Страница:
На что отец мне ответил, и лицо его на минуту сделалось тревожным и задумчивым, а губы сложились буквой «О»: «Почему Фены плоские? А чтобы Богу лучше было видно…»
Когда земля опускается ниже уровня воды, приходится воду откачивать. Другого способа нет: вода не привыкла течь вверх. Насосы впервые появились в Фенах в восемнадцатом веке, в виде ветряков с большими черными крыльями, коих больше семи сотен когда-то скрипело, колготело и постукивало на ветру между Линкольном и Кембриджем. И дальний мой предок, Джейкоб Крик, обихаживал в Стамп-Корнере две такие мельницы. Когда солдаты в красных мундирах штурмовали Квебек, а жители Новой Англии подняли восстание против своих британских хозяев (дав тем самым образец для подражания недовольным гражданам Парижа), Джейкоб Крик подставлял ветру щеку и ухо, чтобы точней определить его направление и его силу. Он наваливался всей массой тела на опоры мельничных крыльев, он толкал руками, выставляя паруса своих близняшек-ветряков под правильным углом. Он проверял колеса и ковши на колесах. Но если ветра не было вовсе, или, скажем, он дул в одну и ту же сторону, так что переставлять паруса на крыльях не было необходимости, он отправлялся добывать угрей (поскольку в глубине души все равно оставался человеком водным), причем не только плетеными вершами, но и длинной, с множеством зубьев острогой, которая называлась глейвом; а еще он резал камыш и ставил силки.
Джейкоб Крик работал на ветряках в Стамп-Корнере с 1748-го по 1789-й. Он никогда не был женат. За все эти годы он, наверное, ни разу не отошел от своих требующих постоянной заботы и внимания ветряков дальше, чем на пару миль. С Джейкобом Криком приходит еще одна характерная особенность моей родни по отцовской линии. Они люди оседлые. Они надели себе на ноги невидимые путы, а на путы наложили зарок неусыпного бдения. Величайшее в истории переселение Криков – до того, как я, современный Крик, переселился в Лондон – была миграция с земель западнее на земли восточное Узы – на расстояние около шести миль.
Итак, Джейкоб Крик, мельник и отшельник-любитель, за всю свою жизнь даже и носа не высунул в огромный внешний мир. Хотя кое-кто мог бы, наверное, сказать, что небо над Фенами и без того не маленькое. Он так никогда и не узнал, что там случилось в Квебеке и в Бостоне. Он вглядывается в горизонт, он нюхает ветер, он окидывает глазом плоскую окрестность. У него есть время посидеть и подумать, взлелеять в себе склонность к самоубийству или спокойную тихую мудрость. В нем восходит и дает семена добродетель, если она, конечно, таковой является, которой у Криков всегда будет хоть отбавляй: флегма. Вязкое, илистое состояние души.
А в эпохальное и весьма далекое от флегматичности лето 1789-е от Рождества Христова, всемирно-историческое значение которого вам, дети, хорошо известно, хотя Джейкоб Крик ничего об этом так и не узнал, Джейкоб Крик умер.
Умер бездетным бобылем. Но Крики не перевелись. В 1820-м десятником в команду, назначенную рыть южную часть канала Бринк, нового глубокого канала, который призван отвести воды из низовьев Узы по кратчайшему пути на Кингз Линн, назначен внучатый племянник Джейкоба Крика – Уильям. Ибо они тогда еще не оставили надежды выпрямить скользкую, верткую, на угря похожую Узу. В 1822-м Френсис Крик, который также вполне мог приходиться Джейкобу внучатым племянником, получил под начало новый паровой насос на Стоттовой дрене, неподалеку от деревни Хоквелл. Потому что ветряные насосы уже устарели. У ветряка есть большой недостаток. Его нельзя использовать ни в штиль, ни в шторм; а паровичок знай пыхтит в любую погоду.
Итак, сила пара заменяет в Фенах силу ветра, и Крики, можно сказать, привыкают к технике. К технике и к честолюбию. Потому что в этой тихой когда-то заводи, в этой сточной канаве всей Восточной Англии появляется вдруг возможность сделать себе имя. Не только Смитоны, Телфорды, Ренни и многие другие известные инженеры, которые обнаружили, что проблема дренажа сулит необычайно широкие перспективы полету инженерной мысли, но и сонмище деляг и спекулянтов, тут же принявших во внимание богатую темную почву на осушенных землях, уже увидели резон вкладывать в рекламацию земель мозги и деньги.
Фамилия одного из них пишется Аткинсон. И он не феномен. Он преуспевающий норфолкский фермер и производитель солода с тех самых холмов, на которых берет свое начало и откуда течет потом на запад, в Узу, Лим. Но в 1780-х, в силу причин, связанных как с собственной выгодой, так и с заботой о благе окружающих, он вынашивает планы открыть навигацию на реке Лим, чтобы наладить транспортное сообщение между Норфолком и растущими рынками сбыта собственной продукции в Фенах. Покуда Джейкоб Крик бьет острогою последних в своей жизни угрей и прислушивается уже не столько к скрипу мельничных крыльев, сколько к скрипу собственных стареющих костей, Томас Аткинсон скупает потихоньку по бросовым ценам акр за акром топь и торфяные болота по обоим берегам Лима. Он нанимает геодезистов, он нанимает специалистов по осушению и по углублению русла рек. Знающий и дальновидный человек, темперамента скорее сангвинического, настоянного на горячей артериальной крови, нежели на флегме, лимфе, он дает работу и дает будущее целому региону.
И Крики идут работать к Аткинсону. Они совершают великое свое переселение на другой берег Узы, оставив в арьергарде на посту одинокого Джейкоба; и один побег семейного ствола идет на север, рыть канал О’Бринк, а другой идет на юг, где агенты Томаса Аткинсона нанимают рабочую силу.
Вот так и вышло, дети, что мои предки поселились на берегах реки Лим. И покуда великий котел революций шипел и пенился в Париже, чтобы вам в один прекрасный день было о чем поговорить на уроке, они, как всегда, работали на драгах, насосах и на строительстве дамб. Вот так, когда во Франции народ сотрясал основы, возвращалась из небытия та самая земля, что будет вскорости давать по пятнадцать тонн картофеля и по девятнадцать мешков зерна с каждого акра и на которой появится однажды на свет ваш учитель истории.
