Страница:
Хозяин прервал Родена словами:
— Прочтите теперь письмо из Чарлстона. Что пишут оттуда? Пополним и его досье.
Роден, прочитав письмо, заметил:
— Габриеля ждут со дня на день со Скалистых гор, куда он непременно пожелал в одиночку отправиться миссионером.
— Какая неосторожность!
— Несомненно, он избежал опасности, потому что сам известил о своем скором возвращении в Чарлстон… Тотчас по его приезде, приблизительно в середине октября, его немедленно отправят во Францию.
— Прибавьте и это к его делу, — сказал начальник.
— Готово, — ответил Роден через несколько минут.
— Продолжайте…
Роден продолжал:
Записка N 6
«Девица Адриенна Реннепон де Кардовилль.
Дальняя родственница (не подозревающая об этом родстве) Жака Реннепона, по прозванию «Голыш», и Габриеля Реннепона, миссионера. Скоро ей исполнится двадцать один год. Самое интересное лицо в мире, редкая красота, хотя волосы у нее рыжие. Замечательный и оригинальный ум. Колоссальное состояние. Очень чувственная. Нельзя не опасаться за будущее этой особы из-за необычайной смелости характера. К счастью, ее опекун, барон Трипо (барон с 1829 г., а ранее управляющий делами покойного графа Реннепона, герцога де Кардовилль), находится в полной зависимости от тетки девицы де Кардовилль. На эту достойную и почтенную особу, а также и на барона возлагают весьма основательные надежды, чтобы обуздать девушку и уберечь ее от сумасбродных намерений, о которых она имеет дерзость повсюду говорить… К несчастью, ими нельзя воспользоваться в интересах известного дела, так как…»
Легкий стук в дверь прервал чтение Родена.
Секретарь пошел посмотреть, кто стучится, и через несколько минут вернулся с двумя письмами в руках.
— Княгиня воспользовалась отправкой сюда нарочного, чтобы послать…
— Давайте скорее письмо княгини, — перебил его хозяин, не давая докончить, — наконец-то я получу известия о матери! — прибавил он.
Едва прочитав несколько строчек, он страшно побледнел. На его лице выразились глубокое и горестное изумление и раздирающая скорбь.
— Матушка! О Боже! Моя мать! — воскликнул он.
— Произошло какое-нибудь несчастье? — обеспокоенно спросил Роден, вставая при восклицании хозяина.
— Надежды на ее выздоровление оказались ложными, — с унынием ответил тот. — Теперь состояние безнадежно. Впрочем, врач предполагает, что мое присутствие может ее спасти, так как она меня постоянно призывает. Она хочет видеть меня в последний раз, чтобы умереть спокойно. Конечно, это желание свято, не исполнить его — значить стать матереубийцей… Только бы вовремя поспеть: ведь до имения княгини два дня безостановочной езды.
— Какое несчастье! — сказал Роден, всплеснув руками и возведя глаза к небу.
Хозяин быстро позвонил и сказал пожилому слуге, открывшему дверь:
— Уложите сейчас же в ящик кареты самое необходимое. Пусть привратник на извозчике спешит за почтовыми лошадьми. Я должен уехать не позже чем через час.
Слуга торопливо вышел.
— Матушка!.. матушка!.. Не видеть тебя больше… это было бы ужасно! — воскликнул начальник Родена, падая на стул и в отчаянии закрывая лицо руками.
Горе было вполне искренно. Он нежно любил свою мать. Святое чувство оставалось неизменным и чистым в течение всей его полной треволнений, а подчас преступной жизни.
Через несколько минут Роден рискнул ему напомнить о втором письме.
— Его только что принесли от господина Дюплесси. Дело очень важное и спешное…
— Прочтите и ответьте сами… я ничего не могу теперь сообразить.
— Это письмо строго конфиденциальное, — отвечал Роден, подавая его хозяину, — я не могу его вскрыть… Видите, знак на конверте…
При взгляде на этот знак на лице начальника Родена появилось выражение почтительного страха. Дрожащей рукой он вскрыл печать.
В письме заключалось только несколько слов: «Бросьте все… Не теряйте ни минуты… Выезжайте и являйтесь сюда… Господин Дюплесси вас заменит. Приказания ему посланы».
— Великий Боже! — воскликнул он в отчаянии. — Уехать, не повидав матери, — это ужасно… это невозможно… это значит ее убить… Да, это будет матереубийство!
Пока он это говорил, его взгляд случайно упал на огромный глобус, испещренный красными крестиками. При виде их с этим человеком мгновенно произошло превращение. Казалось, он раскаялся в живости своей реакции и снова сделался спокоен и ровен, хотя на лице его была еще видна грусть. Он подал письмо секретарю и сказал, подавляя вздох:
— Занести за надлежащим номером в реестр.
Роден взял письмо, поставил на нем номер и положил в отдельный ящик.
После минутного молчания хозяин продолжал:
— Вы будете получать приказания от господина Дюплесси и будете работать с ним. Ему же вы вручите заметки о деле относительно медалей; он знает, кому их надо передать. В Батавию, в Лейпциг и в Чарлстон вы напишете ответы в том духе, как я указал. Приезду дочерей генерала Симона в Париж надо помешать изо всех сил, а возвращение Габриеля ускорить. В случае маловероятного появления в Батавии принца Джальмы уведомить господина Жозюе, что мы рассчитываем на его усердие и послушание и надеемся, что он сумеет его там задержать.
И этот человек, отдававший хладнокровно приказания в ту минуту, когда его мать тщетно призывала его к своему смертному одру, вошел в личные апартаменты.
Роден принялся за указанные ему ответы, переписывая их шифром.
Через три четверти часа послышался звон бубенчиков, и старый слуга, осторожно постучав, явился доложить:
— Карета подана.
Роден кивнул головой, и тот вышел.
Секретарь, в свою очередь, встал и постучался в ту дверь, куда вошел хозяин.
Последний тотчас же появился, по-прежнему спокойный и величественный, но страшно бледный. В руках у него было запечатанное письмо.
