Страница:
9. Верхнегерманские легионы[56] презирали своего легата Гордеония Флакка[57] за телесную немощь, вызванную старостью и подагрой, за слабый и нерешительный характер. Он не умел командовать, даже пока солдаты вели себя спокойно, теперь же, когда они были раздражены, его беспомощные попытки навести порядок лишь распаляли их ярость. Легионы Нижней Германии[58] долго оставались без консульского легата, пока, наконец, Гальба не прислал к ним Авла Вителия — сына цензора и трижды консула Вителия. В войсках, расположенных в Британии, не было никаких беспорядков: среди потрясений, вызванных гражданскими войнами, именно эти легионы остались более, чем другие, верны своему долгу, — то ли потому, что они были удалены от Рима и отрезаны от него Океаном, то ли трудные походы научили их обращать свою ненависть прежде всего на врагов. Спокойно было и в Иллирии, хотя легионы, выведенные оттуда Нероном в Италию[59] и бесцельно стоявшие здесь, через своих представителей предлагали императорскую власть Вергинию. Однако эти воинские части были размещены на большом расстоянии одна от другой (что всегда является наилучшим средством сохранить среди них верность присяге), так что не могли ни заражать друг друга мятежными настроениями, ни объединить свой силы.
10. Восток пока оставался спокойным. Здесь командовал четырьмя легионами[60] и управлял Сирией Лициний Муциан, человек, равно известный своими удачами и своими несчастьями. В молодости он из честолюбия искал дружбы с людьми знатными и богатыми и тщательно поддерживал эти отношения. Когда же вскоре состояние его оказалось расстроенным и положение безвыходным, когда над ним готов был разразиться гнев Клавдия, его отправили в один из захолустных городов Азии, и он жил чуть ли не на положении ссыльного в тех самых местах, где позже пользовался почти неограниченной властью. В нем уживались изнеженность и энергия, учтивость и заносчивость, добро и зло, величайшая доблесть в походах и излишняя преданность наслаждениям во время отдыха; его поведение в обществе и на службе вызывало похвалы, о тайных сторонах его жизни говорили много дурного; с подчиненными, близкими, коллегами, — с каждым он умел быть обаятельным по-своему; власть он охотнее уступал другим, чем пользовался ею сам. Войну в Иудее вел Флавий Веспасиан с тремя легионами[61], во главе которых его поставил еще Нерон. Веспасиан тоже не помышлял о борьбе против Гальбы; как мы расскажем в своем месте, он даже послал к нему своего сына Тита в знак почтения и преданности. В то, что императорская власть была суждена Веспасиану и его детям тайным роком, знамениями и пророчествами, мы уверовали лишь позже, когда судьба уже вознесла его.
11. В Египте уже со времен божественного Августа место царей заняли римские всадники, которые управляли страной и командовали войсками, охранявшими здесь порядок: императоры сочли за благо держать под своим личным присмотром эту труднодоступную провинцию, богатую хлебом, склонную из-за царивших здесь суеверий и распущенности к волнениям и мятежам, незнакомую с законами и государственным управлением. В ту пору во главе ее стоял Тиберий Александр, египтянин. Африка и расположенные здесь легионы, достаточно натерпевшиеся от местных властей[62], были рады служить любому принцепсу, избавившему их от Клодия Макра. Обе Мавритании[63], Реция[64], Норик[65], Фракия[66] и прочие провинции, управлявшиеся прокураторами, склонялись в пользу нового государя или против него в зависимости от настроения стоявших поблизости армий. Провинции, в которых не было войск, и в первую очередь сама Италия, были обречены хранить рабскую покорность победителю и играть роль военной добычи.
Таково было положение дел, когда Сервий Гальба во второй раз и Тит Виний вступили в свой консульский год, ставший последним для них и едва не принесший гибель государству.
