43. Сенаторы с таким сочувствием слушали Монтана, что Гельвидий вновь загорелся надеждой свалить Марцелла. Он начал с похвалы Клувию Руфу, который ни свой выдающийся ораторский талант, ни свое огромное богатство ни разу во времена Нерона не использовал кому-нибудь во зло; говоря так, он не только изобличал Эприя, но и противопоставлял ему Клувия, чем еще больше возбуждал гнев сенаторов против доносчика. Почувствовав общее настроение, Марцелл поднялся, как бы собираясь покинуть курию. «Мы уходим, Приск, — сказал он Гельвидию, — и оставляем тебе твой сенат. Управляй им, не смущаясь присутствием Цезаря». За ним следом двинулся Вибий Крисп; оба были одинаково полны ненависти, но выражением лица резко отличались друг от друга: Марцелл смотрел грозно, Крисп широко улыбался[118]: подоспевшие друзья заставили обоих вернуться на свои места. Яростный спор, в котором на одной стороне было состоявшее из честных людей большинство, на другой — располагавшее властью меньшинство, становился все более ожесточенным и затянулся до конца дня.
   44. В следующем заседании сената Цезарь первым заговорил о том, что надо забыть прошлые обиды и распри, и о том, что иные вещи в прежние времена бывали необходимы. Муциан многословно развивал ту же мысль и всячески выгораживал доносчиков. Тех, кто вновь возбудил некогда начатые, но позже приостановленные судебные процессы, он мягко, даже с просительными интонациями, убеждал отказаться от своих претензий. Встретив сопротивление, отцы-сенаторы тут же отступились от своей едва обретенной свободы. Не желая, однако, создавать впечатление, будто он пренебрегает мнением сената и оставляет безнаказанными преступления, совершенные во времена Нерона, Муциан вернул на острова, на которые они были сосланы ранее, появившихся было в Риме сенаторов Октавия Сагитту и Антистия Созиана[119]. Октавий находился в незаконной связи с Понтией Постуминой, которая не соглашалась выйти за него замуж; не видя возможности удовлетворить свою любовь, Октавий убил ее. Созиан был негодяй, принесший гибель многим людям. Решением сената, составленным в самых суровых выражениях, оба были осуждены и изгнаны, и теперь, когда всем остальным разрешили вернуться, их оставили в прежнем положении. Ненависть к Муциану, однако, от этого не стала меньше: в ссылке ли, в Риме ли — Созиан и Сагитта все равно вызывали одно лишь презрение; доносчики же, с их талантом, богатствами, властью, с их изощренной способностью делать зло, внушали людям ужас.
   45. Судебное дело, которое сенат рассматривал в соответствии с древними обычаями, заставило страсти хоть немного улечься. Манлий Патруит жаловался, что в Сенекой колонии[120] он был, по приказу местных магистратов, избит напавшей на него толпой. Преступление, однако, этим не исчерпывалось: окружив Патруита, жители колонии били себя в грудь, причитали как над трупом и проделывали над ним, живым, похоронные обряды, выкрикивая при этом ругательства и оскорбления, относившиеся ко всему сенату. Вызвали свидетелей преступления, дело было расследовано и виновные осуждены; к решению добавили постановление сената, которым колонистам предписывалось вести себя впредь более скромно. В те же дни, по обвинению, возбужденному жителями Киренаики, Антоний Фламма был осужден на основании закона о вымогательстве, изобличен в жестокости и выслан.