Именно Аткинсон и приставил Френсиса Крика к новому паровому насосу на Стоттовой дрене. Когда я был маленьким, насос все еще работал, хотя двигатель был уже другой, не паровой, а дизельный, и обслуживал его не Крик, а Харри Булмен, на жаловании у Товарищества по дренажу бассейна Большой Узы, – и добавлял пульсирующий свой перестук к множеству других таких же в ту самую ночь, когда я узнал, что такое на самом деле звезды. Именно Аткинсон выстроил в 1815 году шлюз и заслонку в двух милях от места впадения Лима в Узу и окрестил его – шлюз Аткинсон. И был еще другой Аткинсон, Томасу доводившийся внуком, который в 1874-м, после того как мощное наводнение разрушило и шлюз, и заслонку, и домик смотрителя, отстроил шлюз заново и назвал его Нью-Аткинсон. Смотрителем тогда был не Крик – но Крик еще смотрителем станет.
Но почему же, спросите вы меня, Крики не пошли выше? Почему они довольствовались в лучшем случае местом оператора насосной станции или смотрителя при шлюзе, скромные слуги своих господ? Почему они ни разу не произвели на свет известного инженера или не занялись, скажем, фермерством на той самой богатой земле, которая возникла не без их участия?
Может быть, из-за старой водянистой флегмы, которая охлаждала их души и вселяла в них вялость, несмотря на изрядное количество оной влаги, которую они на рабочий манер сплевывали на лопаты и на поршни насосов. Из-за того что они, в глинистых и в илистых своих трудах, не забывали о том болоте, из которого вышли; из-за того что, как ты с ней ни борись, вода все равно вернется; что земля проседает; ил накапливается; что природа всегда не прочь потребовать свое обратно.
Реализм; фатализм; флегма. Жить в Фенах – значит получать реальность в сильных дозах. Великая плоская монотонность; бескрайняя пустота реальности. Меланхолией и самоубийствами в Фенах никого не удивишь. Запои, сумасшествие и внезапные вспышки жестокости здесь не то чтобы редкость. Как же совладать с реальностью, а, дети? Как же добывают, в плоской-то стране, бодрящий напиток приподнятых чувств? Если вы Аткинсон, это не так трудно. Если вы сделали состояние на продаже элитных сортов ячменя, если вы в состоянии выглянуть со своих норфолкских холмов и увидеть в плоских этих Фенах – в этой территории-ничто – Идею, чертежную доску для ваших планов, вы в состоянии перехитрить реальность. Но если вы родились посреди этой плоскости, прикованные к ней, приклеенные к ней хотя бы даже грязью, которой здесь не занимать?..
Как же Крикам удавалось обхитрить реальность? Рассказывая сказки. До самого последнего колена в них жила не только флегма, но и склонность к суевериям – и к легковерью. Истории были им вместо материнского молока. И покуда Аткинсоны двигали историю, Крики травили байки.
И я поражаюсь – хотя, чему тут, собственно, поражаться, ничего удивительного нет, чистая логика, с какой готовностью пустые и голые Фены провоцируют всяческие фантазии – и веру в сверхъестественное. Как густо деревни по обе стороны Лима населены призраками и легендами, которые переходят из уст в уста – за чистую правду. Поющие Лебеди с Уошфенской топи; Монах из Садчерча; Безголовый Паромщик из Стейта – не говоря уже о Пивоваровой Дочке из Гилдси. Как в далеком прошлом Фены влекли к себе фанатиков и духовидцев: вроде св. Гуннхильды, нашей местной святой, которая в 695 году, или около того, сплела себе на кочке посреди болота камышовую хижину и, не поддаваясь ни на уговоры, ни на прямые попытки насилия со стороны болотных демонов и поддерживая плоть исключительно силой молитвы, дождалась-таки гласа Божьего, основала церковь и дала свое имя (Гуннхильдсей – Гилдси: Гуннхильдин Остров) городу. Как даже в просвещенном и прагматическом двадцатом веке вот этот самый будущий школьный учитель трясся у себя в постели от страха перед чем-то – чем-то пустым и огромным, и приходилось всякий раз рассказывать ему на ночь истории, а потом еще и еще, совсем другие, чтобы заглушить разгулявшееся воображение. Как истово он соблюдал, поскольку прочие их соблюдали тоже, целый свод неписаных, но очень важных правил. Увидел молодой месяц, переверни в кармане денежку; не соли чужой еды, не будешь расхлебывать чужого горя; никогда не ставь башмаки на стол и не стриги ногтей по воскресеньям. Угревая кожа помогает от ревматизма; жареная мышь – от коклюша; если женщине на лоно упадет живая рыба, быть ей бесплодной.
Сказочная страна.
И Крики, при всем изобилии в них тусклой и вялой флегмы, верили в сказки. Они видели болотных духов; они видели блуждающие огоньки. Мой собственный отец видел – в 1922 году. А когда до Криков начали доходить отголоски большого мира, когда до них стали доходить новости, хотя не то чтобы они особо этих новостей ждали, – что восстали Колонии, что при Ватерлоо была битва, а потом был Крым, они и слушали, и пересказывали их потом с широко раскрытыми, как будто в ужасе, глазами, так, словно это были не голые факты, а новый строительный материал для новых сказок.
Долгие века большой внешний мир никак не мог дотянуться до Криков. Честолюбивые помыслы не звали их переселиться в города. Ни вербовщики сладкоречивые, ни вербовщики, которые силой угоняли крестьянских парней из родных деревень, не плавали от устья Лима вверх по Узе и так и не отправили ни единого из Криков драться за короля или за королеву. Покуда история не дошла до той точки – до нашей эпохи, дети мои, до общего нашего наследия, – когда большой внешний мир научился лезть в ваши дела, хотите вы того или нет. Когда история сделала сальто назад и увлеклась разрушением. Воды, они возвращаются. В 1916-м, 17-м и 18-м было затоплено небывалое количество полей, прорвано огромное количество дамб, а уж таких скоплений ила в устьях не случалось, наверное, века и века – просто потому, что рабочих рук, занятых в обычное мирное время на дренаже и осушении, стало категорически не хватать. В 1917-м напечатанные на бумаге повестки призвали Джорджа и Хенри Криков, из Хоквелла, Кембриджшир, работников Лимского товарищества по дренажу и судоходству, надеть на себя мундиры и получить довольствие и личное оружие.