12. Через несколько дней после январских календ от Помпея Пропинква, прокуратора Белгики, пришло сообщение: верхнегерманские легионы, нарушив верность присяге, требуют нового императора и, рассчитывая таким путем вызвать более снисходительное отношение к своему заговору, предоставляют выбор его сенату и римскому народу. Это событие ускорило решение Гальбы избрать себе наследника и разделить с ним власть, — замысел, который он уже давно обдумывал сам и обсуждал с близкими. В те месяцы по всему городу только и было речи, что об этом выборе, прежде всего из-за обычной страсти к такого рода разговорам и потому еще, что Гальба был уж очень стар и слаб. Людей, судивших здраво или принимавших к сердцу судьбы государства, было мало; многие начинали питать нелепые надежды, каждый раз когда друзья или клиенты называли их как возможных наследников и сеяли слухи, льстившие их тщеславию. Играла свою роль и ненависть к Титу Винию, возраставшая по мере того, как день ото дня крепло его могущество[67]. В друзьях Гальбы нерешительность императора разжигала жадное стремление к власти, ибо при немощном и легковерном правителе творить беззакония менее опасно и сулит больше выгод.
13. Высшую власть в государстве делили между собой консул Тит Виний, префект претория Корнелий Лакон и пользовавшийся не меньшим доверием Гальбы его вольноотпущенник Икел[68]; последнему были дарованы кольца и всадническое имя Марциан[69]. Все трое вечно ссорились, и даже в мелочах каждый тянул в свою сторону; теперь, когда речь зашла о назначении наследника, они разделились на две группы. Виний стоял за Марка Отона; Лакон и Икел объединились, не столько чтобы покровительствовать тому или иному претенденту, сколько в стремлении противопоставить кого-нибудь кандидату Виния. Дружба Отона с Винием не была секретом и для Гальбы, а любители сплетен даже прочили неженатого Отона в зятья Винию, у которого дочь была вдовой. Думаю, что противники Отона учитывали и интересы государства: не было никакого смысла отнимать у Нерона власть, чтобы оставить ее в руках Отона. Дело в том, что Отон провел первые годы юности беспечно, молодость бурно и приобрел благосклонность Нерона, соревнуясь с ним в распутстве. Именно у Отона как соучастника всех его постыдных похождений скрыл принцепс свою наложницу Поппею Сабину, рассчитывая тем временем избавиться от жены Октавии[70]. Вскоре, однако, заподозрив Отона в связи с Поппеей, Нерон отправил его в Лузитанию[71], назначив для вида легатом этой провинции. Отон управлял провинцией хорошо, первым примкнул к Гальбе, стал рьяным его сторонником и, пока еще шла война, затмил щедростью всех в его окружении. Надежда, что Гальба усыновит его, уже тогда в нем зародившаяся, все более овладевала Отоном, тем более что солдаты в большинстве любили его, а люди, близкие Нерону, видя их сходство, его поддерживали.
14. Хотя в донесении о беспорядках в германских легионах и не содержалось ничего определенного относительно намерений Вителлия, все же Гальба, не зная, куда может броситься ярость восставших, и не доверяя даже войскам, сосредоточенным в Риме, решился сделать шаг, в котором видел единственную возможность поправить дело, — назначить себе преемника. Он вызывает к себе Виния и Лакона, кандидата в консулы Мария Цельза[72], префекта города[73] Дуцения Гемина и, сказав для начала несколько слов о своем старческом возрасте, приказывает ввести Пизона Лициниана[74]. Неизвестно, остановился он на этой кандидатуре сам, или, как некоторые полагали, — под влиянием Лакона, который подружился с Пизоном, встречаясь с ним у Рубеллия Плавта[75]; во всяком случае Лакон покровительствовал Пизону очень осторожно, делая вид, что помогает человеку, с которым незнаком, а добрая слава Пизона лишь придавала вес его словам. Сын Марка Красса и Скрибонии, Пизон был благородного происхождения и по отцу, и по матери; по внешности, манере держаться, взглядам это был человек старого склада; он был суров — если судить о нем справедливо, или угрюм — как уверяли недоброжелатели. Гальбе нравилась именно эта сторона его характера, внушавшая опасения людям, мятежно настроенным.