   46. В разгар всех этих событий чуть было не вспыхнул мятеж в армии. Преторианские части, распущенные Вителлием[121] и вновь сформированные Веспасианом[122], требовали, чтобы им вернули их привилегированное положение; перевод в преторианскую гвардию был обещан многим легионерам, и теперь они настаивали на выполнении данных обещаний; не приходилось также надеяться, будто удастся без большого кровопролития распустить и тот преторианский корпус, что создал Вителлий, а содержание претория, в который вошли бы все, кто этого добивался, стоило бы немыслимых денег. Муциан явился в лагерь и, чтобы яснее видеть, кому какое причитается вознаграждение, велел флавианцам построиться с оружием и знаками отличия, оставив между манипулами и когортами совсем небольшое расстояние. Потом привели вителлианцев; все они — и те, что перешли, как я упоминал, на сторону победителей в Бовиллах[123], и остальные, собранные со всего Рима и его окрестностей, были едва одеты. Муциан приказал им построиться по армиям: бойцам германских легионов отойти в одну сторону, британских — в другую, остальным расположиться отдельно от тех и от других. Войдя в лагерь, вителлианцы оцепенели: со всех сторон на них глядели выстроенные словно для битвы войска, ощетинившиеся мечами и дротами; когда их, грязных и полуголых, стали разводить по указанным им местам, они впали в панику; больше всех испугались солдаты германской армии, решившие, что их хотят отделить от остальных, чтобы затем убить. Они обнимали своих товарищей, бросались им на шею, целовали как перед смертью, заклинали не покидать их в беде, умоляли не допустить, чтобы разная судьба постигла тех, кто воевал за одно дело; они обращались с мольбами к Муциану, к принцепсу, которого здесь не было, к небу и богам; наконец, Муциан рассеял их ни на чем не основанные страхи, сказав, что все они солдаты одного императора, верные одной присяге. Он не мог поступить по-другому, так как видел, что солдаты-победители тоже кричат, плачут и всячески выражают свое сочувствие побежденным. В тот день на этом все и кончилось. Вскоре, однако, они оправились и обратившегося к ним через несколько дней с речью Домициана встретили совсем по-иному: не соглашались принять земельные наделы, которые им предлагали, настаивали на выдаче жалованья и продолжении службы. Они только просили, но отказать в этих просьбах было невозможно, и в ряды претория пришлось принять всех. Позже те, кто безупречно отслужил свой срок, получили почетную отставку, многих уволили за провинности, но в разное время и поодиночке. Действуя этим испытанным методом, круговую поруку удалось сломить.
   47. То ли действительно обнаружилось, что государственная казна истощена, то ли кто-то решил воспользоваться этим предлогом, но сенат постановил занять у частных лиц шестьдесят миллионов сестерциев и поручил сбор их Помпею Сильвану[124]. Вскоре, однако, потребность в этих деньгах миновала или миновала необходимость притворяться, будто они нужны. По докладу Домициана сенат отнял консульское достоинство у лиц, назначенных на эту должность Вителлием, и постановил похоронить Флавия Сабина со всеми подобающими почестями. Так переменчивая судьба еще раз показала, сколь любо ей то возносить человека, то свергать его в бездну.
   48. Примерно в это же время был убит проконсул[125] Луций Пизон. Для того чтобы понятнее стал рассказ об этом убийстве, мне придется остановиться на событиях, ему предшествовавших и раскрывающих причины подобных злодеяний. При Августе и Тиберии легионом, расквартированным в Африке и охранявшим вместе с приданными ему вспомогательными войсками границы империи в этой провинции, командовали проконсулы. Вскоре Гай Цезарь, вечно всех в чем-то подозревавший и опасавшийся, в частности, правившего Африкой Марка Силана[126], отнял у проконсулов право командовать легионом и передал его специально назначенному легату. Обоим в равной мере было присвоено право раздавать награды и поощрения, обязанности их перепутались и между ними вспыхнула вражда, в которой был столь заинтересован император и которая в дальнейшем лишь возрастала под влиянием взаимной зависти. С течением времени легаты добились большей власти — может быть, оттого, что они дольше оставались в должности[127], а может быть, и потому, что, находясь в подчиненном положении, они вкладывали в борьбу больше энергии; проконсулы же, люди в основном знатные и богатые, вынуждены были думать не столько о власти, сколько о собственной безопасности[128].
