Надо было видеть, когда при наступлении дождя или грозы старый солдат тщательно закутывал их обеих в громадную оленью шубу и спускал им на самый лоб большой непромокаемый капюшон; ничего не было прелестней двух смеющихся свежих лиц, укрытых темным чехлом. Но вечер был спокойный и прекрасный, и шуба покрывала только колени молодых девушек, а капюшон лежал на спинке седла. Роза, все так же обнимая рукой талию уснувшей сестры, смотрела на нее с невыразимой, почти материнской нежностью, так как сегодня Роза была «старшая», а старшая сестра — это почти мать!..
   Сестры не только обожали друг друга, но благодаря какому-то психологическому свойству, часто встречающемуся у близнецов, они почти всегда чувствовали одно и то же: всякое волнение одной из них моментально отражалось на лице другой; одна и та же причина заставляла обеих трепетать и краснеть; наконец, их молодые сердца бились в унисон, и невинная радость или горькая печаль одной невольно воспринималась и разделялась другою. В детстве они вместе заболели жестокой болезнью и разом побледнели, надломились и захирели, как два цветка на одном стебле, но точно так же одновременно к обеим вернулись чистые, свежие краски.
   Нечего и говорить, что попытка порвать таинственную, неразрывную связь повела бы к смертельному исходу, — так тесно связано было существование этих бедняжек. Итак, прелестная пара птичек, прозванных «неразлучницами», может жить только общей жизнью, и она печалится, страдает, отчаивается и умирает, когда варварская рука разъединяет их друг с другом.
   Наставник девушек, человек лет пятидесяти, с выправкой военного, представлял собою бессмертный тип солдата времен Республики и Империи. Эти герои, дети народа, за одну войну превратившиеся в лучших солдат в мире, ясно показали, на что способен, чего стоит и что делает народ, когда истинные его избранники вверяют ему свои силы, доверие и надежды. Этого солдата, провожатого двух сестер, отставного конно-гренадера императорской гвардии, прозвали Дагобером. Его серьезное и строгое лицо было резко и твердо очерчено, седые длинные и густые усы совсем скрывали рот и соединялись с широкой и недлинной бородкой, закрывавшей подбородок; худощавые, обветренные, кирпичного цвета щеки были тщательно выбриты. Светло-голубые глаза затемнялись густыми, черными нависшими бровями; в ушах висели длинные серьги, спускаясь до военного воротника с белой выпушкой. Кожаный пояс стягивал на талии, серую суконную дорожную одежду, а голубая шапка с красной кистью, падавшей на левое плечо, покрывала лысую голову. Несмотря на суровость лица, Дагобер, обладавший силой Геракла в молодости, и теперь еще смелый и сильный, проявлял к сиротам самую нежную заботливость, бесконечную предупредительность и почти материнскую нежность благодаря великодушному сердцу, сердцу льва, всегда доброго и терпеливого. Именно материнскую нежность, потому что героическая привязанность сердца матери стоит сердца солдата. Дагобер никогда не терял хладнокровия, сдерживая всякое волнение и оставаясь всегда стоически спокойным. Невозмутимая серьезность, с которой он ко всему относился, делала его иногда необыкновенно комичным.
   По пути Дагобер время от времени оборачивался, чтобы ободрить словом или жестом белую лошадь, на которой сидели сестры. Лошадь эта, несомненно, была уже достаточно стара. Это доказывали и длинные зубы, и впадины под глазами, а два глубокие шрама, один на боку, другой на груди, свидетельствовали о том, что она побывала в горячих сражениях. Может быть, поэтому конь иногда горделиво потряхивал старой военной уздечкой, на медной шишечке которой можно было еще разглядеть изображение орла. Ход его был ровный, осторожный и спокойный; лоснящаяся шерсть и умеренная толщина, а также обильная пена, покрывавшая узду, свидетельствовали о том здоровье, которое лошади обычно приобретают в постоянной, но размеренной работе и в долгом путешествии, совершаемом небольшими переходами. Славное животное, несмотря на шесть месяцев пути, все так же весело, как и при отъезде, несло и своих всадниц, и довольно тяжелый чемодан, привязанный сзади их седла.
   Если мы упомянули о несомненном признаке старости — непомерно длинных зубах доброго коня, то это только потому, что лошадь беспрестанно их показывала, точно желая оправдать свое имя, — ее звали «Весельчак», — а также, чтобы поиздеваться над собакой, жертвой ее шуток.