И где же они оказались той осенью, порознь, но рядовыми одной и той же осаждаемой противником армии? В стране такой же плоской, размытой дождями и насквозь пропитанной водой. В стране, весьма напоминающей их родные Фены. В стране, очень даже похожей на ту, где великий Вермуйден создал себе репутацию и разработал свои нехитрые методы, оказавшиеся тем не менее абсолютно негодными в условиях Восточной Англии. В стране, где в семнадцатом году хватало работы по рытью канав, отводов и траншей и где необычайно остро стояла проблема дренажа, не говоря уже о прочих разного рода проблемах. Братья Крик увидели большой мир – и он не был похож на волшебную сказку. Братья Крик увидели – а может быть, это был просто дурной сон, кошмарное видение, въевшееся в память? – что большой мир погружается в пучину, воды идут вспять, и большой мир тонет в грязи. Разве не все мы знаем о грязных дорогах Фландрии? Разве не чувствует каждый из нас, в нашем двадцатом столетии, когда подросток, школьник вполне в состоянии предложить в качестве темы для урока истории Конец этой самой Истории, как фландрская грязь липнет и засасывает ноги?
В январе 1918-го Хенри Крика отправляют на корабле домой – спасибо шрапнели, ударившей его в колено. К тому времени в Хоквелле уже зреет решение воздвигнуть в память о жертвах войны мемориал и выбить на нем, среди прочих имен, имя его брата. Хенри Крик становится медицинским случаем. Хенри Крик хромает, и моргает, и падает плашмя, если рядом раздастся вдруг громкий звук. Еще долгое время у него путаются в голове знакомые-но-чужие поля Фенов и чужие-но-знакомые грязепейзажи, с которых ему удалось вернуться. Он все ждет, когда земля качнется и вздыбится у него под ногами и станет трясиной. Он отправляется в приют для хронических неврастеников. Ему кажется: осталась одна только реальность, для историй места больше нет. О войне он говорит: «Я ничего не помню». Он и представить себе не может, что настанет такое время, когда он будет рассказывать соленые Окопные Байки: «Были такие воронки, старые, из тех, что побольше, и, представляете, в них водились угри…» Он и представить себе не может, что будет говорить с собственным сыном о материнском молоке и человеческих сердцах.
Но у Хенри Крика все еще впереди. Он выздоровеет. Он встретит будущую свою жену – хотя это уже совсем другая история. В 1922 году он женится. И в том же самом году Эрнест Аткинсон оказывает косвенное влияние на его будущее трудоустройство. Косвенное, поскольку слово Аткинсона в здешних местах уже не закон; империя Аткинсонов, как и многие другие империи, приходит в упадок, а еще по той причине, что с довоенных времен, когда Эрнест Аткинсон продал большую часть своих паев Лимского товарищества, он живет затворником, и притом, по мнению некоторых, повредился в уме. Но, как бы то ни было, в 1922 году мой отец назначен смотрителем шлюза Нью-Аткинсон.
4
5
Когда земля опускается ниже уровня воды, приходится воду откачивать. Другого способа нет: вода не привыкла течь вверх. Насосы впервые появились в Фенах в восемнадцатом веке, в виде ветряков с большими черными крыльями, коих больше семи сотен когда-то скрипело, колготело и постукивало на ветру между Линкольном и Кембриджем. И дальний мой предок, Джейкоб Крик, обихаживал в Стамп-Корнере две такие мельницы. Когда солдаты в красных мундирах штурмовали Квебек, а жители Новой Англии подняли восстание против своих британских хозяев (дав тем самым образец для подражания недовольным гражданам Парижа), Джейкоб Крик подставлял ветру щеку и ухо, чтобы точней определить его направление и его силу. Он наваливался всей массой тела на опоры мельничных крыльев, он толкал руками, выставляя паруса своих близняшек-ветряков под правильным углом. Он проверял колеса и ковши на колесах. Но если ветра не было вовсе, или, скажем, он дул в одну и ту же сторону, так что переставлять паруса на крыльях не было необходимости, он отправлялся добывать угрей (поскольку в глубине души все равно оставался человеком водным), причем не только плетеными вершами, но и длинной, с множеством зубьев острогой, которая называлась глейвом; а еще он резал камыш и ставил силки.
Джейкоб Крик работал на ветряках в Стамп-Корнере с 1748-го по 1789-й. Он никогда не был женат. За все эти годы он, наверное, ни разу не отошел от своих требующих постоянной заботы и внимания ветряков дальше, чем на пару миль. С Джейкобом Криком приходит еще одна характерная особенность моей родни по отцовской линии. Они люди оседлые. Они надели себе на ноги невидимые путы, а на путы наложили зарок неусыпного бдения. Величайшее в истории переселение Криков – до того, как я, современный Крик, переселился в Лондон – была миграция с земель западнее на земли восточное Узы – на расстояние около шести миль.
Итак, Джейкоб Крик, мельник и отшельник-любитель, за всю свою жизнь даже и носа не высунул в огромный внешний мир. Хотя кое-кто мог бы, наверное, сказать, что небо над Фенами и без того не маленькое. Он так никогда и не узнал, что там случилось в Квебеке и в Бостоне. Он вглядывается в горизонт, он нюхает ветер, он окидывает глазом плоскую окрестность. У него есть время посидеть и подумать, взлелеять в себе склонность к самоубийству или спокойную тихую мудрость. В нем восходит и дает семена добродетель, если она, конечно, таковой является, которой у Криков всегда будет хоть отбавляй: флегма. Вязкое, илистое состояние души.
А в эпохальное и весьма далекое от флегматичности лето 1789-е от Рождества Христова, всемирно-историческое значение которого вам, дети, хорошо известно, хотя Джейкоб Крик ничего об этом так и не узнал, Джейкоб Крик умер.
