– Когда я не болел?!
   – Март две тысячи пятого.
   – Я вообще никогда не болею! У меня насморка не было с восемьдесят девятого!
   – А ты никогда вдруг не терял вес?
   – А ты никогда вдруг не терял разум? Приезжай завтра к Генке, все внятно объясни, а не разводи мистику! Я тебе взломаю любую папку! Мамку, блин, бабку и дедку! Ты бы себя послушал, толстый! Тебе жениться пора!
   Худой бросил телефон на правое сиденье и тронул машину, гневно бормоча:
   – «Как ты себя чувствовал»… Мозги у него набекрень! Всех уже запутал, всех переполошил!
* * *
   Гена закончил абзац, встал из-за стола, вышел в прихожую и надел ботинки.
   – Я пройдусь, – сказал он Марине.
   – Пройдись полезно, – ответила она. – Кофе кончился.
   Гена купил в продуктовом кофе, пошел к киоску за «Известиями», и тут его позвали:
   – Гена! Генк!
   Из синей «мазды» грузно выбрался мужчина в светлом плаще. Гена пригляделся, увидел широкое курносое лицо с жидкой седой щетиной, уши без мочек, губы в шкодливой полуулыбке – и на душе у него вмиг стало тепло.
   – Санюха… – нежно сказал Гена и кинулся навстречу.
   Они крепко обнялись.
   Это был Сашка Тищенко – шесть лет в одной группе, три сезона в одном стройотряде, бог весть сколько декалитров выпитого, душа-человек.
   – Ты как здесь? – спросил Гена, улыбаясь во весь рот. – Случайно?
   – Дочка тут занимается в театральной студии.
   – А я живу рядом, – Гена показал на свою двадцатиэтажку, – вон там.
   – А я дочку сюда вожу второй год, два раза в неделю.
   – Москва маленький город. Сколько твоей девочке?
   – Девять. Но это младшая.
   – Ох, елки-палки… А старшей?
   – Шестнадцать. Кстати, недавно твою книгу прочитала.
   – Ну… Приятно слышать, конечно. Но в общем, Санюха, это не для шестнадцатилетних.
   – Да не важно! Ты оцени ситуацию! Они ж вообще ни черта не читают сейчас. А тут смотрю: сидит – вечер, второй… Я говорю: что читаешь, зая? куэлью какую-нибудь? кундеру? Почитай Толстого, говорю, Гоголя почитай. А она мне: какая тонкая проза, это настоящий мастер психологических этюдов.
   Гена засмеялся, достал сигареты.
   Тищенко сказал:
   – Я смотрю на обложку и говорю: зая, я с этим мастером шесть лет в одной группе проучился.
   Гена спросил:
   – Ты где сейчас?
   – В пятьдесят третьей. Заведую травматологией.
   – У меня интернатура была в пятьдесят третьей.
   – У кого?
   – У Шнапера, потом у Австрейха.
   – Шнапер умер, – сказал Тищенко. – В Израиле.
   – Грустно. Хороший был человек, яркий.
   – Он уехал в девяностом, у него там очень хорошо сложилось. Быстро утвердился, в девяносто четвертом принял отделение в «Хадассе». А умер – как жил. Он же импульсивный был мужик, разносторонний…
   – В теннис хорошо играл.
   – В теннис играл, в музыке разбирался. У него там очень удачно сложилось, его оценили по достоинству. Я его фамилию часто встречал в периодике. В девяносто седьмом умер. Вернулся утром с пробежки, сел в прихожей, стал снимать кроссовки – и умер.
   – А Григорян как?
   – Андрей Рубенович давно в Австралии.
   – Да, раскидало нас, саперов, по белу свету.
   – Не говори. Как Никоненко?
   – Заведует урологией в Первой Градской.
   – А Браверманн?
   – Доктор наук, две монографии.
   – Не женился?
   – Не смеши.
   – У тебя вроде нормально все? Я про тебя в «Огоньке» читал.
