Страница:
Много раз потом, уже после приступов-видений Никония, инок пытался поговорить с юродивым, выпытать, как именно являются ему те видения, которые он, войдя в раж, так пространно описывал. Причем интересовало книжника буквально все: кто и как эти словеса пророческие нашептывает, какие химеры посещают странника в минуты подобного «бесовства»? Но всякий раз Никоний лишь непонимающе смотрел на него широко открытыми глазами беспамятства.
Еще не успев ни полностью впасть в свое юродство, ни окончательно отречься от мудрости пророка, он, тем не менее, не способен был не только объяснить свои предсказания, но даже повторить их. Мало того, порой Никоний вообще отказывался верить, что произносил нечто подобное. Вот и получалось, что в большинстве случаев только он, Дамиан, оставался единственным в этом мире, кто способен был если уж не истолковать, то по крайней мере словесно воспроизвести видения юродивого. Так, может быть, в этом и заключалась та, высшая, его, монаха-книжника, миссия на земле, о которой еще недавно так пространно говорил прибившийся к Киеву вместе с купеческим обозом некий буддистский лама?
Причем странность этого единения пишущего монаха и «всезрящего» юродивого как раз в том и заключалась, что само появление рядом Дамиана в большинстве случаев провоцировало пророческие приступы юродивого. Причем первым обратил внимание на эту странность книжник Прокопий, человек очень проницательный.
Юродивый словно бы знал: если рядом инок Дамиан, значит, предсказания его будут старательно описаны и книжно увековечены. Так, может быть, действительно знал это, а значит, умышленно вгонял себя в провидческий экстаз? Однако, задавшись этим вопросом, Дамиан тут же впал в еще одну догадку: «А что, если ради такого увековечивания брат Прокопий и надоумил тебя взяться за составление “Большой книги пророчеств”? Не зря же и сам он частенько позволял себе заглядывать в нее, причем главным образом тогда, когда меня нет в келье?»
Выйдя из монашеской обители, в которой располагалась келья переписчика, Дамиан вновь увидел юродивого. Обеими руками подергивая за концы висевшей на нем шкуры, Никоний неистово отплясывал босыми ногами на каменистом участке подворья и блаженно хохотал, время от времени выкрикивая: «Все сгорит! Здесь все-все вокруг в огне сгорит! Накормите Никония! Все – в невидимом сатанинском огне! Здесь все сгорит в огневице сатанинской! Накормите Никония!» Причем выкрикивал эти слова юродивый так, что трудно было понять: зависело ли это сожжение от того, накормят его сейчас или нет.
Дамиан на несколько минут задержался возле юродивого, выжидая, когда на того найдет просветление. Он хотел пригласить юродивого в свою келью и еще раз поговорить с ним. Однако время шло, а юродивый, казалось, не только не собирался входить в обыденное людское сознание, но еще больше впадал в транс: «Все сгорит в огне сатанинском незримом: Киев, храмы, леса; все живое сгорит в этом огне невидимом!».
Однако теперь юродивый повторял все это с такой жизнерадостностью и настолько вдохновенно, что, поддавшись гипнотическому влиянию его голоса, Дамиан и сам вдруг, грешным делом, подумал: а может, это было бы к лучшему, если бы все это – и монастырь, и все, что с ним связано – вдруг исчезло бы в огне?! Возможно, тогда, наконец, сбылась бы его тайнозаветная мечта – отправиться в Византию, к святыням восточного христианства? Чтобы, отмолив грехи, странствовать еще дальше – в Египет, в Венецию, в земли Священной Римской империи? Если бы буддистский лама-странник знал, как искренне он завидовал ему!
Устыдившись и молитвенно убоявшись грешной мысли, касающейся судьбы стольного града, Дамиан настороженно осмотрелся, словно испугавшись, что кто-то из монахов окажется посвященным в коварные замыслы его, и, махнув на юродивого рукой, – придет время монастырской трапезы, и его накормят, – решительно направился в монастырскую библиотеку. Но именно тогда он вдруг услышал вполне трезвый и даже слегка ироничный голос Никония:
– Не торопись, Дамиан! Тебе ведь очень хотелось поговорить со мной!
Оглянувшись, монах встретился со спокойным, вполне осознанным взглядом юродивого.
– И ты уже готов к этому разговору?
– А ты к нему готов? – парировал странник, забыв на время об ипостаси юродивого.
– Иначе не спрашивал бы о том, о чем спрашивал уже не раз.
– От сомнений своих бежишь, книжник, от сомнений. Если велишь монастырскому трапезнику дать мне хоть что-нибудь поесть, можем еще о многом поговорить.
– Так бы и просил: «Накормите меня!» – а то кликушествуешь тут полдня кряду: «Накормите Никония! Накормите Никония!»
– Так ведь забываете порой, что юродивые тоже не Духом Божьим, но хлебом святым питаются.
Услышав это, книжник победно ухмыльнулся: наконец-то странник перестал юродствовать и предстал таким, каков он есть на самом деле. Наверное, Дамиан так и утвердился бы во мнении, что все, что этот странник до сих пор демонстрировал, на самом деле является притворным юродствованием, если бы вдруг не вспомнил о диковинной пляске этого «лицедея» на горячей плите, после которой на ногах юродивого никаких видимых следов ожога не осталось.
12
Вновь поразившись умению Никония ступать по горячему железу, монах-книжник недоверчиво посмотрел на него, кивнул, и несколько минут спустя перед юродствующим странником лежала краюха ржаной лепешки, а рядом стояла кружка с квасом и мисочка с сушеными яблоками. Странник смотрел на все это с таким восторженным вожделением, словно его усадили за стол с королевскими яствами.
– Так ты, брат Никоний, что, в самом деле юродивый или всего лишь юродствующий? – как можно вежливее поинтересовался Дамиан.
– Все мы юродствуем во Христе, – беззаботно объяснил странник, принимаясь за еду. – И те, кто сотворяет библейские мифы о грешнорожденном иудее Изе Христе, и те, что теперь поклоняются Ему, Яко Богу, – все юродствуют. Но истинное юродство дается нам, смертным, так же редко и скупо, как и всякий другой дар Божий.
– Ты считаешь это даром Божьим?! – изумился книжник.