— Сейчас же отправить курьера с этим письмом к моей матери… — сказал он Родену.
— Немедленно пошлю, — отвечал секретарь.
— Письма в Лейпциг, Батавию и Чарлстон должны быть отправлены обычным путем сегодня же… Вы знаете, что это крайне важно.
Это были его последние слова.
Безжалостный исполнитель безжалостных требований, он уезжал, даже не пытаясь увидеть мать.
Секретарь почтительно проводил его до кареты.
— Куда прикажете?.. — спросил с козел кучер.
— В Италию!.. — отвечал он, не будучи в состоянии сдержать вздоха, похожего на сдавленное рыдание.
Когда карета исчезла с глаз, Роден, низкими поклонами провожавший хозяина, пошел назад в холодную, неуютную залу.
И вид, и походка, и физиономия этого человека разом изменились.
Казалось, он вырос. Не оставалось ничего похожего на тот безжизненный автомат, который беспрекословно и безучастно исполнял чужие приказания. Бесстрастные черты оживились, полузакрытые глаза разом загорелись, и выражение дьявольского коварства появилось на бледной физиономии. Казалось, какая-то злобная радость разгладила даже морщины на его мертвенном лице, а сардоническая улыбка искривила тонкие бледные губы. В свою очередь, он остановился перед глобусом и молча, пристально на него посмотрел, как это делал хозяин…
Затем он нагнулся над глобусом и охватил его руками, лаская его взглядом пресмыкающегося; он провел по лакированной поверхности корявым пальцем, а в тех местах, где виднелись красные крестики, даже щелкнул своим плоским грязным ногтем.
По мере того как он отмечал каждый из городов, находившихся в разных странах, он громко называл их, мрачно хихикая:
— Лейпциг… Батавия… Чарлстон…
Затем он замолчал, погрузившись в размышления.
Этот маленький, отвратительный, дурно одетый человек с мертвенным синеватым лицом, который словно прополз по глобусу, как пресмыкающееся, казался куда страшнее и опаснее своего начальника, когда тот, стоя у этого же глобуса, горделиво положил на него властную руку, как бы подчиняя весь мир своей гордости, силе и дерзости.
Один напоминал орла, который парит над своей добычей и может ее иногда упустить, потому что летает слишком высоко… Роден же, напротив, походил на удава, который молча ползет во тьме за жертвой и в конце концов душит ее в своих смертоносных кольцах.
Через несколько минут Роден подошел к бюро и, радостно потерев руки, принялся писать письмо особенным шифром, неизвестным даже хозяину.
«Париж, 9 3/4 ч. утра.
Он уехал… но он колебался!!!
Когда он получил приказ, умирающая мать призывала к себе; говорят, его присутствие могло ее спасти… И он воскликнул: «Не поехать к матери… значит стать матереубийцей!..»
Тем не менее… он уехал… но он колебался…
Я продолжаю за ним наблюдать.
Эти строки придут в Рим одновременно с его приездом.
P.S. Скажите князю-кардиналу, что он может на меня рассчитывать, но пусть и он, в свою очередь, деятельно мне помогает. С минуты на минуту мне могут понадобиться 17 голосов, имеющиеся в его распоряжении. Необходимо, чтобы он постарался увеличить число своих единомышленников».
Сложив и запечатав письмо, Роден положил его в карман.
Пробило десять часов.
Это был час завтрака Родена.
Он спрятал бумаги в ящик, ключ от которого положил в карман. Затем, почистив локтем замасленную шляпу, он взял в руки старый, заплатанный зонтик и вышел note 5.
В то время как в тиши этого угрюмого дома два человека плели сеть, чтобы запутать семь потомков семьи изгнанников, таинственный покровитель задумывал их спасение. Семья изгнанников была также семьей этого странного, необыкновенного покровителя.
3. ЭПИЛОГ
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ДУШИТЕЛИ
1. АЖУПА
— Прочтите теперь письмо из Чарлстона. Что пишут оттуда? Пополним и его досье.
Роден, прочитав письмо, заметил:
— Габриеля ждут со дня на день со Скалистых гор, куда он непременно пожелал в одиночку отправиться миссионером.
— Какая неосторожность!
— Несомненно, он избежал опасности, потому что сам известил о своем скором возвращении в Чарлстон… Тотчас по его приезде, приблизительно в середине октября, его немедленно отправят во Францию.
— Прибавьте и это к его делу, — сказал начальник.
— Готово, — ответил Роден через несколько минут.
— Продолжайте…
Роден продолжал:
Записка N 6
«Девица Адриенна Реннепон де Кардовилль.
Дальняя родственница (не подозревающая об этом родстве) Жака Реннепона, по прозванию «Голыш», и Габриеля Реннепона, миссионера. Скоро ей исполнится двадцать один год. Самое интересное лицо в мире, редкая красота, хотя волосы у нее рыжие. Замечательный и оригинальный ум. Колоссальное состояние. Очень чувственная. Нельзя не опасаться за будущее этой особы из-за необычайной смелости характера. К счастью, ее опекун, барон Трипо (барон с 1829 г., а ранее управляющий делами покойного графа Реннепона, герцога де Кардовилль), находится в полной зависимости от тетки девицы де Кардовилль. На эту достойную и почтенную особу, а также и на барона возлагают весьма основательные надежды, чтобы обуздать девушку и уберечь ее от сумасбродных намерений, о которых она имеет дерзость повсюду говорить… К несчастью, ими нельзя воспользоваться в интересах известного дела, так как…»
Легкий стук в дверь прервал чтение Родена.
Секретарь пошел посмотреть, кто стучится, и через несколько минут вернулся с двумя письмами в руках.
— Княгиня воспользовалась отправкой сюда нарочного, чтобы послать…
— Давайте скорее письмо княгини, — перебил его хозяин, не давая докончить, — наконец-то я получу известия о матери! — прибавил он.