Умер бездетным бобылем. Но Крики не перевелись. В 1820-м десятником в команду, назначенную рыть южную часть канала Бринк, нового глубокого канала, который призван отвести воды из низовьев Узы по кратчайшему пути на Кингз Линн, назначен внучатый племянник Джейкоба Крика – Уильям. Ибо они тогда еще не оставили надежды выпрямить скользкую, верткую, на угря похожую Узу. В 1822-м Френсис Крик, который также вполне мог приходиться Джейкобу внучатым племянником, получил под начало новый паровой насос на Стоттовой дрене, неподалеку от деревни Хоквелл. Потому что ветряные насосы уже устарели. У ветряка есть большой недостаток. Его нельзя использовать ни в штиль, ни в шторм; а паровичок знай пыхтит в любую погоду.
Итак, сила пара заменяет в Фенах силу ветра, и Крики, можно сказать, привыкают к технике. К технике и к честолюбию. Потому что в этой тихой когда-то заводи, в этой сточной канаве всей Восточной Англии появляется вдруг возможность сделать себе имя. Не только Смитоны, Телфорды, Ренни и многие другие известные инженеры, которые обнаружили, что проблема дренажа сулит необычайно широкие перспективы полету инженерной мысли, но и сонмище деляг и спекулянтов, тут же принявших во внимание богатую темную почву на осушенных землях, уже увидели резон вкладывать в рекламацию земель мозги и деньги.
Фамилия одного из них пишется Аткинсон. И он не феномен. Он преуспевающий норфолкский фермер и производитель солода с тех самых холмов, на которых берет свое начало и откуда течет потом на запад, в Узу, Лим. Но в 1780-х, в силу причин, связанных как с собственной выгодой, так и с заботой о благе окружающих, он вынашивает планы открыть навигацию на реке Лим, чтобы наладить транспортное сообщение между Норфолком и растущими рынками сбыта собственной продукции в Фенах. Покуда Джейкоб Крик бьет острогою последних в своей жизни угрей и прислушивается уже не столько к скрипу мельничных крыльев, сколько к скрипу собственных стареющих костей, Томас Аткинсон скупает потихоньку по бросовым ценам акр за акром топь и торфяные болота по обоим берегам Лима. Он нанимает геодезистов, он нанимает специалистов по осушению и по углублению русла рек. Знающий и дальновидный человек, темперамента скорее сангвинического, настоянного на горячей артериальной крови, нежели на флегме, лимфе, он дает работу и дает будущее целому региону.
И Крики идут работать к Аткинсону. Они совершают великое свое переселение на другой берег Узы, оставив в арьергарде на посту одинокого Джейкоба; и один побег семейного ствола идет на север, рыть канал О’Бринк, а другой идет на юг, где агенты Томаса Аткинсона нанимают рабочую силу.
Вот так и вышло, дети, что мои предки поселились на берегах реки Лим. И покуда великий котел революций шипел и пенился в Париже, чтобы вам в один прекрасный день было о чем поговорить на уроке, они, как всегда, работали на драгах, насосах и на строительстве дамб. Вот так, когда во Франции народ сотрясал основы, возвращалась из небытия та самая земля, что будет вскорости давать по пятнадцать тонн картофеля и по девятнадцать мешков зерна с каждого акра и на которой появится однажды на свет ваш учитель истории.
Именно Аткинсон и приставил Френсиса Крика к новому паровому насосу на Стоттовой дрене. Когда я был маленьким, насос все еще работал, хотя двигатель был уже другой, не паровой, а дизельный, и обслуживал его не Крик, а Харри Булмен, на жаловании у Товарищества по дренажу бассейна Большой Узы, – и добавлял пульсирующий свой перестук к множеству других таких же в ту самую ночь, когда я узнал, что такое на самом деле звезды. Именно Аткинсон выстроил в 1815 году шлюз и заслонку в двух милях от места впадения Лима в Узу и окрестил его – шлюз Аткинсон. И был еще другой Аткинсон, Томасу доводившийся внуком, который в 1874-м, после того как мощное наводнение разрушило и шлюз, и заслонку, и домик смотрителя, отстроил шлюз заново и назвал его Нью-Аткинсон. Смотрителем тогда был не Крик – но Крик еще смотрителем станет.
Но почему же, спросите вы меня, Крики не пошли выше? Почему они довольствовались в лучшем случае местом оператора насосной станции или смотрителя при шлюзе, скромные слуги своих господ? Почему они ни разу не произвели на свет известного инженера или не занялись, скажем, фермерством на той самой богатой земле, которая возникла не без их участия?
Может быть, из-за старой водянистой флегмы, которая охлаждала их души и вселяла в них вялость, несмотря на изрядное количество оной влаги, которую они на рабочий манер сплевывали на лопаты и на поршни насосов. Из-за того что они, в глинистых и в илистых своих трудах, не забывали о том болоте, из которого вышли; из-за того что, как ты с ней ни борись, вода все равно вернется; что земля проседает; ил накапливается; что природа всегда не прочь потребовать свое обратно.
Реализм; фатализм; флегма. Жить в Фенах – значит получать реальность в сильных дозах. Великая плоская монотонность; бескрайняя пустота реальности. Меланхолией и самоубийствами в Фенах никого не удивишь. Запои, сумасшествие и внезапные вспышки жестокости здесь не то чтобы редкость. Как же совладать с реальностью, а, дети? Как же добывают, в плоской-то стране, бодрящий напиток приподнятых чувств? Если вы Аткинсон, это не так трудно. Если вы сделали состояние на продаже элитных сортов ячменя, если вы в состоянии выглянуть со своих норфолкских холмов и увидеть в плоских этих Фенах – в этой территории-ничто – Идею, чертежную доску для ваших планов, вы в состоянии перехитрить реальность. Но если вы родились посреди этой плоскости, прикованные к ней, приклеенные к ней хотя бы даже грязью, которой здесь не занимать?..
Как же Крикам удавалось обхитрить реальность? Рассказывая сказки. До самого последнего колена в них жила не только флегма, но и склонность к суевериям – и к легковерью. Истории были им вместо материнского молока. И покуда Аткинсоны двигали историю, Крики травили байки.