   – Ну, раз в «Огоньке» – значит, все нормально.
   – Не жалеешь? – спросил Тищенко.
   Бравик весной девяносто восьмого сказал Гене: «Ты взрослый человек, ты знаешь: что в этом мире ценно, а что – чешуя. Писательство, наверное, дело увлекательное. Но ты умеешь выполнять действия, безусловно полезные человечеству: холецистэктомия, гемиколонэктомия… Панариций можешь вскрыть, в конце концов. Ты все-таки подумай».
   А Шехберг мельком глянул на заявление «по собственному желанию» и сразу подписал. Потом поднял большую седую голову и безразлично спросил: «Чем думаешь заниматься?»
   «Да так… Есть кое-какие планы».
   «Тебе эти две недели дежурства ставить?»
   «Ставьте», – сказал Гена и взял со стола подписанное заявление.
   Он закончил у Шехберга ординатуру и проработал восемь лет, а Шехберг ему даже присесть и закурить не предложил. И те две недели, что положено отработать по КЗоТу, Шехберг ни о чем постороннем с Геной не заговаривал. Прощаясь, вяло пожал руку, сказал: удачи тебе в новых начинаниях.
   – Это давно было, чего теперь жалеть, – сказал Гена.
   – Я с нашими иногда созваниваюсь, – сказал Тищенко. – Хайкин нейрохирургом работает в Висбадене. Лямин – анестезиолог в Боткинской. С Романовой той зимой виделись, у нее трое сыновей.
   – Четверо.
   – Да ладно?
   – В феврале родила.
   – В сорок два?
   – В сорок три.
   – Во дает Ленка. Да, кстати: знаешь, с кем я тут списался? С Вовой Гаривасом.
   Тут у Тищенко зазвонил телефон, он достал его из кармана и не заметил, как у Гены дрогнуло лицо.
   – Да, Сонь, – сказал Тищенко. – Я уже здесь, рядом, сейчас ее заберу. Однокурсника встретил, разговариваем.
   Гена стоял, прикусив губу.
   – Сахар, подсолнечное масло… Понял. – Тищенко перевел взгляд на Генину банку с кофе. – А кофе?.. Понял.
   Он сунул телефон в карман и сказал:
   – Так вот. Я года три читаю «Время и мир». Каждый вторник покупаю. Хороший журнал. Я слышал, конечно, что Вова в журналистику ушел, но я ж предположить не мог…
   – Санюха, ты понимаешь…
   У Тищенко опять зазвонил телефон.
   – Извини, – быстро сказал он. – Да, Сонь… Манку или овсянку?.. Понял.
   Гена достал из пачки сигарету.
   – Ну так вот, – положив телефон в карман, сказал Тищенко. – Вдруг вижу, что Вова – главный редактор. Сюрприз, согласись. Там были телефоны редакции, но звонить как-то неудобно – короче, я написал. Там был его мэйл, и я написал.
   – Санюха, послушай…
   – Короче, я написал: Володя, привет, это Саша Тищенко из восьмой группы, отзовись. И уехал в Ригу, на семинар по артрологии. Вернулся в понедельник, смотрю почту: письмо от Вовы.
   Он не замечал, как у Гены заходили желваки.
   – Приятно было, что он сразу ответил, – польщено сказал Тищенко. – Сто лет не виделись, он теперь главный редактор…
   У него опять зазвонил телефон.
   – Да что за черт… – Тищенко рявкнул в трубку: – Да! – И заворковал: – Да, родная моя… Я тут, рядышком, уже подъехал. Переодевайся, выходи на крыльцо. Нотную тетрадь не забудь. И чешки.
   Гена бросил незакуренную сигарету в урну.
   – Извини, – сказал Тищенко, – у Лизки репетиция закончилась. Ну так вот…
   – Санюха, ты дай слово вставить, – тихо сказал Гена.
   Тут его телефон в кармане брюк стал играть «Burn».
   – Да! – сказал Гена.