15. Взяв Пизона за руку, Гальба, как передают, начал свою речь следующим образом. «Если бы я был частным лицом и усыновил тебя, как это обычно принято, по решению куриатных комиций и жрецов, то и мне было бы лестно ввести в свой дом потомка Гнея Помпея и Марка Красса, и для тебя было бы почетно присоединить к знатному твоему роду славные имена Сульпициев[76] и Лутациев[77]. Сейчас, однако, когда я, с согласия богов и людей, призван к высшей власти, сознание твоих выдающихся способностей и любовь к родине приводят меня к решению именно тебе, наслаждающемуся миром и спокойствием, предложить принять принципат, за который наши предки сражались с оружием в руках и которого я добился войной. Я поступаю при этом по примеру божественного Августа, который сначала племяннику своему Марцеллу, потом зятю Агриппе, вскоре затем внукам[78] и, наконец, пасынку Тиберию Нерону дал положение, почти столь же высокое, как его собственное. Однако если Август искал преемников в пределах своей семьи, то я ищу их в пределах всего государства, и не потому, что у меня нет родных или боевых товарищей; я не из личного честолюбия принял власть, и то, что я оказываю тебе предпочтение не только перед моими, но и перед твоими сородичами, пусть будет этому доказательством. У тебя есть брат[79], равный тебе по благородству происхождения; он старше тебя и был бы достоин этой высокой участи, если бы ты не был достоин ее еще больше. За это говорит и твой возраст[80], которому уже чужды юношеские страсти, и вся твоя жизнь, не содержащая ничего, за что следовало бы краснеть. До сих пор судьба не была к тебе милостива[81], но ведь удачи подвергают наш дух еще более суровым испытаниям, ибо в несчастьях мы закаляемся, а счастье нас расслабляет. Конечно, сам ты сохранишь нетронутыми лучшие человеческие свойства: твердость души, любовь к свободе, верность друзьям; но другие своим раболепием погубят их. Появятся пресмыкательство, лесть и то, что вернее всего отравляет всякое искреннее чувство, — своекорыстие. Мы с тобой разговариваем сейчас откровенно и прямо, но другие обращаются скорее не к нам, а к положению, которое мы занимаем. Ведь давать государю правильные советы — вещь трудная, а соглашаться с каждым, кто стал принцепсом, можно, ничего не переживая и ничего не думая.
16. «Если бы огромное тело государства могло устоять и сохранить равновесие без направляющей его руки единого правителя, я хотел бы быть достойным положить начало республиканскому правлению. Однако мы издавна уже вынуждены идти по другому пути: единственное, что я, старик, могу дать римскому народу, — это достойного преемника, и единственное, что можешь сделать для него ты, человек молодой, — это стать хорошим принцепсом. При Тиберии, при Гае и при Клавдии мы представляли собой как бы наследственное достояние одной семьи. Теперь, когда правление Юлиев и Клавдиев кончилось, глава государства будет усыновлять наиболее достойного. Разум не играет никакой роли в том, что человек родился сыном принцепса, но если государь сам избирает себе преемника, он должен действовать разумно, должен обнаружить и независимость суждения, и готовность прислушиваться к мнению других. Пусть стоит перед твоими глазами судьба Нерона, который так гордился происхождением из семьи, давшей Риму длинный ряд Цезарей. Его низвергли не Виндекс со своей безоружной провинцией и не я с моим единственным легионом[82], а собственная чудовищная жестокость и собственная страсть к наслаждениям: неудивительно, что это первый принцепс, который заслужил официальное осуждение. Мы достигли власти войной и опираясь на признание разумных людей, но как бы благородно мы себя ни вели, злоба и зависть всегда будут сопровождать нас. И не следует тебе испытывать страха от того, что в этом охваченном потрясениями мире есть два легиона, которые все еще никак не успокоятся[83]: я ведь и сам принял власть, когда положение было нелегким. Зато теперь, как только распространится слух о твоем усыновлении, меня перестанут считать стариком, а ведь это — единственное, что мне ставят в вину. Дурные люди будут всегда сожалеть о Нероне; нам с тобой надо позаботиться о том, чтобы о нем не стали жалеть и хорошие. Сейчас не время давать тебе дальнейшие наставления; если, остановив свой выбор на тебе, я поступил правильно, — осуществилось все, на что я надеялся. Установить, что есть в человеке плохого и что хорошего, лучше и легче всего, если присмотреться, к чему он стремился и чего избегал при другом государе. У нас ведь не так, как у народов, которыми управляют цари[84]: там властвует одна семья и все другие — ее рабы; тебе же предстоит править людьми, неспособными выносить ни настоящее рабство, ни настоящую свободу». И Гальба долго еще продолжал говорить так или примерно так, наставляя будущего государя, в то время как все остальные уже обращались к Пизону как к принцепсу, облеченному полнотой власти.