   Пес, прозванный, очевидно, по контрасту «Угрюмом», следовал шаг за шагом за хозяином, и Весельчак мог до него дотянуться. Время от времени он хватал зубами Угрюма и, приподняв, нес его так, что собака охотно подчинялась, вероятно, по привычке, и не чувствуя боли благодаря густой шерсти. И только если Угрюму казалось, что шутка слишком затянулась, он оборачивал голову и слегка ворчал. Весельчак сразу же понимал, в чем дело, и немедленно спускал друга на землю. Иногда, должно быть, для смены впечатлений, Весельчак начинал покусывать мешок на плечах старого солдата, который, как и его собака, совершенно привык к заигрываниям лошади.
   Все эти подробности позволяют судить о полном согласии, царившем между двумя сестрами-близнецами, старым солдатом, лошадью и собакой.
   Маленький караван с нетерпением приближался к месту ночлега, к деревне Мокерн, видневшейся на горе.
   Дагобер по временам озирался кругом, стараясь, казалось, сосредоточиться. Мало-помалу его лицо омрачалось, а когда они достигли мельницы, шум которой привлек его внимание, старый солдат остановился и несколько раз провел по усам рукой, что было единственным знаком сильного и сдержанного волнения.
   Весельчак тоже внезапно остановился вслед за хозяином, и Бланш, разбуженная неожиданным толчком, подпрыгнула и подняла головку. Она тотчас же нашла взглядом сестру, которой нежно улыбнулась, а затем девушки обменялись жестом удивления при виде Дагобера, который неподвижно остановился, сложив руки на длинной палке, и, по-видимому, был во власти мучительного и глубокого волнения.
   Сироты находились в эту минуту у основания небольшого холма, вершина которого скрывалась за густыми листьями громадного дуба, посаженного на середине этого возвышения.
   Роза, видя, что Дагобер все так же неподвижен и задумчив, наклонилась в седле и, положив белую ручку на плечо солдата, стоявшего спиной к ней, тихо спросила:
   — Что с тобой, Дагобер?
   Ветеран обернулся, и сестры, к полнейшему изумлению, увидели крупные слезы, которые оставляли влажный след на загорелых щеках солдата и терялись в его густых усах.
   — Ты плачешь?.. ты? — с глубоким волнением воскликнули Роза и Бланш. — Скажи нам, умоляем тебя… скажи, что с тобой?
   После минутной нерешительности солдат провел мозолистой рукой по глазам и сказал растроганным голосом, указывая рукою на столетний дуб, около которого они находились:
   — Я вас огорчу, бедные малютки, но… то, что я должен вам рассказать, это вещь священная… я не могу об этом умолчать!.. Сюда, к этому дубу, перенес я, восемнадцать лет тому назад… накануне великой битвы под Лейпцигом, вашего отца… У него были две сабельные раны на голове и простреленное плечо… его и меня ткнули также раза два пикой… Здесь, под этим дубом, нас и захватили обоих в плен… да кто и захватил-то! — предатель… француз… маркиз, эмигрировавший в Россию и поступивший полковником в русское войско… Он же после… ну, это вы узнаете потом… — И, помолчав, ветеран продолжал, указывая концом палки на деревню Мокерн: — Да… да, я узнаю эти высоты… На них-то ваш храбрый отец, наш командир, с нашим полком и польской гвардией, опрокинул русских кирасир, захватив батарею. Ах, дети! — наивно прибавил он, — я бы желал, чтобы вы видели вашего храброго отца во главе конно-гренадерской бригады, когда он под градом картечи вел ее в атаку!.. Он был тогда необыкновенно прекрасен!
   Пока Дагобер по-своему отдавался сожалениям и воспоминаниям, сироты, повинуясь невольному порыву, соскользнули с лошади и, взявшись за руки, пошли к дубу — преклонить колени. Крепко прижавшись друг к другу, они залились неудержимыми слезами, между тем как солдат поник лысой головой, скрестив руки на длинной палке.
   — Ну, полноте… не надо убиваться… — тихо сказал он немного погодя, заметив слезы на румяных щечках Розы и Бланш, все еще коленопреклоненных, — мы, может быть, найдем генерала Симона в Париже… я расскажу вам обо всем сегодня на ночлеге… Я нарочно откладывал это до нынешнего дня… Сегодня, по-моему, выходит нечто вроде годовщины, и я многое расскажу вам о вашем отце… давно мне хотелось…
   — Мы плачем, потому что не можем не вспомнить и о маме, — сказала Роза.