– Причем великим.
– А все эти видения?..
– Что… видения? – неохотно переспросил странник, будто бы ожидал, что Дамиан откажется от своего любопытства.
– Они действительно являются тебе, или, может, это всего лишь лицедейское юродствование?
– Являются, монах, являются. И что странно: нигде столько видений не явилось мне, как здесь, в Киеве.
– Чем же объясняешь это?
– Места здесь, наверное, какие-то богоотступные.
– Почему вдруг… богоотступные?
– Потому что в том мире, который отведен богами, зреть нам дано только то, что глазами нашими зримо. Но есть такие места, в которых юродивые, вроде меня, одновременно зрят минувшее и будущее. Словно туман какой-то находит или бред из-за хвори страшной, и тогда такое является, о чем и рассказать некому.
– И что же является такого, о чем обычно не рассказываешь?
– Города какие-то чудные восстают, с домами, как три собора монастырские в высоту; повозки безлошадные да птицы, кузнецами земными из железа творимые.
Закрыв глаза, книжник недоверчиво покачал головой. Он попытался представить все это, но так и не смог.
– И что, – поинтересовался у юродивого, – Киев тоже видел таким, каким быть ему суждено?
– Именно здесь, на холмах киевских, все и является. Очевидно, таким он когда-то и будет, Киев наш.
Дамиан проглотил голодную слюну – чувство голода преследовало его молодое крепкое тело всегда и неотступно – и, стараясь не смотреть на еду и едока, спросил:
– Почему ты зришь прошлое, это еще как-то можно понять: оно уже было, а все, что вокруг нас, имеет свою память – деревья, скалы, реки, храмы…
– Верно, все имеет свою память, – признал Никоний, – да только мы, юродивые, познаем прошлое не по этой их памяти.
– По чьей же?
Странник пожал плечами и надолго умолк, неспешно, расчетливо дары монастырские поедая.
– Очевидно, по какой-то внеземной, по возвышенной, небесной памяти, – изрек, наконец, странник то, что и самому ему далось с великим трудом.
– Пусть так. Главное, что узнаешь об этом все-таки из чьей-то памяти. Но как можно видеть то, чего еще никогда не было, что еще только должно произойти, – это объяснить сподобишься?
– А если оно, будущее это, уже было?
Дамиан снисходительно улыбнулся и покачал головой:
– Это значит, что и внуки, правнуки, сотни поколений потомков наших – уже когда-то были?! Тогда кто мы с тобой такие? Почему между прошлым и будущим Господь избрал именно нас? И то, что мы с тобой зрим сейчас, странник, это принадлежит чему – прошлому нашему или будущему?
– Мы – всего лишь странники, бредущие по ниве жизни, на которой давно уже все, в одночасье, и посеяно, и скошено.
– Мудрено говоришь.
– Наоборот, стараюсь очень просто говорить о том, что в мире этом слишком мудрено, не по уму нашему скудному, сотворяется.
Дамиан проследил за тем, как странник сметает со стола себе на ладонь хлебные крошки, и вновь решительно покачал головой.
– Не знаю, кто ты, Никоний, но только никакой ты не юродивый.
– Кто же я, по-твоему?
– Этого я пока что не ведаю.
– Потому меня и юродивым считают, что никто не способен понять, кто же я на самом деле, – слишком рассудительно для юродивого объяснил странник.
– Сам ты это понял?
– Нет, – нервно помотал головой Никоний. – И теперь уже даже не пытаюсь понять. Не дано мне сие, не дано.
Тут бы ему самое время было перекреститься, однако странник не сделал этого, заставив монаха вспомнить, что он вообще ни разу не видел юродивого ни крестящимся, ни молящимся.
– Во Христа ты хотя бы веруешь? Ты о Нем недавно говорил не как о Боге, а как о грешном иудее.
– В Бога верую, во Христа – нет.
– Христос разве не Бог?
– Никогда не был им и никогда не будет. Всего лишь один из иудейских проповедников. И тебе, монаху-книжнику, ведомо сие не хуже меня.
Дамиан встревоженно взглянул на приблизившуюся к ним княжну Елизавету. Не хотелось ему, чтобы эта юная, безгрешная пока что душа присутствовала при их богонеугодных диспутах.
– Как могло случиться, что в присутствии князя посланнику германского императора ты пророчествовал на германском языке и легко понимал то, что другие иноземцы говорят на латыни и на французском? Уж не в Римском ли университете являлись тебе первые видения, странник ты наш?
– Не в Римском, – решительно заявил юродивый, а затем, выдержав небольшую паузу, уточнил: – В Падуанском, науками своими не менее Римского университета, славном, – почтительно склонил голову Никоний. – Многие спудеи[26] которого за ересь свою в странах латинской веры уже то ли камнями забиты, то ли на костры ведемские взошли.
– Так вот оно что! – многозначительно произнес монах, давая понять, что сведения об образованности юродивого совершенно меняют его представления о нем самом как о личности. – Значит, Падуанский университет… Говорят, юродивых там, в латинской вере, вроде бы не жалуют?
– Именно потому по душе мне, в Галиче славном родившемуся, земли нашей, восточной, вера, где до костров и избиений дело доходит редко и где юродивых всегда – то ли из жалости, то ли из страха перед ними, чтили. А может, чтили от непонимания того, почему эти люди становятся такими, каковыми их делает Божья миссия на земле. Та, особая миссия…
Забыв о воспитываемой в себе монашеской невозмутимости, Дамиан въедливо поинтересовался:
– В таком случае позволь узнать, какова же у вас, у юродивых, эта «особая Божья миссия на земле»?
– Вот именно, какова она? – неожиданно вторглась в их полемику юная княжна, не нарушив, однако, ее накала.
И тут Никоний произнес слова, которые заставили богочтимого монаха вздрогнуть.
– Земная, а значит, и Божья миссия юродивых в том и состоит, что велено им напоминать всем вам, книжникам: для того, чтобы постичь высшую мудрость мира сего, нужно впасть в такую непостижимую для церковных каноников ересь, после которой все несведущие в ней должны признать себя юродивыми. Ибо сам мир этот создан вовсе не по церковным канонам и не для церковного сознания.