17. Присутствовавшие сначала лишь посматривали на Пизона, вскоре все взоры сошлись на нем одном, но он, как рассказывают, не обнаружил никаких признаков волнения или радости. Ответная речь его была почтительна по отношению к отцу и императору и сдержанна в том, что касалось его самого. В лице его и манере держаться ничего не изменилось; казалось, что он скорее чувствует себя в праве повелевать, чем стремится к этому. Стали совещаться о том, где лучше объявить об усыновлении Пизона — в сенате, в лагере преторианцев или возвестить об этом с ростр[85]. Было решено отправиться в лагерь и этим оказать честь преторианцам: Гальба считал, что дурно добиваться расположения солдат подарками и лестью, но что не следует пренебрегать возможностью достичь этой цели честным путем. Между тем все больше народу, стремившегося проникнуть в тайну происходящего, окружало Палатин[86], и неудачные попытки подавить слухи лишь заставляли их расти и шириться.
18. Четвертый день перед январскими идами[87], мрачный и дождливый, был отмечен необычными небесными знамениями, громом и молниями. В такие дни издавна принято не созывать никаких собраний. Все это, однако, не испугало Гальбу, и он, несмотря ни на что, отправился в лагерь: то ли он презирал такие пророчества, считая их делом случая, то ли человеку не дано избежать своей судьбы, хотя она ему и ясно предсказана. На многолюдной солдатской сходке он кратко и властно объявил, что усыновляет Пизона — по примеру божественного Августа и по солдатскому обычаю, согласно которому каждый воин сам избирает следующего[88]. Опасаясь, что, промолчав о мятеже[89], он лишь еще больше привлечет к нему внимание, Гальба, с несколько излишней настойчивостью, стал утверждать, что число зачинщиков заговора невелико, что четвертый и двадцать второй легионы не пошли дальше разговоров и крика и что в самом ближайшем будущем они вернутся к исполнению своих обязанностей. К своей речи он не прибавил ни одного ласкового слова и не распорядился раздать преторианцам деньги. Однако трибуны[90], центурионы и солдаты в передних рядах встретили его слова с одобрением; остальные стояли молчаливые и мрачные: несмотря на войну, думали они, мы не получили денег, хотя другие императоры привыкли их раздавать даже и в мирное время. Прояви скупой старик хоть малейшую щедрость, он, без сомнения, мог бы привлечь солдат на свою сторону; ему повредили излишняя суровость и несгибаемая, в духе предков, твердость характера, ценить которые мы уже не умеем.