   — О маме, которую увидим только на небесах, — прибавила Бланш.
   Солдат поднял сирот и, взявши их за руки, посмотрел на них с чувством невыразимой преданности, казавшейся еще более трогательной благодаря контрасту с его суровыми чертами.
   — А все-таки так горевать не следует! Правда, дети, ваша мать была лучшей из женщин… Когда она жила в Польше, ее звали жемчужиной Варшавы, но можно было бы безошибочно прозвать ее «жемчужиной, подобной которой нет во всем свете»! Уж именно во всем свете не найти такой другой… нет!..
   При этом голос изменил Дагоберу, он замолчал и начал, по обыкновению, поглаживать усы.
   — Послушайте-ка, девочки, — добавил он, подавив волнение, — ведь ваша мать давала вам всегда самые лучшие советы?
   — Конечно, Дагобер.
   — Ну, а что вам она говорила перед смертью? Она велела о ней помнить, но не предаваться горю!
   — Это правда. Она говорила нам, что Бог, всегда такой добрый к бедным матерям, оставившим на земле сирот, позволит ей слышать нас с высоты небес, — сказала Бланш.
   — И она обещала всегда следить за нами! — прибавила Роза.
   При этом обе сестры с глубокой и наивной верой, свойственной их возрасту, невольно в трогательном прелестном порыве взялись за руки и, устремив к небу глаза, воскликнули:
   — Ведь это правда, мама?.. ты нас видишь?.. ты слышишь нас?
   — Ну, а раз ваша мама вас видит и слышит, — сказал растроганный Дагобер, — то не огорчайте же ее своею грустью… Помните, что она вам запретила горевать!
   — Ты совершенно прав, Дагобер, мы не будем больше плакать!
   И они послушна вытерли глаза.
   Дагобер, с точки зрения святош, был настоящие язычником. В Испании он со страстным наслаждением наносил сабельные удары монахам всех орденов, которые с распятием в одной руке и с кинжалом в другой защищали не свободу (давно умерщвленную инквизицией), а свои чудовищные привилегии. Между тем все-таки недаром Дагобер сорок лет с лишком был свидетелем поразительных по своему величию событий, недаром столько раз видел смерть лицом к лицу.
   Благодаря этому, инстинктивное чувство естественной религии, присущее всем простым и честным сердцам, всегда пробуждалось в его душе. Поэтому-то, не разделяя утешительной надежды сестер, он счел бы преступлением хоть немного поколебать ее.
   Заметив, что девочки повеселели, он начал так:
   — Ну вот, в добрый час, дети. Я гораздо больше люблю, когда вы весело болтаете и хохочете втихомолку… не отвечая даже на мои вопросы… как, например, вчера и сегодня утром… Да… да… эти два дня у вас завелись какие-то важные секреты… но это ничего… раз это вас забавляет, я очень рад…
   Сестры покраснели и обменялись полуулыбкой, хотя слезы еще не успели обсохнуть на их глазах. Затем Роза с легким смущением сказала старому солдату:
   — Да нет же, Дагобер… ты ошибаешься, мы ничего особенного не говорили!
   — Ну, ладно, ладно. Я ведь ни о чем не хочу узнавать… Ну, отдохните еще немного, а потом в путь… уж поздно, а надо в Мокерн попасть засветло… чтобы выехать завтра пораньше.
   — А далеко еще нам ехать? — спросила Роза.
   — До Парижа-то?.. да придется, дети, переходов с сотню сделать… хоть и тихо мы двигаемся, а все-таки продвигаемся… а главное, все обходится дешево, что при нашем тощем кошельке очень важно: комнатка для вас, половик и одеяло у порога для меня с Угрюмом, да свежая солома для Весельчака — вот и все наши путевые издержки. О пище я не говорю: вы вдвоем съедите не больше мышки, а я в Египте и Испании выучился чувствовать голод только тогда, когда есть чем его утолить!..
   — Ты не говоришь о том, что для большей экономии все делаешь сам, не позволяя нам даже в чем-нибудь тебе помочь!
   — Подумать только, что каждый вечер ты сам стираешь белье, как будто мы…
   — Что? Вам стирать? — прервал речь Бланш старый солдат. — Чтобы я вам дал испортить стиркой ваши маленькие ручки! Что и говорить! Точно в походе солдат не сам стирает свое белье! Я, знаете, считался лучшей прачкой в эскадроне! А разве я плохо глажу? Ну-ка, скажите! Право, без хвастовства сказать, отлично глажу.