   – Ген, нам надо разобраться, – сказал Бравик. – Словом, я только что был у Шевелева…
   – Прости, сейчас говорить не могу. Перезвоню.
   Он положил телефон в карман.
   – Ну вот, короче, – торопливо сказал Тищенко. – Вова мне написал: дескать, рад, что ты объявился, обязательно увидимся, оставь телефон. – Он порылся в карманах, нашел визитку, протянул Гене. – Вот мои телефоны, созвонимся на неделе, спокойно посидим. Ты ко мне приедешь, или я к тебе… Все, я побежал, меня ребенок ждет.
   Он потрепал Гену за плечо и скорым шагом пошел к машине.
   – Погоди… – сдавлено сказал Гена.
   – Что? – Тищенко обернулся. – Извини, Лизка ждет… Что?
   – Так ты ему не звонил с того понедельника? Он в прошлый понедельник тебе написал – а ты ему потом не звонил?
   – Не в прошлый – в этот. Я ж тебе говорю: в ту пятницу я ему написал и уехал в Ригу. Вернулся – а от него письмо. Давай, Ген, до встречи.
   Он сел в машину и захлопнул дверь.

День третий

   Бравик подошел к Гениному дому, взялся за ручку подъезда, и тут его окликнули:
   – Бравик!
   Из «опеля» вышел Худой.
   – Привет, – сказал он.
   – Здравствуй.
   Они пожали руки.
   – Взял ноутбук?
   – Вот. – Бравик приподнял портфель. – Попросил у Ольги разрешения подержать его несколько дней.
   – Хорошо. Пойдем.
   Гена открыл дверь, едва Бравик прикоснулся к кнопке звонка.
   – Привет, – сказал он. – Проходите, берите тапки.
   – Здорово, мужики, – сказал Никон, выйдя из комнаты.
   – Пошли на кухню, – сказал Гена. – Кто чай, кто ко фе?
   Бравик надел войлочные тапочки, поднял голову и увидел торчащий из стены шуруп. Тонкий черный саморез. На стене прихожей висело несколько застекленных фотографий: Гена с Мариной и Васеном возле Сакре Кер, Гена с Мариной на крыше Исаакия, Гена с Никоном и Бравиком на даче у Никона. На маленьком саморезе прежде висела еще одна фотография.
   Они прошли на кухню, сели, Худой закурил. Гена включил шумный чайник, стал нарезать «Любительскую».
   – Кто-нибудь знает, как Ольга? – спросил он через плечо.
   – Я вчера с ней виделся, – сказал Бравик. – Все хорошо.
   – И я вчера. – Никон закурил. – Вечером. С машиной разбирались.
   – С подвеской что-то, да? – спросил Гена и достал из стенного шкафа батон.
   – «С подвеской»… Нахватались, блин, умных слов: «подвеска», «суппорт»…
   Гена взял нож и сказал:
   – Она жаловалась, что после ста бьет в руль. Балансировку надо сделать.
   – Там правый рулевой наконечник разбит к чертям, – сказал Никон. – Я ей говорю: ты вообще когда последний раз делала диагностику ходовой?
   – Как писал Марк Твен: «С тем же успехом он мог спросить мнение моей бабушки о протоплазме», – сказал Гена, нарезая сыр. – Сроду она не делала никаких диагностик. Ее машиной всегда занимался Вовка.
   – Послушайте, – сказал Бравик. – Вчера я был в Вовкиной квартире. Хотел скачать его фотоархив.
   Он вынул из портфеля ноутбук, включил, открыл файл «Корр.26.jpg».
   – Вот, – сказал он. – Как вы можете это объяснить?
   – Это когда? – оторопело сказал Никон.
   – Десятого марта две тысячи пятого. Вот дата.
   – О, боже… – тихо сказал Гена, глядя на монитор из-за плеча Худого.
   – Кахексия… – Никон нахмурился. – Мужики, это чо такое?
