Страница:
Сюзанн Моррисон
Йога-клуб. Жизнь ниже шеи
Курту Андерсону посвящается
1. Индрасана
…и не успела Китти оглянуться, как оказалась не только под влиянием Анны, но и поняла, что влюблена в нее, как неопытные девушки влюбляются в замужних женщин, которые старше них…
Лев Толстой, «Анна Каренина»
Сегодня меня неожиданно тронули слова преподавательницы йоги. Они представляли собой нечто среднее между речью сотрудницы службы «секс по телефону» и участницы конкурса стихоплетов-любителей. В начале занятия она попросила нас представить, что мы плывем на облаке. Цитирую: «Откройте свое сердце этому облаку, плывите, распускайтесь, как бутон, и подстраивайтесь под ритм Вселенной! Растворяйтесь! О да, растворяйтесь!»
Поначалу мне пришло в голову послать ее кое-куда и выйти из зала. Я занимаюсь йогой уже почти десять лет, мне тридцать четыре, и я слишком стара для всего этого (имеется в виду эзотерическая белиберда с облачками). По мне, плавание на облаке куда больше похоже на те ассоциации, что приходят на ум, когда падаешь из самолета, находясь под действием ЛСД, чем на приятное медитативное упражнение. Но когда я абстрагировалась от содержания, оставив лишь звуки ее медоточивого, «посмотрите-какая-я-вся-йогическая», голоска в качестве фона, мне удалось действительно достичь состояния глубокой медитации. Правда, медитировала я на то, как хорошо было бы сейчас расквасить ей физиономию, но все же.
В конце занятия она предложила вместе спеть мантру: гате, гате, парагате, парасамгате… что, как пояснила она голосом женщины-йогаробота, означает «я ухожу, ухожу, ухожу за пределы видимого». Она была совсем молоденькой, одной из тех симпатичненьких йогинь, похожих на кексик с глазурью, в черно-сером костюмчике для йоги. Ей было лет, наверное, двадцать пять. Может, и того меньше. Она сказала, что ее бабушка недавно умерла и ей хочется посвятить эту мантру ей и всем нашим любимым, которые недавно покинули нас. В тот момент я простила ей все – мне даже захотелось застегнуть ей воротничок и угостить чашкой горячего какао. Я пела мантру за ее любимых, за своих и за себя двадцатипятилетнюю – ведь мне тоже когда-то было двадцать пять.
Мне исполнилось двадцать пять через месяц после рокового 11 сентября, когда истории тех, кто «ушел за пределы видимого» в тот день, были еще свежи и повсеместны. Тогда я работала на трех работах, чтобы накопить денег на переезд из Сиэтла в Нью-Йорк. Где бы я ни очутилась: в офисе юридической фирмы, в баре, в банке для оплаты счетов бабушки и дедушки, – повсюду передавали новости, и эти новости были плохие. Очень много людей занималось поисками останков любимых. Так много раз повторялись одни и те же кадры – самолеты врезаются в башни, дым, пепел.
До того года я никогда не боялась смерти. Мне казалось, что уже лет в семнадцать я все поняла: тогда я решила, что если человек живет в согласии с самим собой, то и умирает без страха и сожалений. В семнадцать лет все казалось предельно простым: если я проживу жизнь так, как того требует мое истинное «я», смерть станет всего лишь еще одним любопытным приключением, которое можно пережить на моих собственных условиях. Религия не является препятствием для жизни в согласии с собой, решила я, особенно для тех, кто собирался пройти конфирмацию в католической церкви лишь потому, чтобы угодить своим родителям. Итак, в семнадцать лет я заявила маме, что не буду проходить конфирмацию. Мол, Кьеркегор сказал, что каждый из нас должен прийти к вере самостоятельно, а я еще не нашла свою веру, и она не может меня заставить.
Все это, конечно, было очень хорошо для семнадцатилетней балбески, в глубине души считающей себя бессмертной, что подтверждали мои бесчисленные штрафы за превышение скорости. Но вот к двадцати пяти годам идея о смерти как приключении уже казалась идиотской. А также жестокой, бессердечной и, главное, бестолковой. Смерть не приключение: это бездна, которая совсем близко и постоянно находится рядом. Именно поэтому каждый раз, когда дед не мог встать с кресла на моих глазах, у меня в горле вставал комок. Именно поэтому мы все смотрели новости, зажав руками рты.