И я поражаюсь – хотя, чему тут, собственно, поражаться, ничего удивительного нет, чистая логика, с какой готовностью пустые и голые Фены провоцируют всяческие фантазии – и веру в сверхъестественное. Как густо деревни по обе стороны Лима населены призраками и легендами, которые переходят из уст в уста – за чистую правду. Поющие Лебеди с Уошфенской топи; Монах из Садчерча; Безголовый Паромщик из Стейта – не говоря уже о Пивоваровой Дочке из Гилдси. Как в далеком прошлом Фены влекли к себе фанатиков и духовидцев: вроде св. Гуннхильды, нашей местной святой, которая в 695 году, или около того, сплела себе на кочке посреди болота камышовую хижину и, не поддаваясь ни на уговоры, ни на прямые попытки насилия со стороны болотных демонов и поддерживая плоть исключительно силой молитвы, дождалась-таки гласа Божьего, основала церковь и дала свое имя (Гуннхильдсей – Гилдси: Гуннхильдин Остров) городу. Как даже в просвещенном и прагматическом двадцатом веке вот этот самый будущий школьный учитель трясся у себя в постели от страха перед чем-то – чем-то пустым и огромным, и приходилось всякий раз рассказывать ему на ночь истории, а потом еще и еще, совсем другие, чтобы заглушить разгулявшееся воображение. Как истово он соблюдал, поскольку прочие их соблюдали тоже, целый свод неписаных, но очень важных правил. Увидел молодой месяц, переверни в кармане денежку; не соли чужой еды, не будешь расхлебывать чужого горя; никогда не ставь башмаки на стол и не стриги ногтей по воскресеньям. Угревая кожа помогает от ревматизма; жареная мышь – от коклюша; если женщине на лоно упадет живая рыба, быть ей бесплодной.
Сказочная страна.
И Крики, при всем изобилии в них тусклой и вялой флегмы, верили в сказки. Они видели болотных духов; они видели блуждающие огоньки. Мой собственный отец видел – в 1922 году. А когда до Криков начали доходить отголоски большого мира, когда до них стали доходить новости, хотя не то чтобы они особо этих новостей ждали, – что восстали Колонии, что при Ватерлоо была битва, а потом был Крым, они и слушали, и пересказывали их потом с широко раскрытыми, как будто в ужасе, глазами, так, словно это были не голые факты, а новый строительный материал для новых сказок.
Долгие века большой внешний мир никак не мог дотянуться до Криков. Честолюбивые помыслы не звали их переселиться в города. Ни вербовщики сладкоречивые, ни вербовщики, которые силой угоняли крестьянских парней из родных деревень, не плавали от устья Лима вверх по Узе и так и не отправили ни единого из Криков драться за короля или за королеву. Покуда история не дошла до той точки – до нашей эпохи, дети мои, до общего нашего наследия, – когда большой внешний мир научился лезть в ваши дела, хотите вы того или нет. Когда история сделала сальто назад и увлеклась разрушением. Воды, они возвращаются. В 1916-м, 17-м и 18-м было затоплено небывалое количество полей, прорвано огромное количество дамб, а уж таких скоплений ила в устьях не случалось, наверное, века и века – просто потому, что рабочих рук, занятых в обычное мирное время на дренаже и осушении, стало категорически не хватать. В 1917-м напечатанные на бумаге повестки призвали Джорджа и Хенри Криков, из Хоквелла, Кембриджшир, работников Лимского товарищества по дренажу и судоходству, надеть на себя мундиры и получить довольствие и личное оружие.
И где же они оказались той осенью, порознь, но рядовыми одной и той же осаждаемой противником армии? В стране такой же плоской, размытой дождями и насквозь пропитанной водой. В стране, весьма напоминающей их родные Фены. В стране, очень даже похожей на ту, где великий Вермуйден создал себе репутацию и разработал свои нехитрые методы, оказавшиеся тем не менее абсолютно негодными в условиях Восточной Англии. В стране, где в семнадцатом году хватало работы по рытью канав, отводов и траншей и где необычайно остро стояла проблема дренажа, не говоря уже о прочих разного рода проблемах. Братья Крик увидели большой мир – и он не был похож на волшебную сказку. Братья Крик увидели – а может быть, это был просто дурной сон, кошмарное видение, въевшееся в память? – что большой мир погружается в пучину, воды идут вспять, и большой мир тонет в грязи. Разве не все мы знаем о грязных дорогах Фландрии? Разве не чувствует каждый из нас, в нашем двадцатом столетии, когда подросток, школьник вполне в состоянии предложить в качестве темы для урока истории Конец этой самой Истории, как фландрская грязь липнет и засасывает ноги?
В январе 1918-го Хенри Крика отправляют на корабле домой – спасибо шрапнели, ударившей его в колено. К тому времени в Хоквелле уже зреет решение воздвигнуть в память о жертвах войны мемориал и выбить на нем, среди прочих имен, имя его брата. Хенри Крик становится медицинским случаем. Хенри Крик хромает, и моргает, и падает плашмя, если рядом раздастся вдруг громкий звук. Еще долгое время у него путаются в голове знакомые-но-чужие поля Фенов и чужие-но-знакомые грязепейзажи, с которых ему удалось вернуться. Он все ждет, когда земля качнется и вздыбится у него под ногами и станет трясиной. Он отправляется в приют для хронических неврастеников. Ему кажется: осталась одна только реальность, для историй места больше нет. О войне он говорит: «Я ничего не помню». Он и представить себе не может, что настанет такое время, когда он будет рассказывать соленые Окопные Байки: «Были такие воронки, старые, из тех, что побольше, и, представляете, в них водились угри…» Он и представить себе не может, что будет говорить с собственным сыном о материнском молоке и человеческих сердцах.
Но у Хенри Крика все еще впереди. Он выздоровеет. Он встретит будущую свою жену – хотя это уже совсем другая история. В 1922 году он женится. И в том же самом году Эрнест Аткинсон оказывает косвенное влияние на его будущее трудоустройство. Косвенное, поскольку слово Аткинсона в здешних местах уже не закон; империя Аткинсонов, как и многие другие империи, приходит в упадок, а еще по той причине, что с довоенных времен, когда Эрнест Аткинсон продал большую часть своих паев Лимского товарищества, он живет затворником, и притом, по мнению некоторых, повредился в уме. Но, как бы то ни было, в 1922 году мой отец назначен смотрителем шлюза Нью-Аткинсон.