19. Обращение Гальбы к сенату было столь же простым и кратким, как и выступление его перед солдатами, речь Пизона — искусной и любезной. Сенаторы выразили ему свою благосклонность, многие искренне, недоброжелатели многоречиво, а равнодушное большинство — с угодливой покорностью, преследуя при этом лишь свои личные цели и нимало не заботясь об интересах государства. Ничего нового Пизон не сказал народу и не сделал и за последующие четыре дня, прошедшие между его усыновлением и гибелью. Поскольку каждый день поступали все новые и новые сообщения о мятеже в германских провинциях и так как люди всегда охотно прислушиваются к недобрым вестям и верят им, сенат принял решение направить в германскую армию легатов. Втайне обсуждалась возможность отправить с ними и Пизона: это придало бы всему мероприятию большую внушительность, ибо легаты представляли бы власть сената, а он славу, сопутствующую имени Цезаря[91]. Намеревались послать также и префекта претория Лакона, но он сумел этому воспрепятствовать. Сенат поручил выбор легатов Гальбе, но он с постыдной нерешительностью назначал одних, затем отменял свое решение и ставил на их место других; люди боязливые при этом старались остаться в Риме, честолюбцы вели интриги, чтобы быть посланными.
10. Восток пока оставался спокойным. Здесь командовал четырьмя легионами[60] и управлял Сирией Лициний Муциан, человек, равно известный своими удачами и своими несчастьями. В молодости он из честолюбия искал дружбы с людьми знатными и богатыми и тщательно поддерживал эти отношения. Когда же вскоре состояние его оказалось расстроенным и положение безвыходным, когда над ним готов был разразиться гнев Клавдия, его отправили в один из захолустных городов Азии, и он жил чуть ли не на положении ссыльного в тех самых местах, где позже пользовался почти неограниченной властью. В нем уживались изнеженность и энергия, учтивость и заносчивость, добро и зло, величайшая доблесть в походах и излишняя преданность наслаждениям во время отдыха; его поведение в обществе и на службе вызывало похвалы, о тайных сторонах его жизни говорили много дурного; с подчиненными, близкими, коллегами, — с каждым он умел быть обаятельным по-своему; власть он охотнее уступал другим, чем пользовался ею сам. Войну в Иудее вел Флавий Веспасиан с тремя легионами[61], во главе которых его поставил еще Нерон. Веспасиан тоже не помышлял о борьбе против Гальбы; как мы расскажем в своем месте, он даже послал к нему своего сына Тита в знак почтения и преданности. В то, что императорская власть была суждена Веспасиану и его детям тайным роком, знамениями и пророчествами, мы уверовали лишь позже, когда судьба уже вознесла его.
11. В Египте уже со времен божественного Августа место царей заняли римские всадники, которые управляли страной и командовали войсками, охранявшими здесь порядок: императоры сочли за благо держать под своим личным присмотром эту труднодоступную провинцию, богатую хлебом, склонную из-за царивших здесь суеверий и распущенности к волнениям и мятежам, незнакомую с законами и государственным управлением. В ту пору во главе ее стоял Тиберий Александр, египтянин. Африка и расположенные здесь легионы, достаточно натерпевшиеся от местных властей[62], были рады служить любому принцепсу, избавившему их от Клодия Макра. Обе Мавритании[63], Реция[64], Норик[65], Фракия[66] и прочие провинции, управлявшиеся прокураторами, склонялись в пользу нового государя или против него в зависимости от настроения стоявших поблизости армий. Провинции, в которых не было войск, и в первую очередь сама Италия, были обречены хранить рабскую покорность победителю и играть роль военной добычи.
Таково было положение дел, когда Сервий Гальба во второй раз и Тит Виний вступили в свой консульский год, ставший последним для них и едва не принесший гибель государству.
12. Через несколько дней после январских календ от Помпея Пропинква, прокуратора Белгики, пришло сообщение: верхнегерманские легионы, нарушив верность присяге, требуют нового императора и, рассчитывая таким путем вызвать более снисходительное отношение к своему заговору, предоставляют выбор его сенату и римскому народу. Это событие ускорило решение Гальбы избрать себе наследника и разделить с ним власть, — замысел, который он уже давно обдумывал сам и обсуждал с близкими. В те месяцы по всему городу только и было речи, что об этом выборе, прежде всего из-за обычной страсти к такого рода разговорам и потому еще, что Гальба был уж очень стар и слаб. Людей, судивших здраво или принимавших к сердцу судьбы государства, было мало; многие начинали питать нелепые надежды, каждый раз когда друзья или клиенты называли их как возможных наследников и сеяли слухи, льстившие их тщеславию. Играла свою роль и ненависть к Титу Винию, возраставшая по мере того, как день ото дня крепло его могущество[67]. В друзьях Гальбы нерешительность императора разжигала жадное стремление к власти, ибо при немощном и легковерном правителе творить беззакония менее опасно и сулит больше выгод.