– Уж не хочешь ли ты сказать, – вполголоса проговорил Дамиан, – что он создан юродивым и для юродивых? – сурово взглянул он в глаза странника.
– Да, уж не хочешь ли ты сказать этим – что юродивым и для юродивых? – повторила Елизавета вопрос Дамиана, теперь уже считая себя полноправным участником их еретического диспута.
– А разве весь этот мир – с его бесконечными войнами, казнями, религиозной враждой, межплеменной резней и всем прочим – можно принять как нормальный мир человеческого бытия, не впадая при этом в юродствование?
…Позднее, значительно позднее, когда жизнь начала представать перед ней во всем хаосе своего несовершенства, княжна Елизавета не раз обращалась к этому утверждению юродствующего странника Никония, всякий раз открывая для себя все больше свидетельств неправедной правоты его.
13
14
Еще не успев ни полностью впасть в свое юродство, ни окончательно отречься от мудрости пророка, он, тем не менее, не способен был не только объяснить свои предсказания, но даже повторить их. Мало того, порой Никоний вообще отказывался верить, что произносил нечто подобное. Вот и получалось, что в большинстве случаев только он, Дамиан, оставался единственным в этом мире, кто способен был если уж не истолковать, то по крайней мере словесно воспроизвести видения юродивого. Так, может быть, в этом и заключалась та, высшая, его, монаха-книжника, миссия на земле, о которой еще недавно так пространно говорил прибившийся к Киеву вместе с купеческим обозом некий буддистский лама?
Причем странность этого единения пишущего монаха и «всезрящего» юродивого как раз в том и заключалась, что само появление рядом Дамиана в большинстве случаев провоцировало пророческие приступы юродивого. Причем первым обратил внимание на эту странность книжник Прокопий, человек очень проницательный.
Юродивый словно бы знал: если рядом инок Дамиан, значит, предсказания его будут старательно описаны и книжно увековечены. Так, может быть, действительно знал это, а значит, умышленно вгонял себя в провидческий экстаз? Однако, задавшись этим вопросом, Дамиан тут же впал в еще одну догадку: «А что, если ради такого увековечивания брат Прокопий и надоумил тебя взяться за составление “Большой книги пророчеств”? Не зря же и сам он частенько позволял себе заглядывать в нее, причем главным образом тогда, когда меня нет в келье?»
Выйдя из монашеской обители, в которой располагалась келья переписчика, Дамиан вновь увидел юродивого. Обеими руками подергивая за концы висевшей на нем шкуры, Никоний неистово отплясывал босыми ногами на каменистом участке подворья и блаженно хохотал, время от времени выкрикивая: «Все сгорит! Здесь все-все вокруг в огне сгорит! Накормите Никония! Все – в невидимом сатанинском огне! Здесь все сгорит в огневице сатанинской! Накормите Никония!» Причем выкрикивал эти слова юродивый так, что трудно было понять: зависело ли это сожжение от того, накормят его сейчас или нет.
Дамиан на несколько минут задержался возле юродивого, выжидая, когда на того найдет просветление. Он хотел пригласить юродивого в свою келью и еще раз поговорить с ним. Однако время шло, а юродивый, казалось, не только не собирался входить в обыденное людское сознание, но еще больше впадал в транс: «Все сгорит в огне сатанинском незримом: Киев, храмы, леса; все живое сгорит в этом огне невидимом!».
Однако теперь юродивый повторял все это с такой жизнерадостностью и настолько вдохновенно, что, поддавшись гипнотическому влиянию его голоса, Дамиан и сам вдруг, грешным делом, подумал: а может, это было бы к лучшему, если бы все это – и монастырь, и все, что с ним связано – вдруг исчезло бы в огне?! Возможно, тогда, наконец, сбылась бы его тайнозаветная мечта – отправиться в Византию, к святыням восточного христианства? Чтобы, отмолив грехи, странствовать еще дальше – в Египет, в Венецию, в земли Священной Римской империи? Если бы буддистский лама-странник знал, как искренне он завидовал ему!
Устыдившись и молитвенно убоявшись грешной мысли, касающейся судьбы стольного града, Дамиан настороженно осмотрелся, словно испугавшись, что кто-то из монахов окажется посвященным в коварные замыслы его, и, махнув на юродивого рукой, – придет время монастырской трапезы, и его накормят, – решительно направился в монастырскую библиотеку. Но именно тогда он вдруг услышал вполне трезвый и даже слегка ироничный голос Никония:
– Не торопись, Дамиан! Тебе ведь очень хотелось поговорить со мной!
Оглянувшись, монах встретился со спокойным, вполне осознанным взглядом юродивого.
– И ты уже готов к этому разговору?
– А ты к нему готов? – парировал странник, забыв на время об ипостаси юродивого.
– Иначе не спрашивал бы о том, о чем спрашивал уже не раз.
– От сомнений своих бежишь, книжник, от сомнений. Если велишь монастырскому трапезнику дать мне хоть что-нибудь поесть, можем еще о многом поговорить.
– Так бы и просил: «Накормите меня!» – а то кликушествуешь тут полдня кряду: «Накормите Никония! Накормите Никония!»
– Так ведь забываете порой, что юродивые тоже не Духом Божьим, но хлебом святым питаются.
Услышав это, книжник победно ухмыльнулся: наконец-то странник перестал юродствовать и предстал таким, каков он есть на самом деле. Наверное, Дамиан так и утвердился бы во мнении, что все, что этот странник до сих пор демонстрировал, на самом деле является притворным юродствованием, если бы вдруг не вспомнил о диковинной пляске этого «лицедея» на горячей плите, после которой на ногах юродивого никаких видимых следов ожога не осталось.
12
…Оказывается, мы с вами – всего лишь странники, бредущие по ниве жизни, во (и вне) времени, в котором, между прошлым и будущим, в одночасье все давным-давно и «посеяно», и «скошено».
Богдан Сушинский
Вновь поразившись умению Никония ступать по горячему железу, монах-книжник недоверчиво посмотрел на него, кивнул, и несколько минут спустя перед юродствующим странником лежала краюха ржаной лепешки, а рядом стояла кружка с квасом и мисочка с сушеными яблоками. Странник смотрел на все это с таким восторженным вожделением, словно его усадили за стол с королевскими яствами.