Едва прочитав несколько строчек, он страшно побледнел. На его лице выразились глубокое и горестное изумление и раздирающая скорбь.
— Матушка! О Боже! Моя мать! — воскликнул он.
— Произошло какое-нибудь несчастье? — обеспокоенно спросил Роден, вставая при восклицании хозяина.
— Надежды на ее выздоровление оказались ложными, — с унынием ответил тот. — Теперь состояние безнадежно. Впрочем, врач предполагает, что мое присутствие может ее спасти, так как она меня постоянно призывает. Она хочет видеть меня в последний раз, чтобы умереть спокойно. Конечно, это желание свято, не исполнить его — значить стать матереубийцей… Только бы вовремя поспеть: ведь до имения княгини два дня безостановочной езды.
— Какое несчастье! — сказал Роден, всплеснув руками и возведя глаза к небу.
Хозяин быстро позвонил и сказал пожилому слуге, открывшему дверь:
— Уложите сейчас же в ящик кареты самое необходимое. Пусть привратник на извозчике спешит за почтовыми лошадьми. Я должен уехать не позже чем через час.
Слуга торопливо вышел.
— Матушка!.. матушка!.. Не видеть тебя больше… это было бы ужасно! — воскликнул начальник Родена, падая на стул и в отчаянии закрывая лицо руками.
Горе было вполне искренно. Он нежно любил свою мать. Святое чувство оставалось неизменным и чистым в течение всей его полной треволнений, а подчас преступной жизни.
Через несколько минут Роден рискнул ему напомнить о втором письме.
— Его только что принесли от господина Дюплесси. Дело очень важное и спешное…
— Прочтите и ответьте сами… я ничего не могу теперь сообразить.
— Это письмо строго конфиденциальное, — отвечал Роден, подавая его хозяину, — я не могу его вскрыть… Видите, знак на конверте…
При взгляде на этот знак на лице начальника Родена появилось выражение почтительного страха. Дрожащей рукой он вскрыл печать.
В письме заключалось только несколько слов: «Бросьте все… Не теряйте ни минуты… Выезжайте и являйтесь сюда… Господин Дюплесси вас заменит. Приказания ему посланы».
— Великий Боже! — воскликнул он в отчаянии. — Уехать, не повидав матери, — это ужасно… это невозможно… это значит ее убить… Да, это будет матереубийство!
Пока он это говорил, его взгляд случайно упал на огромный глобус, испещренный красными крестиками. При виде их с этим человеком мгновенно произошло превращение. Казалось, он раскаялся в живости своей реакции и снова сделался спокоен и ровен, хотя на лице его была еще видна грусть. Он подал письмо секретарю и сказал, подавляя вздох:
— Занести за надлежащим номером в реестр.
Роден взял письмо, поставил на нем номер и положил в отдельный ящик.
После минутного молчания хозяин продолжал:
— Вы будете получать приказания от господина Дюплесси и будете работать с ним. Ему же вы вручите заметки о деле относительно медалей; он знает, кому их надо передать. В Батавию, в Лейпциг и в Чарлстон вы напишете ответы в том духе, как я указал. Приезду дочерей генерала Симона в Париж надо помешать изо всех сил, а возвращение Габриеля ускорить. В случае маловероятного появления в Батавии принца Джальмы уведомить господина Жозюе, что мы рассчитываем на его усердие и послушание и надеемся, что он сумеет его там задержать.
И этот человек, отдававший хладнокровно приказания в ту минуту, когда его мать тщетно призывала его к своему смертному одру, вошел в личные апартаменты.
Роден принялся за указанные ему ответы, переписывая их шифром.
Через три четверти часа послышался звон бубенчиков, и старый слуга, осторожно постучав, явился доложить:
— Карета подана.
Роден кивнул головой, и тот вышел.
Секретарь, в свою очередь, встал и постучался в ту дверь, куда вошел хозяин.
Последний тотчас же появился, по-прежнему спокойный и величественный, но страшно бледный. В руках у него было запечатанное письмо.
— Сейчас же отправить курьера с этим письмом к моей матери… — сказал он Родену.
— Немедленно пошлю, — отвечал секретарь.
— Письма в Лейпциг, Батавию и Чарлстон должны быть отправлены обычным путем сегодня же… Вы знаете, что это крайне важно.
Это были его последние слова.
Безжалостный исполнитель безжалостных требований, он уезжал, даже не пытаясь увидеть мать.
Секретарь почтительно проводил его до кареты.
— Куда прикажете?.. — спросил с козел кучер.
— В Италию!.. — отвечал он, не будучи в состоянии сдержать вздоха, похожего на сдавленное рыдание.
Когда карета исчезла с глаз, Роден, низкими поклонами провожавший хозяина, пошел назад в холодную, неуютную залу.
И вид, и походка, и физиономия этого человека разом изменились.
Казалось, он вырос. Не оставалось ничего похожего на тот безжизненный автомат, который беспрекословно и безучастно исполнял чужие приказания. Бесстрастные черты оживились, полузакрытые глаза разом загорелись, и выражение дьявольского коварства появилось на бледной физиономии. Казалось, какая-то злобная радость разгладила даже морщины на его мертвенном лице, а сардоническая улыбка искривила тонкие бледные губы. В свою очередь, он остановился перед глобусом и молча, пристально на него посмотрел, как это делал хозяин…
Затем он нагнулся над глобусом и охватил его руками, лаская его взглядом пресмыкающегося; он провел по лакированной поверхности корявым пальцем, а в тех местах, где виднелись красные крестики, даже щелкнул своим плоским грязным ногтем.
По мере того как он отмечал каждый из городов, находившихся в разных странах, он громко называл их, мрачно хихикая:
— Лейпциг… Батавия… Чарлстон…
Затем он замолчал, погрузившись в размышления.
Этот маленький, отвратительный, дурно одетый человек с мертвенным синеватым лицом, который словно прополз по глобусу, как пресмыкающееся, казался куда страшнее и опаснее своего начальника, когда тот, стоя у этого же глобуса, горделиво положил на него властную руку, как бы подчиняя весь мир своей гордости, силе и дерзости.