Я недавно закончила колледж, отложив поступление до двадцати одного года, чтобы после школы отправиться в Европу, как требовало мое истинное «я». И вот летом я должна была переехать в Нью-Йорк. И если до взрывов в Нижнем Манхэттене я по этому поводу просто нервничала, то после этот трудный, но необходимый переезд и вовсе стал восприниматься мной как игры со смертью.
Смерть была повсюду, куда бы я ни взглянула. Переезд в Нью-Йорк означал конец моей жизни в Сиэтле – жизни, которую я делила с семьей и друзьями. Из-за значительных дыр в нашей системе нацбезопасности мне казалось, что если я перееду, то, возможно, никогда не увижу родных снова. Помню, как просчитывала, сколько времени займет пеший путь от Нью-Йорка до дома, который мне придется проделать в случае апокалипсиса. Кажется, получалось долго. Меня это беспокоило.
Даже когда моя голова не была занята постапокалиптическими параноидальными фантазиями, меня подстерегала смерть. По приезде в Нью-Йорк мы с моим парнем Джоной планировали съехаться, и я знала, что это означало. Означало, что свадьба не за горами, а потом обязательно появятся дети. А уж после детей конечно же смерть.
Меня преследовали мысли о раке. Раке мозга, раке желудка и костей. Даже когда я подстригала ногти, это напоминало мне, что время проходит и смерть неподалеку. Неделю за неделей я смывала в раковину маленькие полумесяцы прошедших дней.
– Хватит об этом думать! – говорила моя сестра.
– Не могу.
– А ты попробуй. Ты же даже не пробовала.
Из троих детей в нашей семье моя сестра Джилл всегда была мудрее и спокойнее всех. Но она не могла научить меня тому, как не бояться смерти – во всяком случае, не тогда. А вот Индра смогла. Индра была женщиной, учителем йоги и богом. Индра научила меня, как встать на голову, бросить курить, и унесла меня прочь с этого иудейско-христианского континента, заставив пролететь тысячи миль над безразличным океаном и приземлиться на индуистском острове посреди населенного мусульманами архипелага на заре войны с террором. Индра была моим первым преподавателем йоги, и я ее любила. Эта любовь была полна амбивалентности, которую прежде я испытывала лишь по отношению к Богу, а также ко всем мужчинам, которых когда-либо бросала.
Индра познакомила меня с идеей единства. Ведь суть хатха-йоги именно в этом – единство души и тела, мужского и женского начал и, главное, индивидуальной сущности с неделимой сущностью, которую некоторые зовут Богом. В семнадцать лет я гордилась своим решением не проходить конфирмацию в католической церкви и думала, что все, кому я об этом рассказывала – то есть все разумные люди в мире, за исключением тех неразумных, с которыми у меня одни гены, – согласятся со мной. Я была права, и большинство, особенно мои друзья из артистической среды, меня поддерживали. Но одна преподавательница (по актерскому мастерству) сказала слова, которые я никогда не забуду. Однажды после репетиции она снисходительно выслушала мои разглагольствования о вере, точнее ее отсутствии, с полуулыбкой на лице. А потом сказала: «Уход из церкви в юности – это нормально. Но когда люди вокруг начнут умирать, вы вернетесь туда».
И вот люди вокруг начали умирать. Как будто та преподавательница увидела что-то в хрустальном шаре, что висел у нас в кладовке. На полу у моей кровати стали накапливаться стопки книг – мемуары о духовном пути. Я никому не признавалась, что читаю подобные книги. А если бы кто-то узнал об этом, то никогда не сказала бы, что читаю их, потому что надеюсь прийти к Богу. Сказала бы, что все эти мемуары – вымысел, написанный с целью самооправдания, и, несмотря на разный стиль, время и место, это одна и та же чушь. Я в жизни бы не призналась, что продолжала читать их, потому что мне нравилось то чувство свободы в груди, которое посещало меня, когда я раз за разом узнавала, как потерянные души обретали себя.