– Так ты, брат Никоний, что, в самом деле юродивый или всего лишь юродствующий? – как можно вежливее поинтересовался Дамиан.
– Все мы юродствуем во Христе, – беззаботно объяснил странник, принимаясь за еду. – И те, кто сотворяет библейские мифы о грешнорожденном иудее Изе Христе, и те, что теперь поклоняются Ему, Яко Богу, – все юродствуют. Но истинное юродство дается нам, смертным, так же редко и скупо, как и всякий другой дар Божий.
– Ты считаешь это даром Божьим?! – изумился книжник.
– Причем великим.
– А все эти видения?..
– Что… видения? – неохотно переспросил странник, будто бы ожидал, что Дамиан откажется от своего любопытства.
– Они действительно являются тебе, или, может, это всего лишь лицедейское юродствование?
– Являются, монах, являются. И что странно: нигде столько видений не явилось мне, как здесь, в Киеве.
– Чем же объясняешь это?
– Места здесь, наверное, какие-то богоотступные.
– Почему вдруг… богоотступные?
– Потому что в том мире, который отведен богами, зреть нам дано только то, что глазами нашими зримо. Но есть такие места, в которых юродивые, вроде меня, одновременно зрят минувшее и будущее. Словно туман какой-то находит или бред из-за хвори страшной, и тогда такое является, о чем и рассказать некому.
– И что же является такого, о чем обычно не рассказываешь?
– Города какие-то чудные восстают, с домами, как три собора монастырские в высоту; повозки безлошадные да птицы, кузнецами земными из железа творимые.
Закрыв глаза, книжник недоверчиво покачал головой. Он попытался представить все это, но так и не смог.
– И что, – поинтересовался у юродивого, – Киев тоже видел таким, каким быть ему суждено?
– Именно здесь, на холмах киевских, все и является. Очевидно, таким он когда-то и будет, Киев наш.
Дамиан проглотил голодную слюну – чувство голода преследовало его молодое крепкое тело всегда и неотступно – и, стараясь не смотреть на еду и едока, спросил:
– Почему ты зришь прошлое, это еще как-то можно понять: оно уже было, а все, что вокруг нас, имеет свою память – деревья, скалы, реки, храмы…
– Верно, все имеет свою память, – признал Никоний, – да только мы, юродивые, познаем прошлое не по этой их памяти.
– По чьей же?
Странник пожал плечами и надолго умолк, неспешно, расчетливо дары монастырские поедая.
– Очевидно, по какой-то внеземной, по возвышенной, небесной памяти, – изрек, наконец, странник то, что и самому ему далось с великим трудом.
– Пусть так. Главное, что узнаешь об этом все-таки из чьей-то памяти. Но как можно видеть то, чего еще никогда не было, что еще только должно произойти, – это объяснить сподобишься?
– А если оно, будущее это, уже было?
Дамиан снисходительно улыбнулся и покачал головой:
– Это значит, что и внуки, правнуки, сотни поколений потомков наших – уже когда-то были?! Тогда кто мы с тобой такие? Почему между прошлым и будущим Господь избрал именно нас? И то, что мы с тобой зрим сейчас, странник, это принадлежит чему – прошлому нашему или будущему?
– Мы – всего лишь странники, бредущие по ниве жизни, на которой давно уже все, в одночасье, и посеяно, и скошено.
– Мудрено говоришь.
– Наоборот, стараюсь очень просто говорить о том, что в мире этом слишком мудрено, не по уму нашему скудному, сотворяется.
Дамиан проследил за тем, как странник сметает со стола себе на ладонь хлебные крошки, и вновь решительно покачал головой.
– Не знаю, кто ты, Никоний, но только никакой ты не юродивый.
– Кто же я, по-твоему?
– Этого я пока что не ведаю.
– Потому меня и юродивым считают, что никто не способен понять, кто же я на самом деле, – слишком рассудительно для юродивого объяснил странник.
– Сам ты это понял?
– Нет, – нервно помотал головой Никоний. – И теперь уже даже не пытаюсь понять. Не дано мне сие, не дано.
Тут бы ему самое время было перекреститься, однако странник не сделал этого, заставив монаха вспомнить, что он вообще ни разу не видел юродивого ни крестящимся, ни молящимся.
– Во Христа ты хотя бы веруешь? Ты о Нем недавно говорил не как о Боге, а как о грешном иудее.
– В Бога верую, во Христа – нет.
– Христос разве не Бог?
– Никогда не был им и никогда не будет. Всего лишь один из иудейских проповедников. И тебе, монаху-книжнику, ведомо сие не хуже меня.
Дамиан встревоженно взглянул на приблизившуюся к ним княжну Елизавету. Не хотелось ему, чтобы эта юная, безгрешная пока что душа присутствовала при их богонеугодных диспутах.
– Как могло случиться, что в присутствии князя посланнику германского императора ты пророчествовал на германском языке и легко понимал то, что другие иноземцы говорят на латыни и на французском? Уж не в Римском ли университете являлись тебе первые видения, странник ты наш?
– Не в Римском, – решительно заявил юродивый, а затем, выдержав небольшую паузу, уточнил: – В Падуанском, науками своими не менее Римского университета, славном, – почтительно склонил голову Никоний. – Многие спудеи[26] которого за ересь свою в странах латинской веры уже то ли камнями забиты, то ли на костры ведемские взошли.
– Так вот оно что! – многозначительно произнес монах, давая понять, что сведения об образованности юродивого совершенно меняют его представления о нем самом как о личности. – Значит, Падуанский университет… Говорят, юродивых там, в латинской вере, вроде бы не жалуют?
– Именно потому по душе мне, в Галиче славном родившемуся, земли нашей, восточной, вера, где до костров и избиений дело доходит редко и где юродивых всегда – то ли из жалости, то ли из страха перед ними, чтили. А может, чтили от непонимания того, почему эти люди становятся такими, каковыми их делает Божья миссия на земле. Та, особая миссия…
Забыв о воспитываемой в себе монашеской невозмутимости, Дамиан въедливо поинтересовался:
– В таком случае позволь узнать, какова же у вас, у юродивых, эта «особая Божья миссия на земле»?
