Павел Сутин
9 дней

   Я писал сказку ваших дней,
   Горечь правды испив сперва.
Киплинг


   Ты мне говоришь, что у нас было замечательное и прекрасное прошлое, а я тебе говорю: если у нас было такое замечательное, прекрасное прошлое, то откуда, черт подери, взялось это совсем не замечательное и не прекрасное настоящее?
Роберт Пенн Уоррен, «Вся королевская рать»

День первый

   В половине девятого по волнистой, в глубоких трещинах, асфальтированной дорожке, между кряжистых вязов проехал новенький ПАЗ с табличкой «Ритуальный». Начинался больничный день, в административный корпус сходились старшие сестры со стопками историй болезни, через полчаса у морга предстояло выстроиться веренице таких ПАЗов. В патанатомии повизгивали по мелкой желтой плитке колесики каталок, цокали женские каблуки, в коридоре курил хлыщеватый молодой санитар с пирсингом. Накрашенная медсестра открыла дверь в ординаторскую и сказала:
   – Дмитрий Саныч, ну скоро?
* * *
   Браверманн вошел в ординаторскую, сел за стол и кивнул Хлебову, своему старшему ординатору: начинай. Тот доложил семидесятилетнего народного артиста с раком простаты и студентку с опухолью надпочечника, а ординатор второго года – слесаря из Шатуры с гигантской многокамерной кистой левой почки. Браверманн свою операцию перепоручил Хлебову и быстро закончил конференцию, можно сказать, скомкал.
   Браверманн заведовал онкоурологией шестой год, докторскую защитил в тридцать четыре, опубликовал две монографии и статей без числа. Был он толстым, низкорослым, облысел еще в институте, не водил машину и не читал беллетристику. Близкие друзья звали его «Бравик», но надо сказать, что при взгляде на его дряблое, обрюзгшее лицо трудно было представить, что у этого человека вообще есть друзья.
   Он ушел в кабинет, достал из ящика стола початую пачку «Мальборо» и какое-то время, сопя, смотрел на нее. Его первый шеф сказал ему в восемьдесят восьмом: лучше не кури, я вот двадцать восемь лет курил, а потом стал свое дыхание в лифте слышать – и бросил.
   Постучав, вошел Хлебов, спросил осторожно:
   – Что-то случилось?
   – Я сейчас уеду, у меня срочные дела. К трем вернусь. – Бравик сел и стал, кряхтя, надевать полуботинки. – Ты как составлял график? Почему Голованов идет в третью очередь? Почему у тебя человека с диабетом подают в операционную в третью очередь?!
   График он исправил еще позавчера, и тогда же выговорил Хлебову.
   – Голованова первым подают, – сказал Хлебов. – У вас дома что-то?
   – Безобразие, безобразие… Больной с диабетом…
   – Может, такси вызвать?
   – Не надо. – Бравик встал и снял с плечиков пиджак. – Гулидов будет нефрэктомию делать – так ты ему помоги. Я к трем вернусь.
* * *
   Молоточки пишущей машинки «Оливетти» мягко отщелкивали:
   поступил в 1-е травматологическое отделение ГКБ № 15 в экстренном порядке 13.05.2009
   В ординаторскую опять заглянула сестра.
   – Дмитрий Саныч!
   – Да-да, заканчиваю…
   констатирована в 5 ч. 35 мин. При патологоанатомическом исследовании
   – Только ваше заключение осталось.
   – Не зуди под руку.
   разрыв селезенки. Разрыв диафрагмы. Компрессионный перелом второго грудного позвонка, перелом основания черепа
   За стеной два санитара уложили в гроб труп в черном полиэтилене.
   Патологоанатом выдернул из валика заключение, подписал и протянул сестре.
   – Держи.
* * *
   Геннадий Валерьевич Сергеев, прозаик, «мастер психологических этюдов», как написали про него когда-то в «Большом городе», вышел за руку с сыном из подъезда. Сергеев в свои сорок два был строен, хоть и немного подзаплыли плечи и угадывался живот. Лицо у него было спокойное, солидное, оно и в ранней юности было таким же: голубые глаза чуть навыкате, короткие рыжеватые волосы, большой лоб, залысины, губы, о которых принято говорить «чувственные», и подбородок с желобком. Гена с Васеном опаздывали в садик, с минуты на минуту начиналась зарядка. Васен сегодня прокопался, укладывал в пластиковый пакет аппликацию, над которой вчера корпел до одиннадцати, потом искали чешки, потом выяснилось, что Васен не почистил зубы.