Может, именно это и привело меня к Индре. Не знаю. Знаю лишь, что однажды вечером, осенью 2011 года, я пришла на первый в своей жизни урок йоги. Прежде я занималась йогой в классах актерского мастерства и пару раз – в фитнес-клубе, где работала моя сестра, поэтому все позы мне были уже знакомы. Но сама идея практиковать йогу никогда меня не привлекала. Почему-то именно сегодня я вошла в студию с надеждой обрести что-то, как будто меня привел сюда голос с небес, пропевший: «А ну-ка вставай и иди заниматься сколько можно!» Итак, в тот вечер я вошла в теплую, мягко освещенную йога-студию с туманных сумрачных улиц Сиэтла. Из невидимых колонок доносилось низкое, монотонное гудение каких-то монахов, а феерически красивая женщина с длинными гладкими волосами цвета меда абсолютно неподвижно сидела у низкого алтаря в глубине комнаты. Это была Индра. На ней были хлопковые брюки цвета льна и маечка в тон. Она была загорелой, высокой, светловолосой. Одним словом, такой, какой я не была никогда. Меня привлекла ее поза – она сидела неподвижно, но вместе с тем как бы плыла по воздуху. А еще ее глаза: теплые, карие, с дружелюбными улыбчивыми морщинками в уголках.
Вскоре мы уже тянулись, делали выпады и потели. Индра оставила приглушенный свет и говорила тихо, так тихо, что вскоре мне стало казаться, что ее указания возникают непосредственно у меня в голове. К концу занятия мы начали делать какие-то совсем уж тяжелые вещи: лежа на спине, подняли ноги сантиметров на тридцать и держали так, пока не начало казаться, что у меня сейчас живот лопнет. Сама того не осознавая, я сложила ладони на уровне солнечного сплетения. «Хороший жест, – сказала Индра, кивнув в мою сторону и присев рядом, чтобы поправить мои бедра. – Когда не знаешь, что делать, он всегда помогает, как молитва».
Я невольно рассмеялась над тем, как откровенно она выставила меня полной неумехой, но вместе с тем мне захотелось сказать ей, что я сложила руки не для молитвы. Этим жестом я хотела сказать: убейте меня. Пожалуйста, убейте меня. Нет, молиться я бы не стала. Кому на этой Земле мне молиться? Или не на этой Земле?
Но к концу класса я уже благодарила Бога за такого учителя. Перед уходом я выписала ей чек на месячный абонемент и пообещала, что скоро вернусь.
Индра была совладелицей крошечной студии на Кэпитол-Хилл и управляла ей совместно со своим партнером Лу. Лу был старше Индры минимум лет на десять, но они были одного роста и веса – оба высокие и сильные. Когда я спросила Индру о Лу, это было первое, что она мне ответила, как будто этот факт доказывал, что они созданы друг для друга. На занятия к Лу я ходила нечасто – после них мои мышцы становились как резиновые, но он был какой-то слишком йогический, и его взгляд пронизывал меня насквозь. Еще у него на занятиях было много потных мужиков. А вот у Индры я чувствовала себя как дома.
Не знаю, как объяснить всю странность этого утверждения. Да, на занятиях у Индры я чувствовала себя как дома. Еще недавно, до знакомства с ней, я бы сама себя беспощадно высмеяла за такие слова. До знакомства с ней я называла «физической нагрузкой» прогулку в горку за сигаретами. Или перестановку книжных полок. Или занятия сексом. Или интенсивное занятие по актерскому мастерству. Но большую часть времени я жила, что называется, «выше шеи». Я любила читать. Те, кто любит читать, любят обитать в маленьких уютных местечках вроде ванной и кровати, где можно также дремать или смотреть, как кружатся пылинки в луче света. В двадцать пять лет мысль о том, чтобы устать физически, вызывала у меня панику. Иногда я даже злилась, когда видела, что люди бегают трусцой, – точно так же, как злилась на людей, которые хотели, чтобы я верила в Бога – в того Бога, который требует, чтобы все мы были все время несчастны, иначе в рай не попасть. Кто бегает трусцой, верит в загробную жизнь, решила я. Они просто обязаны в нее верить, иначе зачем тратить на это так много времени в жизни, которая, по всем разумным подсчетам, коротка и быстротечна? В моем родном городе население поделилось на две части. Половина жителей Сиэтла бегала трусцой и верила в загробную жизнь, вторая половина читала книжки и верила в «счастливые часы».