13. Высшую власть в государстве делили между собой консул Тит Виний, префект претория Корнелий Лакон и пользовавшийся не меньшим доверием Гальбы его вольноотпущенник Икел[68]; последнему были дарованы кольца и всадническое имя Марциан[69]. Все трое вечно ссорились, и даже в мелочах каждый тянул в свою сторону; теперь, когда речь зашла о назначении наследника, они разделились на две группы. Виний стоял за Марка Отона; Лакон и Икел объединились, не столько чтобы покровительствовать тому или иному претенденту, сколько в стремлении противопоставить кого-нибудь кандидату Виния. Дружба Отона с Винием не была секретом и для Гальбы, а любители сплетен даже прочили неженатого Отона в зятья Винию, у которого дочь была вдовой. Думаю, что противники Отона учитывали и интересы государства: не было никакого смысла отнимать у Нерона власть, чтобы оставить ее в руках Отона. Дело в том, что Отон провел первые годы юности беспечно, молодость бурно и приобрел благосклонность Нерона, соревнуясь с ним в распутстве. Именно у Отона как соучастника всех его постыдных похождений скрыл принцепс свою наложницу Поппею Сабину, рассчитывая тем временем избавиться от жены Октавии[70]. Вскоре, однако, заподозрив Отона в связи с Поппеей, Нерон отправил его в Лузитанию[71], назначив для вида легатом этой провинции. Отон управлял провинцией хорошо, первым примкнул к Гальбе, стал рьяным его сторонником и, пока еще шла война, затмил щедростью всех в его окружении. Надежда, что Гальба усыновит его, уже тогда в нем зародившаяся, все более овладевала Отоном, тем более что солдаты в большинстве любили его, а люди, близкие Нерону, видя их сходство, его поддерживали.
14. Хотя в донесении о беспорядках в германских легионах и не содержалось ничего определенного относительно намерений Вителлия, все же Гальба, не зная, куда может броситься ярость восставших, и не доверяя даже войскам, сосредоточенным в Риме, решился сделать шаг, в котором видел единственную возможность поправить дело, — назначить себе преемника. Он вызывает к себе Виния и Лакона, кандидата в консулы Мария Цельза[72], префекта города[73] Дуцения Гемина и, сказав для начала несколько слов о своем старческом возрасте, приказывает ввести Пизона Лициниана[74]. Неизвестно, остановился он на этой кандидатуре сам, или, как некоторые полагали, — под влиянием Лакона, который подружился с Пизоном, встречаясь с ним у Рубеллия Плавта[75]; во всяком случае Лакон покровительствовал Пизону очень осторожно, делая вид, что помогает человеку, с которым незнаком, а добрая слава Пизона лишь придавала вес его словам. Сын Марка Красса и Скрибонии, Пизон был благородного происхождения и по отцу, и по матери; по внешности, манере держаться, взглядам это был человек старого склада; он был суров — если судить о нем справедливо, или угрюм — как уверяли недоброжелатели. Гальбе нравилась именно эта сторона его характера, внушавшая опасения людям, мятежно настроенным.