   49. В описываемое время легионом, стоявшим в Африке, командовал Валерий Фест, человек молодой, щедрый, честолюбивый, который, однако, был родственником Вителлия и потому пребывал в постоянном страхе. Теперь трудно установить, Фест ли подстрекал Пизона к бунту или Пизон подстрекал Феста, который не соглашался на его уговоры: они виделись без свидетелей, а после смерти Пизона большинство согласилось с версией, выгодной убийце. Во всяком случае, не подлежит сомнению, что и провинциалы, и солдаты здесь не сочувствовали Веспасиану. Некоторые вителлианцы, бежавшие в Африку из Рима, твердили проконсулу, что галльские провинции колеблются, что Германия готова восстать хоть завтра, что над самим Пизоном нависла смертельная опасность и ему выгоднее война, чем ненадежный мир. В это время к Пизону явился префект петрианской кавалерии Клавдий Сагитта. Его корабль сумел в море обогнать судно, везшее центуриона Папирия, направлявшегося к тому же Пизону, с поручением от Муциана. Сагитта уверил проконсула, что Папирию дан приказ убить его. «Галериан, двоюродный брат твой и зять, — продолжал префект, — уже погиб[129]; надежда на спасение у тебя одна — действовать сразу и решительно, путей к спасению — два: либо немедленно браться за оружие, либо плыть в Галлию и там встать во главе вителлианских войск». Слова префекта, казалось, не произвели на Пизона никакого впечатления. Между тем посланный Муцианом центурион, едва сойдя с корабля в карфагенском порту, начал громко призывать на голову Пизона благословение богов в выражениях, обычно употребляемых, когда речь идет о принцепсе; при этом он требовал от ошеломленных неожиданностью прохожих, чтобы они кричали вместе с ним. Доверчивая чернь, неспособная выяснить правду и одержимая страстью к лести, хлынула на форум, принялась шуметь, аплодировать и требовать, чтобы Пизон показался толпе. Может быть, помня о предостережениях Сагитты, а может быть, по врожденной скромности, Пизон не внял этим льстивым призывам и не вышел. Расспросив центуриона, он убедился, что тот старался создать повод для обвинения проконсула в измене, и приказал казнить его. Он поступил так не потому, что хотел спасти свою жизнь; им владел гнев против негодяя, который участвовал некогда в убийстве Клодия Макра[130] и теперь вернулся, чтобы руками, еще обагренными кровью легата, лишить жизни проконсула. Однако в эдикте, в котором Пизон выразил свое неудовольствие поведением карфагенян, ясно сквозил владевший им страх; затем он заперся у себя в доме и перестал выполнять свои обычные обязанности, дабы как-нибудь случайно не подать повода для бунта.
   50. Когда молва, всегда раздувающая до невиданных размеров и правду и ложь, донесла до Феста слухи о беспорядках в Карфагене и о казни центуриона, он отправил конных солдат убить Пизона. День едва брезжил, когда прискакавшие во весь опор всадники, с обнаженными мечами, ворвались в темный еще дом проконсула. Фест выбрал для этого дела мавров и солдат-пунийцев из вспомогательных войск; большинство из них никогда не видело проконсула и не знало его в лицо. Недалеко от спальни они встретили случайно проходившего раба, спросили, как выглядит Пизон и где его найти. Доблестный раб ответил, что он сам и есть Пизон, и тут же пал под ударами мечей. Вскоре, однако, Пизон тоже был заколот, ибо среди убийц все же нашелся человек, который его знал. То был Бебий Масса, один из прокураторов Африки. В дальнейшем мы будем еще не раз встречать это имя, ибо с ним связано множество несчастий, о которых нам предстоит рассказать, но уже и в ту пору Масса был опасен для каждого порядочного человека[131]. Из Адрумета[132], где он выжидал исхода событий, Фест немедленно отправился к своему легиону и приказал заковать в цепи, как пособника Пизона, префекта лагерей Цетрония Пизана; на самом деле арест Цетрония был вызван личной неприязнью к нему Феста. Фест наказал кое-кого из солдат и центурионов и наградил других; как наказанные не заслужили своих наказаний, так награжденные — своих наград, но Фесту нужно было создать впечатление, будто он подавил целый заговор. Вслед за этим он заставил жителей Эи и лептийцев[133] прекратить свои распри, начавшиеся со споров между крестьянами из-за украденного продовольствия или скота, а кончившиеся настоящими сражениями, в которых обе стороны выступали в боевом строю и с оружием в руках. Дело в том, что жители Эи, уступавшие противникам численностью, призвали на помощь гарамантов, свирепое племя, своими набегами наводившее ужас на соседей[134]. Положение лептийцев стало критическим: поля и земли их на огромном пространстве были опустошены, а сами они в страхе сбежались в крепость, под укрытие стен. Появление наших когорт и конных отрядов заставило гарамантов обратиться в бегство и вернуть награбленное; не удалось получить обратно только вещи, которые гараманты сумели унести в свои недоступные становища, а там продали племенам, живущим еще дальше на юг.