Один напоминал орла, который парит над своей добычей и может ее иногда упустить, потому что летает слишком высоко… Роден же, напротив, походил на удава, который молча ползет во тьме за жертвой и в конце концов душит ее в своих смертоносных кольцах.
Через несколько минут Роден подошел к бюро и, радостно потерев руки, принялся писать письмо особенным шифром, неизвестным даже хозяину.
«Париж, 9 3/4 ч. утра.
Он уехал… но он колебался!!!
Когда он получил приказ, умирающая мать призывала к себе; говорят, его присутствие могло ее спасти… И он воскликнул: «Не поехать к матери… значит стать матереубийцей!..»
Тем не менее… он уехал… но он колебался…
Я продолжаю за ним наблюдать.
Эти строки придут в Рим одновременно с его приездом.
P.S. Скажите князю-кардиналу, что он может на меня рассчитывать, но пусть и он, в свою очередь, деятельно мне помогает. С минуты на минуту мне могут понадобиться 17 голосов, имеющиеся в его распоряжении. Необходимо, чтобы он постарался увеличить число своих единомышленников».
Сложив и запечатав письмо, Роден положил его в карман.
Пробило десять часов.
Это был час завтрака Родена.
Он спрятал бумаги в ящик, ключ от которого положил в карман. Затем, почистив локтем замасленную шляпу, он взял в руки старый, заплатанный зонтик и вышел note 5.
В то время как в тиши этого угрюмого дома два человека плели сеть, чтобы запутать семь потомков семьи изгнанников, таинственный покровитель задумывал их спасение. Семья изгнанников была также семьей этого странного, необыкновенного покровителя.
3. ЭПИЛОГ
Суровая и дикая местность… Высокий холм, усеянный громадными глыбами песчаника, среди которых тут и там возвышаются березы и дубы с пожелтевшими осенними листьями. Деревья эти вырисовываются на красном, точно отблеск пожара, зареве заката.
С высоты глаза погружаются в глубокую, тенистую плодородную долину, слегка окутанную вечерним туманом… Тучные луга, густые чащи деревьев, поля после жатвы — все это сливается в однообразной темной окраске, резко отличающейся от прозрачной глубины бледного неба.
В долине рассеяно несколько деревень; об этом свидетельствуют возвышающиеся кое-где шпили церковных колоколен, построенных из серого камня… Эти деревни расположены по краям длинной дороги, идущей от севера к западу.
Это час отдыха, час покоя, — час, когда в окнах хижин загорается веселый огонек, отражаясь от пылающего очага, и мерцает издалека сквозь тьму ночи и листву деревьев, а дым от труб медленно поднимается к небесам.
Странное дело: можно было бы сказать, что в этой стране все очаги заброшены или все разом потухли. Еще более странным и зловещим кажется то, что со всех колоколен несется, мрачный похоронный звон.
Казалось, жизнь и движение сосредоточились в одном этом звоне, раздающемся вдали.
Но вот в неосвещенных, темных деревнях начинают мелькать огоньки…
Но они не похожи на радостный отсвет крестьянского очага… Они какого-то красноватого оттенка, точно свет разведенного пастухом костра, видимый сквозь туман.
Кроме того, они движутся, эти огни, медленно движутся в одну сторону, — в сторону деревенских кладбищ.
Погребальный звон усиливается. Воздух дрожит от быстрого колебания колоколов… С небольшими перерывами начинают доноситься звуки похоронного пения, слабо доходящего до вершины холма.
Откуда столько умерших?.. Что это за долина отчаяния и смерти, где вместо песен, раздающихся после тяжелого трудового дня, звучат угрюмые похоронные напевы?.. Почему вечерний покой заменяется вечным покоем смерти? Что это за долина отчаяния, где в каждой деревне разом оплакивают столько мертвецов и разом хоронят их в полночный час?
Увы! Смертность так велика, что для погребения умерших не хватает живых. Днем остающиеся пока на ногах Должны работать, чтобы почва не осталась невозделанной, и только ночью, измученные тяжелым трудом, должны они вырывать другие борозды, где тела умерших братьев тесно ложатся, как семена в земле.
Эта долина, видевшая столько горя и отчаяния, не была единственной.
В течение нескольких окаянных лет много деревень, местечек, городов и даже целых стран видели, как гаснут и сиротеют домашние очаги! Они видели, как и в этой долине, что радость сменялась горем, что похоронный звон заменял шум пиршеств… И они также хоронили своих мертвецов среди ночного мрака при зловещем свете факелов…
В эти проклятые годы страшная гостья посетила многие страны, от одного полюса до другого, медленно шагая из глубины Индии до льдов Сибири, от льдов Сибири до французского побережья океана. Эта путница, таинственная, как сама смерть, медленная, как вечность, неумолимая, как судьба, карающая, как бич Божий… Это была холера!!!
Как громкая жалоба, доносились до вершин холма звон колоколов и звук похоронных гимнов.
Все еще виднелся сквозь ночной туман свет погребальных факелов.
Сумерки еще продолжались. Странный час, который самым отчетливым формам придает неопределенный, неуловимый, фантастический вид.
Вдруг по каменистой, звонкой почве горы раздались медленные, ровные, твердые шаги… Между большими черными стволами деревьев мелькнула человеческая фигура…
Это был высокий человек с опущенной на грудь головой. Его лицо было печально, кротко и благородно; сросшиеся брови тянулись от одного виска к другому, проведя на лбу зловещую черту…
Казалось, он не слышал отдаленного звона погребального колокола… А между тем два дня тому назад счастье, спокойствие, здоровье и радость господствовали в этих деревнях, через которые он медленно проходил, оставляя их после себя печальными и опустошенными.
А он продолжал свой путь и думал печальную думу.