– Вот именно, какова она? – неожиданно вторглась в их полемику юная княжна, не нарушив, однако, ее накала.
И тут Никоний произнес слова, которые заставили богочтимого монаха вздрогнуть.
– Земная, а значит, и Божья миссия юродивых в том и состоит, что велено им напоминать всем вам, книжникам: для того, чтобы постичь высшую мудрость мира сего, нужно впасть в такую непостижимую для церковных каноников ересь, после которой все несведущие в ней должны признать себя юродивыми. Ибо сам мир этот создан вовсе не по церковным канонам и не для церковного сознания.
– Уж не хочешь ли ты сказать, – вполголоса проговорил Дамиан, – что он создан юродивым и для юродивых? – сурово взглянул он в глаза странника.
– Да, уж не хочешь ли ты сказать этим – что юродивым и для юродивых? – повторила Елизавета вопрос Дамиана, теперь уже считая себя полноправным участником их еретического диспута.
– А разве весь этот мир – с его бесконечными войнами, казнями, религиозной враждой, межплеменной резней и всем прочим – можно принять как нормальный мир человеческого бытия, не впадая при этом в юродствование?
…Позднее, значительно позднее, когда жизнь начала представать перед ней во всем хаосе своего несовершенства, княжна Елизавета не раз обращалась к этому утверждению юродствующего странника Никония, всякий раз открывая для себя все больше свидетельств неправедной правоты его.
13
«Льот! Опять этот Льот Ржущий Конь! Существует ли сила, которая бы заставила его хоть на какое-то время прикусить язык?»
Если Астризесс все еще терпела Ржущего Коня, то лишь потому, что этого отчаянного рубаку обожал король. И еще потому, что в присутствии силача-великана Льота – только в его присутствии – в этой оскорбленной, униженной и в то же время разгневанной стране она по-настоящему чувствовала себя… королевой. Кто посмел бы тронуть ее, если рядом находился он, Льот, воин, способный впадать в звериную ярость при появлении любого противника?
Конечно, к этой бы силе да хоть немного ума! Но нельзя же требовать от воинов того, на что они не способны.
«А вот то, что конунг Гуннар поддержал меня, – подумалось Римлянке, – это хорошо. Он очень понадобится мне, когда дело дойдет до коронации Гаральда. Такого влиятельного конунга и опытного полководца лучше иметь в ярых союзниках, так надежнее».
– Мне понятно твое недовольство нашим ритуалом, конунг Гуннар Воитель! – неожиданно добродушно признал жрец, обращаясь именно к конунгу. Словно бы вычитал мысли королевы. – Но, очевидно, ты слишком долго скитался по чужим землям. Настолько долго, что тебе совершенно безразлично, чтят ли еще на твоей родной земле обычаи предков.
– Я говорю не об обычаях предков. Речь идет о христианской вере.
– О той вере, которая объединяет все племена норманнов со многими другими народами мира, – напомнила Торлейфу королева.
Мысль о том, что вера способна объединять людей, возникла у нее как-то случайно, подсознательно, тем не менее Астризесс как-то сразу же ухватилась за нее. Ей вдруг вспомнился один трактат об Александре Македонском, в котором говорилось, что самой заветной мечтой этого полководца было не покорить весь мир, а способствовать смешению всех завоеванных им народов и рас в одну общую расу, в один народ.
Да, он мечтал стать императором всего мира, но уже объединенного всеобщим кровосмешением, ассимилированного, лишенного каких-либо признаков национальной самоотрешенности. Какую бы территорию он ни завоевывал, везде принуждал своих воинов, особенно офицеров из аристократических родов, вступать в браки или хотя бы в половые связи с как можно большим количеством местных женщин. Наверное, он понимал, просто не мог не понимать, что пожинать плоды его всемирно-имперского кровосмешения будут уже наследники короны, однако это его не останавливало.
Захватив в IV веке до новой эры Анатолию, легионеры Македонского потрудились там с таким усердием, что в конце первого века до новой эры в одном из ее регионов, в Адамияне, потомками македонян было создано Коммагенское царство, придерживавшееся канонов эллинско-персидской культуры. Странно, что эта мысль об имперском единении народов, для начала пусть только норманнских, пришла ей в голову именно здесь, на Жертвенном лугу, но она пришла, зарождая в сознании Астризесс амбиции императрицы всех викингов, императрицы мира. Вряд ли осуществить эту идею суждено именно ей, но если зерна ее посеять в душу будущего конунга конунгов Гаральда Сурового…
– Я тоже говорю сейчас о вере, – покорно признал тем временем жрец. – Да, Норвегию крестили, как крестили до нее многие другие страны. И мы, норманны, чтим Христа; разве мне кто-нибудь возразит?
– Чтим, – послышался из толпы голос все того же Ольгера Хромого, который недавно прокричал в поддержку жреца: «Он прав!»
– Чтим, конечно же, чтим, – неохотно поддержали некоторые другие воины, поеживаясь под всевидящим оком повелителя духов Торлейфа.
– Но ведь король и викарий папы римского крестили Норвегию, а не прилегающие к ней моря.
– А не прилегающие к ним моря, кхир-гар-га! – придурковато повторил Льот.
– Так, может, ты, Астризесс, подскажешь, какому богу следует поклоняться викингу, когда он покидает свою землю: Христу? Магомету? Будде?
– Нет, – снова послышалось из-за спины воинов, и ни королева, ни Гуннар так и не смогли рассмотреть, кому же он принадлежит. – У нас, норманнов, свои боги!
– Одину нужно поклониться! Одину и Тору! – послышались возбужденные выкрики воинов, среди которых выделялись голоса Свена Седого и Веффа Лучника:
– Жертву Одину! Только Один и Тор могут оставаться милостивы к нам!
«А ведь они попросту испугались, – подумал “избранник бога” – и эти двое, и Ольгер Хромой… Все они опасаются, что если королева вырвет меня из рук жертвенного палача, Торлейф Божий Меч изберет для жертвы кого-то из них, “жеребьевщиков”, или же заново заставит бросать жребий. – Но даже эта догадка так и не сумела вывести Бьярна из того состояния обреченности, в котором он все еще пребывал. – Кстати, что ожидает того, кто, избранный жребием, отказывается стать на колени на жертвенном камне, на Ладье Одина?»