   – Я не помню этого, – растерянно сказал Худой. – Нет, конечно, сто раз так сидели… Но я ж тут на себя не похож.
   – Вот на эту деталь обратите внимание, – сказал Бравик, увеличил снимок и вывел во весь монитор коробки на тумбочке.
   – Дионин, – сказал Никон. – Боли, значит…
   – Может, тяжелый грипп? – сказал Гена. – Тропическая лихорадка?
   – Какой, нахер, грипп… – буркнул Никон. – Он голову почти не держит.
   – Ну? – Бравик оглядел друзей. – Что скажете?
   – Стоп! – Худой посмотрел на Бравика, потом на Никона. – Что происходит? Ну давайте, объясняйте! Это я тут или не я?!
   – Это ты, – сказал Бравик. – Это ты у себя дома.
   – А что тут со мной?! – Худой привстал. – Ну объясняйте, объясняйте!
   – Тихо. – Никон положил свои лапищи на плечи Худого и усадил его на место. – Это не на самом деле. Это только фотография.
   – Объясняю, – сказал Бравик. – На этой фотографии ты выглядишь так, как выглядит человек, погибающий от онкологического заболевания.
   – Что значит «человек на этом снимке»?! Это я на этом снимке!!!
   – В том-то и дело. Ты, слава богу, жив и здоров. Но и на снимке ты.
   – Ну спасибо тебе! – с истерическим смешком сказал Худой. – Ты, толстый, самый классный объясняльщик. То есть это у меня рак, да?!
   – Когда это снято? – спросил Гена.
   – Десятого марта две тысячи пятого года, – сказал Бравик. – Вот дата.
   – Десятого марта две тысячи пятого года я был в Вербье, – яростно сказал Худой. – Мы с Шевелевым и Летаги катались по бэк-сайду Монфора, много снимали, у меня есть фотки с датами. В Москву я вернулся в конце месяца. Дату не помню, но могу уточнить на работе… Да тут не надо ничего уточнять! Я этого не помню! Этого не было!
   – Не кричи, – сказал Гена. – Конечно, этого не было. А то бы ты тут не сидел.
   – Тогда откуда взялась фотография? – спросил Никон.
   – Не знаю, – беспомощно сказал Худой.
   – Значит, так, – сказал Бравик. – Если ты не болел… А ты определенно не болел. Иначе… Короче говоря, ты сидишь с нами, и это соответствует реальному положению вещей. Следовательно, реальному положению вещей не соответствует эта фотография. Таким образом, эта фотография – подделка.
   – Погоди, – сказал Худой. – А папка? Какую папку ты хотел хакнуть?
   – Видишь, как называется файл?
   – «Корр».
   – Там есть папка с таким же названием. Но она не открывается. Этот снимок наверняка должен был лежать в той папке. Я думаю, что Вовка оставил его на рабочем столе случайно.
   Никон сказал Худому:
   – Попробуй открыть.
   – Где тебе удобнее? – спросил Гена. – Здесь? Или пойдешь в комнату?
   – В комнату, – сказал Худой.
   Он встал, взял ноутбук и вышел.
   – Мистика… – прогудел Никон. – Страшновато.
   – А главное – зачем? – Гена закурил. – Зачем вообще такое монтировать? Вы же видели: там счет идет на дни. Кахексия. Сидеть уже не может, подушка под спиной.
   – И боли, наверное, сильные, – сказал Никон. – Дионин, флормидал…
   – Может, что-то прояснится, если он откроет папку, – сказал Бравик.
   – Откроет. – Никон кивнул. – Говно вопрос. Он третий год пишет программы для НИИ Нефтехиммаша. Моделирование неполадок оборудования для газопереработки. У него очень высокий уровень.
   Худой позвал из комнаты:
   – Идите сюда.
   – Быстро он, – сказал Гена.
   – Я же говорю. – Никон встал. – Для него это семечки.
   Они пошли в комнату.