   – Пап, в выходные к Никону на дачу поедем? Ты говорил, что поедем.
   – Не к Никону, а к «дяде Никону». Не надо фамильярничать со взрослыми.
   Васен вытащил ладошку из отцовской руки. Когда подошли к садику, он спросил:
   – А Бравик поедет?
   Он еще не умел долго обижаться.
   – Не Бравик, а «дядя Бравик».
   – А Гаривас?
   – Зайка, топай быстрее, – сказал Гена, – уже зарядка началась.
* * *
   Майор Александр Анатольевич Лобода – мосластый, темноволосый, в прошлом боксер-средневес – был опер потомственный, его отец пришел в угро с фронта, в двадцать три, как Володя Шарапов. Лобода окончил омскую «вышку», работал на земле, в ОБХСС, по карманникам, а последние три года на Петровке. Характер у него был отцовский, прямолинейный, оттого-то, наверное, Лобода до сих пор ходил в майорах.
   На Петровке стояла плотная пробка, недалеко от проходной маршрутка притерла «Волгу». Беззвучно переливался бело-красно-фиолетовый фонарь гаишной машины. Инспектор, положив папку на капот, писал протокол. Лобода пошел к Страстному и столкнулся с Карякиным. Тот перехватил кейс в правую руку, посмотрел на часы.
   – Ты куда это?
   – К-к-константин Андреич, мне отъехать надо, – сказал Лобода. – Вернусь к-к-к обеду.
   – У Щукина день рождения, – напомнил Карякин.
   – Мы ему б-б-бензопилу купили. – Лобода поискал по карманам сигареты. – Хорошая п-п-пила, шведская… Я к трем б-б-буду.
   – В час совещание у Смоковникова. А ты куда?
   – На п-п-похороны. – Лобода, вытряхнул сигарету из смятой пачки, зажал в углу рта, стал искать по карманам зажигалку. – К-к-к трем вернусь.
   – Родственник? – участливо спросил Карякин и поднес Лободе зажигалку.
   – Т-т-товарищ.
   – Болен был?
   – На м-м-машине разбился.
   – Молодой?
   – М-м-мой ровесник.
   – Сань, ну, я сочувствую… Он сотрудник?
   – Н-н-нет.
   – Ты поезжай. Я что-нибудь придумаю, если Смоковников спросит. Эх… – Карякин вздохнул. – Мы тут с женой осенью были в Австрии, зашли как-то на кладбище. Католическое кладбище, красивое – мрамор, распятия… Так я обратил внимание: почти всем под девяносто. А у нас, ёкалэмэнэ, на кладбищах сплошная молодежь.
* * *
   Владимир Астафьевич Никоненко вел видавшую виды «восьмерку» по Волоколамке. Внешность он имел примечательную: сто девяносто два сантиметра, сто три килограмма, литые плечи, небольшая круглая голова, короткий прямой нос и стальные глаза. Друзья звали его Никон. В восемьдесят пятом, на уборочной, Никон, Гена, Гаривас и Бравик вечером пили вермут «Вишневый» и развлекались, подбирая друг другу описания из трех книжек, которые взяли с собой. Гена посвятил Бравику синдром Кляйнфельтера из справочника по андрологии, Никон зачитал Гаривасу что-то орлиноносое из Купера, Гаривас же раскрыл О. Генри и нашел про Никона такое: «большой, вежливый, опасный, как пулемет».
   Зазвонил телефон, Никон сказал:
   – Слушаю… Здравствуй… Нет, ты не успеешь, не рви сердце. Тебе сюда десять часов лету. Мы похороним его, а ты там за его память выпей… Ольга-то? Ольга как Ольга. Нормально держится Ольга, без истерик. Витьке сочинили что-то: командировка, работа. На год, короче, папа уехал.