«Приближается 13 февраля… приближаются дни, когда потомки моей бедной возлюбленной сестры, последние отпрыски нашего рода, должны собраться в Париже… Увы! в третий раз уже, полтораста лет тому назад, гонения разбросали по белому свету эту семью, за которой я с любовью следил год за годом в течение восемнадцати столетий, — среди ее изгнаний, переселений, перемен религии, состояния и имен! О! сколько величия, сколько унижении, сколько мрака и сколько света, сколько горя и сколько славы пало на долю этой семьи, происходящей от моей сестры, сестры бедного ремесленника!note 6 Сколькими преступлениями она себя запятнала, сколькими добродетелями прославила!
История этой семьи — история всего человечества.
Кровь моей сестры, пройдя через столько поколений, переливаясь по жилам богатых и бедных, государей и разбойников, мудрецов и сумасшедших, трусов и храбрецов, святых и атеистов, сохранилась до сих дней.
Кто остался от этой семьи?
Семь отпрысков!
Две сироты, дочери матери-изгнанницы и отца-изгнанника. Принц, лишенный трона. Бедный аббат-миссионер. Человек среднего достатка. Молодая, знатная и богатая девушка. Рабочий.
В них соединяются все добродетели, мужество, пороки и нищета нашей расы!
Сибирь… Индия… Америка… Франция… вот как раскидала, их судьба!
Инстинкт меня предупреждает, когда кто-нибудь из них в опасности… Тогда я иду к ним, иду с севера на юг, с востока на запад, иду… Вчера я у полярных льдов, сегодня в умеренном поясе, завтра под знойным небом тропиков. И часто в ту самую минуту, когда мое присутствие могло бы их спасти, невидимая рука толкает меня, какой-то вихрь увлекает и…
— Иди!.. Иди!
— Дайте мне хотя бы выполнить свой долг!
— Иди!
— Один час только… только час отдыха!
— Иди!
— Увы! я оставляю на краю пропасти тех, кого люблю!
— Иди! Иди! Такова кара!.. Тяжка она… Но еще более тяжек мой грех!..
Я был ремесленником, обреченным на лишения и нужду. Невзгоды озлобили меня. О! проклят, проклят тот день, когда я работал, мрачный, полный ненависти и отчаяния, — потому что, несмотря на упорный труд, моя семья нуждалась во всем… Христос прошел мимо моей двери!
Измученный, избитый, оскорбляемый, Он изнемогал под тяжестью Своей ноши! Он просил меня позволить Ему отдохнуть на каменной скамье…
Пот струился по Его челу, ноги были в крови, Он падал от усталости. С раздирающей душу кротостью Он сказал:
— Я страдаю!..
— Я тоже страдаю!.. — ответил я, отталкивая Его с гневом и жестокостью. — Я страдаю, и никто не хочет мне помочь. Безжалостные плодят безжалостных! Иди!.. Иди!.. Тогда, вздохнув с глубокой грустью, Он мне сказал:
— И ты будешь ходить не останавливаясь, пока не придет день искупления: такова воля Господа Бога, сущего на небеси! И с той минуты началось мое наказание…
Слишком поздно прозрели мои глаза… Слишком поздно познал я раскаяние… Слишком поздно познакомился я с милосердием… Слишком поздно понял я те слова, которые должны быть законом для всего человечества:
«Любите друг друга».
Напрасно в течение столетий, стараясь заслужить прощение и черпая силу и красноречие в этих Божественных словах, учил жалости и любви людей, сердца которых исполнены гнева и зависти. Напрасно зажигал в душах священный жар ненависти к насилию и несправедливости. День прощения еще не настал!..
И как первый человек, падение которого обрекало его потомство на несчастье и горе, я, простой ремесленник, обрек своих братьев, ремесленников, на вечные страдания. Они искупают мое преступление. Они одни в течение восемнадцати столетий не получили освобождения. Восемнадцать веков сильные мира сего говорят труженикам то, что я сказал страдающему и молящему Христу: «Иди!.. Иди!..» И этот народ, как Он, изнемогая от усталости, как Он, неся тяжелый крест, как Он, молит с горькой печалью:
— О! сжальтесь!.. Дайте минуту отдыха… мы выбились из сил!..
— Иди!
— Но если мы умрем под тяжестью непосильного труда, что станется с детьми, со старыми матерями?
— Иди!.. Иди!..
И вот уже сотни лет и они, и я — мы идем, мы страдаем, и не раздается милосердного голоса, который сказал бы нам: «Довольно!»
Увы! таково наказание… Оно ужасно… Вдвойне ужасно…
Я страдаю за все человечество при виде несчастного народа, осужденного на бессрочный неблагодарный и тяжелый труд. Я страдаю за свою семью, так как, нищий-скиталец, я не могу прийти на помощь моим близким, потомкам любимой сестры!
Но когда страдание превышает силы… когда я предчувствую для близких приближение какой-нибудь неведомой опасности, тогда мысль моя, пролетая миры, ищет женщину… проклятую, — как и я… дочь царицы note 7, приговоренную, как и я, сын ремесленника, к тому же наказанию: она тоже должна идти… идти до дня искупления.
Один раз в столетие, как две планеты в своем круговом обращении, мы можем встречаться с этой женщиной… в течение роковых дней Страстной недели.
И после этого свидания, исполненного страшных воспоминаний и безысходной горести, мы снова, как блуждающие светила вечности, продолжаем наш беспредельный путь.
И эта женщина, единственная, кроме меня, свидетельница конца каждого века, провожающая его словом: «Еще!!!» — эта женщина с одного конца мира на другой отвечает мне…
Она, единственная в мире, кто разделяет мою участь, пожелала разделить и единственную привязанность, утешающую меня в течение долгих веков… Она так же полюбила потомков моей сестры… она так же им покровительствует. Для них так же приходит она с востока на запад, с севера на юг… она идет… она приближается…
Но, увы! ее, как меня, отталкивает невидимая рука… вихрь уносит и ее… И…
— Иди!
— Дайте мне хотя бы выполнить свой долг! — так же говорит она.
— Иди!
— Один час… только час отдыха!
— Иди!