4
У ДИРЕКТОРА
Вот Льюис и говорит: «Мы урезаем историю…» Только и всего. Как будто нет нужды вдаваться в действительные, весьма неприятные причины моей отставки, о коих прекрасно знаем (хоть и не обсуждаем их) мы оба. Как будто мы можем преспокойно играть в игру, что учителя Крика увольняют вовсе не из-за того, что он впал в немилость, а по обычному, и даже рутинному, поводу – пересмотрели учебный план.
Но погоди-ка, Льюис. Урезаете историю? Урезаете Историю ? Если ты даешь мне пинка, давай пинка мне , а не тому, что за мной стоит. И не трогай мою историю…
Дети для нашего директора, надежи нашей и опоры – разрешите на пару минут забыть о профессиональной этике – и я сам, и возглавляемое мною отделение (что бы он там ни говорил) – что жало в плоть. Он уверен, что образование должно учить о будущем и во имя будущего – прекрасная теория, восхитительная точка зрения. И предмет, сколь ни будь он уважаем в академической традиции, но предмет, который главной своей задачей считает копание в прошлом, должен, ipso facto[2], уйти первым…
Вот вам, дети, и человек по фамилии Льюис – более известный вам и, если уж на то пошло, то и мне, как Лулу, – который пытается сделать вид, будто я уже ни на что не годен и даже будто я слегка не в себе. Вот вам и неизбежный результат моих слишком долгих заныров в фокусы-покусы этой самой истории.
«Досрочно выйдешь в отставку, Том. И полная пенсия. Да половина преподавательского состава просто мертвой хваткой бы вцепилась в такую возможность».
«И ты прикроешь мое отделение».
«Не говори глупостей. Речь не идет о закрытии. Я не исключаю историю из числа школьных предметов. Но пойми, сокращение штатов. Должности заведующего отделением истории больше не будет. История пойдет по разряду общих курсов».
«Разницы, по большому счету, никакой».
«Том, давай начистоту. Не я принял это решение. Я, по правде говоря, к твоему предмету особой симпатии не питаю. И никогда этих своих взглядов не скрывал. Тебе же плевать на физику. И на должность директора школы, насколько я тебя понял, тебе тоже начхать. Мы много лет работали в спарринге, Том, – (слабая улыбка), – и наша дружба от этого была только крепче. Академическое, так сказать, соперничество в малых дозах повышает тонус. Так что речь сейчас не о сведении счетов. Ты же знаешь, нам придется всерьез затянуть поясок. И ты понимаешь, какое на меня оказывают давление – „практическая соотнесенность с реалиями нынешнего дня“ – вот чего они все добиваются. И черт возьми, ты же не станешь отрицать, что с каждым годом на историческое записывается все меньшее и меньшее число учащихся».
«Но теперь-то все по-другому, а, Лу? Как насчет последних нескольких недель? Ты знаешь не хуже меня, что было по крайней мере шесть заявок от учащихся с других отделений на перевод в мою группу уровня „А“. Может быть, я все-таки нашел какой-то выход».
«Если ты называешь полный отказ от учебной программы „выходом“, если ты называешь эти твои выходы коверного в антракте, эти фокусы – „выходом“.
Он фыркает, он начинает терять терпение.
«Я ведь дал тебе совет, Том, и это был совет друга. Я говорил, отдохни, уйди в отпуск…»
(А когда вернешься, не будет никакого, к черту, отделения истории.)
«Но если ты намерен упорствовать…»
Он поднимается из-за стола, он дышит глубоко и отрывисто. Он стоит у окна, руки в карманах, приткнувшись плечом в угол между оконной рамой и картотечным шкафчиком. Четыре тридцать. Уроки кончились. Школьную площадку заволакивают сумерки.
«Н-да, Том, так уж вышло, что я на стороне прогресса. Я за то, чтобы они были готовы к встрече с реальным миром. Так вышло, и таково мое мнение – что мы здесь именно для этой цели и сидим». Перст указующий, широкий жест руки в сторону школьной площадки. «Выпустить хотя бы одного из всех этих детишек в мир так, чтобы он или она чувствовали свою полезность, с набором практических знаний, а не полными карманами ненужной и совершенно бессмысленной информации…»
(Ну вот и добрались наконец до сути.)
Хороший человек, прилежный, настойчивый. Честно. Я вижу иногда, уходя из школы, что у Льюиса на втором этаже свет все еще горит, этакий фонарик, висит и светит между темных классов. Ему до всего есть дело; он старается; он прилагает усилия. А если обстоятельства оказываются сильнее его, он начинает нервничать, он терзается, это у него такой крест. Нервничает из-за своих учеников. Нервничает из-за того, что в восьмидесятые годы не может пообещать им радужных перспектив. От нервов у него язва, и он ее пользует виски, а виски держит в картотечном шкафчике (и об этом я тоже знаю).
Что ж, приглядимся поближе к нашему славному Директору.
Давным-давно, в блистательной середине шестидесятых… Да, но вы же не помните блистательной середины шестидесятых. Революционеры тогда были в моде, им не так уж плохо тогда и жилось, революционерам. Результат (рассмотрим вопрос в исторической перспективе) недолгого периода изобилия, повышения уровня образованности и краткосрочных, но крайне радужных прогнозов. Своего рода революция молодых… А кроме того, эра холодной войны, кубинского кризиса и межконтинентальных баллистических ракет…
Давным-давно, в блистательной середине шестидесятых, когда вас производили на свет, а Льюис, кроме того, что его назначили директором школы (единственным соперником был учитель истории, тот был старше, но, однако, не пожелал менять классной комнаты на директорский кабинет), был занят производством собственных детей, будущего в предложении было хоть отбавляй. Славное время для директоров средних школ. Наша школа – новенький корабль и держит курс в Страну Обетованную. А Льюис, наш Отважный капитан, учитель физики и химии (технология тогда решала все), уверенно мерит палубу шагами.
Это судно все еще его судно. Вот только он уже не капитан. Он сделался носовой фигурой. Стойкой и непоколебимой, но все же носовой фигурой. Постучите пальчиком. Под слоем лака цельный кусок дерева (и червячки тревоги). Носовая фигура нашего корабля – точная копия директора школы, каким он был пятнадцать лет назад.