К двадцати пяти годам я настолько прочно идентифицировала себя со второй половиной, что, когда начала ходить в студию Индры четыре раза в неделю, а иногда и чаще, чтобы потеть, тянуться и в целом использовать свое тело для иных целей, кроме переворачивания с бока на бок в кровати, это стало абсолютным потрясением не только для меня, но и для всех моих знакомых. Я входила в студию, чувствуя себя так, будто меня весь день протаскал за собой грузовик, к кузову которого я была привязана, царапая землю когтями. А выходила оттуда с прямой спиной, вся такая плавная и изящная, словно главная асана[1], которую мне предстояло выполнить, была позой самой Индры. Учителя по актерскому мастерству всегда говорили, что суть персонажа заключается в походке, и если получится стать физическим воплощением героя, то можно будет проникнуть и в их ментальные и эмоциональные переживания. Поэтому когда я ходила по улице одна, то ходила, как Индра. Спина прямая, подбородок опущен, все мягкие округлости воображают, что вытягиваются и становятся, как у балерины. Мои шаги были уверенными и полными решимости. Я не смотрела вниз, а, как Индра, доверяла рельефу планеты.
В классе я наблюдала, как без усилий тело Индры перетекает из одной позы в другую. Какой бы изнурительной ни казалась мне поза, как бы скрюченно и неустойчиво я себя ни чувствовала, лицо Индры всегда выражало безмятежность. Она словно обитала где-то за пределами позы и оттуда наблюдала, как чьи-то невидимые руки помогают ей войти в позу, идеально расположить руки, скрутить тело, нежно массируя его при этом, и приподнять арки стоп так, чтобы те приняли изящный изгиб. Пальцы ее ног раскрывались на полу, как перья веера танцовщицы.
При взгляде на Индру мне хотелось покупать новые вещи. Например, щипцы для выпрямления волос. Даже волосы у Индры излучали безмятежность, в то время как мои безумные кудри нельзя было скрепить никакими резинками – ни о какой безмятежности и речи не шло.
Еще мне хотелось покупать коврики для йоги и книги, озаглавленные «Карма в большом городе», «Дхарма в большом городе» и «Камасутра в Бруклине». Каждое утро после занятия я шла прямиком в бутик органических продуктов. Как будто покупка экологически чистого сыра, помидоров и биодинамической пены для ванны была естественным продолжением моей практики.
Согласно «Йога-джорнал», так оно и было.
Но самое удивительное было то, что благодаря Индре мне захотелось бросить курить. Один раз после занятия, когда я надевала длинное шерстяное пальто, в котором накануне ходила в бар, она спросила, курю ли я. Я ответила:
– Ну да… эээ… иногда…
– Ну например, когда выпью, или когда подружка расстанется с парнем, или, ну, знаете, когда не сплю.
– Но собираюсь бросить. Я в процессе, – добавила я.
Индра рассмеялась – глубоким, понимающим смехом, идущим из живота.
– Знаю, как это бывает, – проговорила она, снизила голос и наклонилась ко мне, точно собираясь сказать что-то, о чем никогда не рассказывала другим своим ученикам. – Я и сама была «в процессе». Лет двенадцать, наверное, собиралась бросить.
– Да вы шутите, – прошептала я.
Она кивнула.
– Но дело в том, что бросить курить – это не процесс. – Она улыбнулась. – Это действие.
Это был не последний раз, когда Индра поймала меня на вранье по отношению к самой себе. Но за ее словами крылось что-то еще, то, что провоцировало меня, вдохновляло и пугало одновременно. Я когда-то была такой, как ты, хотела сказать Индра, и однажды ты сможешь стать такой, как я.
Теперь я задумываюсь: не в тот ли раз я впервые испытала амбивалентность по поводу Индры? На мгновение я увидела не только возможность стать ей, но ее возможность быть собой. Знаю лишь, что в тот момент что-то случилось, и мне захотелось следовать за ней повсюду – только бы она научила меня, как жить.
Наступил День благодарения. Бабушка плохо себя чувствовала и не смогла приехать на ужин, который традиционно устраивали дядя с тетей, но мой дедушка никогда бы не пропустил этот праздник. На самом деле дед сам был человеком-праздником – теперь, когда у бабушки начались нелады со здоровьем, мы все чаще проводили время вместе, чтобы он не скучал. Мы с сестрой обычно приезжали к родителям в пятницу вечером и обнаруживали там братьев, которые готовили для деда коктейли с виски. С них мы начинали каждые выходные. И это не было обязанностью – даже моим друзьям нравилась компания нашего деда.