   51. После Кремонской битвы к Веспасиану отовсюду шли все новые и новые радостные известия. Теперь множество людей из различных сословий, положившись на судьбу и собственное мужество, устремились по бурному зимнему морю к новому принцепсу, дабы сообщить ему о смерти Вителлия. Прибыли к нему и послы царя Вологеза, предлагавшего Веспасиану сорок тысяч парфянских всадников[135]. Радостное и великолепное зрелище: принцепс, которому союзники предлагают столь значительную помощь и который в ней не нуждается! Поблагодарив Вологеза, попросив передать ему, что в империи ныне царит мир и послов следует направлять в сенат[136], Веспасиан занялся положением в Италии и в Риме. Первое, что ему пришлось услышать, были жалобы на Домициана, который, как говорили, разрешал себе больше, чем позволяется сыну принцепса, особенно в его возрасте. Веспасиан разделил свою армию, оставил лучшие войска Титу и поручил ему продолжать войну в Иудее[137].
   52. Рассказывают, что перед отъездом Веспасиана Тит долго говорил с отцом, просил его не верить слухам, порочащим Домициана, и при встрече отнестись к сыну беспристрастно и снисходительно «Настоящая опора человека, облеченного верховной властью, — говорил Тит, — не легионы и не флоты, а дети, и чем больше их, тем лучше. По воле времени и судеб, под влиянием страстей или заблуждений слабеет чувство дружбы, друзья покидают нас, привязываются к кому-нибудь другому, и только узы крови остаются нерушимы. Особенно крепки они должны быть в семье принцепса, который счастье свое делит и с посторонними, а беды — только с самыми близкими. Как же сумеем мы с братом жить в мире и согласии, если отец не подаст нам пример?». Речи эти не заставили Веспасиана отнестись к Домициану снисходительнее, но верность Тита семье и уважение, которое он питал к старинным нравам, искренне порадовали отца. Он отвечал, что об интересах мира и делах семьи позаботится сам, Титу же посоветовал не беспокоиться, а лучше думать о том, как прославить государство разумным ведением войны и собственной доблестью. Потом Веспасиан приказал нагрузить зерном самые быстроходные корабли и отправил их в Рим, хотя море еще не успокоилось от зимних бурь: положение в столице было критическим, — когда отправленные Веспасианом суда вошли, наконец, в гавань, хлеба в амбарах оставалось едва на десять дней.
   53. Восстановление Капитолия Веспасиан поручил Луцию Вестину, который, хотя и происходил из сословия всадников, пользовался таким уважением и снискал столь добрую славу, что считался одним из первых людей в государстве[138]. Созванные им гаруспики[139] объявили, что развалины старого храма следует вывезти на болота[140], а новый возводить на том же фундаменте: по словам гаруспиков, боги были против изменений в форме храма. Одиннадцатый день после июльских календ[141] был ясный и безоблачный; место, отведенное под постройку храма, обложили венками и обвили священными лентами; в образовавшееся пространство вошли солдаты, носившие особенно счастливые имена[142], держа в руках ветви деревьев, сулящих удачу[143]. Потом весталки, сопровождаемые мальчиками и девочками, у которых были живы отец и мать, омылись водой, зачерпнутой из рек и чистых ключей. Претор Гельвидий Приск вступил вслед за понтификом Плавтием Элианом[144] на место будущего храма, очистил его, принеся в жертву свинью, овцу и быка[145], и, разложив внутренности животных на дерне[146], обратился к Юпитеру, Юноне и Минерве, к богам-покровителям империи, прося их даровать делу успех и своей божественной десницей вознести на вершину славы предназначенное для них обиталище, к сооружению которого люди ныне приступают. Произнеся молитву, Гельвидий взялся за священные повязки, которыми были увиты камень[147] и опутывавшие его веревки. Тотчас же все остальные: магистраты, жрецы, сенаторы, всадники, множество людей из простого народа, — упираясь изо всех сил, сдвинули и с криками ликованья поволокли огромную глыбу. Отовсюду в основание храма бросали слитки золота, серебра, сырую, не ведавшую еще горна руду, — гаруспики заранее предупредили, что нельзя осквернять закладываемый храм золотом или камнями, ранее предназначавшимися для какой-либо иной цели. Новое здание сделали выше старого: говорили, что малая высота была единственным недостатком прежнего храма, и только это жрецы и разрешили изменить.