   – Все, я ее открыл, – сказал Худой. – Вообще, папки редко закрывают паролем. Есть просто разграничение прав доступа. Чтоб дети не устанавливали игры без разрешения, или чтоб жена не залезала в почту.
   – А он-то зачем закрыл? – спросил Гена. – Витьке шесть лет, а с Ольгой они два года жили врозь.
   – Значит, надо было.
   – Да ладно, все всё знают, – грубовато сказал Никон. – Она регулярно к нему приезжала.
   – Может, от нее закрыл, – сказал Худой. – А может, так, на всякий случай.
   – Эй, постойте… – Бравик насторожился. – Что значит «регулярно приезжала»?
   – То и значит. Ты б женился как-нибудь. Всякое, знаешь, у людей бывает… – Гена обернулся к Худому. – Ну что там?
   – Две фотографии, текст и семь раровских файлов.
   Худой развернул лэптоп. В окне «Корр» было десять ярлыков.
   persp.jpg
   cskavmf.doc
   grandpa.rar
   piv.rar
   slob.rar
   otd.jpg
   ib.rar
   milyutin.rar
   lav.rar
   eho.rar
   Худой взял лэптоп, они вернулись на кухню, сели за стол, Гена включил чайник.
   – Открываются только три, – сказал Худой. – Две фотографии и текст. Остальные файлы запаролены.
   – Показывай те, что открываются, – нетерпеливо сказал Гена.
   Худой открыл фотографию, на ней Гена и Гаривас стояли в просторном учрежденческом помещении, возле длинного стола с закусками, апельсинами и оливками, и держали в руках белые пластиковые стаканчики. Фотография превосходного качества, можно было разглядеть надписи на бутылочных этикетках.
   – Давай дальше, – сказал Никон.
   На другой фотографии был врачебный коллектив. Два доктора и шесть медсестер с тюльпанами в руках стояли в ряд возле кабинета заведующего.
   – Теперь текст, – сказал Никон. – Читай вслух.
   Худой стал читать:
   – «У меня уже был “первый взрослый”, и если б я продолжил тренироваться, то к концу десятого класса стал бы ка-мэ-эсом, факт. Мой тренер, крикливый и требовательный мужик с хорошей, спортивной фамилией Третьяк, утверждал, что я перспективный брассист. И в “комплексе” я тоже показывал хорошие результаты. В октябре восьмидесятого я взял третье место по Москве среди юниоров. Но болтаться от бортика к бортику мне к тому времени надоело, я точно знал, что со спортом пора завязывать. Я уже решил поступать в Первый Мед, хотел быть хирургом, как дядя Боря. Мы с отцом имели про это серьезный разговор. Отец был прижимист, не помню, чтоб они с мамой хоть раз ходили в ресторан. Он работал на заводе “Каучук”, замначальника цеха. Мы жили скромно, не было ни дачи, ни машины. После того, как мы решили, что я буду поступать в медицинский, отец нашел репетиторов по химии и биологии и полгода платил по восемь рублей за занятие. Он любил Эдуарда Хиля и сливочный пломбир. Еще он любил собирать грибы. Я до сих пор помню едкий запах его подмышек и перхоть в седых висках. По утрам он, вздувая вены на бледной шее, поднимал пудовую гирю, завтракал сырым яйцом и ничему меня не научил. Он проверял мой школьный дневник, он сделал так, чтоб я был “сыт, обут, одет”. Но драться, водить машину и разбираться в людях меня научили другие, не отец. Он не растолковал мне, как в восемнадцать правильно повести себя с барышней, когда текут слюни и трясутся поджилки. Как в двадцать три выбрать: ординатура по общей хирургии или место дежуранта с прицелом на аспирантуру. Как скакать по кочкам на опасном болоте с названием “жизнь”. Этому он меня не учил, факт».
   Никон сказал:
   – Чепуха какая-то… Слушайте, а он не писал роман?
   – Почему «роман»? – спросил Гена.