* * *
   В приемной редакции журнала «Время и мир» тихо, как обманутый ребенок, плакала щуплая темноволосая секретарша. Вошел Владик Соловьев, замглавного, поставил перед ней стакан с водой, тронул за плечо и сказал:
   – Ритуль, попей водички. И поехали, пора.
   Он погладил секретаршу по голове и вышел. Зазвонил телефон, девушка вытерла глаза, высморкалась в раскисшую салфетку и подняла трубку.
   – Журнал «Время и мир», здравствуйте… Нет, его сегодня не будет. – Она, икнув, всхлипнула. – И завтра не будет.
* * *
   Вадим Борисович Колокольцев по прозвищу Худой пробовал перестроиться в правый ряд, чтобы свернуть на Пятницкое шоссе. Вчера утром ему позвонил Бравик и сказал незнакомым голосом: страшная беда у нас, Вовка разбился на машине, умер два часа назад в пятнадцатой больнице. Худой минут десять оцепенело сидел на стуле, у него онемели щеки, он включал и выключал настольную лампу. Потом стал звонить Гене, Никону, кричал в трубку: это не ошибка? а Ольга знает? а Вите сказали? Он выбежал из дома, зачем-то поехал в пятнадцатую больницу, с Волгоградки позвонил Бравику, опять что-то кричал. Бравик оборвал: кончай истерику, и так все с ума сходим, похоронами Никон занимается, прощаться будем в Митинском крематории.
   Колокольцев действительно был худой: узкоплечий, узколицый. Он был радиоинженером, работал во Фрязине, в «ящике». Еще он был райдером, его хорошо знали в Терсколе, Вербье и Гульмарге.
   Внешняя сторона МКАД стояла, Худой кое-как пробрался правым рядом с Ленинградки до Пятницкого шоссе, но теперь ему преграждал съезд синий «Бентли». Худой включил поворотник, попытался перестроиться, «Бентли» подал вперед и не пустил. Худой посигналил, показал рукой: будь человеком, мне на съезд. «Бентли» не шелохнулся. Худой открыл правое окно. У «Бентли» скользнуло вниз тонированное стекло, колко глянул средних лет мужик с жестким лицом и седым ежиком.
   – Тут такое дело, – громко сказал Худой, подавшись окну. – С этой машиной уже ничего никому не надо доказывать. Уже можно уступать и пропускать.
   Мужик шевельнул бровью, скупо усмехнулся, поднял стекло и пропустил Худого на съезд.
* * *
   В ритуальном зале крематория постамент обступили Никон, Бравик, Милютин с женой Юлей, Гена, Владик, Рита, Ольга с родителями. Никон огляделся, узнал Петю Приза из «Большого города», Скальского из «Монитора», Штейнберга из Минпечати. Наособь от остальных стояли пятеро мужчин и две женщины с гвоздиками. Гена шепнул Бравику, что это одноклассники. Было еще человек десять с курса и три приятеля Гариваса по шхельдинскому альплагерю. Никон вдруг понял, что в зале нет Шевелева.
   «Черт, – подумал он, – мы ж не позвонили… Все, он не простит».
   Полированный гроб был закрыт крышкой, так решил Никон.
   «Гроб пусть будет закрыт, – сказал он накануне похоронному агенту. – Там ожоги, гематомы, нос сломан, это никаким гримом не замазать».
   «Какой гроб будете заказывать? – спросил агент. – Я так понимаю, что сырую сосну с кумачовой обивкой вы не захотите». Он оказался славным человеком, этот агент, и читал «Время и мир»; когда услышал фамилию покойного, потрясенно ткнул кулаком в лоб.
   Строгая крематорская дама скорбно заговорила:
   – Друзья, сегодня мы прощаемся с Владимиром Петровичем Гаривасом. Трагедия вырвала из жизни яркого и талантливого человека. Владимир Петрович получил врачебное образование, но оставил медицину и стал высокопрофессиональным журналистом. Он создал и возглавил об щественно-политический журнал «Время и мир» и в течение семнадцати лет бессменно был его главным редактором. Профессиональная деятельность Владимира Гариваса была отмечена признанием коллег и читателей…
   – Зачем все это? – угрюмо сказал Никон.
   – Потерпи, это ненадолго, – не оборачиваясь, ответил Бравик.