Этого Бьярн не знал. Возможно, не знал этого и жрец: ни одна из легенд племени о таком случае, кажется, не повествует.
«Неужели до сих пор никто, ни один из воинов, не воспротивился воле жребия?! Хотя… чем можно запугать обреченного на смерть воина? Разве что… смертью? – мысленно осклабился Бьярн. – Или, может, проклятием?!» Теперь обреченный уже был уверен, что ответа на этот вопрос пока что не знает никто. Потому что не случалось в ритуальной практике жертвоприношений такого, чтобы в последнюю минуту кто-либо из воинов – избранников жребия вдруг взял и отрекся от обычая предков.
Бьярн с надеждой взглянул на королеву. «Избранник жребия» был убежден, что у него хватит мужества принять смерть достойно, как подобает воину. Но как же ему вдруг захотелось жить! Как ему захотелось, чтобы королева решительно вмешалась в этот ритуал и спасла его! Причем сделала это так, чтобы никто не смог обвинить его в трусости или неуважении к обычаям. Зачем-то же Бог послал ее сюда именно в эти минуты? Так, может быть, только потому и направил ее стопы в Жертвенный луг, чтобы она вырвала его из рук жертвенного палача, из рук смерти?
Если Астризесс все еще терпела Ржущего Коня, то лишь потому, что этого отчаянного рубаку обожал король. И еще потому, что в присутствии силача-великана Льота – только в его присутствии – в этой оскорбленной, униженной и в то же время разгневанной стране она по-настоящему чувствовала себя… королевой. Кто посмел бы тронуть ее, если рядом находился он, Льот, воин, способный впадать в звериную ярость при появлении любого противника?
Конечно, к этой бы силе да хоть немного ума! Но нельзя же требовать от воинов того, на что они не способны.
«А вот то, что конунг Гуннар поддержал меня, – подумалось Римлянке, – это хорошо. Он очень понадобится мне, когда дело дойдет до коронации Гаральда. Такого влиятельного конунга и опытного полководца лучше иметь в ярых союзниках, так надежнее».
– Мне понятно твое недовольство нашим ритуалом, конунг Гуннар Воитель! – неожиданно добродушно признал жрец, обращаясь именно к конунгу. Словно бы вычитал мысли королевы. – Но, очевидно, ты слишком долго скитался по чужим землям. Настолько долго, что тебе совершенно безразлично, чтят ли еще на твоей родной земле обычаи предков.
– Я говорю не об обычаях предков. Речь идет о христианской вере.
– О той вере, которая объединяет все племена норманнов со многими другими народами мира, – напомнила Торлейфу королева.
Мысль о том, что вера способна объединять людей, возникла у нее как-то случайно, подсознательно, тем не менее Астризесс как-то сразу же ухватилась за нее. Ей вдруг вспомнился один трактат об Александре Македонском, в котором говорилось, что самой заветной мечтой этого полководца было не покорить весь мир, а способствовать смешению всех завоеванных им народов и рас в одну общую расу, в один народ.
Да, он мечтал стать императором всего мира, но уже объединенного всеобщим кровосмешением, ассимилированного, лишенного каких-либо признаков национальной самоотрешенности. Какую бы территорию он ни завоевывал, везде принуждал своих воинов, особенно офицеров из аристократических родов, вступать в браки или хотя бы в половые связи с как можно большим количеством местных женщин. Наверное, он понимал, просто не мог не понимать, что пожинать плоды его всемирно-имперского кровосмешения будут уже наследники короны, однако это его не останавливало.
Захватив в IV веке до новой эры Анатолию, легионеры Македонского потрудились там с таким усердием, что в конце первого века до новой эры в одном из ее регионов, в Адамияне, потомками македонян было создано Коммагенское царство, придерживавшееся канонов эллинско-персидской культуры. Странно, что эта мысль об имперском единении народов, для начала пусть только норманнских, пришла ей в голову именно здесь, на Жертвенном лугу, но она пришла, зарождая в сознании Астризесс амбиции императрицы всех викингов, императрицы мира. Вряд ли осуществить эту идею суждено именно ей, но если зерна ее посеять в душу будущего конунга конунгов Гаральда Сурового…
– Я тоже говорю сейчас о вере, – покорно признал тем временем жрец. – Да, Норвегию крестили, как крестили до нее многие другие страны. И мы, норманны, чтим Христа; разве мне кто-нибудь возразит?
– Чтим, – послышался из толпы голос все того же Ольгера Хромого, который недавно прокричал в поддержку жреца: «Он прав!»
– Чтим, конечно же, чтим, – неохотно поддержали некоторые другие воины, поеживаясь под всевидящим оком повелителя духов Торлейфа.
– Но ведь король и викарий папы римского крестили Норвегию, а не прилегающие к ней моря.
– А не прилегающие к ним моря, кхир-гар-га! – придурковато повторил Льот.
– Так, может, ты, Астризесс, подскажешь, какому богу следует поклоняться викингу, когда он покидает свою землю: Христу? Магомету? Будде?
– Нет, – снова послышалось из-за спины воинов, и ни королева, ни Гуннар так и не смогли рассмотреть, кому же он принадлежит. – У нас, норманнов, свои боги!
– Одину нужно поклониться! Одину и Тору! – послышались возбужденные выкрики воинов, среди которых выделялись голоса Свена Седого и Веффа Лучника:
– Жертву Одину! Только Один и Тор могут оставаться милостивы к нам!
«А ведь они попросту испугались, – подумал “избранник бога” – и эти двое, и Ольгер Хромой… Все они опасаются, что если королева вырвет меня из рук жертвенного палача, Торлейф Божий Меч изберет для жертвы кого-то из них, “жеребьевщиков”, или же заново заставит бросать жребий. – Но даже эта догадка так и не сумела вывести Бьярна из того состояния обреченности, в котором он все еще пребывал. – Кстати, что ожидает того, кто, избранный жребием, отказывается стать на колени на жертвенном камне, на Ладье Одина?»
Этого Бьярн не знал. Возможно, не знал этого и жрец: ни одна из легенд племени о таком случае, кажется, не повествует.