15. Взяв Пизона за руку, Гальба, как передают, начал свою речь следующим образом. «Если бы я был частным лицом и усыновил тебя, как это обычно принято, по решению куриатных комиций и жрецов, то и мне было бы лестно ввести в свой дом потомка Гнея Помпея и Марка Красса, и для тебя было бы почетно присоединить к знатному твоему роду славные имена Сульпициев[76] и Лутациев[77]. Сейчас, однако, когда я, с согласия богов и людей, призван к высшей власти, сознание твоих выдающихся способностей и любовь к родине приводят меня к решению именно тебе, наслаждающемуся миром и спокойствием, предложить принять принципат, за который наши предки сражались с оружием в руках и которого я добился войной. Я поступаю при этом по примеру божественного Августа, который сначала племяннику своему Марцеллу, потом зятю Агриппе, вскоре затем внукам[78] и, наконец, пасынку Тиберию Нерону дал положение, почти столь же высокое, как его собственное. Однако если Август искал преемников в пределах своей семьи, то я ищу их в пределах всего государства, и не потому, что у меня нет родных или боевых товарищей; я не из личного честолюбия принял власть, и то, что я оказываю тебе предпочтение не только перед моими, но и перед твоими сородичами, пусть будет этому доказательством. У тебя есть брат[79], равный тебе по благородству происхождения; он старше тебя и был бы достоин этой высокой участи, если бы ты не был достоин ее еще больше. За это говорит и твой возраст[80], которому уже чужды юношеские страсти, и вся твоя жизнь, не содержащая ничего, за что следовало бы краснеть. До сих пор судьба не была к тебе милостива[81], но ведь удачи подвергают наш дух еще более суровым испытаниям, ибо в несчастьях мы закаляемся, а счастье нас расслабляет. Конечно, сам ты сохранишь нетронутыми лучшие человеческие свойства: твердость души, любовь к свободе, верность друзьям; но другие своим раболепием погубят их. Появятся пресмыкательство, лесть и то, что вернее всего отравляет всякое искреннее чувство, — своекорыстие. Мы с тобой разговариваем сейчас откровенно и прямо, но другие обращаются скорее не к нам, а к положению, которое мы занимаем. Ведь давать государю правильные советы — вещь трудная, а соглашаться с каждым, кто стал принцепсом, можно, ничего не переживая и ничего не думая.
16. «Если бы огромное тело государства могло устоять и сохранить равновесие без направляющей его руки единого правителя, я хотел бы быть достойным положить начало республиканскому правлению. Однако мы издавна уже вынуждены идти по другому пути: единственное, что я, старик, могу дать римскому народу, — это достойного преемника, и единственное, что можешь сделать для него ты, человек молодой, — это стать хорошим принцепсом. При Тиберии, при Гае и при Клавдии мы представляли собой как бы наследственное достояние одной семьи. Теперь, когда правление Юлиев и Клавдиев кончилось, глава государства будет усыновлять наиболее достойного. Разум не играет никакой роли в том, что человек родился сыном принцепса, но если государь сам избирает себе преемника, он должен действовать разумно, должен обнаружить и независимость суждения, и готовность прислушиваться к мнению других. Пусть стоит перед твоими глазами судьба Нерона, который так гордился происхождением из семьи, давшей Риму длинный ряд Цезарей. Его низвергли не Виндекс со своей безоружной провинцией и не я с моим единственным легионом[82], а собственная чудовищная жестокость и собственная страсть к наслаждениям: неудивительно, что это первый принцепс, который заслужил официальное осуждение. Мы достигли власти войной и опираясь на признание разумных людей, но как бы благородно мы себя ни вели, злоба и зависть всегда будут сопровождать нас. И не следует тебе испытывать страха от того, что в этом охваченном потрясениями мире есть два легиона, которые все еще никак не успокоятся[83]: я ведь и сам принял власть, когда положение было нелегким. Зато теперь, как только распространится слух о твоем усыновлении, меня перестанут считать стариком, а ведь это — единственное, что мне ставят в вину. Дурные люди будут всегда сожалеть о Нероне; нам с тобой надо позаботиться о том, чтобы о нем не стали жалеть и хорошие. Сейчас не время давать тебе дальнейшие наставления; если, остановив свой выбор на тебе, я поступил правильно, — осуществилось все, на что я надеялся. Установить, что есть в человеке плохого и что хорошего, лучше и легче всего, если присмотреться, к чему он стремился и чего избегал при другом государе. У нас ведь не так, как у народов, которыми управляют цари[84]: там властвует одна семья и все другие — ее рабы; тебе же предстоит править людьми, неспособными выносить ни настоящее рабство, ни настоящую свободу». И Гальба долго еще продолжал говорить так или примерно так, наставляя будущего государя, в то время как все остальные уже обращались к Пизону как к принцепсу, облеченному полнотой власти.