   Никон мягко отстранил Бравика и прошел к постаменту.
   – Вы извините, пожалуйста, – сказал он даме. – Разрешите.
   Дама растерянно отошла, Никон помолчал, потом сказал:
   – Спасибо всем, что приехали. Поминки будут у Сергеевых. Проходите, пожалуйста, прощайтесь.
   Он шагнул к гробу и ладонью неловко огладил крышку.
* * *
   На кухне Сергеевых Марина и Юля Милютина резали буженину и сыр. Из комнаты слышались голоса, шум передвигаемых стульев. Гена с Никоном курили у окна.
   – Где Бравик с Лободой? – спросил Никон.
   – Скоро подъедут. Им на работу надо было. К шести будут.
   – Мне в какой-то момент показалось, что Ольга не поедет.
   – Почему?
   – Ну, так… Сразу пошла к машине, ни с кем не попрощалась.
   – Да, она не хотела. Ее Маринка уговорила.
   – Ольге сейчас хуже, чем нам.
   – Поди разбери, кому сейчас хуже.
   – Ты прикинь: мы-то все вместе. А она одна.
   – Вот раз так, то будь с ней потеплее.
   – Да, конечно…
   Никон бросил окурок в окно.
   – Чего мусоришь? – недовольно сказал Гена. – Пепельницы нет?
   – Они когда разводились – я ж крайний был.
   – Там все крайние были.
   – Вы про что? – спросила Марина и подала Юле две плошки с маринованными белыми грибами.
   – Это они про Вовкин развод, – сказала Юля и понесла грибы в комнату.
   – И Вовка был кругом виноват, и мы тоже, одна Ольга в белой кисее, – сказал Никон.
   – Иди налей ей, – сказала Марина.
   – Я? – Никон моргнул. – А чего налить?
   – Кефиру, – сказала Марина. – Иди, посиди с ней. Просто посиди, поговори.
   – Понял, ага… А про что говорить?
   – Про Витьку, про машину. Там что-то не так с подвеской. Иди, поговори с ней. Ты же все знаешь про машины.
   Никон взял со стола две рюмки, исчезнувшие в его лапище, как наперстки, и вышел.
   – Чего вы вдруг про развод вспомнили? – спросила Марина.
   – Это Никон вспомнил. – Гена погасил окурок под краном и бросил в мусорное ведро. – Ты ж помнишь, как Ольга себя вела. Позаписывала, блин, нас всех во враги.
   Марина посмотрела на часы и сказала:
   – Где Лобода? Я ему сказала, чтоб он бородинского купил.
   – Звонил минут десять назад. Подхватил Бравика, сейчас стоит в пробке на Люсиновской.
   – Это он с гаишниками говорил?
   – Да.
   – Господи, странно все это… Вовка очень аккуратно водил. Он прекрасно водил, несуетливо, он двадцать лет за рулем. Как же это могло случиться?
   – Бьются не только неумехи. Всякое бывает, сама знаешь.
   – Ничего я такого не знаю, – сказала Марина.
   «Рыло, – подумал Гена, – то самое рыло… Вот оно, всунулось».
   Шесть лет назад, на поминках по Тоне Кравцовой, Гаривас до остекленения напился. Он напивался редко, до последнего обманчиво сохранял безукоризненную дикцию. Только близкие друзья знали: если у Вовы пошли красными пятнами шея и лицо и каждое утверждение он, сводя брови, подкрепляет низким кивком – значит, не надо уже ни чая, ни такси, а надо застелить раскладушку или кухонный диван. На поминках по Тоне Гаривас сказал Гене: «Беда не предупреждает: мол, буду завтра, в половине восьмого, подстели соломки. Она, мразюка, всовывается в твою жизнь, как подлое, жестокое рыло. Еще вчера не было ничего неприятнее, чем радикулит или машина на штрафстоянке. И вдруг всовывается это рыло. А ты задыхаешься и задавленно воешь, как от пинка по яйцам».
