для усиления королевской власти. Но сегодня напоминание о слабостях короля явно задевало ее самолюбие. Тем более что происходило это унижение на глазах у королевской дружины.
Жрец, безусловно, понял ее состояние, но не стал окончательно загонять в словесную ловушку, наоборот, речь его вдруг приобрела какие-то покровительственно-отцовские оттенки.
– Идя в чужие земли, – голосом наставника поучал он королеву-чужеземку, – норвежские викинги не могут поднять паруса, пока не принесут жертву Одину и не поклонятся этой жертвой богу морских стихий и дальних странников Тору.
– Викинги не могут поднять паруса, кхир-гар-га! – сверкающий на солнце панцирь бездумного рубаки Льота едва удерживал под собой порывы его непомерно широкой, округлой, словно громадная, до предела натянутая тетива лука, груди.
Ржущий Конь никогда особо не заботился о том, кем и как будет воспринято его «ржание». Этот бесстрашный воин всегда считал, что мир значительно проще, нежели люди представляют его себе. Во всяком случае, свое собственное бытие в этом прекрасном мире он давно разделил на две одинаково желанные части: когда ему приказано рубить врага и когда позволено пить пиво и объедаться в ожидании нового приказа рубить всякого, на кого укажет король. Тому и другому храбрый, удачливый рубака Льот всегда подчинялся с огромным удовольствием.
А еще с таким же удовольствием подсмеивался над всем, что в этом мире было праведно и неправедно, что способно было вызывать гнев или восторг. Стоит ли с такой чувственностью воспринимать этот мир, в котором всегда есть возможность для того, чтобы пировать, сражаться с врагами и снова пировать? И никто уже не смог бы установить сейчас, когда и каким образом Льот завоевал себе это странное право – воспринимать мир так, словно он специально сотворен был для людей, не способных понимать ни сущности его, ни предназначения. Но каким-то образом он это право все же завоевал!
– Вам хорошо известно, жрец Торлейф, что «гонца к Одину» предки наши посылали только тогда, когда отправлялись на поиски новых земель, – решила прибегнуть королева к последнему, известному ей аргументу. – Когда они уходили в неизведанные моря, не зная, куда именно боги приведут их челны.
Это был очень сильный аргумент. По тому ропоту, который прокатился по рядам воинов, нетрудно было догадаться, что для многих из них это уточнение оказалось полной неожиданностью. С этим же ропотом на устах они уставились на жреца, требуя – пусть пока еще только мысленно – разъяснений.
– А разве теперь мы не отправляемся на поиски новой земли, которая бы приняла нас? – указал Божий Меч на открывавшуюся в конце фьорда синеву моря. – И разве кто-нибудь, пусть даже сам конунг Олаф, – указал он в сторону далекого кряжистого мыса, за которым, в большом фьорде, притаилась эскадра судов короля-изгнанника, – способен предсказать, в какой земле нас примут и где Один и Тор повелят оставить свои челны?
– Жрец тоже прав, – молвил кто-то в толпе воинов. И хотя произнесены были эти слова негромко, но все же произнесены. И они были услышаны.
Бьярн тут же отыскал жадным взглядом этого воина и признал в нем Ольгера Хромого. Это был непревзойденный метатель боевых топориков, которыми перед каждым боем он обвешивался, как африканец – пальмовыми листьями, но, из-за своей ущербной увечности, обычно предпочитавший отмалчиваться.
– Что ж, по-твоему, получается, что они оба правы? – язвительно поинтересовался у Хромого викинг Вефф, известный своей дотошностью. Тот самый северянин Вефф Лучник, который обычно позволял себе оспаривать даже то, что, при здравом уме, никакому оспариванию не подлежало.
– Выходит, что так, – уперся Хромой огромными волосатыми ручищами в лезвия своих топориков.
– Но все мы теперь христиане, – вмешался Туллиан, начальник охраны королевы. – Гоже ли нам, подобно поганым язычникам, приносить в жертву мертвым идолам лучшего из наших воинов?
– Вот и я, жрец, хочу спросить тебя о том же, – неожиданно поддержал римлянина конунг Гуннар.
– В жертву лучшего из воинов, кхир-гар-га! – потряс рыжими космами Льот. И, возможно, это был первый случай в жизни Ржущего Коня, когда ржание его показалось королеве во благо.
11
Дамиан направился в свою келью, где его ждала «Большая книга пророчеств» с двадцатью записанными им пророчествами. А еще этот фолиант хранил предсказания разных странников, а также паломников ко Гробу Господнему да озаренных благостными видениями юродивых.
Как-то Прокопий заметил, что Дамиан обладает удивительной способностью: даже через два-три дня он почти дословно воспроизводил услышанные им рассказы, полемику ученых мужей или главы прочитанной накануне книжки. Он-то и подсказал Дамиану, как, создавая собственную книгу пересказов и предсказаний, употребить этот свой редкий дар во церковную благость.
Однако Дамиана почему-то не привлекали ни поучения, ни рассказы знатных дружинников, купцов и варягов, благодаря которым можно было бы составить летопись или еще одно, мудрено осмысленное, житие святых. Единственное, что его по-настоящему увлекало, – это познание всевозможных пророчеств. Возможно, потому и увлекало, что сам Дамиан тоже пытался прибегать к ним, постигать их природу и силу, истоки и предназначение.