   — Это правда… ты прекрасно гладишь!..
   — Разве только иногда подпалишь! — засмеялась Роза.
   — Да… если утюг очень горяч… Видите… я хоть и подношу его к щеке, чтобы узнать степень жара… да кожа-то у меня уж слишком груба… ничего не чувствует, — с невозмутимо серьезной миной отвечал Дагобер.
   — Да разве ты не видишь, что мы шутим, добрый Дагобер!
   — Ну, а если вам ваша прачка нравится, то не отнимайте у нее работу! Оно и экономней выйдет… а в дороге бедным людям все пригодится… Надо, чтобы нам хватило до Парижа добраться… а там уж за нас все сделают наши бумаги и медаль, что вы носите… надо по крайней мере надеяться, что так будет…
   — Эта медаль для нас святыня!.. Нам ее дала наша мама, умирая…
   — Так не потеряйте же ее, смотрите! Время от времени поглядывайте, тут ли она.
   — Да вот она, — сказала Бланш.
   И она вытянула из-за лифа маленькую бронзовую медаль, висевшую у нее на шее.
   По обеим сторонам бронзовой медали были выбиты следующие надписи:
   Victime de L.C.D.J.
   Priez pour moi.
   Paris le 13 fevrier 1682
   A Paris Rve St.Francoisn 3 Dans vn siecle et demi vovs serez Le is fevrier 1832.
   Priez pour moi. note 1
   — Что это значит, Дагобер? — спросила Бланш, разглядывая эти мрачные надписи: — Мама не могла нам разъяснить.
   — Вот сегодня на ночлеге обо всем потолкуем, — отвечал Дагобер, — а теперь уже поздно… спрячьте медаль, да и в путь… Нам еще остается с час идти до гостиницы… Ну, взглянем в последний раз на этот холм, где был ранен ваш отец, да и в дорогу… живее на лошадь!
   Сироты бросили последний благоговейный взор на место, вызвавшее ряд грустных воспоминаний у их спутника, и с его помощью взобрались опять на Весельчака. Благородное животное ни на минуту не попыталось куда-нибудь отойти, как испытанный ветеран оно воспользовалось задержкой, чтобы пощипать сочной зеленой травы на чужой Земле, возбуждая аппетитом зависть в Угрюме, который спокойно лежал на траве, уткнув морду в лапы. Затем, когда все двинулись в путь, собака снова заняла место за хозяином. Почва становилась все более и более сырой и болотистой, так что Дагобер вел лошадь с большой осторожностью, исследуя сначала землю концом длинной палки; через несколько шагов он был вынужден сделать обход влево, чтобы попасть на большую дорогу.
   Прибыв в Мокерн, Дагобер справился о самой недорогой гостинице. Ему ответили, что имеется только одна гостиница «Белый сокол».
   — Ну, нечего делать, едем тогда в «Белый сокол», — отвечал солдат.

3. ПРИБЫТИЕ НА НОЧЛЕГ

   Не раз Морок нетерпеливо открывал ставню чердачного окна, выходившего на двор гостиницы «Белый сокол», чтобы подстеречь прибытие сирот и солдата. Видя, что они еще не приехали, он снова принимался медленно ходить, опустив голову и скрестив руки, выискивая способ выполнения задуманного им плана, причем, вероятно, расчеты эти были очень нелегки, так как черты его сурового лица принимали все более и более мрачный оттенок.
   Несмотря на свирепую внешность, Морок не был лишен ума; смелость, которую он выказывал во время упражнений со зверями и которую благодаря ловкому шарлатанству он приписывал своему недавнему обращению, его речь, то мистическая, то торжественная, его суровое лицемерие — все это дало ему известного рода влияние на тех людей, которых он встречал во время путешествий.
   Конечно, задолго еще до обращения Морок хорошо ознакомился с нравами диких зверей… Действительно, уроженец северной Сибири, он с молодых лет был одним из самых неустрашимых охотников на медведей и оленей. Позднее, в 1810 году оставив это занятие, он попал в проводники к одному русскому инженеру, посланному с научной целью в северные районы.
   Морок последовал за ним в Санкт-Петербург, где после многих неудач попал в число императорских курьеров, железных автоматов, которых малейший каприз деспота бросал в легкие сани, летавшие по всему необъятному пространству империи, от Персии до Ледовитого океана. Для этих людей, которые путешествуют день и ночь с молниеносной быстротой, не существует ни времен года, ни препятствий, ни опасностей, ни усталости. Эти люди, несущиеся как камень из пращи, должны достигать цели или погибать; представьте же себе смелость, силу и дисциплину людей, привыкших к подобной жизни.