Мама всегда называла своего тестя душкой, человеком, рядом с которым всем уютно, в которого сразу влюбляешься. Сест ра звала его «матерящийся плюшевый мишка». Высоченный, с квадратной головой, густыми белыми волосами и пронзительно-яркими синими глазами, дед славился своим умением говорить то, о чем все думают, но сказать боятся. К примеру, при знакомстве с моей подругой Франческой он оглядел ее с головы до ног, хитро улыбнулся и выдал:
– А ты ничего штучка.
Она так хохотала, что чуть не выплюнула вино на стол.
Когда я сообщила ему, что моя лучшая подруга из начальной школы призналась в своей нетрадиционной ориентации, он ответил:
– Нет, Сюзи, я все понимаю, конечно, но чем эти лесбиянки занимаются, когда остаются наедине? Чем, скажи?
– Тем же, чем мужчина с женщиной, дедушка.
Но дед погрозил мне пальцем, довольный собой:
– Тем же, кроме одного.
Другими словами, особой политкорректностью он не отличался.
Дед был в неважной форме. Мы все пытались заставить его заниматься на велотренажере, и иногда он соглашался вяло покрутить педали минут пять, после чего бросал все и требовал в качестве компенсации банку сардин. Больше всего он любил сидеть в большом красном кресле и смотреть передачу «Суд идет», старые британские сериалы или слушать Верди и Вагнера в наушниках, насвистывая мелодию в любимых местах.
После долгого вечера с индейкой и картофельным пюре мой папа и старший брат помогали деду сесть в машину, когда он вдруг начал хрипеть. В этом не было ничего странного. Ему давно уже стало трудно вставать и садиться. А наклоняться, опускаться и поворачиваться, чтобы усесться в машину, и вовсе было задачей не из простых. Дедушка постоянно напевал себе под нос, завязывая шнурки, чтобы никто не слышал, как он кряхтит. Но сегодня хрипы начались, когда он только шел по дорожке к машине в сопровождении двоих своих тезок. Когда дед приблизился к машине, звук в его груди стал похож на шорох целлофана, а когда попытался поднять ногу, чтобы сесть, завалился на отца. Я подбежала с другой стороны и помогла усадить его. Его вдохи тем временем становились тоненькими, как тростинки, он дышал через сложенные трубочкой губы, как флейтист. В глазах застыл страх. Я взяла его за руку и приказала ему дышать сильнее, сама дышала глубже, показывая, как это делается, как при помощи дыхания вернуться ко мне, в эту машину, к еще одной ночи спокойного сна.
– Дыши, дедушка, – говорила я, поглаживая его по руке. Я вдыхала глубоко снова и снова. – Вот так, просто делай то же, что и я.
Но вскоре мое дыхание тоже стало поверхностным и прерывистым, а лицо – мокрым, и я услышала свои всхлипы. Или хрипы. Или и то, и другое.
Не помню, что было дальше, помню лишь, что вдруг оказалась на улице. Меня обнимал мой двоюродный брат Гейб – он священник, – а я ревела как корова, пока папа не приказал мне сесть в машину.
Дедушка уже дышал нормально, успокоился, и мы повезли его домой. По пути он устало откинулся на сиденье. Потом повернулся ко мне и сказал:
– Да уж, это совсем невесело.
На следующий день я думала только о нем, грудь и горло каждый раз сжимались, будто я тонула. Я пыталась прогнать мысли о неизбежном. Но мне казалось, что даже стрелки на часах бегут быстрее обычного, а я могу лишь наблюдать за временем. Я буду смотреть, как умирают мои дед и бабушка, потом так же сажать в машину отца. А вскоре после этого уже моих собственных детей парализует страх осознания, что когда-нибудь им придется проделать все это со мной. Я представила, как из моей груди вырываются хрипы на глазах у моих испуганных внуков, как возникает очередное звено в цепочке из любви и разбитых сердец, и поняла, что неважно, проживу я жизнь в согласии с собой или нет, буду ли жить ради семьи, ради своего бойфренда или ради поиска какого-то своего истинного «я». Ничто не поможет, когда я окажусь на пороге бездны.
Но потом я пошла на класс к Индре и стала соблюдать все ее указания. Вдыхала, когда она приказывала мне вдыхать, выдыхала тоже по приказу, и наконец, когда мы лежали неподвижно в позе трупа, смогла задышать самостоятельно.
Через несколько месяцев я собрала деньги, которые могла бы потратить на годичный запас сигарет – около двух тысяч долларов, – и отдала их ей. Это был первый взнос за двухмесячный учительский курс на Бали, который Индра проводила со своим другом Лу. Если быть откровенной, я надеялась, что этот курс сделает меня не преподавателем йоги, а новым человеком.