«Неужели до сих пор никто, ни один из воинов, не воспротивился воле жребия?! Хотя… чем можно запугать обреченного на смерть воина? Разве что… смертью? – мысленно осклабился Бьярн. – Или, может, проклятием?!» Теперь обреченный уже был уверен, что ответа на этот вопрос пока что не знает никто. Потому что не случалось в ритуальной практике жертвоприношений такого, чтобы в последнюю минуту кто-либо из воинов – избранников жребия вдруг взял и отрекся от обычая предков.
Бьярн с надеждой взглянул на королеву. «Избранник жребия» был убежден, что у него хватит мужества принять смерть достойно, как подобает воину. Но как же ему вдруг захотелось жить! Как ему захотелось, чтобы королева решительно вмешалась в этот ритуал и спасла его! Причем сделала это так, чтобы никто не смог обвинить его в трусости или неуважении к обычаям. Зачем-то же Бог послал ее сюда именно в эти минуты? Так, может быть, только потому и направил ее стопы в Жертвенный луг, чтобы она вырвала его из рук жертвенного палача, из рук смерти?
14
– Спрашиваешь, помнит ли здесь кто-нибудь о варяге Свенельде? – с грустной загадочностью книжника улыбнулся Прокопий, услышав это имя из уст норманна Эймунда. – А кто о нем не помнит? Разве не этот варяг кознями своими умудрился свести в лютой сече отца Ярослава, великого князя Владимира, с князями Ярополком и Олегом?
– В той самой сече, в которой Олег, князь древлянский[27], был убит, а князь Ярополк оказался бессильным перед своим братом Владимиром, – продемонстрировал свою осведомленность викинг. – Но стоит ли во всех ваших кровавых княжеских да боярских склоках и стычках винить коварного Свенельда и его норманнов?
– Даже в наше время ни один летописец уже не в состоянии разобраться во всей той усобице, которая затеялась после смерти великого князя киевского Святослава, – примирительно молвил Прокопий. – Представляю себе, как над ней будут биться книжники лет через пятьдесят.
Эймунд был прав: многие теперь – при княжеском дворе и по монастырям – готовы были всю вину за многолетнюю кровавую усобицу свалить на Свенельда. В действительности же все выглядело намного сложнее: викинги и сами оказались втянутыми в бесконечные княжеские авантюры и распри. Увлекшись войной с Византией и завоеванием Болгарии, князь Святослав, мечтавший перенести центр земли Русской в устье Дуная, поделил свои киевские владения между сыновьями. Сам Киев он передал в управление Ярополку, в Новгороде посадил Владимира, а младшего Олега наделил Древлянской землей на Полесье.
И все было хорошо, если бы с первых же дней этого кланового деления не возник конфликт между Олегом и Ярополком. Исходя из традиций, киевский князь по-прежнему требовал, чтобы земля Древлянская и впредь подчинялась Киеву и, что было особенно оскорбительным для Олега, как и раньше, платила стольному граду дань. «А дань-то с какой стати?! – возмущались во Вручие. – Мы что, князями киевскими завоеваны?! Тогда почему к нам, русичам, относятся, как к печенегам?»
И дело не только в том, что Олег и сам мечтал стать великим князем киевским и даже не считал нужным скрывать это. Не способный возвыситься до необходимости единения всех удельных княжеств в могучей державе под эгидой Киева, он в принципе не понимал, почему его удельное княжество обязано подчиняться Ярополку. А тут еще за плечами его оказались вечно бунтующие древляне, которые со времен князя Игоря и княгини Ольги с подозрением, а порой и с ненавистью относились к любому проявлению диктата со стороны киевских князей. Пока был жив их отец, Святослав, братья старались склоки свои до кровавых стычек не доводить, опасаясь, что тот вообще может лишить кого-то из них княжества, но как только он перешел в мир иной, вот тут гонор их и взбурлил.
– И потом, разве не князь Олег первым нанес удар по Свенельду, – напомнил о себе Эймунд, – заставив гордого норманна мстить за убиенного сына своего?
И в этом воевода варягов Эймунд тоже оказался прав. К несчастью братьев Святославичей, в самом центре этой усобицы оказался Свенельд, хотя и не по своей воле.
Надо же было случиться так, что во время одного из охотничьих набегов на киевские леса сын командующего киевскими войсками Свенельда, викинг Лют, вместе с несколькими своими охранниками, въехал на территорию, которая находилась под рукой князя Олега. Истолковав это как посягательство на его землю и желая отомстить воеводе князь приказал Люта и его воинов изрубить прямо там, в лесу.
Простить такое удельному князьку воевода, естественно, не мог. Но поскольку самому начать войну против древлян ему никто не позволил бы, он тут же принялся натравливать против них своего патрона Ярополка. Конечно, натравить друга на друга родных братьев – даже если они и являются великокняжескими соперниками – не так уж и просто. Но викинг знал, на каких струнах души Ярополка следует играть:
«Мы же придем к Искоростеню, – летописно заверял он своего правителя, – не для того, чтобы убивать князя Олега, а чтобы объединить исконно русские земли под рукой великого князя киевского, как завещано нам было и князем Святославом, отцом вашим, и дедом, князем Игорем. Увидев силу нашу, князь Олег сам подчинится и присягнет на верность. А если уж заупрямится, войско его развеем, а самого князя Олега принудим…»
И Ярополк рискнул: разве киевские князья, правившие до него, не усмиряли соседние славянские племена? Разве не подминали под себя ближние и далекие земли и княжества?
Войско сформировалось довольно быстро, а в победе великий князь не сомневался. Кроме воинов-ополченцев, у него есть еще отряд опытных норманнов во главе с воеводой Свенельдом, который не знал, ни что такое страх, ни что такое поражение. И не ошибся. Как только их войска сошлись на равнине неподалеку от Вручия, древляне, не выдержав натиска норманнского полка, сначала начали медленно отступать в сторону своего стольного града, а дальше попросту побежали с поля боя, стараясь как можно скорее оказаться за стенами крепости. «Ошибка Олега именно в том и заключалась, – размышлял Прокопий, который, прежде чем принять монашество, уже успел побывать в двух сражениях, – что битву он начал неподалеку от крепостных ворот, а когда воины знают, что за спинами у них крепкие стены, сразу же начинают настраивать себя: “Ничего, здесь мы явно не выстоим, зато там, за стенами…”»
Однако к городским стенам вел один-единственный мост, который пролегал через большой крепостной ров. На нем и возле него как раз и смешались конные и пешие, возникла толчея, начались стычки, и в панике древляне даже не заметили, как столкнули в ров своего князя Олега. Впрочем, так они потом оправдывались. На самом же деле князь-киевлянин, внук ненавистного им великого князя Игоря, когда-то дотла разорившего Вручий, им был не нужен. Самого Игоря они в свое время растерзали, привязав за ноги к двум молодым соснам, а теперь дошла очередь и до Олега, из-за которого и возникла эта братоубийственная война.