— Я оставляю тех, кого люблю, на краю гибели!
— Иди!.. Иди!!!
Пока предавшийся горестным думам вечный странник поднимался на гору, вечерний прохладный ветерок усиливался, крепчал и переходил в бурю, молния начала прорезывать тучи… Долгое, протяжное завывание ветра и глухой шум указывали на приближение урагана.
Вдруг человек, над которым тяготело проклятие, человек, который не мог больше ни плакать, ни смеяться… задрожал.
Хотя ему недоступно было ощущение физической боли, он с живостью прижал руку к сердцу, как будто почувствовал жестокий удар.
— О! — воскликнул он, — я чувствую, что в этот момент многие из моих близких… потомки моей дорогой сестры… страдают и подвергаются большим опасностям: один в глубине Индии… другой в Америке… третьи здесь… в Германии… Снова началась борьба… снова возбудились низменные страсти… О ты, внимающая моему призыву, отверженная и странствующая, как я, Иродиада, помоги мне защитить их!.. Пусть моя мольба долетит до тебя в глубину Америки, где ты теперь должна находиться… Только бы нам не опоздать!
И тогда произошло нечто необыкновенное.
Ночь наступила. Странник хотел повернуть назад, но невидимая сила помешала этому и повлекла его в противоположном направлении…
В эту минуту разразилась буря во всем своем грозном величии.
Страшный ураган, один из тех ураганов, которые с корнем вырывают деревья и сотрясают скалы, пронесся над горами, извергая гром и молнии. И среди урагана при свете молний на скате горы виден был человек с черной полосой на лбу, спускающийся большими шагами со скал, идущий среди склоненных бурей деревьев.
Но походка этого человека была непохожа на прежнюю твердую, медленную и спокойную походку… Она была тягостна, прерывиста, неровна, как походка человека, влекомого непреодолимой силой против его воли… Ужасный ураган точно уносил его в своем вихре.
Напрасно он умоляюще воздевал руки к небесам. Он скоро исчез среди мрака ночи и грохота бури.
С высоты глаза погружаются в глубокую, тенистую плодородную долину, слегка окутанную вечерним туманом… Тучные луга, густые чащи деревьев, поля после жатвы — все это сливается в однообразной темной окраске, резко отличающейся от прозрачной глубины бледного неба.
В долине рассеяно несколько деревень; об этом свидетельствуют возвышающиеся кое-где шпили церковных колоколен, построенных из серого камня… Эти деревни расположены по краям длинной дороги, идущей от севера к западу.
Это час отдыха, час покоя, — час, когда в окнах хижин загорается веселый огонек, отражаясь от пылающего очага, и мерцает издалека сквозь тьму ночи и листву деревьев, а дым от труб медленно поднимается к небесам.
Странное дело: можно было бы сказать, что в этой стране все очаги заброшены или все разом потухли. Еще более странным и зловещим кажется то, что со всех колоколен несется, мрачный похоронный звон.
Казалось, жизнь и движение сосредоточились в одном этом звоне, раздающемся вдали.
Но вот в неосвещенных, темных деревнях начинают мелькать огоньки…
Но они не похожи на радостный отсвет крестьянского очага… Они какого-то красноватого оттенка, точно свет разведенного пастухом костра, видимый сквозь туман.
Кроме того, они движутся, эти огни, медленно движутся в одну сторону, — в сторону деревенских кладбищ.
Погребальный звон усиливается. Воздух дрожит от быстрого колебания колоколов… С небольшими перерывами начинают доноситься звуки похоронного пения, слабо доходящего до вершины холма.
Откуда столько умерших?.. Что это за долина отчаяния и смерти, где вместо песен, раздающихся после тяжелого трудового дня, звучат угрюмые похоронные напевы?.. Почему вечерний покой заменяется вечным покоем смерти? Что это за долина отчаяния, где в каждой деревне разом оплакивают столько мертвецов и разом хоронят их в полночный час?
Увы! Смертность так велика, что для погребения умерших не хватает живых. Днем остающиеся пока на ногах Должны работать, чтобы почва не осталась невозделанной, и только ночью, измученные тяжелым трудом, должны они вырывать другие борозды, где тела умерших братьев тесно ложатся, как семена в земле.
Эта долина, видевшая столько горя и отчаяния, не была единственной.
В течение нескольких окаянных лет много деревень, местечек, городов и даже целых стран видели, как гаснут и сиротеют домашние очаги! Они видели, как и в этой долине, что радость сменялась горем, что похоронный звон заменял шум пиршеств… И они также хоронили своих мертвецов среди ночного мрака при зловещем свете факелов…
В эти проклятые годы страшная гостья посетила многие страны, от одного полюса до другого, медленно шагая из глубины Индии до льдов Сибири, от льдов Сибири до французского побережья океана. Эта путница, таинственная, как сама смерть, медленная, как вечность, неумолимая, как судьба, карающая, как бич Божий… Это была холера!!!
Как громкая жалоба, доносились до вершин холма звон колоколов и звук похоронных гимнов.
Все еще виднелся сквозь ночной туман свет погребальных факелов.
Сумерки еще продолжались. Странный час, который самым отчетливым формам придает неопределенный, неуловимый, фантастический вид.
Вдруг по каменистой, звонкой почве горы раздались медленные, ровные, твердые шаги… Между большими черными стволами деревьев мелькнула человеческая фигура…
Это был высокий человек с опущенной на грудь головой. Его лицо было печально, кротко и благородно; сросшиеся брови тянулись от одного виска к другому, проведя на лбу зловещую черту…
Казалось, он не слышал отдаленного звона погребального колокола… А между тем два дня тому назад счастье, спокойствие, здоровье и радость господствовали в этих деревнях, через которые он медленно проходил, оставляя их после себя печальными и опустошенными.
А он продолжал свой путь и думал печальную думу.