   Они пошли в комнату, там за столом сидели Милютин, Юля, Худой, Ольга, Никон, Катя, Бравик и сотрудники Гариваса – Ира Янгайкина, Вацек Романовский, Игорь Гольц. На журнальном столике стояло паспарту, в объектив насмешливо смотрел красивый человек: загорелое лицо, нос с горбинкой, черные курчавые волосы с сильной сединой. Рядом с паспарту стоял стакан водки, накрытый горбушкой. Никон глазами показал Милютину: налей. Тот свернул крышку с бутылки, разлил по рюмкам. Никон разлил на своем конце стола, осторожно встал. Он занимал пространство, в котором поместились бы двое, и всякое движение совершал бережно.
   – Ну ладно… – Никон шумно вздохнул. – Лободу с Бравиком ждать не будем. Кто первый скажет?
   – Ты встал, ты и говори, – сказал Милютин.
   Никон послушно кивнул.
   – У меня в голове не укладывается… Невозможно это принять. Совсем невозможно. Я верующим всегда завидовал, ага… У них, когда человек ушел, то это не конец. Сам-то не верю. И Вовка не верил. – Никон поднял рюмку до глаз. – За Вовку, да. За светлую его память.
   Все встали, гремя стульями, Худой бедром толкнул стол, опрокинулась бутылка «Посольской», Владик ее подхватил.
   – За Вовку, – сказал Гена.
   – За Вову Гариваса, – тонко сказал Худой. – Земля ему пухом.
   Он прикусил губу, рука с рюмкой затряслась, водка облила пальцы.
   – За нашего Володю, – сказала Марина. – За его память. – Она булькнула горлом, веснушатое лицо исказилось. – Простите… Не могу…
   И тут ударил дверной звонок.
   – Это Лобода с Бравиком… – Гена стал выбираться из-за стола. – Секунду, я открою. Не пейте пока.
* * *
   Юля приоткрыла окно, унесла две переполненные пепельницы. В комнате были Гена, Лобода, Бравик, Милютин, Ольга и Никон. Остальные недавно ушли. Марина с Катей Никоненко сидели на кухне. Катя напилась, ее рвало в туалете, она полоскала рот и опять начинала пить водку. Никон беспокойно заглянул на кухню, Марина махнула рукой: мол, иди, пусть. Гена с Милютиным сидели на диване, смотрели старые фотографии.
   – Это где? – спросил Милютин. – Ай-Даниль? Точно, Ай-Даниль…
   – Ну, – сказал Гена. – Девяносто второй, сентябрь.
   – Девяносто третий, – поправил Милютин. – В девяносто втором он так и не приехал. В девяносто втором, летом, он все уладил с типографией, и в сентябре вышел первый номер «Времени и мира».
   – Да, девяносто третий, – сказал Никон. – Мы ему звонили каждый вечер, он все откладывал, а потом сказал, что не приедет. Я ему звонил из автомата на втором этаже, еще за «пятнашки»… А вот тот катамаран. Номер двадцать шесть. Мы его всегда брали.
   – Катамаран? – сказал от окна Бравик. – Что за снимки? Крым?
   – На, смотри. – Никон протянул Бравику фотографию. – Мы утром брали катамаран, уплывали за три километра от берега и там болтались до обеда. Ни купальников тебе, ни плавок. Сливались, блин, с природой абсолютно. С собой виноград брали и шампусик. Стреляли из бутылок – у кого пробка дальше улетит.
   – Да, это была сказка. – Милютин мечтательно улыбнулся. – Вообрази, Бравик: снизу море, сверху небо, и больше ничего. Мы там все время крутили Лайзу Минелли. – Он негромко напел: – If it takes forever I will wait for you…
   – Море, небо, красивые женщины… – Бравик поверх очков посмотрел на фотографию. – Да, сказка.
   – Ха! – Никон оживился. – Прикинь: психологический этюд, как в Генкиных книжках. Приплыли как-то раз, собираемся на ужин. Мы с Катей в номере, она из душа вышла, причесывается перед зеркалом, обернулась полотенцем, верха нет. Вдруг заходит Вовка, видит Катюху – но это ведь уже в номере, а не на катамаране, прикинь. Страшно смутился: ой, Кать, тысяча извинений…
* * *
   Далеко от узкого галечного пляжа и подернутых дымкой желто-зеленых гор еле-еле покачивались два сцепленных катамарана: облупленные баллоны с трафаретом «26», дощатые сиденья, обернутые поролоном, полотенца, холщовая сумка с портретом Демиса Руссоса, резиновая маска, пачки «Ту-134» и «Космос». К одному из сидений был привязан шнурком за никелированную скобу кассетник «Mitsubishi-electric», и Лайза Минелли пела: «If it takes forever I will wait for you, for a thousand summers I will wait for you…» Море было гладким как стекло, со стороны Гурзуфа тянулись редкие облака. Скульптурно мускулистый Никон и худощавый длинноволосый Милютин одновременно скрутили проволочки с бутылок полусладкого «Советского шампанского».