   54. Тем временем весть о смерти Вителлия разнеслась по Галлии и Германии и породила еще одну, новую, войну[148]. Цивилис отбросил теперь всякое притворство и открыто выступил против римского народа. Вителлианские легионы скорее готовы были служить варварам, нежели подчиниться Веспасиану и признать его императором. Среди галлов распространился слух, будто зимние лагеря легионов в Мёзии и Паннонии осаждены сарматами и даками[149] и что дела римлян в Британии обстоят не лучше; галлы вообразили, что судьба повсюду преследует наши войска, и эта уверенность наполнила их сердца радостью. Самое большое впечатление, однако, на них произвел пожар Капитолия. Одержимые нелепыми суевериями, друиды[150] твердили им, что Рим некогда[151] был взят галлами, но тогда престол Юпитера остался нетронутым и лишь поэтому империя выстояла; теперь, говорили они, губительное пламя уничтожило Капитолий, а это ясно показывает, что боги разгневаны на Рим и господство над миром должно перейти к народам, живущим по ту сторону Альп. Ходили также слухи, будто знатные галлы, которых Отон отправил воевать против Вителлия, поклялись перед отъездом подняться на защиту свободы, если только они увидят, что беспрерывные гражданские войны и внутренние распри подорвали силы римского народа.
   55. Пока был жив Флакк Гордеоний, никаких признаков заговора не было заметно, но после его гибели зачастили гонцы между Цивилисом и префектом тревирской конницы Классиком[152]. Классик происходил из царского рода, стяжавшего себе великую славу на военном и гражданском поприще, и превосходил всех своих соплеменников знатностью и богатством. Он любил говорить, что предки его прославились не столько как союзники Рима, сколько как его враги. К Цивилису и Классику присоединились Юлий Тутор и Юлий Сабин — один тревир, другой лингон. Тутора Вителлий назначил префектом прирейнских земель[153], Сабин же, вообще отличавшийся крайним тщеславием, нашел еще особый повод для хвастовства: ему не давала покоя генеалогия, которую он сам себе придумал, — он уверял, будто божественный Юлий во время галльской войны обратил внимание на красоту его прабабки и сделал ее своей наложницей. Заговорщики тайно выведывали настроения окружающих, и если находили человека, казавшегося им пригодным для их целей, втягивали его в заговор. Наконец, они устроили собрание в Агриппиновой колонии. Собраться им пришлось в частном доме: ведь если бы замыслы их были обнаружены, народ встретил бы их с ужасом и отвращением. На сходке присутствовало несколько убиев и тунгров, но решающая роль принадлежала тревирам и лингонам. Они были слишком нетерпеливы, чтобы серьезно обсудить положение, и наперебой кричали, что римляне, поглощенные внутренними распрями, не в состоянии больше действовать разумно, что легионы перебиты, Италия разграблена, Рим вот-вот падет, каждая армия поглощена войной со своими собственными врагами. «Стоит нам закрыть альпийские проходы, — твердили заговорщики, — и слившиеся воедино галльские племена обретут, наконец, свободу, а там нам останется лишь решить, где поставить предел победоносному шествию наших армий».