«Приближается 13 февраля… приближаются дни, когда потомки моей бедной возлюбленной сестры, последние отпрыски нашего рода, должны собраться в Париже… Увы! в третий раз уже, полтораста лет тому назад, гонения разбросали по белому свету эту семью, за которой я с любовью следил год за годом в течение восемнадцати столетий, — среди ее изгнаний, переселений, перемен религии, состояния и имен! О! сколько величия, сколько унижении, сколько мрака и сколько света, сколько горя и сколько славы пало на долю этой семьи, происходящей от моей сестры, сестры бедного ремесленника!note 6 Сколькими преступлениями она себя запятнала, сколькими добродетелями прославила!
История этой семьи — история всего человечества.
Кровь моей сестры, пройдя через столько поколений, переливаясь по жилам богатых и бедных, государей и разбойников, мудрецов и сумасшедших, трусов и храбрецов, святых и атеистов, сохранилась до сих дней.
Кто остался от этой семьи?
Семь отпрысков!
Две сироты, дочери матери-изгнанницы и отца-изгнанника. Принц, лишенный трона. Бедный аббат-миссионер. Человек среднего достатка. Молодая, знатная и богатая девушка. Рабочий.
В них соединяются все добродетели, мужество, пороки и нищета нашей расы!
Сибирь… Индия… Америка… Франция… вот как раскидала, их судьба!
Инстинкт меня предупреждает, когда кто-нибудь из них в опасности… Тогда я иду к ним, иду с севера на юг, с востока на запад, иду… Вчера я у полярных льдов, сегодня в умеренном поясе, завтра под знойным небом тропиков. И часто в ту самую минуту, когда мое присутствие могло бы их спасти, невидимая рука толкает меня, какой-то вихрь увлекает и…
— Иди!.. Иди!
— Дайте мне хотя бы выполнить свой долг!
— Иди!
— Один час только… только час отдыха!
— Иди!
— Увы! я оставляю на краю пропасти тех, кого люблю!
— Иди! Иди! Такова кара!.. Тяжка она… Но еще более тяжек мой грех!..
Я был ремесленником, обреченным на лишения и нужду. Невзгоды озлобили меня. О! проклят, проклят тот день, когда я работал, мрачный, полный ненависти и отчаяния, — потому что, несмотря на упорный труд, моя семья нуждалась во всем… Христос прошел мимо моей двери!
Измученный, избитый, оскорбляемый, Он изнемогал под тяжестью Своей ноши! Он просил меня позволить Ему отдохнуть на каменной скамье…
Пот струился по Его челу, ноги были в крови, Он падал от усталости. С раздирающей душу кротостью Он сказал:
— Я страдаю!..
— Я тоже страдаю!.. — ответил я, отталкивая Его с гневом и жестокостью. — Я страдаю, и никто не хочет мне помочь. Безжалостные плодят безжалостных! Иди!.. Иди!.. Тогда, вздохнув с глубокой грустью, Он мне сказал:
— И ты будешь ходить не останавливаясь, пока не придет день искупления: такова воля Господа Бога, сущего на небеси! И с той минуты началось мое наказание…
Слишком поздно прозрели мои глаза… Слишком поздно познал я раскаяние… Слишком поздно познакомился я с милосердием… Слишком поздно понял я те слова, которые должны быть законом для всего человечества:
«Любите друг друга».
Напрасно в течение столетий, стараясь заслужить прощение и черпая силу и красноречие в этих Божественных словах, учил жалости и любви людей, сердца которых исполнены гнева и зависти. Напрасно зажигал в душах священный жар ненависти к насилию и несправедливости. День прощения еще не настал!..
И как первый человек, падение которого обрекало его потомство на несчастье и горе, я, простой ремесленник, обрек своих братьев, ремесленников, на вечные страдания. Они искупают мое преступление. Они одни в течение восемнадцати столетий не получили освобождения. Восемнадцать веков сильные мира сего говорят труженикам то, что я сказал страдающему и молящему Христу: «Иди!.. Иди!..» И этот народ, как Он, изнемогая от усталости, как Он, неся тяжелый крест, как Он, молит с горькой печалью:
— О! сжальтесь!.. Дайте минуту отдыха… мы выбились из сил!..
— Иди!
— Но если мы умрем под тяжестью непосильного труда, что станется с детьми, со старыми матерями?
— Иди!.. Иди!..
И вот уже сотни лет и они, и я — мы идем, мы страдаем, и не раздается милосердного голоса, который сказал бы нам: «Довольно!»
Увы! таково наказание… Оно ужасно… Вдвойне ужасно…
Я страдаю за все человечество при виде несчастного народа, осужденного на бессрочный неблагодарный и тяжелый труд. Я страдаю за свою семью, так как, нищий-скиталец, я не могу прийти на помощь моим близким, потомкам любимой сестры!
Но когда страдание превышает силы… когда я предчувствую для близких приближение какой-нибудь неведомой опасности, тогда мысль моя, пролетая миры, ищет женщину… проклятую, — как и я… дочь царицы note 7, приговоренную, как и я, сын ремесленника, к тому же наказанию: она тоже должна идти… идти до дня искупления.
Один раз в столетие, как две планеты в своем круговом обращении, мы можем встречаться с этой женщиной… в течение роковых дней Страстной недели.
И после этого свидания, исполненного страшных воспоминаний и безысходной горести, мы снова, как блуждающие светила вечности, продолжаем наш беспредельный путь.
И эта женщина, единственная, кроме меня, свидетельница конца каждого века, провожающая его словом: «Еще!!!» — эта женщина с одного конца мира на другой отвечает мне…
Она, единственная в мире, кто разделяет мою участь, пожелала разделить и единственную привязанность, утешающую меня в течение долгих веков… Она так же полюбила потомков моей сестры… она так же им покровительствует. Для них так же приходит она с востока на запад, с севера на юг… она идет… она приближается…
Но, увы! ее, как меня, отталкивает невидимая рука… вихрь уносит и ее… И…
— Иди!
— Дайте мне хотя бы выполнить свой долг! — так же говорит она.
— Иди!
— Один час… только час отдыха!
— Иди!