   – Пли! – скомандовала Ольга.
   Раздались два хлопка, чайки метнулись от катамарана, пробки взлетели и упали в сине-зеленую воду.
   – У меня дальше, – сказал Никон и подал жене бутылку.
   Катя отпила из горлышка и чихнула от подавшейся вверх пены. Милютин протянул вторую бутылку Ольге. Та полулежала, вытянув роскошные ноги, туалет ее назывался «милый, на мне только улыбка». Катя тоже была в чем мать родила.
   – Вова, изобрази, – лениво сказал Никон. – Слабо два оборота?
   – Два не получится, – сказал Гаривас, – низко.
   Он встал на скамейку, раскачал катамаран, сильно толкнулся, крутанул четкое переднее сальто и без брызгов скользнул в темно-лазурную гладкую воду.
* * *
   – Надо же, какой он тут кудрявый и мятежный, – сказал Бравик. – Прямо сорбоннский студент.
   – В девяносто третьем и ты был кудрявый, – сказал Гена. Он хмыкнул и потер лоб. – Девяносто третий… Где мои семнадцать лет?..
   – Ну не то чтобы кудрявый… – Бравик прикоснулся к макушке. – Но что-то было, факт.
   Никон сел напротив Лободы, за журнальный столик с пепельницей, бутылкой, двумя рюмками, фотографией Гариваса и стаканом, покрытым горбушкой. Лобода разлил, они выпили.
   – Что гаишники сказали?
   – Ничего н-н-нового. Виновата т-т-та женщина. Она рассказала, как все было. Но если она п-п-потом откажется… – Лобода поморщился. – Она откажется. Поплачет, п-п-попсихует, потом откажется. Там муж уже вовсю работает: независимая экспертиза, д-д-два адвоката. Доказать б-б-будет невозможно. Т-т-тормозного пути нет, свидетелей нет.
   – Как это «нет»? А фура? А «Волга»?
   – Тот момент, к-к-когда она скакнула влево, они не видели. Она скажет, что не выезжала на встречку, и п-п-получится, что это несчастный случай.
   – А в общем, какая теперь разница…
   – Разница есть. Всякие б-б-бывают ситуации. Бывает т-т-такая ситуация, что человека надо наказать.
   – Дочку ее тоже наказывать будешь?
   – Не п-п-передергивай. К-к-короче, это выглядело так. Он возвращался из Лыткарина, подъезжал к эстакаде. Шел, наверное, километров семьдесят.
   Б-б-быстрее он бы там не шел, ему буквально через сто метров надо было на разворот. Я не думаю, что он в том месте п-п-превысил.
* * *
   В «пежо», в детском кресле, прикрепленном к заднему сидению, девочка лет трех играла с плюшевым грызуном из «Ледникового периода». У ехавшей впереди «Волги» зажглись «стопы», и женщина за рулем «пежо» притормозила. На противоположном конце эстакады показался темно-синий грязный BMW.
* * *
   Лобода разложил на столике две сигаретные пачки, две зажигалки и свой телефон.
   – Вот фура. – Он ткнул пальцем в телефон. – Вот «Волга». Вот эта б-б-баба на «пежо». – Лобода пристроил за пачкой «Кента» зажигалку. – А это – В-в-вова, со стороны Лыткарина.
   Он двинул к телефону пачку «Мальборо».
* * *
   Гаривас щелчком выбросил за приопущенное стекло окурок и прибавил звук проигрывателя – играла «Penny Lane». Навстречу шла фура «MAN» с липецким номером, за ней «двадцать четвертая» «Волга», потом голубой «пежо».