Вскоре после того, как подпись на чеке решила мою судьбу, я купила толстый блокнот в линейку с обложкой цвета морской волны и начала писать. Это было мне не в новинку – я вела дневники с тех пор, как мне исполнилось десять. Тогда у блокнота была обложка с кисками и маленький медный замочек от братьев. Но на этот раз я не совсем понимала, к кому именно обращаюсь в своем дневнике. Может, это была старая «я» – чтобы потом можно было вспомнить, какой я была когда-то? Или же я обращалась к Индре, Джоне, а может, к ним обоим? Точно не знаю. Но я вспомнила слова Томаса Мэллона, который писал: «Никто никогда не будет вести дневник лишь для одного себя».
Этот дневник – не исключение.
17 февраля 2002 года. Сиэтл, 3.00
Я боюсь.
Через неделю мне уезжать на семинар по йоге на Бали и я, конечно, очень этого жду, но одновременно не хочу никуда ехать. У меня сердце разрывается, стоит только представить, что через неделю я буду на другом конце земного шара, а Джона тем временем начнет собирать вещи для переезда в Нью-Йорк. Когда я вернусь, его уже не будет. Потом за несколько недель мне придется уладить в Сиэтле все дела и переехать к нему. Он найдет нам квартиру в Бруклине, пока я все еще буду на Бали.
Не знаю, что меня больше всего шокирует – что мы с Джоной уезжаем из Сиэтла или что моя мама радуется тому, что я буду жить вместе с каким-то там парнем. В грехе. Правда, она предпочла бы, чтобы мы уже наконец поженились, потому что все равно дело к этому идет. Но… цитирую: «Раз вы еще не готовы, значит, не готовы. Если уж собираешься жить в Нью-Йорке, то лучше пусть рядом с тобой будет мужчина».
Бали. Два месяца я не увижу родных и свой дом. Нельзя сказать, что я окончательно перерезала пуповину – нет, пока я ее скорее только надрезала.
А ведь раньше я ничего не боялась. Видели бы вы меня сразу после школы – я теперь даже не понимаю, как могла быть такой. Я делала что хотела, мне было плевать, что обо мне думают, плевать, если кого-то я разочаровываю. Все мои друзья пошли в колледж, а я сбежала в Европу и чувствовала себя прекрасно. До этого я ни разу не была за границей, но знала, чего я хочу, поэтому копила деньги и наконец исполнила свою мечту. У меня не было страха. Теперь же я как будто должна извиняться перед своими родными за то, что переежаю в Нью-Йорк. За то, что сокращаю то драгоценное время, которое отпущено нам, чтобы реализовывать свои эгоистичные мечты.
Я боюсь вести этот дневник. Мне страшно быть честной с самой собой, но я дала обещание, что не стану врать. С тех пор, как один мой бывший прочел мой дневник (в котором, к сожалению, была запись о том, как я изменила ему со студентом инженерного факультета из Германии по имени Йохим… или Йоханн… не помню), не могу заставить себя писать о чем-нибудь шокирующем, разве что в зашифрованном виде. Но это путешествие целиком принадлежит мне. Там не будет ни моего парня, ни родных, и если я напишу что-нибудь потенциально взрывоопасное, перед возвращением домой дневник всегда можно сжечь, так ведь?
Я не исповедовалась уже более десяти лет. В детстве после исповеди мама все время спрашивала: «Теперь чувствуешь себя как-то лучше, правда? Как будто заново родилась». А я себя обычно чувствовала виноватой после этих слов. Мне никогда не удавалось до конца, честно, искупить свои грехи: если священник предписывал прочесть двенадцать раз «Аве Марию» и десять – «Отче наш», я по два-три раза повторяла каждую молитву, и дело с концом. При этом понимая, что ни капли не очистилась.
Но теперь я готова к духовному очищению. Эта поездка на Бали кажется захватывающим приключением, стоит только подумать о том, что я проведу два месяца с Индрой, которую обожаю. Но с другой стороны, она представляется мне и двухмесячным наказанием с обязательным прочтением «Аве Марии» и «Отче наш», стоит только подумать о том, что придется находиться рядом с Лу, ее другом, – они будут вместе вести занятия.