   Теперь мы не считаем возможным пояснять, при каких обстоятельствах Морок оставил это трудное ремесло для другой профессии и поступил в качестве новообращенного в одно из духовных обществ во Фрибурге и как, наконец, окончательно обратившись, он стал хозяином неизвестно откуда взявшегося зверинца и принялся за кочевую жизнь.
 
   Морок все еще продолжал ходить по чердаку. Надвигалась ночь. Нетерпеливо ожидаемые путешественники не появлялись. Походка укротителя делалась все более и более нервной и порывистой. Вдруг он разом остановился и, наклонив голову к окну, начал прислушиваться. Этот человек обладал тонким слухом дикаря.
   — Вот они! — воскликнул он.
   Дьявольская радость сверкнула в его красноватых зрачках.
   Он услышал шум лошадиного топота и человеческих шагов. Осторожно приоткрыв ставень, он увидел, Как во двор въехали на лошади две девушки в сопровождении их спутника, старого солдата.
   Наступила темная, облачная ночь. Сильный ветер колебал пламя фонарей, с которыми встречали новых приезжих. Приметы, имевшиеся у Морока, были так точны, что ошибиться он не мог. Уверенный, что добыча не ускользнет из его рук, он прикрыл ставень и, после нескольких минут размышления, окончательно продумав свой план, наклонился над люком, где стояла лестница, и позвал:
   — Голиаф!
   — Что, хозяин? — ответил хриплый голос.
   — Поди сюда!
   — Сейчас… я вернулся от мясника, принес мясо…
   Верхушка лестницы затряслась, и на уровне с полом появилась огромная голова.
   Этого человека недаром звали Голиафом. В нем было больше шести футов роста. Он обладал сложением Геркулеса и отвратительной наружностью. Косые глаза глубоко сидели под маленьким, выпуклым лбом. Рыжие волосы и рыжая всклокоченная борода, жесткая, как конский волос, придавали ему дикий и звериный облик. В своих широких челюстях, с длинными, острыми зубами, похожими на клыки, он держал громадный кусок сырого мяса фунтов в десять или двенадцать, находя более удобным нести свою ношу так, чтобы руки оставались свободными и чтобы он мог влезать с их помощью на лестницу, которая качалась под его тяжестью.
   Когда огромное, массивное тело великана поднялось по лестнице, по его бычьей шее, по ширине спины и плеч, по величине рук и ног можно было ясно судить, что ему нипочем борьба один на один с медведем. На нем были старые синие панталоны с красными полосками и нечто вроде казакина или скорее плотная кожаная кираса, кое-где поцарапанная острыми когтями животных.
   Взойдя на чердак Голиаф разжал клыки и уронил на пол мясо, после чего с видимым удовольствием облизал усы. Этот человек, похожий на зверя, начал свою карьеру, — как и многие другие скоморохи, с того, что пожирал на ярмарках сырое мясо за вознаграждение публики. Затем, привыкнув к дикой пище и сочетая вкусовое удовольствие с выгодой, он стал открывать выступления Морока тем, что съедал на потеху толпе несколько фунтов сырого мяса.
   — Вот мясо для Каина и Иуды; моя порция и порция Смерти внизу, — сказал Голиаф. — Где нож? я разделю им пополам… и человеку, и зверю… без всякого предпочтения… На каждую глотку свой кусок…
   И, засучив рукав куртки, причем обнаружилась громадная волосатая рука с жилами чуть ли не в палец, он снова спросил, ища глазами оружие:
   — Да где же нож, хозяин?
   Не отвечая на этот вопрос, Предсказатель спросил своего помощника:
   — Ты был внизу, когда подъехали новые постояльцы?
   — Да, хозяин, я шел от мясника.
   — Что это за люди?
   — Две девчонки на белой лошади да какой-то старикашка с седыми усами… Однако где же нож? Звери проголодались… да и я также… где нож?
   — А ты не знаешь, где их поместили, этих приезжих?
   — Хозяин увел их в глубину двора.
   — В то помещение, которое выходит к полю?
   — Да, да, хозяин… да где же…
   Взрыв страшного рева потряс стены чердака и прервал Голиафа.