Поглядите на него на утреннем собрании. (Видите? И слышите? Да-да, он умеет произвести впечатление.) Вам не поймать старика Лулу на мрачном выражении лица. Вам не увидеть его на капитанском мостике без того, чтобы челюсть торчала вперед уверенно и твердо, и наготове улыбка и добрая шутка. Такая у него отныне роль: стой твердо и держи улыбку на лице. Но, знаете, скрывать следы тревог такая тяжкая работа. От нее бывают язвы.
И к детям он со всей душой. Своих трое. Прижмет тебя со всеми с ними в учительской к стенке (мой Дэвид, моя Кэти…). За семейным ужином в тесном кругу (гости: Том и Мэри Крик) он заявляет, что, впрочем, отнюдь не мешает выпить, он, мол, подумывает устроить дома бомбоубежище, если вдруг радиоактивные осадки: «Все для детей, вы же понимаете, только для детей и стараюсь…» Если он уже не может быть щедрым Санта-Клаусом, если хрустких этих, в подарочной упаковке обещаний на круг уже явно не хватит, у него всегда в запасе теплая рука на плече и отеческое наставление. Просто учитесь получше и ведите себя хорошо. Образование даст вам фору. Школа – это микрокосм, и если школа работает нормально… К детям со всей душой.
Вот только взрослые дела, вот только испорченный, недетский мир, здесь он пасует. Он хочет быть ближе к ученикам: и держит педколлектив на дистанции. Если у этих есть какие-то проблемы, суд у него короткий…
Он, должно быть, все заранее обговорил с начальством. На него давят сверху, какой удобный повод. От этого человека нужно избавиться. Без вариантов. Но как уйти от всех от этих взрослых дрязг? Структурная реорганизация. Бюджетные приоритеты… И соотнесенность предмета с запросами реального мира…
(А с каких это пор ты сам-то, Лу, начал жить в реальном мире?)
Вот он и говорит: «Мы урезаем историю…»
Он не говорит: «Если бы что-то другое… Но похитить ребенка. Похитить ребенка . Жена учителя школы. Последствия, сам понимаешь… И эти чертовы газетчики…»
Он не говорит: «Я бы постоял за тебя, Том, я бы тебя защитил. Но в нынешних обстоятельствах – эти твои уроки – эти цирковые фокусы…»
Он не говорит: «Как она, Том?»
(Как она; в былые времена это называлось сойти с ума. А находится она в заведении, которое в былые времена именовалось желтым домом.)
Он не спрашивает: «Почему?»
Он говорит – но он не может даже и сказать того, что сказать собирался: он открывает шкафчик с картотекой, он намерен предложить мне виски. Ни причин, ни объяснений, и нечего копаться, дело прошлое. Давай-ка лучше притворимся, что ничего не было. Реальность – вещь такая странная, странная и чреватая неожиданностями. Он не хочет ничего обсуждать.
Обеспокоенные родители осаждают школьную администрацию.
Мистер Льюис Скотт, директор школы, «отказывается от комментариев».
Он хочет, чтобы с глаз долой, из сердца вон. Ранняя отставка. Полная пенсия. Урезаем историю.
Но погоди-ка, Льюис. Урезаете историю? Урезаете Историю ? Если ты даешь мне пинка, давай пинка мне , а не тому, что за мной стоит. И не трогай мою историю…
Дети для нашего директора, надежи нашей и опоры – разрешите на пару минут забыть о профессиональной этике – и я сам, и возглавляемое мною отделение (что бы он там ни говорил) – что жало в плоть. Он уверен, что образование должно учить о будущем и во имя будущего – прекрасная теория, восхитительная точка зрения. И предмет, сколь ни будь он уважаем в академической традиции, но предмет, который главной своей задачей считает копание в прошлом, должен, ipso facto[2], уйти первым…
Вот вам, дети, и человек по фамилии Льюис – более известный вам и, если уж на то пошло, то и мне, как Лулу, – который пытается сделать вид, будто я уже ни на что не годен и даже будто я слегка не в себе. Вот вам и неизбежный результат моих слишком долгих заныров в фокусы-покусы этой самой истории.
«Досрочно выйдешь в отставку, Том. И полная пенсия. Да половина преподавательского состава просто мертвой хваткой бы вцепилась в такую возможность».
«И ты прикроешь мое отделение».
«Не говори глупостей. Речь не идет о закрытии. Я не исключаю историю из числа школьных предметов. Но пойми, сокращение штатов. Должности заведующего отделением истории больше не будет. История пойдет по разряду общих курсов».
«Разницы, по большому счету, никакой».
«Том, давай начистоту. Не я принял это решение. Я, по правде говоря, к твоему предмету особой симпатии не питаю. И никогда этих своих взглядов не скрывал. Тебе же плевать на физику. И на должность директора школы, насколько я тебя понял, тебе тоже начхать. Мы много лет работали в спарринге, Том, – (слабая улыбка), – и наша дружба от этого была только крепче. Академическое, так сказать, соперничество в малых дозах повышает тонус. Так что речь сейчас не о сведении счетов. Ты же знаешь, нам придется всерьез затянуть поясок. И ты понимаешь, какое на меня оказывают давление – „практическая соотнесенность с реалиями нынешнего дня“ – вот чего они все добиваются. И черт возьми, ты же не станешь отрицать, что с каждым годом на историческое записывается все меньшее и меньшее число учащихся».
«Но теперь-то все по-другому, а, Лу? Как насчет последних нескольких недель? Ты знаешь не хуже меня, что было по крайней мере шесть заявок от учащихся с других отделений на перевод в мою группу уровня „А“. Может быть, я все-таки нашел какой-то выход».
«Если ты называешь полный отказ от учебной программы „выходом“, если ты называешь эти твои выходы коверного в антракте, эти фокусы – „выходом“.
Он фыркает, он начинает терять терпение.
«Я ведь дал тебе совет, Том, и это был совет друга. Я говорил, отдохни, уйди в отпуск…»
(А когда вернешься, не будет никакого, к черту, отделения истории.)
«Но если ты намерен упорствовать…»
Он поднимается из-за стола, он дышит глубоко и отрывисто. Он стоит у окна, руки в карманах, приткнувшись плечом в угол между оконной рамой и картотечным шкафчиком. Четыре тридцать. Уроки кончились. Школьную площадку заволакивают сумерки.