Время от времени он даже пытался предсказывать исход тех или иных событий, поступки людей и их судьбы. Однако не стеснялся признаться себе, что силы пророческие так до сих пор и не удостоили его ни единым сколько-нибудь серьезным предвидением. Вот и сейчас он намеревался внести в эту книгу пророчество юродивого странника Никония. При этом инок не собирался ни оценивать его видения, ни выверять на какие-то житейские реалии. Его делом было – записать, сохранить, донести до грядущих поколений. В этом он видел свое высшее призвание и предназначение, свой монашеский крест.
Вот и сейчас, когда юродствующий странник Никоний умолк, слова его все еще жили в памяти Дамиана, все еще пульсировали в его сознании. Монах-книжник даже мог воспроизвести их с теми же интонациями, с какими произносил «придворный» юродивый. Единственное, чего инок не мог понять, – откуда все эти вещие знания приходят к юродивому. Сам Дамиан знал: все, что лично он сумел постичь, было «посеяно» в него книжной мудростью, древними былинами, которые напевали гусляры, и просто живым человеческим словом. А вот кто является тем сеятелем мудрости провидческой, которая снисходит на юродивого Никония? Неужели сам Создатель?!
Нет, в это Дамиан верить отказывался. На земле хватает ученейших слуг Божьих: от патриарха Константинопольского и папы римского – до теологов и монахов-книжников, благодаря которым Господь может доносить до простых смертных волю свою. Так зачем ему прибегать к посредничеству юродивых? В чем здесь высший смысл? Но в то же время кто еще, кроме Создателя, способен знать, чтó всех, на земле сущих, ждет не только завтра, но и через множество лет?!
Сколько монах ни бился над тем, чтобы понять этот замысел Господний, однако приблизиться к его разгадке так и не сумел. Дамиан, конечно, мог бы философски одернуть себя, за-явив, что замысел потому и зовется Господним, что простому смертному понять его не дано. Однако это было слишком упрощенно. Во-первых, Дамиан уже давно простым смертным себя не считал, а во-вторых, он не принадлежал к тем монахам, которые собственное скудоумие легко привыкли списывать на Божью заумь.
Как-то Прокопий заметил, что Дамиан обладает удивительной способностью: даже через два-три дня он почти дословно воспроизводил услышанные им рассказы, полемику ученых мужей или главы прочитанной накануне книжки. Он-то и подсказал Дамиану, как, создавая собственную книгу пересказов и предсказаний, употребить этот свой редкий дар во церковную благость.
Однако Дамиана почему-то не привлекали ни поучения, ни рассказы знатных дружинников, купцов и варягов, благодаря которым можно было бы составить летопись или еще одно, мудрено осмысленное, житие святых. Единственное, что его по-настоящему увлекало, – это познание всевозможных пророчеств. Возможно, потому и увлекало, что сам Дамиан тоже пытался прибегать к ним, постигать их природу и силу, истоки и предназначение.
Время от времени он даже пытался предсказывать исход тех или иных событий, поступки людей и их судьбы. Однако не стеснялся признаться себе, что силы пророческие так до сих пор и не удостоили его ни единым сколько-нибудь серьезным предвидением. Вот и сейчас он намеревался внести в эту книгу пророчество юродивого странника Никония. При этом инок не собирался ни оценивать его видения, ни выверять на какие-то житейские реалии. Его делом было – записать, сохранить, донести до грядущих поколений. В этом он видел свое высшее призвание и предназначение, свой монашеский крест.
Вот и сейчас, когда юродствующий странник Никоний умолк, слова его все еще жили в памяти Дамиана, все еще пульсировали в его сознании. Монах-книжник даже мог воспроизвести их с теми же интонациями, с какими произносил «придворный» юродивый. Единственное, чего инок не мог понять, – откуда все эти вещие знания приходят к юродивому. Сам Дамиан знал: все, что лично он сумел постичь, было «посеяно» в него книжной мудростью, древними былинами, которые напевали гусляры, и просто живым человеческим словом. А вот кто является тем сеятелем мудрости провидческой, которая снисходит на юродивого Никония? Неужели сам Создатель?!
Нет, в это Дамиан верить отказывался. На земле хватает ученейших слуг Божьих: от патриарха Константинопольского и папы римского – до теологов и монахов-книжников, благодаря которым Господь может доносить до простых смертных волю свою. Так зачем ему прибегать к посредничеству юродивых? В чем здесь высший смысл? Но в то же время кто еще, кроме Создателя, способен знать, чтó всех, на земле сущих, ждет не только завтра, но и через множество лет?!
Сколько монах ни бился над тем, чтобы понять этот замысел Господний, однако приблизиться к его разгадке так и не сумел. Дамиан, конечно, мог бы философски одернуть себя, за-явив, что замысел потому и зовется Господним, что простому смертному понять его не дано. Однако это было слишком упрощенно. Во-первых, Дамиан уже давно простым смертным себя не считал, а во-вторых, он не принадлежал к тем монахам, которые собственное скудоумие легко привыкли списывать на Божью заумь.