   — Слышите? — воскликнул он. — Я вам говорил, что голод привел зверей в ярость. Я сам, кабы умел реветь, заревел бы не хуже их… Сроду не видел Иуды и Каина в таком состоянии, как сегодня; они так прыгают в клетке, что разломать ее могут… а Смерть… у нее глаза прямо горят… точно две свечки… бедняжка Смерть!
   Морок продолжал, не обращая внимания на слова Голиафа:
   — Значит, девушек поместили в том строении, которое стоит в глубине двора?
   — Ну да, да! Ножик-то давайте, черт побери, ножик! С отъездом Карла я должен со всем один управляться, а из-за этого наш ужин и так запаздывает…
   — А старик остался с девушками? — спросил Морок.
   Голиаф, не понимая, почему хозяин не обращал внимания на его настояния относительно ужина зверей, с возрастающим изумлением глядел на него.
   — Да отвечай же, скотина!
   — Коли я скотина, так и сила у меня скотины, — грубо возразил Голиаф, — и коли на то пошло, так и я никакой скотине не уступлю…
   — Я тебя спрашиваю: остался старик с девушками или нет? — повторил Морок.
   — Да нет же! — отвечал великан. — Старик, как отвел лошадь на конюшню, так тотчас же потребовал корыто и воды и отправился под навес… при свете фонаря принялся за стирку… Просто потеха… старик с седыми усами, а стирает точно какая-нибудь прачка… Это все равно, как если бы я принялся сыпать просо чижикам! — прибавил Голиаф, с презрением пожимая плечами. — Ну, а теперь, хозяин, когда я ответил на все ваши вопросы… отпустите же меня кормить зверей… И куда только этот ножик запропастился? — прибавил он, оглядываясь кругом.
   После молчаливого раздумья Предсказатель произнес:
   — Ты сегодня вечером не будешь давать еды зверям!
   Сперва Голиаф ничего не мог понять — так дико показалось ему это приказание.
   — Что вы сказали, хозяин? — переспросил он.
   — Я тебе запрещаю сегодня кормить зверей!
   Голиаф не ответил, молча всплеснул руками, вытаращил свои косые глаза и отступил на два шага назад.
   — Ну, понял? — воскликнул с нетерпением Морок. — Кажется, ясно!
   — Как же это не есть! Когда и мясо принесено, да и ужин наш на три часа и без того запоздал? — с все увеличивающимся изумлением сказал Голиаф.
   — Слушайся и молчи!
   — Чего же вы хотите? Чтобы сегодня случилось какое-нибудь несчастье? Голод доведет до ярости и зверей, и меня…
   — Тем лучше!
   — Мы взбесимся!
   — Тем лучше!
   — Как это тем лучше?.. Но…
   — Довольно.
   — Черт побери, да ведь и я голоден не меньше их!
   — Ну, так ешь! Кто тебе мешает? Твой ужин ведь готов, варить не надо!
   — Я без своих зверей не ем, и они без меня тоже…
   — А я тебе повторяю, что если ты осмелишься накормить сегодня зверей, то я тебя выгоню!
   Голиаф глухо заворчал, точно медведь, и с гневным удивлением продолжал смотреть на Предсказателя.
   Отдав приказания, Морок, погруженный в думы, продолжал расхаживать по чердаку. Обращаясь к Голиафу, все еще оторопелому, он сказал:
   — Ты помнишь, где дом бургомистра, куда я ходил сегодня регистрировать свой вид на жительство… еще его жена накупила маленьких книжечек?
   — Ну! — грубо отвечал великан.
   — Поди, спроси его служанку, застану ли я его рано утром дома.
   — А зачем?
   — Может быть, мне понадобится сообщить ему нечто весьма важное. Во всяком случае, предупреди, чтобы он никуда не отлучался, не повидав меня.
   — Ладно… а звери-то как? Можно их покормить, прежде чем идти к бургомистру?.. Я только дам поесть яванской пантере… Она больше всех оголодала… Хозяин, слышите? Только бы Смерть покормить. Я возьму для нее кусочек? Каин, я и Иуда — мы подождем.
   — Ей особенно нельзя ничего сегодня давать… не смей!..
   — Вот дьявольщина! — воскликнул Голиаф. — Да что с вами сегодня… я и понять не могу! Жаль, Карла нет, он хитер и сразу бы объяснил мне, почему это вы не хотите давать есть зверям, когда они голодны.
   — Тебе это вовсе не надо знать!
   — А Карл еще не скоро вернется?
   — Он вернулся.