17. Присутствовавшие сначала лишь посматривали на Пизона, вскоре все взоры сошлись на нем одном, но он, как рассказывают, не обнаружил никаких признаков волнения или радости. Ответная речь его была почтительна по отношению к отцу и императору и сдержанна в том, что касалось его самого. В лице его и манере держаться ничего не изменилось; казалось, что он скорее чувствует себя в праве повелевать, чем стремится к этому. Стали совещаться о том, где лучше объявить об усыновлении Пизона — в сенате, в лагере преторианцев или возвестить об этом с ростр[85]. Было решено отправиться в лагерь и этим оказать честь преторианцам: Гальба считал, что дурно добиваться расположения солдат подарками и лестью, но что не следует пренебрегать возможностью достичь этой цели честным путем. Между тем все больше народу, стремившегося проникнуть в тайну происходящего, окружало Палатин[86], и неудачные попытки подавить слухи лишь заставляли их расти и шириться.
18. Четвертый день перед январскими идами[87], мрачный и дождливый, был отмечен необычными небесными знамениями, громом и молниями. В такие дни издавна принято не созывать никаких собраний. Все это, однако, не испугало Гальбу, и он, несмотря ни на что, отправился в лагерь: то ли он презирал такие пророчества, считая их делом случая, то ли человеку не дано избежать своей судьбы, хотя она ему и ясно предсказана. На многолюдной солдатской сходке он кратко и властно объявил, что усыновляет Пизона — по примеру божественного Августа и по солдатскому обычаю, согласно которому каждый воин сам избирает следующего[88]. Опасаясь, что, промолчав о мятеже[89], он лишь еще больше привлечет к нему внимание, Гальба, с несколько излишней настойчивостью, стал утверждать, что число зачинщиков заговора невелико, что четвертый и двадцать второй легионы не пошли дальше разговоров и крика и что в самом ближайшем будущем они вернутся к исполнению своих обязанностей. К своей речи он не прибавил ни одного ласкового слова и не распорядился раздать преторианцам деньги. Однако трибуны[90], центурионы и солдаты в передних рядах встретили его слова с одобрением; остальные стояли молчаливые и мрачные: несмотря на войну, думали они, мы не получили денег, хотя другие императоры привыкли их раздавать даже и в мирное время. Прояви скупой старик хоть малейшую щедрость, он, без сомнения, мог бы привлечь солдат на свою сторону; ему повредили излишняя суровость и несгибаемая, в духе предков, твердость характера, ценить которые мы уже не умеем.
19. Обращение Гальбы к сенату было столь же простым и кратким, как и выступление его перед солдатами, речь Пизона — искусной и любезной. Сенаторы выразили ему свою благосклонность, многие искренне, недоброжелатели многоречиво, а равнодушное большинство — с угодливой покорностью, преследуя при этом лишь свои личные цели и нимало не заботясь об интересах государства. Ничего нового Пизон не сказал народу и не сделал и за последующие четыре дня, прошедшие между его усыновлением и гибелью. Поскольку каждый день поступали все новые и новые сообщения о мятеже в германских провинциях и так как люди всегда охотно прислушиваются к недобрым вестям и верят им, сенат принял решение направить в германскую армию легатов. Втайне обсуждалась возможность отправить с ними и Пизона: это придало бы всему мероприятию большую внушительность, ибо легаты представляли бы власть сената, а он славу, сопутствующую имени Цезаря[91]. Намеревались послать также и префекта претория Лакона, но он сумел этому воспрепятствовать. Сенат поручил выбор легатов Гальбе, но он с постыдной нерешительностью назначал одних, затем отменял свое решение и ставил на их место других; люди боязливые при этом старались остаться в Риме, честолюбцы вели интриги, чтобы быть посланными.