   – Я читал, что каждый хороший журналист пишет роман.
   – Это штамп, – сказал Гена. – Нет, Вовка не писал роман.
   – А дневник? – спросил Бравик.
   – Что он, барышня уездная? – буркнул Гена.
   – Это не все, – сказал Худой. – Читать дальше?
   – Читай, – сказал Бравик.
   – «Про то, что я занял третье место на первенстве Москвы, отец узнал из “Вечерки”. Эта газета для отца была единственным, как писал Довлатов, “мощным источником познания жизни”. Когда он увидел на последней странице меня, стоявшего на третьей ступени пьедестала, то его охватило необыкновенное воодушевление. Он пожал мне руку и стал рассказывать, как в армии занимался гимнастикой и выступал за округ. Потом он вдруг сказал: а пошли-ка вместе в бассейн “Москва”. И признался, что никогда не плавал в бассейне. Мы могли пойти в “Москву”, но там было грязновато, и потом, мне не хотелось тащиться на “Кропоткинскую”. Я сказал: пошли в наш бассейн, тебя пропустят. Мы собрались и пошли в бассейн ЦСКА ВМФ. На третьей дорожке Марина Сарапкина тренировала девчонок, я попросил: мы с отцом поплаваем полчасика, он в бассейне не был ни разу, можно? Конечно, Вовка, сказала Сарапкина, давайте на вторую дорожку. Отец долго намыливался, тер грудь мочалкой. Потом он опасливо вышел к бассейну, и я вдруг заметил, что, несмотря на поднимание пудовой гири, отец довольно щупл. Он с деланой бодростью улыбнулся, сказал: куда? Вот сюда, пап, сказал я, на вторую дорожку. Он спросил: а лестница где? Да просто прыгай, сказал я, вот так, смотри. И я прыгнул с бортика. Когда я вынырнул, отец уже прыгнул за мной, “солдатиком”. Я увидел, что он вынырнул, и после этого я метров десять проплыл баттерфляем. Эти десять метров были для меня рефлекторными, разминочными движениями – я попал в воду и стал привычно двигаться. А когда я обернулся, то увидел, что отец, не чувствуя под ногами дна, судорожно, по-собачьи, частит к бортику. В бассейне ЦСКА ВМФ минимальная глубина – два метра. Отец, верно, рассчитывал, что он, спрыгнув, сможет встать на дно, но не тут-то было. Он доплюхал до бортика и пытался ухватиться. Но для того, чтобы дотянуться до верхней плоскости бортика, надо было сделать хороший гребок, а отец, как я впервые в жизни увидел, плавал плохо. Он отчего-то не пытался ухватиться за массивную скобу из нержавейки или за «дорожку» из пластмассовых дисков. Он ерзал локтями, тыкался в кафельную стенку и пытался забросить руку на бортик. Это выглядело жалко и нелепо. Мокрый седой вихор торчал из-под желтой резиновой шапочки, короткопалые кисти с голубыми венами выскакивали из воды и срывались с мокрого кафеля. А я, всплыв на расстоянии трех моих “перворазрядных” гребков от отца, как завороженный глядел на его затылок. Я мог оказаться возле отца через секунду, мог поддержать его за локоть, взять за пояс и подтолкнуть к дорожке. Но я ничего этого не сделал – до сих пор не знаю почему. Я оцепенело смотрел на то, как отец натурально тонет. Тут Сарапкина заметила неладное, быстро подошла ко второй дорожке и протянула пластиковый шест. Отец судорожно схватился за него, и только тогда я очнулся. Но Сарапкина уже подтащила отца к дорожке, и он повис там, сконфуженно улыбаясь. Когда мы вышли на улицу, отец, взбодрившийся от купания, что-то говорил про спорт, про свою армейскую гимнастику, про то, что он вырос под Целиноградом, а там плавать было негде. Я его почти не слышал, меня оглушил мерзейший стыд. Я поступил в медицинский, работал в стройотрядах, крутил любовь. Неплохо учился, ездил с друзьями в Гурзуф и Судак, плясал