   Гаривас подпевал: «Penny Lane is in my ears and in my eyes…»
* * *
   – Фура т-т-тормозит, «Волга» тоже. – Лобода сблизил телефон и «Кент». – Эта овца со страху уходит в-в-влево.
   Он сместил влево зажигалку, и она оказалась напротив пачки «Мальборо».
* * *
   Девочка уронила грызуна и захныкала. Женщина глядела то вперед, то за кресло, и пыталась нащупать на полу игрушку. Раздался органный звук пневматических тормозов, у фуры заморгал правый поворотник. Пожилой толстяк в «Волге» поставил передачу в нейтраль и притормозил. Женщина быстро заглянула за кресло и наконец подняла грызуна. А когда она посмотрела на дорогу, то между капотом ее «пежо» и задним бампером «Волги» было метра два, не больше. Женщина умела парковаться и читать знаки, она уверенно ездила на работу и к свекрови в Жуковский. Но когда багажник «Волги» оказался перед ее капотом, женщина, вместо того чтобы дать по тормозам, судорожно закрутила руль влево.
   Когда из-за «Волги» на встречную выскочил «пежо», Гаривас успел бросить свою машину вправо и вбил в пол педаль тормоза.
* * *
   – П-п-представь: эта мыльница против Вовкиной «семерки». Случись лобовое – у нее бы движок в б-б-багажник улетел. Спас он эту овцу, чо там г-г-говорить. – Лобода затянулся. – И д-д-дочку ее спас. Он машину б-б-бросил вправо – а там меняли бордюрный к-к-камень. Небольшой участок, метров п-п-пять или шесть. Там бордюра не было, п-п-понимаешь? Если б был б-б-бордюр, то он бы п-п-просто размочалил правый бок, и все дела. А так его выкинуло на поручень, он его порвал, как б-б-бумагу.
* * *
   BMW ударил в поручень и со скрежетом его разорвал. Машина качнулась, перевалилась и, крышей вниз, рухнула на шоссе. Искривились стойки, брызнули осколки триплекса. Распахнувшись, ударились об асфальт капот и крышка багажника. Задний бампер кеглей закувыркался к разделительному барьеру, на обочину покатился колесный колпак. Было слышно, как в изуродованной машине играет «Penny Lane». Спустя несколько мгновений с шипением загорелся моторный отсек. «Пежо» на эстакаде вернулся в правый ряд и встал.
* * *
   – Ты выпей, Никон. – Лобода налил. – Выпей… Т-т-ты прикинь, к-к-каково мне было это слушать. Дэпээсник п-п-попался говорун, все в к-к-красках расписал.
   – У него ожоги были очень тяжелые, – глухо сказал Никон.
   – Так м-м-моторный отсек же загорелся… Из области ехал м-м-мужик на «газели», б-б-быстро среагировал. Выскочил, п-п-полил из огнетушителя. Молодец мужик, не забоялся – мог ведь б-б-бак рвануть. Потом еще люди п-п-подбежали, вытащили Вову… – Лобода взял рюмку, подержал в руке, поставил рядом с паспарту и спросил: – Сколько Вова п-п-потом жил?
   – Полтора суток. Перелом основания черепа, перелом позвоночника в грудном отделе, разрыв диафрагмы, селезенки, перелом грудины… И ожоги.
   – А что ты в больнице д-д-делал? Помогал к-к-как-то?
   – Нет. Так, рядом сидел. – Никон махнул рюмку. – Он ведь в сознание приходил, ага.
   – Д-д-да ладно? – недоверчиво сказал Лобода. – П-п-правда?
   – Два раза. – Никон закурил. – Узнал меня.
* * *
   Неподвижное лицо в буро-фиолетовых кровоподтеках над белоснежной воротниковой шиной казалось раскрашенным муляжом. Изо рта торчала гофрированная трубка интубатора, у изголовья мерно вздыхал аппарат ИВЛ, от стойки с реополиглюкином шла к подключичке силиконовая система. Из-под простыни тянулись дренажи с раневым отделяемым и мочой. Рядом с функциональной кроватью, полулежа в неудобном кресле, дремал Никон. Он сел, сонно посмотрел на наручные часы, поднял глаза и вздрогнул. Гаривас был в сознании.