«Н-да, Том, так уж вышло, что я на стороне прогресса. Я за то, чтобы они были готовы к встрече с реальным миром. Так вышло, и таково мое мнение – что мы здесь именно для этой цели и сидим». Перст указующий, широкий жест руки в сторону школьной площадки. «Выпустить хотя бы одного из всех этих детишек в мир так, чтобы он или она чувствовали свою полезность, с набором практических знаний, а не полными карманами ненужной и совершенно бессмысленной информации…»
(Ну вот и добрались наконец до сути.)
Хороший человек, прилежный, настойчивый. Честно. Я вижу иногда, уходя из школы, что у Льюиса на втором этаже свет все еще горит, этакий фонарик, висит и светит между темных классов. Ему до всего есть дело; он старается; он прилагает усилия. А если обстоятельства оказываются сильнее его, он начинает нервничать, он терзается, это у него такой крест. Нервничает из-за своих учеников. Нервничает из-за того, что в восьмидесятые годы не может пообещать им радужных перспектив. От нервов у него язва, и он ее пользует виски, а виски держит в картотечном шкафчике (и об этом я тоже знаю).
Что ж, приглядимся поближе к нашему славному Директору.
Давным-давно, в блистательной середине шестидесятых… Да, но вы же не помните блистательной середины шестидесятых. Революционеры тогда были в моде, им не так уж плохо тогда и жилось, революционерам. Результат (рассмотрим вопрос в исторической перспективе) недолгого периода изобилия, повышения уровня образованности и краткосрочных, но крайне радужных прогнозов. Своего рода революция молодых… А кроме того, эра холодной войны, кубинского кризиса и межконтинентальных баллистических ракет…
Давным-давно, в блистательной середине шестидесятых, когда вас производили на свет, а Льюис, кроме того, что его назначили директором школы (единственным соперником был учитель истории, тот был старше, но, однако, не пожелал менять классной комнаты на директорский кабинет), был занят производством собственных детей, будущего в предложении было хоть отбавляй. Славное время для директоров средних школ. Наша школа – новенький корабль и держит курс в Страну Обетованную. А Льюис, наш Отважный капитан, учитель физики и химии (технология тогда решала все), уверенно мерит палубу шагами.
Это судно все еще его судно. Вот только он уже не капитан. Он сделался носовой фигурой. Стойкой и непоколебимой, но все же носовой фигурой. Постучите пальчиком. Под слоем лака цельный кусок дерева (и червячки тревоги). Носовая фигура нашего корабля – точная копия директора школы, каким он был пятнадцать лет назад.
Поглядите на него на утреннем собрании. (Видите? И слышите? Да-да, он умеет произвести впечатление.) Вам не поймать старика Лулу на мрачном выражении лица. Вам не увидеть его на капитанском мостике без того, чтобы челюсть торчала вперед уверенно и твердо, и наготове улыбка и добрая шутка. Такая у него отныне роль: стой твердо и держи улыбку на лице. Но, знаете, скрывать следы тревог такая тяжкая работа. От нее бывают язвы.
И к детям он со всей душой. Своих трое. Прижмет тебя со всеми с ними в учительской к стенке (мой Дэвид, моя Кэти…). За семейным ужином в тесном кругу (гости: Том и Мэри Крик) он заявляет, что, впрочем, отнюдь не мешает выпить, он, мол, подумывает устроить дома бомбоубежище, если вдруг радиоактивные осадки: «Все для детей, вы же понимаете, только для детей и стараюсь…» Если он уже не может быть щедрым Санта-Клаусом, если хрустких этих, в подарочной упаковке обещаний на круг уже явно не хватит, у него всегда в запасе теплая рука на плече и отеческое наставление. Просто учитесь получше и ведите себя хорошо. Образование даст вам фору. Школа – это микрокосм, и если школа работает нормально… К детям со всей душой.
Вот только взрослые дела, вот только испорченный, недетский мир, здесь он пасует. Он хочет быть ближе к ученикам: и держит педколлектив на дистанции. Если у этих есть какие-то проблемы, суд у него короткий…
Он, должно быть, все заранее обговорил с начальством. На него давят сверху, какой удобный повод. От этого человека нужно избавиться. Без вариантов. Но как уйти от всех от этих взрослых дрязг? Структурная реорганизация. Бюджетные приоритеты… И соотнесенность предмета с запросами реального мира…
(А с каких это пор ты сам-то, Лу, начал жить в реальном мире?)
Вот он и говорит: «Мы урезаем историю…»
Он не говорит: «Если бы что-то другое… Но похитить ребенка. Похитить ребенка . Жена учителя школы. Последствия, сам понимаешь… И эти чертовы газетчики…»
Он не говорит: «Я бы постоял за тебя, Том, я бы тебя защитил. Но в нынешних обстоятельствах – эти твои уроки – эти цирковые фокусы…»
Он не говорит: «Как она, Том?»
(Как она; в былые времена это называлось сойти с ума. А находится она в заведении, которое в былые времена именовалось желтым домом.)
Он не спрашивает: «Почему?»
Он говорит – но он не может даже и сказать того, что сказать собирался: он открывает шкафчик с картотекой, он намерен предложить мне виски. Ни причин, ни объяснений, и нечего копаться, дело прошлое. Давай-ка лучше притворимся, что ничего не было. Реальность – вещь такая странная, странная и чреватая неожиданностями. Он не хочет ничего обсуждать.
Обеспокоенные родители осаждают школьную администрацию.
Мистер Льюис Скотт, директор школы, «отказывается от комментариев».
Он хочет, чтобы с глаз долой, из сердца вон. Ранняя отставка. Полная пенсия. Урезаем историю.
5
СИНЯК НА СИНЯК
Оно потихоньку покачивалось. Оно подрагивало, шевелилось в легких водных токах, руки подняты и согнуты в локтях, как будто человек лежит ничком и тихо спит. Вот только он не спал, он был мертв. Потому что тела, лежащие в воде лицом вниз, не имеют обыкновения спать, тем более если они пролежали таким образом, никем не замеченные в ночной темноте, по меньшей мере несколько часов.