Лу меня ужасно пугает. У меня такое чувство, что он читает мои мысли. Черт, даже сейчас я пишу, и у меня возникло такое противное ощущение, что он знает об этом. Так и вижу его на Бали, в какой-нибудь тихой и спокойной комнате для медитации, без рубашки, загорелого, в льняных штанах с эластичным поясом. Он дышит глубоко и телепатически общается с Бабаджи, а потом вдруг открывает глаза – и видит все, чем я тут занимаюсь. Не умом видит, а телесно-психическим взглядом.
Через неделю мне уезжать на семинар по йоге на Бали и я, конечно, очень этого жду, но одновременно не хочу никуда ехать. У меня сердце разрывается, стоит только представить, что через неделю я буду на другом конце земного шара, а Джона тем временем начнет собирать вещи для переезда в Нью-Йорк. Когда я вернусь, его уже не будет. Потом за несколько недель мне придется уладить в Сиэтле все дела и переехать к нему. Он найдет нам квартиру в Бруклине, пока я все еще буду на Бали.
Не знаю, что меня больше всего шокирует – что мы с Джоной уезжаем из Сиэтла или что моя мама радуется тому, что я буду жить вместе с каким-то там парнем. В грехе. Правда, она предпочла бы, чтобы мы уже наконец поженились, потому что все равно дело к этому идет. Но… цитирую: «Раз вы еще не готовы, значит, не готовы. Если уж собираешься жить в Нью-Йорке, то лучше пусть рядом с тобой будет мужчина».
Бали. Два месяца я не увижу родных и свой дом. Нельзя сказать, что я окончательно перерезала пуповину – нет, пока я ее скорее только надрезала.
А ведь раньше я ничего не боялась. Видели бы вы меня сразу после школы – я теперь даже не понимаю, как могла быть такой. Я делала что хотела, мне было плевать, что обо мне думают, плевать, если кого-то я разочаровываю. Все мои друзья пошли в колледж, а я сбежала в Европу и чувствовала себя прекрасно. До этого я ни разу не была за границей, но знала, чего я хочу, поэтому копила деньги и наконец исполнила свою мечту. У меня не было страха. Теперь же я как будто должна извиняться перед своими родными за то, что переежаю в Нью-Йорк. За то, что сокращаю то драгоценное время, которое отпущено нам, чтобы реализовывать свои эгоистичные мечты.
Я боюсь вести этот дневник. Мне страшно быть честной с самой собой, но я дала обещание, что не стану врать. С тех пор, как один мой бывший прочел мой дневник (в котором, к сожалению, была запись о том, как я изменила ему со студентом инженерного факультета из Германии по имени Йохим… или Йоханн… не помню), не могу заставить себя писать о чем-нибудь шокирующем, разве что в зашифрованном виде. Но это путешествие целиком принадлежит мне. Там не будет ни моего парня, ни родных, и если я напишу что-нибудь потенциально взрывоопасное, перед возвращением домой дневник всегда можно сжечь, так ведь?
Я не исповедовалась уже более десяти лет. В детстве после исповеди мама все время спрашивала: «Теперь чувствуешь себя как-то лучше, правда? Как будто заново родилась». А я себя обычно чувствовала виноватой после этих слов. Мне никогда не удавалось до конца, честно, искупить свои грехи: если священник предписывал прочесть двенадцать раз «Аве Марию» и десять – «Отче наш», я по два-три раза повторяла каждую молитву, и дело с концом. При этом понимая, что ни капли не очистилась.
Но теперь я готова к духовному очищению. Эта поездка на Бали кажется захватывающим приключением, стоит только подумать о том, что я проведу два месяца с Индрой, которую обожаю. Но с другой стороны, она представляется мне и двухмесячным наказанием с обязательным прочтением «Аве Марии» и «Отче наш», стоит только подумать о том, что придется находиться рядом с Лу, ее другом, – они будут вместе вести занятия.
Лу меня ужасно пугает. У меня такое чувство, что он читает мои мысли. Черт, даже сейчас я пишу, и у меня возникло такое противное ощущение, что он знает об этом. Так и вижу его на Бали, в какой-нибудь тихой и спокойной комнате для медитации, без рубашки, загорелого, в льняных штанах с эластичным поясом. Он дышит глубоко и телепатически общается с Бабаджи, а потом вдруг открывает глаза – и видит все, чем я тут занимаюсь. Не умом видит, а телесно-психическим взглядом.