– В той самой сече, в которой Олег, князь древлянский[27], был убит, а князь Ярополк оказался бессильным перед своим братом Владимиром, – продемонстрировал свою осведомленность викинг. – Но стоит ли во всех ваших кровавых княжеских да боярских склоках и стычках винить коварного Свенельда и его норманнов?
– Даже в наше время ни один летописец уже не в состоянии разобраться во всей той усобице, которая затеялась после смерти великого князя киевского Святослава, – примирительно молвил Прокопий. – Представляю себе, как над ней будут биться книжники лет через пятьдесят.
Эймунд был прав: многие теперь – при княжеском дворе и по монастырям – готовы были всю вину за многолетнюю кровавую усобицу свалить на Свенельда. В действительности же все выглядело намного сложнее: викинги и сами оказались втянутыми в бесконечные княжеские авантюры и распри. Увлекшись войной с Византией и завоеванием Болгарии, князь Святослав, мечтавший перенести центр земли Русской в устье Дуная, поделил свои киевские владения между сыновьями. Сам Киев он передал в управление Ярополку, в Новгороде посадил Владимира, а младшего Олега наделил Древлянской землей на Полесье.
И все было хорошо, если бы с первых же дней этого кланового деления не возник конфликт между Олегом и Ярополком. Исходя из традиций, киевский князь по-прежнему требовал, чтобы земля Древлянская и впредь подчинялась Киеву и, что было особенно оскорбительным для Олега, как и раньше, платила стольному граду дань. «А дань-то с какой стати?! – возмущались во Вручие. – Мы что, князями киевскими завоеваны?! Тогда почему к нам, русичам, относятся, как к печенегам?»
И дело не только в том, что Олег и сам мечтал стать великим князем киевским и даже не считал нужным скрывать это. Не способный возвыситься до необходимости единения всех удельных княжеств в могучей державе под эгидой Киева, он в принципе не понимал, почему его удельное княжество обязано подчиняться Ярополку. А тут еще за плечами его оказались вечно бунтующие древляне, которые со времен князя Игоря и княгини Ольги с подозрением, а порой и с ненавистью относились к любому проявлению диктата со стороны киевских князей. Пока был жив их отец, Святослав, братья старались склоки свои до кровавых стычек не доводить, опасаясь, что тот вообще может лишить кого-то из них княжества, но как только он перешел в мир иной, вот тут гонор их и взбурлил.
– И потом, разве не князь Олег первым нанес удар по Свенельду, – напомнил о себе Эймунд, – заставив гордого норманна мстить за убиенного сына своего?
И в этом воевода варягов Эймунд тоже оказался прав. К несчастью братьев Святославичей, в самом центре этой усобицы оказался Свенельд, хотя и не по своей воле.
Надо же было случиться так, что во время одного из охотничьих набегов на киевские леса сын командующего киевскими войсками Свенельда, викинг Лют, вместе с несколькими своими охранниками, въехал на территорию, которая находилась под рукой князя Олега. Истолковав это как посягательство на его землю и желая отомстить воеводе князь приказал Люта и его воинов изрубить прямо там, в лесу.
Простить такое удельному князьку воевода, естественно, не мог. Но поскольку самому начать войну против древлян ему никто не позволил бы, он тут же принялся натравливать против них своего патрона Ярополка. Конечно, натравить друга на друга родных братьев – даже если они и являются великокняжескими соперниками – не так уж и просто. Но викинг знал, на каких струнах души Ярополка следует играть:
«Мы же придем к Искоростеню, – летописно заверял он своего правителя, – не для того, чтобы убивать князя Олега, а чтобы объединить исконно русские земли под рукой великого князя киевского, как завещано нам было и князем Святославом, отцом вашим, и дедом, князем Игорем. Увидев силу нашу, князь Олег сам подчинится и присягнет на верность. А если уж заупрямится, войско его развеем, а самого князя Олега принудим…»
И Ярополк рискнул: разве киевские князья, правившие до него, не усмиряли соседние славянские племена? Разве не подминали под себя ближние и далекие земли и княжества?
Войско сформировалось довольно быстро, а в победе великий князь не сомневался. Кроме воинов-ополченцев, у него есть еще отряд опытных норманнов во главе с воеводой Свенельдом, который не знал, ни что такое страх, ни что такое поражение. И не ошибся. Как только их войска сошлись на равнине неподалеку от Вручия, древляне, не выдержав натиска норманнского полка, сначала начали медленно отступать в сторону своего стольного града, а дальше попросту побежали с поля боя, стараясь как можно скорее оказаться за стенами крепости. «Ошибка Олега именно в том и заключалась, – размышлял Прокопий, который, прежде чем принять монашество, уже успел побывать в двух сражениях, – что битву он начал неподалеку от крепостных ворот, а когда воины знают, что за спинами у них крепкие стены, сразу же начинают настраивать себя: “Ничего, здесь мы явно не выстоим, зато там, за стенами…”»
Однако к городским стенам вел один-единственный мост, который пролегал через большой крепостной ров. На нем и возле него как раз и смешались конные и пешие, возникла толчея, начались стычки, и в панике древляне даже не заметили, как столкнули в ров своего князя Олега. Впрочем, так они потом оправдывались. На самом же деле князь-киевлянин, внук ненавистного им великого князя Игоря, когда-то дотла разорившего Вручий, им был не нужен. Самого Игоря они в свое время растерзали, привязав за ноги к двум молодым соснам, а теперь дошла очередь и до Олега, из-за которого и возникла эта братоубийственная война.