— Я оставляю тех, кого люблю, на краю гибели!
— Иди!.. Иди!!!
Пока предавшийся горестным думам вечный странник поднимался на гору, вечерний прохладный ветерок усиливался, крепчал и переходил в бурю, молния начала прорезывать тучи… Долгое, протяжное завывание ветра и глухой шум указывали на приближение урагана.
Вдруг человек, над которым тяготело проклятие, человек, который не мог больше ни плакать, ни смеяться… задрожал.
Хотя ему недоступно было ощущение физической боли, он с живостью прижал руку к сердцу, как будто почувствовал жестокий удар.
— О! — воскликнул он, — я чувствую, что в этот момент многие из моих близких… потомки моей дорогой сестры… страдают и подвергаются большим опасностям: один в глубине Индии… другой в Америке… третьи здесь… в Германии… Снова началась борьба… снова возбудились низменные страсти… О ты, внимающая моему призыву, отверженная и странствующая, как я, Иродиада, помоги мне защитить их!.. Пусть моя мольба долетит до тебя в глубину Америки, где ты теперь должна находиться… Только бы нам не опоздать!
И тогда произошло нечто необыкновенное.
Ночь наступила. Странник хотел повернуть назад, но невидимая сила помешала этому и повлекла его в противоположном направлении…
В эту минуту разразилась буря во всем своем грозном величии.
Страшный ураган, один из тех ураганов, которые с корнем вырывают деревья и сотрясают скалы, пронесся над горами, извергая гром и молнии. И среди урагана при свете молний на скате горы виден был человек с черной полосой на лбу, спускающийся большими шагами со скал, идущий среди склоненных бурей деревьев.
Но походка этого человека была непохожа на прежнюю твердую, медленную и спокойную походку… Она была тягостна, прерывиста, неровна, как походка человека, влекомого непреодолимой силой против его воли… Ужасный ураган точно уносил его в своем вихре.
Напрасно он умоляюще воздевал руки к небесам. Он скоро исчез среди мрака ночи и грохота бури.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. ДУШИТЕЛИ
1. АЖУПА
Пока Роден рассылал с улицы Милье-Дез-Урсэн, в Париже, письма по всему свету, пока дочери генерала Симона, пойманные после бегства из гостиницы «Белый сокол», были посажены вместе с Дагобером в тюрьму в Лейпциге. В это самое время на другом конце света происходили сцены, затрагивающие интересы всех этих лиц… Это происходило в глубине Азии, на острове Ява, недалеко от города Батавия, где жил господин Жозюе Ван-Даэль, один из корреспондентов Родена.
Ява! — великолепная и зловещая страна, где под красивейшими цветами скрываются отвратительные гады, где чудесные плоды содержат в себе сильный яд, где растут роскошнейшие деревья, тень которых убивает, где вампир, эта исполинская летучая мышь, высасывает кровь из своих жертв, усыпляя их свежестью и ароматами, навеваемыми его большими крыльями, пахнущими мускусом, с быстротой взмаха которых не сравнится самое проворное опахало…
Октябрь 1831 года подходил к концу.
Был полдень — почти смертельный час для тех, кто находится под жгучими лучами солнца, разливающего по темно-синей эмали неба целые волны ослепительного света.
Ажупа, род беседки, устроенный из тростниковых циновок, укрепленных на толстых бамбуковых палках, глубоко вбитых в землю, возвышается в голубоватой тени, падающей от кроны деревьев, с блестящей, как зеленый фарфор, листвой. Эти деревья — странных, причудливых форм: то округленные в виде аркад, то завершающиеся острыми стрелами или раскинутыми зонтиками, — обладают таким обилием листьев, ветви так страшно перепутаны, что свод их совершенно непроницаем для дождя.
Несмотря на адскую жару, почва здесь болотистая. Она покрыта непроходимой чащей лиан, папоротников и густого тростника необыкновенной свежести, мощи и настолько разросшихся, что они доходят почти до кровли беседки, которая скрывается среди них, точно гнездо в траве.
Ничего нельзя себе представить удушливее этой атмосферы, густо насыщенной влажными испарениями, как пар от горячей воды, и пропитанной самыми резкими и сильными запахами, где корица, имбирь, гардения, смешиваясь с запахом других деревьев и лиан, разносят повсюду проникающий аромат.
Ява! — великолепная и зловещая страна, где под красивейшими цветами скрываются отвратительные гады, где чудесные плоды содержат в себе сильный яд, где растут роскошнейшие деревья, тень которых убивает, где вампир, эта исполинская летучая мышь, высасывает кровь из своих жертв, усыпляя их свежестью и ароматами, навеваемыми его большими крыльями, пахнущими мускусом, с быстротой взмаха которых не сравнится самое проворное опахало…
Октябрь 1831 года подходил к концу.
Был полдень — почти смертельный час для тех, кто находится под жгучими лучами солнца, разливающего по темно-синей эмали неба целые волны ослепительного света.
Ажупа, род беседки, устроенный из тростниковых циновок, укрепленных на толстых бамбуковых палках, глубоко вбитых в землю, возвышается в голубоватой тени, падающей от кроны деревьев, с блестящей, как зеленый фарфор, листвой. Эти деревья — странных, причудливых форм: то округленные в виде аркад, то завершающиеся острыми стрелами или раскинутыми зонтиками, — обладают таким обилием листьев, ветви так страшно перепутаны, что свод их совершенно непроницаем для дождя.
Несмотря на адскую жару, почва здесь болотистая. Она покрыта непроходимой чащей лиан, папоротников и густого тростника необыкновенной свежести, мощи и настолько разросшихся, что они доходят почти до кровли беседки, которая скрывается среди них, точно гнездо в траве.
Ничего нельзя себе представить удушливее этой атмосферы, густо насыщенной влажными испарениями, как пар от горячей воды, и пропитанной самыми резкими и сильными запахами, где корица, имбирь, гардения, смешиваясь с запахом других деревьев и лиан, разносят повсюду проникающий аромат.