на дискотеках и занимался в СНО. И никогда не мог забыть, как отец беспомощно ерзает локтями, а я оцепенело гляжу на это и ничего не делаю, чтобы помочь. После в моей жизни было немало сильных желаний. Я желал сдать фармакологию так, чтобы стереть с лица доцента Мирошника презрительную улыбочку, – и сдал. Я желал Ленку Романову, пепельноволосую красоточку с ногами от ушей, – и весь второй семестр третьего курса спал с ней. Я желал кататься по целине так, как это умеет Пашка Шевелев, – и я научился так кататься. Я много чему научился и много чего получил. Я получил Ольгу и Витюшку, осенний Нью-Йорк и весенний Париж, самых лучших друзей и свой журнал. Но самым сильным моим желанием всегда оставалось другое: чтобы в моей жизни никогда не было тех секунд, когда отец беспомощно бултыхался, пытаясь уцепиться за бортик, а я, накачанный перворазрядник, застыл в десяти метрах от него и не помог. Мне впоследствии доводилось портачить и делать вещи, мягко говоря, некрасивые. Бывало, что я трусил. Бывало, что ловчил. И жмотничать доводилось, и лицом хлопотать, и вельможные жопы вылизывать. Но я прекрасным образом все это забывал, задвигал, проживал. А вот то свое бездействие в десяти метрах от тонущего отца я не забывал никогда. Потом, задним числом, я сотни раз за пару гребков оказывался возле него, подхватывал за локоть или обнимал за пояс. Сотни раз я шутливо говорил: ты чего это, пап? вот, возьмись за дорожку. Или я виновато говорил: что ж я тебя не предупредил-то? тут ведь даже на мелком месте два метра, вот, за скобу ухватись, передохни. Или я подныривал, отец клал ладони мне на плечи, и я буксировал его к лестнице. А потом мы смеялись над забавным случаем. Мы с отцом не были близки. В те годы отцы и подростки-сыновья, как правило, жили в разных мирах. Я дрочил, слушал “Лед Зеппелин”, мечтал о джинсах “Джордаш” и ржал над анекдотами про Брежнева. А он по вечерам пересказывал маме производственные совещания и недовольно морщился, когда слышал из моей комнаты Галича. Если б можно было что-то поправить в моей жизни задним числом, то я бы первым делом поправил те секунды в бассейне ЦСКА ВМФ. Отец умер от инсульта в декабре восемьдесят пятого. Через много лет, на поминках по Тоне Кравцовой, мы с Бравиком сидели на кухне. Он сказал: как отследишь латентную генерализацию? когда Козлов принял решение о лапароскопической резекции, все к тому, видимо, располагало. Потом Бравик махнул стопку, посопел и тихо сказал: а я бы убрал почку. Бравик тогда еще не был директором клиники, ею руководил профессор Козлов. Он был чудодей, на физикальном уровне великолепен, изумительная реакция, сказочные руки. Но Козлов порхал, а Бравик шел за ним, как бульдозер, и подбирал весьма, надо сказать, частые после операционные осложнения. Козлов был виртуоз и очаровашка, а скучный Бравик, сцепив зубы, понимал, что в клинике бордель, так работать нельзя. Тоне сделали красивую органосохраняющую операцию, а через полгода полыхнуло – метастазы в легкие, позвоночник, повсюду. Я бы просто убрал почку и выгреб забрюшинные лимфоузлы, сказал Бравик, выматерился и кивнул на бутылку “Посольской”: налей. Я налил, а он потер плешь и сказал: Вовка, к дьяволу всякую метафизику, ты меня знаешь, я к разнообразным филозофиям не склонен ничуть, но я бы полжизни отдал за то, чтобы верно определять моменты, когда можно поступить правильно. Недавно я вспомнил те поминки и подумал: а что бы отдал Бравик за возможность вернуться к тем моментам?»
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента