Страница:
Я констатирую, что Буйницкий, понюхав вино, испить его не решается. Вроде бы ему и хочется выпить - и колется, и он себе говорит: "Нет, нет, мне нельзя". В разговоре он не участвует, даже не слушает, что говорят; как и ксендз, он погружен в свои мысли. О чем оба они думают, я понять не могу. Также мне неясно, зачем он здесь появился, приведя с собой художника. Расстроить ксендза сообщением об отъезде Петрова он успел бы и утром. Дело неспешное. Поскучать возле ксендза? Поговорить с ним?
Беседа о казни и мысли об осуществляющем ее палаче вызвали минутное затишье за столом, и я считаю, что мне пора удалиться, о чем и говорю ксендзу.
- Пойду и я, - поднимается Буйницкий, - мне на дежурство заступать.
Художник и органист, зачарованные недопитой бутылкой, от стола не отрываются. Ксендз посылает сакристиану умоляющие взгляды, однако добрый и чувствительный Буйницкий их не замечает. Он будто бы и доволен, что выпивохи остаются. Такого поворота я не ожидал, он удивляет меня явной несообразностью. Сакристиан пришел с художником, уходит со мной, отчужденно просидев за столом десять минут. Чует мое сердце, как выражается органист, что Буйницкий поступает так неспроста, он нарочно выходит со мной; мне кажется, что он хочет со мною поговорить. Поэтому и я не отзываюсь на молчаливую просьбу ксендза Вериго уйти вчетвером.
Ксендз встает нас проводить, тут органист, очнувшись, кричит: "До свидания, до свидания!" - и запевает "Гаудеамус".
- Господи! - шепчет ксендз.
- Господи! - повторяет Буйницкий.
- Уведите их, пан сакристиан, - просит ксендз.
- Они сейчас уйдут сами, - отвечает Буйницкий.
На мой взгляд, уйдут они очень не скоро. Пан Луцевич пропел печальную фразу "нас поглотит земля", за чем последовали чоканье и пожелания взаимного здоровья.
- О! - вздыхает ксендз.
- Доброй ночи, пан Вериго, - говорит Буйницкий.
- Да, да, - безнадежно соглашается ксендз.
Мы с Буйницким выходим на улицу.
- Вы думаете, ксендз прикажет им уйти? - спрашивает сакристиан. Постесняется.
- Почему же вы их не увели?
- Пьяный, что малый, - некстати отвечает Буйницкий. - Привяжутся, а мне дежурить.
Я жду, что он скажет что-либо поинтереснее, но он молчит, и я причисляю его появление у ксендза к загадкам, которые необходимо разгадать.
ПОЛНОЧЬ
Я возвращаюсь в гостиницу в хорошем настроении. Первый день следствия близится к концу, все идет как по маслу - кто убил, неизвестно, кого убили и почему, тоже неизвестно, подозреваемые лица исчисляются магическим числом семь: ксендз, директор музея, органист, художник, сакристиан и двое в сапогах - дворник Жолтак и еще Некто. Можно причислить сюда и костельную уборщицу пани Анелю. Но тогда число возрастет до восьми и утратит свою магическую привлекательность. Поскольку ксендз зафиксировал в своем диариуше, что пани Анеля покинула костел еще при жизни неизвестного, я пока что оставляю ее в стороне. Беседа с ней - дело завтрашнего дня. Кроме того, я участвовал в беседе, окончившейся согласно обычаям нашего края песнями, познакомился с большинством свидетелей, был угощен натуральной настойкой, заподозрил ксендза в графомании, органиста - в тщеславии, сакристиана тоже заподозрил, хотя и не знаю в чем. Так что, "все хорошо", как некогда пел Утесов. Я, разумеется, не пою, я не органист, я только думаю про себя, что все хорошо, по крайней мере, есть над чем подумать.
В номере я нахожу Локтева. Оказывается, он ждет меня уже полчаса и уже волнуется, жив ли я и здоров. Вид у него понурый, на лице гримаса неудовольствия, некоей даже обиды, из чего я заключаю, что от Жолтака и Белова он удовлетворения не получил. Да и получить не мог - он молодой, ему результаты нужны. Ему кажется, когда найдем убийцу, тогда и праздник настанет. А само следствие, поиск, парение в воздухе, как у орла, который следит добычу, - это ему пока непонятно. Он еще "пинчер" - кинуться на преступника и вцепиться, потом на следующего и так далее, а там - ура! чистота среди людей. А меж тем я его учил, что нельзя так заблуждаться, поскольку преступность, увы, в обозримое время неискоренима. Девять процентов населения в любом городе или селе рождаются с патологией психики. Из них рекрутируются гении, всевозможные чудаки и, к сожалению, криминальные элементы. Прав оказался профессор Ламброзо в своем споре с утопистами, а ведь сколько ушатов грязи было вылито на его имя за теорию о прирожденных преступниках. Конечно, думать, что некоторых из них в данную минуту папы и мамы катают в колясочках, не очень приятно, но можно б утешиться тем, что хоть в детские свои годы они доставляют радость...
- Чего это ты, Саша, кислый? - спрашиваю я. - Как время провел?
- Попусту, - отвечает Локтев. - Пришел к Белову. Стучу. Открывает пацан. "Папа дома?" - "Сейчас вернется. А вы кто?" Объясняю. "Можете подождать", - говорит. Сажусь, жду. Десять минут. Двадцать. Приносит "Науку и жизнь". "Вот практикум психологический, разгадайте". Разгадал. Еще полчаса к черту. "Куда же папа ушел?" - "Ой, - кричит, - забыл. На рыбалку. Извините". Ах ты, думаю, сопляк. Пошел к Жолтаку. Этот дома сидит, в окнах свет, дверь закрыта. Стучу - ни слуху ни духу. Стучу в окно - к окну подошел. "Кто вы такой?" - спрашивает. "Милиция". - "Документ ваш покажите", - куражится. Показываю. "К стеклу его приложите", - с издевкой такой, вдруг, мол, фальшивый. Приложил. Читал, читал, думаю, не откроет, повестку, скажет, пришлите. Запоры открыл, крючки откинул - впустил. "По какому, извините, делу?" - "По делу убийства в костеле". - "Я, - говорит, к убийству никакого отношения не имею. Я и узнал про это убийство днем. Соседка сказала. Жолтак, говорит, в костеле человека убили, пошли скорей. Как, говорю, в костеле? Не может быть. Господи, врешь". И пошел, и пошел, да все около. Ничего не видел, не слышал, скамейку, строгал, кто мимо ходил - не смотрел: ходят люди - значит, надо им ходить. В костел заглянул на минуту, а почему на минуту - потому что в рабочем был костюме - неприлично, значит. Знает что-то, прикидывается дураковатым. Ведь что стал говорить: "Чем Жолтак виноват? В тюрьме сидел? Так сама же милиция и посадила. А теперь Жолтак помогай". А я, Виктор Николаевич, о помощи и слова не сказал. "И рад бы содействовать, - злорадно так улыбается, - да не знаю, кто там кого убил. А что Жолтак в тюрьме сидел, так тут таких, что сидели, двадцать пять, а то и больше процентов".
- Культурно расстались? - спрашиваю я.
- Виктор Николаевич! - обижается Локтев. - Что за вопрос?
- Ну и хорошо, - говорю я. - Журнал прочитал, с Жолтаком познакомился. Как он живет?
- Простенько. Кровать, стол, шкафчик, половичок. Он, кстати, ужинал, когда я пришел. Чесноком от него несло ужасно.
- Напрасно ты фыркаешь, - говорю я. - Полезен чеснок. Петр Первый любил, водку закусывал.
- Сравнили! - отвечает Саша. - Жолтак без водки.
Тут я вспоминаю, что выпил три рюмки. Рюмка, правда, была маленькая, ксендз наливал ее наполовину, органист под ободок, в общей сложности я выпил граммов сто десять. Маловато, чтобы лечь и заснуть.
- Давай газету почитаем, - предлагаю я, - "Известия".
- Где ее взять? Она же в сейфе.
- Не волнуйся, не все такие забывчивые. Здесь газета, прихватил я ее, на всякий случай.
Саша раскладывает газету на столе, и мы вглядываемся в печатные строки с гораздо большим вниманием, чем обладатели лотерейных билетов. Газета, вернее, половина газеты, страницы третья и четвертая, датирована апрелем, ей три месяца. Поэтому непонятно, для чего покойный держал ее при себе. Возможно, он читал газеты раз в квартал - такие люди, как это ни удивительно, еще существуют. Может быть, он вообще ее не читал, а носил с собой для каких-либо нужд - налицо только часть газеты. Однако сгибы не потерты, свежие, сложена она недавно. Мы просматриваем строку за строкой, надеясь найти отмеченные слова, цифры или даты, но отчерков, птичек, игольных наколок ни на одной, ни на другой сторонах листа нет. Ничего из этого не следует. Мало ли почему человек носит в кармане газету. Возможно, здесь напечатана его статья, или статья о нем или о знакомом, или что-нибудь такое, что ему интересно для дела. Мы начинаем читать материалы третьей полосы, не просто читать, а вчитываться с тщательной придирчивостью кляузника, выискивающего опечатки.
В центре страницы помещена фотография - четыре молоденькие ткачихи делятся производственным опытом. Возможно, одна из них его дочь или племянница, или он их сфотографировал... В этом случае его фамилия Ковалев... Левую боковую колонку занимают стихи о джигите - перевод с казахского. Написал их, безусловно, не покойный, но он мог быть переводчиком - тогда он называется Федоров... Подвал отдан разбору научно-популярных фильмов, он подписан искусствоведом Лидиной. На псевдоним это не походит, и можно допустить, что он режиссер, или оператор, или сценарист одного из фильмов, которые хвалит и ругает Лидина, или же он попросту зритель, который доволен точкой зрения автора... Большая статья посвящена проблемам хранения овощей, но автор ее некто Мухамедов, а покойный типичный славянин... Разве что он работает заготовителем... Еще тут есть рассказ о буднях моряков Тихоокеанского флота, однако трудно поверить, что он военный корреспондент и прибыл сюда из Владивостока... В колонке информации сообщается о приезде в Москву группы японских вокалистов, о находке узбекскими археологами уникального могильного сооружения, об удачах ненецкого охотника Федосеева. Опять-таки покойный не японец, не узбек, не ненец - у него иной разрез глаз... Еще газета информирует читателей, что Политехнический музей пополнился новыми экспонатами, что некому бывшему сержанту Клинову вручен орден Славы за подвиг, совершенный во время войны, что ВАЗ набирает мощность... Все, переворачиваем лист... Опять фотоснимок - поезд, возле него машинист... Может быть, брат покойного. Если родной брат, то фамилия его Кухарев... Вверху представлены два рисунка некоего Буренкова - "Весна в лесу" и "Утро на ферме". Неплохие рисунки... Запомним, Буренков... Большое спортивное обозрение, но на спортсмена убиенный не смахивал... Фельетон о недостойном поведении терапевта Беловой подписан И.Ивановым... Иван Иванов или Игнат Иванов... Вернее всего, псевдоним... Если он фельетонист из "Известий", то старую газету в кармане бы не таскал... Вероятнее, он пациент этой злобной Беловой, пострадавший от ее услуг... Зарубежный калейдоскоп: хитроумный побег из тюрьмы, дрессированный кот, опускание Венеции... Интересно, но не для нас... Теле- и радиограммы... Прогноз погоды... Адрес редакции... И ради адреса мог держать...
Итак, два десятка фамилий, люди из разных республик и городов. Девяносто девять шансов из ста, что никто из них отношения к убийству не имеет, убитого не знает, и вообще, газета положена в карман, чтобы в магазине хлеб завернуть. Но один шанс есть, ибо зачем человеку носить половину старой газеты во внутреннем кармане, где обычно лежат документы и деньги? С другой стороны, не могли же его интересовать все материалы? Наверное, один, но за три месяца его можно выучить, как песню. Кроме того, можно было сделать вырезку. Наконец, эти три месяца пиджак с газетой мог висеть на вешалке. Многовато загадок, думаю я, хватит на первый день.
Я подвигаю кресло к окну, обмякаю в нем и смотрю на редкие созвездия, слабо сияющие на тусклом небе. Локтев начинает читать по второму разу, выписывая нечто в блокнот.
Засыпать, как нормальные люди, то есть лечь в постель, накрыться, смежить веки и через минуту уснуть, я не умею. Мне обязательно надо готовиться ко сну: отрешиться от дневных забот, расслабиться, подвести итоги, освободиться от них, придумать что-либо приятное. Это ритуал, рефлекс, который я долго вырабатывал и о котором не жалею. Это полчаса полной воли, самое приятное время следствия, его нирвана.
Я смотрю в окно и вижу другие звездные ночи, красивые, с множеством ярких звезд в черном небе, звездные отражения в озере, зимние звезды над снежным полем, осенние звездопады, туманную поволоку Млечного Пути. Это мои воспоминания или мечты - не могу отличить, ведь между памятью и воображением нет резкой границы. Потом воображаемые звезды отодвигаются, гаснут, их закрывает занавес мрака, и он колышется, совсем как занавес в театре после звонка. Там, за занавесом, идут последние приготовления к спектаклю. Топочут сапоги рабочих сцены. Костюмерша сдувает пылинки с сутаны ксендза, реквизитор ставит подсвечник возле иконы, вкладывает в карман главного героя загадочную газету, некто держит в сумке кота, помреж садится к пульту, включает рампу, художник по свету готовит свой проекционный фонарь... Черный занавес раздвигается. Это театр. Нелепый, бессмысленный спектакль. Воскресший покойник садится на скамью и, не произнося слов, дожидается, когда наступит его время умереть... Вот художник, поводив по заднику кистью, спрыгивает с подмостей и удаляется в кафе выпить вина... Он удаляется, и по закону сцены на ней тут же возникает новый персонаж - существо в сапогах. Сильной лапой он хватает подсвечник и опускает его на голову жертвы. Просто так, чтобы из уст старого ксендза извергся крик страха... Потом он уходит, а художник возвращается, будто между ними установлена связь... Уныло выходит из-за кулис Жолтак с топором в руках, преклоняет колено, крестится и уходит. Эпизод сыгран, но неудачно - он забыл произнести положенный текст и возвращается на сцену, однако вечером... Буйницкий расхаживает вдоль костельной ограды и с серьезностью пенсионера вдыхает свежий воздух. Словно под сводами костела его душит запах тления или он очумел от гудения органных труб, которые нагнетают тревогу... Под звуки хорала неслышно крадется Белов украсть шитое полотенце... Надышавшийся свежим воздухом сакристиан начинает тереть хоругвью бронзовый подсвечник, он делает это с тщанием дворецкого... Серый вылавливает из кастрюльки куриную грудку... Ксендз пишет рассказ о своих переживаниях... Пьяный органист возвещает действующим лицам, что их поглотит земля...
Вот такие сцены. Есть единство места, а единства действия и времени нет. Ко времени вообще наблюдается общее отвращение: время застыло, ход часов приостановлен, о времени никто не желает вспоминать - оно приближает к смерти. Одного бессмертная Жнея уже скосила. Кто из героев этой пьески будет следующим?
Еще одна сценка - появляется толпа статистов, изображающая экскурсию, и меня удивляет их поведение.
- Как ты думаешь, Саша, - спрашиваю я, - почему никто из экскурсантов не глянул в исповедальню? Из двадцати человек ни один!
Локтев отрывается от газеты и начинает соображать, а я думаю так: если их любопытство кто-либо сдерживал, то этот человек и есть убийца.
УТРО
В половине девятого, одолжив в райотделе мотоцикл, мы едем в дом отдыха - шесть минут увлекательной езды по лесной заасфальтированной дороге. Как в сказках Шахразады, первый встречный оказывается и необходимым, это понятно сразу, поскольку он вооружен аккордеоном - столь же необходимым атрибутом своей профессии, сколь важен для мясника нож или для пастуха кнут. Это и есть пастырь отдыхающих, супостат скуки, рассказчик историй, которые вызывают страдания ксендза, штатный организатор, добывающий себе пропитание затеями. Мы подруливаем к нему именно в ту минуту, когда он прикнопливает к щиту объявлений очередную свою затею приказ о том, что сегодня в девять тридцать флотилия "Летучий голландец" отправляется в четырехчасовую экспедицию; цель - встреча с Нептуном; курс зюйд-вест; форма одежды - боевая, пляжная.
Локтев объясняет, кто мы и чего хотим, и предъявляет для опознания фото убитого. Глянув на снимок, затейник убежденно отвечает, что в последних заездах отдыхающих этого человека не было; в костеле он также его не видел, но, может быть, потому, что был сосредоточен на своих обязанностях экскурсовода. "Сейчас все устроим", - обещает затейник и решительно и охотно направляется в столовую. "Внимание, внимание! - кричит он этак нараспев и торжественно, как герольд. - Вчера в костеле произошло трагическое убийство человека. К нам прибыли товарищи из милиции. - Тут он делает паузу и успокоительно машет руками: мол, не расстраивайтесь, не портите себе аппетит, ничего страшного, обычное развлекательное мероприятие. - Поэтому всем, кто вчера был на прогулке в городе, - голос его звенит оптимизмом, - после завтрака надлежит задержаться. Наши показания, товарищи, окажут нашей милиции неоценимую помощь".
Завтрак, естественно, ломается, за столами волнение, вздохи, и фантастические домыслы, и нелепые шутки. Кто-то кричит: "Петя, кого, кого убили?" Ему кричат: "Ксендза убили". Еще кричат: "Иностранца распяли на кресте". И так далее. Люди более чувствительные завтрак оставляют и бредут к выходу, возле которого стоит Саша с фотоснимком. "Встречали?" - "Нет!" "Проходите". - "Встречали?" - "Никогда!" - "Следующий". Никто не встречал. И вдруг две девушки заявляют, что видели этого человека позавчера на лодочной станции - он сидел у лодочника. Они брали весла, и он еще сказал им время - было десять минут седьмого. Кроме них, однако, покойного никто не запомнил. Экскурсанты, как мы и ожидали, в костеле его не видели. Локтев предлагает им наш козырный вопрос: не трогал ли кто-либо из присутствующих подсвечники, не подходил ли к алтарю, не садился ли ради любопытства на место ксендза в исповедальне? Увы, ничего такого они не делали, потому что рядом с ними все время маячил высокий такой мужчина и шипел, подобно старому гусаку: "Нельзя трогать! Нельзя ходить! Нельзя смотреть!" - такой бледнолицый, с длинным носом, оттянутым вниз.
Не приходится гадать, что в роли цербера, охраняющего исповедальню, выступил сакристиан костела, бывший учитель, несчастный отец, добрый, по мнению ксендза, человек, Буйницкий Стась Антонович.
Итак, Буйницкий. Самообладание у него ничего, хорошее, надо отдать ему должное, и действовал он последовательно и логично. Четко думал. В половине второго - органист и Валя ушли бы домой, художника каким-либо образом выпроводил - костел пуст, можно толково распорядиться с трупом, перетащить в подвал, а там наверняка есть тайник. Концы в воду. Предусмотреть, что старая Ивашкевич попросит исповеди, он не мог, и Вериго появился против своих правил. Это случайности, от них страховки нет. И когда план сломался, не запаниковал. Нервы в порядке. Сам за милицией пошел. Шиканье на экскурсантов, конечно, не доказательство, но как косвенное пройдет. Однако же уверен, холера, - свидетелей нет, броня неплохая.
Меж тем затейник ведет нас знакомить с лодочником Фадеем Петровичем, будка которого, обвешанная спасательными кругами, стоит на берегу реки рядом с пляжем. Тут нам приходится ожидать полчаса, пока он выдает весла участникам экспедиции. Помимо того, что лодочник сильно хромает, у него нет левой руки, и он представляется мне жертвой моря, таинственного кораблекрушения, свирепого урагана, смывшего его за борт, нападения акул; старый морской волк, способный скорее расстаться с жизнью, чем с мичманкой и тельняшкой, хранящей запах тропических пассатов; боцман торгового судна, отличавший моря по цвету и вкусу соленой воды, заброшенный на пресное мелководье, к прогулочным лодкам, в которые садятся пышные красавицы и напевают песни о судьбе моряка...
Лодочник, обеспечив флотилию веслами и черпаками, садится отдохнуть, и тут мы предлагаем ему посмотреть фотоснимки.
- Знаю, - говорит он уважительно. - Это Алексей Иванович. А что с ним? Какой-то он будто неживой.
Саша объясняет, что так оно и есть.
Это известие как ветром сдувает с Фадея Петровича его капитанскую солидность, он выкрикивает петушиным голосом: "Значит, нет больше Ивана Алексеевича!" - и застывает в минутной кручине.
- Все! - говорит он. - Отрыбачил!
- А как фамилия Ивана Алексеевича?
- Алексея Ивановича, - поправляет лодочник.
- Вы только что сказали Ивана Алексеевича.
- Нет, Алексей Иванович, - неуверенно утверждает лодочник и впадает в унылое раздумье. - Может, и Иван Алексеевич, - соглашается он. - А фамилии его я не знаю.
- А кто он?
- Рыбак, - отвечает Фадей Петрович. - Он отдыхал у нас в доме отдыха три или два года тому назад. Рыбачили вместе. Понимающий человек. День назад приходит, здравствуй, говорит, Фадей Петрович. Узнаешь меня? Я гляжу - знакомая внешность. Я, говорит, Иван Алексеевич. Помнишь, как сома тащили? Ну, я вспомнил. Опять к нам, говорю. Договорились вчера порыбачить, а его, значит, вы говорите, уже и нет. Пошел на дно, значит.
- А где остановился Иван Алексеевич, не знаете? - спрашивает Локтев.
- Я говорю, здесь. Понравилось ему у нас.
С пристани слышатся крик затейника: "С якоря сни-мать-ся!", многоголосое "Ура!", туш - это "Летучий голландец" трогается на встречу с Нептуном. Мы глядим в окно на скопление веселых женских лиц, которые начинают петь что-то про Одессу, про синее море и ненаглядных невест, причем самым серьезным образом и самозабвенно, как на сцене поют.
Сирены уплывают, хлопая веслами; Саша "отчаливает" к администратору, а я остаюсь в будке слушать Фадея Петровича. Лодочник открывает свои воспоминания подробнейшим описанием сома, которого он и Иван Алексеевич брали возле плотины. "Ах, какой это был сом! - восклицает он. - Иван Алексеевич так и остолбенел!"
Столбенею весьма скоро и я, поскольку все его воспоминания связаны с рыбами: плотва, красноперки, щучка этакая и такая, какой-то ручей с хитроумной форелью и так далее. Я не ихтиолог, знание рыбьих повадок мне ни к чему, а пристрастие Ивана Алексеевича, или Алексея Ивановича, к рыбалке поводом для насильственной смерти послужить не могло.
Во мне, правда, срабатывает защитный рефлекс, я слушаю лодочника краем уха, сознавая, что истории о рыбах бесконечны; для Фадея Петровича рыбы разнятся между собой, словно люди, каждая имеет чуть ли не свой характер, он их индивидуализирует; и мне приходится слушать не об Иване Алексеевиче, ловившем рыб, а о рыбах, ловленных Иваном Алексеевичем; я мысленно зеваю, но молчу, поскольку Фадей Петрович находится в некоем сказительном трансе, слова исходят из него, словно под гипнотическим влиянием. Глаза его, хоть и устремлены на меня, меня не видят, я - прозрачное облачко на пути его взгляда, который зрит водную гладь, белое перышко поплавка, легкую тень рыбы, подсматривающей сквозь пласт воды на фигуру Ивана Алексеевича, застывшую в терпеливом ожидании, подсматривающей за ним немигающим рыбьим оком до тех пор, пока он покажется ей деревом, а удилище - его длинной ветвью, с которой спустился в воду паук. И, о! вскрик удачи, рыбацкое счастье, хвастовство. Все это, хоть и характеризует Ивана Алексеевича как человека положительного, по существу, бесполезно; драматические коллизии Ивана Алексеевича с рыбами не имеют выхода на людей, а убили его все-таки не рыбы. Поэтому я думаю о Буйницком, который, под влиянием рассказа Фадея Петровича, представляется мне щукой, преочень хитрой и осторожной; он и внешне похож на нее - такой же вытянутый, острые нос и подбородок, уши, правда, оттопырены, но это для острого слуха.
И, о, эврика! - да это же он отец дочери органиста.
Все признаки идентичны, думаю я. Может, и органист об этом знает ведь развелся с женой. А может, и не знает. Двадцать лет назад это было, еще географию преподавал. Впрочем, какое это имеет значение? - думаю я. Кто без греха? Он всего лишь сакристиан, а не папа римский. В то время в бога не верил - грешил, пану Луцевичу рога наставил. Это обязательно надо уточнить, осторожно, конечно, вдруг органист и не подозревает такого подвоха, зачем ему глаза открывать.
Долго, однако, Фадей Петрович говорит. Рыб столько нет, думаю я, сколько он говорит. Я приподнимаюсь прощаться, и лодочник, видимо, от страха потерять слушателя, восклицает, что вспомнил самое главное: у Ивана Алексеевича в городке живет приятель. "Так он сказал, - говорит Фадей Петрович. - Завтра, говорит, утром подойду в город с другом поговорить, много лет не виделись, а к вечеру буду, ты меня жди". Еще и снасти попросил взять. Я его обождал немного, потом, думаю, не придет - выпили они там крепко.
- Как звать друга?
- Этого не сказал.
Значит, приятель, думаю я. Ничего себе приятель, суровый, пальца в рот не клади, недаром на щуку похож. Славная, надо сказать, дружба. Хотя чему удивляться, худшие враги как раз их старых приятелей и выходят. Так что преступление осмысленное и, судя по скорости, предопределенное. Покойный, правда, рыбу собирался ловить после этой встречи, покушения на свою жизнь не предполагал, но ошибся. А может, и предполагал, заметил же ксендз в его глазах настороженность, неприязнь - видно, не устерегся, убийца посильнее был, похитроумнее. Глуповат оказался Иван Алексеевич. Верно, обговорили что-то ледяным шепотом, нечто для убийцы опасное, знаменателя не нашли, и Иван Алексеевич направился к выходу, может быть, еще и пригрозил - гляди, пожалеешь, жди - в милицию иду. Итак, он направился к выходу, не сторожился, уверенный, что нападение невозможно - играет орган, костел полон звуков, в костеле посторонние. Но именно потому, что звучат органные трубы, убийца наносит удар. Зачем? Зачем? - последний вопрос в триаде неизвестных, которыми выражается убийство: кто? кого? зачем? или: кто убил? кто убит? причины? Первое предположительно известно, второе Локтев должен установить по прошлогодним регистрационным журналам, а третье придется копать. Убийца не хулиган, так что причины должны быть веские, тяжелые, такие глубоко лежат.
В том, что делает сейчас Локтев, ничего сложного нет, элементарная следственная работа - веди себе пальцем по столбцу имен и отчеств, замечая Иванов Алексеевичей или Алексеев Ивановичей. Ни тех, ни других, однако, Саша еще не обнаружил.
Беседа о казни и мысли об осуществляющем ее палаче вызвали минутное затишье за столом, и я считаю, что мне пора удалиться, о чем и говорю ксендзу.
- Пойду и я, - поднимается Буйницкий, - мне на дежурство заступать.
Художник и органист, зачарованные недопитой бутылкой, от стола не отрываются. Ксендз посылает сакристиану умоляющие взгляды, однако добрый и чувствительный Буйницкий их не замечает. Он будто бы и доволен, что выпивохи остаются. Такого поворота я не ожидал, он удивляет меня явной несообразностью. Сакристиан пришел с художником, уходит со мной, отчужденно просидев за столом десять минут. Чует мое сердце, как выражается органист, что Буйницкий поступает так неспроста, он нарочно выходит со мной; мне кажется, что он хочет со мною поговорить. Поэтому и я не отзываюсь на молчаливую просьбу ксендза Вериго уйти вчетвером.
Ксендз встает нас проводить, тут органист, очнувшись, кричит: "До свидания, до свидания!" - и запевает "Гаудеамус".
- Господи! - шепчет ксендз.
- Господи! - повторяет Буйницкий.
- Уведите их, пан сакристиан, - просит ксендз.
- Они сейчас уйдут сами, - отвечает Буйницкий.
На мой взгляд, уйдут они очень не скоро. Пан Луцевич пропел печальную фразу "нас поглотит земля", за чем последовали чоканье и пожелания взаимного здоровья.
- О! - вздыхает ксендз.
- Доброй ночи, пан Вериго, - говорит Буйницкий.
- Да, да, - безнадежно соглашается ксендз.
Мы с Буйницким выходим на улицу.
- Вы думаете, ксендз прикажет им уйти? - спрашивает сакристиан. Постесняется.
- Почему же вы их не увели?
- Пьяный, что малый, - некстати отвечает Буйницкий. - Привяжутся, а мне дежурить.
Я жду, что он скажет что-либо поинтереснее, но он молчит, и я причисляю его появление у ксендза к загадкам, которые необходимо разгадать.
ПОЛНОЧЬ
Я возвращаюсь в гостиницу в хорошем настроении. Первый день следствия близится к концу, все идет как по маслу - кто убил, неизвестно, кого убили и почему, тоже неизвестно, подозреваемые лица исчисляются магическим числом семь: ксендз, директор музея, органист, художник, сакристиан и двое в сапогах - дворник Жолтак и еще Некто. Можно причислить сюда и костельную уборщицу пани Анелю. Но тогда число возрастет до восьми и утратит свою магическую привлекательность. Поскольку ксендз зафиксировал в своем диариуше, что пани Анеля покинула костел еще при жизни неизвестного, я пока что оставляю ее в стороне. Беседа с ней - дело завтрашнего дня. Кроме того, я участвовал в беседе, окончившейся согласно обычаям нашего края песнями, познакомился с большинством свидетелей, был угощен натуральной настойкой, заподозрил ксендза в графомании, органиста - в тщеславии, сакристиана тоже заподозрил, хотя и не знаю в чем. Так что, "все хорошо", как некогда пел Утесов. Я, разумеется, не пою, я не органист, я только думаю про себя, что все хорошо, по крайней мере, есть над чем подумать.
В номере я нахожу Локтева. Оказывается, он ждет меня уже полчаса и уже волнуется, жив ли я и здоров. Вид у него понурый, на лице гримаса неудовольствия, некоей даже обиды, из чего я заключаю, что от Жолтака и Белова он удовлетворения не получил. Да и получить не мог - он молодой, ему результаты нужны. Ему кажется, когда найдем убийцу, тогда и праздник настанет. А само следствие, поиск, парение в воздухе, как у орла, который следит добычу, - это ему пока непонятно. Он еще "пинчер" - кинуться на преступника и вцепиться, потом на следующего и так далее, а там - ура! чистота среди людей. А меж тем я его учил, что нельзя так заблуждаться, поскольку преступность, увы, в обозримое время неискоренима. Девять процентов населения в любом городе или селе рождаются с патологией психики. Из них рекрутируются гении, всевозможные чудаки и, к сожалению, криминальные элементы. Прав оказался профессор Ламброзо в своем споре с утопистами, а ведь сколько ушатов грязи было вылито на его имя за теорию о прирожденных преступниках. Конечно, думать, что некоторых из них в данную минуту папы и мамы катают в колясочках, не очень приятно, но можно б утешиться тем, что хоть в детские свои годы они доставляют радость...
- Чего это ты, Саша, кислый? - спрашиваю я. - Как время провел?
- Попусту, - отвечает Локтев. - Пришел к Белову. Стучу. Открывает пацан. "Папа дома?" - "Сейчас вернется. А вы кто?" Объясняю. "Можете подождать", - говорит. Сажусь, жду. Десять минут. Двадцать. Приносит "Науку и жизнь". "Вот практикум психологический, разгадайте". Разгадал. Еще полчаса к черту. "Куда же папа ушел?" - "Ой, - кричит, - забыл. На рыбалку. Извините". Ах ты, думаю, сопляк. Пошел к Жолтаку. Этот дома сидит, в окнах свет, дверь закрыта. Стучу - ни слуху ни духу. Стучу в окно - к окну подошел. "Кто вы такой?" - спрашивает. "Милиция". - "Документ ваш покажите", - куражится. Показываю. "К стеклу его приложите", - с издевкой такой, вдруг, мол, фальшивый. Приложил. Читал, читал, думаю, не откроет, повестку, скажет, пришлите. Запоры открыл, крючки откинул - впустил. "По какому, извините, делу?" - "По делу убийства в костеле". - "Я, - говорит, к убийству никакого отношения не имею. Я и узнал про это убийство днем. Соседка сказала. Жолтак, говорит, в костеле человека убили, пошли скорей. Как, говорю, в костеле? Не может быть. Господи, врешь". И пошел, и пошел, да все около. Ничего не видел, не слышал, скамейку, строгал, кто мимо ходил - не смотрел: ходят люди - значит, надо им ходить. В костел заглянул на минуту, а почему на минуту - потому что в рабочем был костюме - неприлично, значит. Знает что-то, прикидывается дураковатым. Ведь что стал говорить: "Чем Жолтак виноват? В тюрьме сидел? Так сама же милиция и посадила. А теперь Жолтак помогай". А я, Виктор Николаевич, о помощи и слова не сказал. "И рад бы содействовать, - злорадно так улыбается, - да не знаю, кто там кого убил. А что Жолтак в тюрьме сидел, так тут таких, что сидели, двадцать пять, а то и больше процентов".
- Культурно расстались? - спрашиваю я.
- Виктор Николаевич! - обижается Локтев. - Что за вопрос?
- Ну и хорошо, - говорю я. - Журнал прочитал, с Жолтаком познакомился. Как он живет?
- Простенько. Кровать, стол, шкафчик, половичок. Он, кстати, ужинал, когда я пришел. Чесноком от него несло ужасно.
- Напрасно ты фыркаешь, - говорю я. - Полезен чеснок. Петр Первый любил, водку закусывал.
- Сравнили! - отвечает Саша. - Жолтак без водки.
Тут я вспоминаю, что выпил три рюмки. Рюмка, правда, была маленькая, ксендз наливал ее наполовину, органист под ободок, в общей сложности я выпил граммов сто десять. Маловато, чтобы лечь и заснуть.
- Давай газету почитаем, - предлагаю я, - "Известия".
- Где ее взять? Она же в сейфе.
- Не волнуйся, не все такие забывчивые. Здесь газета, прихватил я ее, на всякий случай.
Саша раскладывает газету на столе, и мы вглядываемся в печатные строки с гораздо большим вниманием, чем обладатели лотерейных билетов. Газета, вернее, половина газеты, страницы третья и четвертая, датирована апрелем, ей три месяца. Поэтому непонятно, для чего покойный держал ее при себе. Возможно, он читал газеты раз в квартал - такие люди, как это ни удивительно, еще существуют. Может быть, он вообще ее не читал, а носил с собой для каких-либо нужд - налицо только часть газеты. Однако сгибы не потерты, свежие, сложена она недавно. Мы просматриваем строку за строкой, надеясь найти отмеченные слова, цифры или даты, но отчерков, птичек, игольных наколок ни на одной, ни на другой сторонах листа нет. Ничего из этого не следует. Мало ли почему человек носит в кармане газету. Возможно, здесь напечатана его статья, или статья о нем или о знакомом, или что-нибудь такое, что ему интересно для дела. Мы начинаем читать материалы третьей полосы, не просто читать, а вчитываться с тщательной придирчивостью кляузника, выискивающего опечатки.
В центре страницы помещена фотография - четыре молоденькие ткачихи делятся производственным опытом. Возможно, одна из них его дочь или племянница, или он их сфотографировал... В этом случае его фамилия Ковалев... Левую боковую колонку занимают стихи о джигите - перевод с казахского. Написал их, безусловно, не покойный, но он мог быть переводчиком - тогда он называется Федоров... Подвал отдан разбору научно-популярных фильмов, он подписан искусствоведом Лидиной. На псевдоним это не походит, и можно допустить, что он режиссер, или оператор, или сценарист одного из фильмов, которые хвалит и ругает Лидина, или же он попросту зритель, который доволен точкой зрения автора... Большая статья посвящена проблемам хранения овощей, но автор ее некто Мухамедов, а покойный типичный славянин... Разве что он работает заготовителем... Еще тут есть рассказ о буднях моряков Тихоокеанского флота, однако трудно поверить, что он военный корреспондент и прибыл сюда из Владивостока... В колонке информации сообщается о приезде в Москву группы японских вокалистов, о находке узбекскими археологами уникального могильного сооружения, об удачах ненецкого охотника Федосеева. Опять-таки покойный не японец, не узбек, не ненец - у него иной разрез глаз... Еще газета информирует читателей, что Политехнический музей пополнился новыми экспонатами, что некому бывшему сержанту Клинову вручен орден Славы за подвиг, совершенный во время войны, что ВАЗ набирает мощность... Все, переворачиваем лист... Опять фотоснимок - поезд, возле него машинист... Может быть, брат покойного. Если родной брат, то фамилия его Кухарев... Вверху представлены два рисунка некоего Буренкова - "Весна в лесу" и "Утро на ферме". Неплохие рисунки... Запомним, Буренков... Большое спортивное обозрение, но на спортсмена убиенный не смахивал... Фельетон о недостойном поведении терапевта Беловой подписан И.Ивановым... Иван Иванов или Игнат Иванов... Вернее всего, псевдоним... Если он фельетонист из "Известий", то старую газету в кармане бы не таскал... Вероятнее, он пациент этой злобной Беловой, пострадавший от ее услуг... Зарубежный калейдоскоп: хитроумный побег из тюрьмы, дрессированный кот, опускание Венеции... Интересно, но не для нас... Теле- и радиограммы... Прогноз погоды... Адрес редакции... И ради адреса мог держать...
Итак, два десятка фамилий, люди из разных республик и городов. Девяносто девять шансов из ста, что никто из них отношения к убийству не имеет, убитого не знает, и вообще, газета положена в карман, чтобы в магазине хлеб завернуть. Но один шанс есть, ибо зачем человеку носить половину старой газеты во внутреннем кармане, где обычно лежат документы и деньги? С другой стороны, не могли же его интересовать все материалы? Наверное, один, но за три месяца его можно выучить, как песню. Кроме того, можно было сделать вырезку. Наконец, эти три месяца пиджак с газетой мог висеть на вешалке. Многовато загадок, думаю я, хватит на первый день.
Я подвигаю кресло к окну, обмякаю в нем и смотрю на редкие созвездия, слабо сияющие на тусклом небе. Локтев начинает читать по второму разу, выписывая нечто в блокнот.
Засыпать, как нормальные люди, то есть лечь в постель, накрыться, смежить веки и через минуту уснуть, я не умею. Мне обязательно надо готовиться ко сну: отрешиться от дневных забот, расслабиться, подвести итоги, освободиться от них, придумать что-либо приятное. Это ритуал, рефлекс, который я долго вырабатывал и о котором не жалею. Это полчаса полной воли, самое приятное время следствия, его нирвана.
Я смотрю в окно и вижу другие звездные ночи, красивые, с множеством ярких звезд в черном небе, звездные отражения в озере, зимние звезды над снежным полем, осенние звездопады, туманную поволоку Млечного Пути. Это мои воспоминания или мечты - не могу отличить, ведь между памятью и воображением нет резкой границы. Потом воображаемые звезды отодвигаются, гаснут, их закрывает занавес мрака, и он колышется, совсем как занавес в театре после звонка. Там, за занавесом, идут последние приготовления к спектаклю. Топочут сапоги рабочих сцены. Костюмерша сдувает пылинки с сутаны ксендза, реквизитор ставит подсвечник возле иконы, вкладывает в карман главного героя загадочную газету, некто держит в сумке кота, помреж садится к пульту, включает рампу, художник по свету готовит свой проекционный фонарь... Черный занавес раздвигается. Это театр. Нелепый, бессмысленный спектакль. Воскресший покойник садится на скамью и, не произнося слов, дожидается, когда наступит его время умереть... Вот художник, поводив по заднику кистью, спрыгивает с подмостей и удаляется в кафе выпить вина... Он удаляется, и по закону сцены на ней тут же возникает новый персонаж - существо в сапогах. Сильной лапой он хватает подсвечник и опускает его на голову жертвы. Просто так, чтобы из уст старого ксендза извергся крик страха... Потом он уходит, а художник возвращается, будто между ними установлена связь... Уныло выходит из-за кулис Жолтак с топором в руках, преклоняет колено, крестится и уходит. Эпизод сыгран, но неудачно - он забыл произнести положенный текст и возвращается на сцену, однако вечером... Буйницкий расхаживает вдоль костельной ограды и с серьезностью пенсионера вдыхает свежий воздух. Словно под сводами костела его душит запах тления или он очумел от гудения органных труб, которые нагнетают тревогу... Под звуки хорала неслышно крадется Белов украсть шитое полотенце... Надышавшийся свежим воздухом сакристиан начинает тереть хоругвью бронзовый подсвечник, он делает это с тщанием дворецкого... Серый вылавливает из кастрюльки куриную грудку... Ксендз пишет рассказ о своих переживаниях... Пьяный органист возвещает действующим лицам, что их поглотит земля...
Вот такие сцены. Есть единство места, а единства действия и времени нет. Ко времени вообще наблюдается общее отвращение: время застыло, ход часов приостановлен, о времени никто не желает вспоминать - оно приближает к смерти. Одного бессмертная Жнея уже скосила. Кто из героев этой пьески будет следующим?
Еще одна сценка - появляется толпа статистов, изображающая экскурсию, и меня удивляет их поведение.
- Как ты думаешь, Саша, - спрашиваю я, - почему никто из экскурсантов не глянул в исповедальню? Из двадцати человек ни один!
Локтев отрывается от газеты и начинает соображать, а я думаю так: если их любопытство кто-либо сдерживал, то этот человек и есть убийца.
УТРО
В половине девятого, одолжив в райотделе мотоцикл, мы едем в дом отдыха - шесть минут увлекательной езды по лесной заасфальтированной дороге. Как в сказках Шахразады, первый встречный оказывается и необходимым, это понятно сразу, поскольку он вооружен аккордеоном - столь же необходимым атрибутом своей профессии, сколь важен для мясника нож или для пастуха кнут. Это и есть пастырь отдыхающих, супостат скуки, рассказчик историй, которые вызывают страдания ксендза, штатный организатор, добывающий себе пропитание затеями. Мы подруливаем к нему именно в ту минуту, когда он прикнопливает к щиту объявлений очередную свою затею приказ о том, что сегодня в девять тридцать флотилия "Летучий голландец" отправляется в четырехчасовую экспедицию; цель - встреча с Нептуном; курс зюйд-вест; форма одежды - боевая, пляжная.
Локтев объясняет, кто мы и чего хотим, и предъявляет для опознания фото убитого. Глянув на снимок, затейник убежденно отвечает, что в последних заездах отдыхающих этого человека не было; в костеле он также его не видел, но, может быть, потому, что был сосредоточен на своих обязанностях экскурсовода. "Сейчас все устроим", - обещает затейник и решительно и охотно направляется в столовую. "Внимание, внимание! - кричит он этак нараспев и торжественно, как герольд. - Вчера в костеле произошло трагическое убийство человека. К нам прибыли товарищи из милиции. - Тут он делает паузу и успокоительно машет руками: мол, не расстраивайтесь, не портите себе аппетит, ничего страшного, обычное развлекательное мероприятие. - Поэтому всем, кто вчера был на прогулке в городе, - голос его звенит оптимизмом, - после завтрака надлежит задержаться. Наши показания, товарищи, окажут нашей милиции неоценимую помощь".
Завтрак, естественно, ломается, за столами волнение, вздохи, и фантастические домыслы, и нелепые шутки. Кто-то кричит: "Петя, кого, кого убили?" Ему кричат: "Ксендза убили". Еще кричат: "Иностранца распяли на кресте". И так далее. Люди более чувствительные завтрак оставляют и бредут к выходу, возле которого стоит Саша с фотоснимком. "Встречали?" - "Нет!" "Проходите". - "Встречали?" - "Никогда!" - "Следующий". Никто не встречал. И вдруг две девушки заявляют, что видели этого человека позавчера на лодочной станции - он сидел у лодочника. Они брали весла, и он еще сказал им время - было десять минут седьмого. Кроме них, однако, покойного никто не запомнил. Экскурсанты, как мы и ожидали, в костеле его не видели. Локтев предлагает им наш козырный вопрос: не трогал ли кто-либо из присутствующих подсвечники, не подходил ли к алтарю, не садился ли ради любопытства на место ксендза в исповедальне? Увы, ничего такого они не делали, потому что рядом с ними все время маячил высокий такой мужчина и шипел, подобно старому гусаку: "Нельзя трогать! Нельзя ходить! Нельзя смотреть!" - такой бледнолицый, с длинным носом, оттянутым вниз.
Не приходится гадать, что в роли цербера, охраняющего исповедальню, выступил сакристиан костела, бывший учитель, несчастный отец, добрый, по мнению ксендза, человек, Буйницкий Стась Антонович.
Итак, Буйницкий. Самообладание у него ничего, хорошее, надо отдать ему должное, и действовал он последовательно и логично. Четко думал. В половине второго - органист и Валя ушли бы домой, художника каким-либо образом выпроводил - костел пуст, можно толково распорядиться с трупом, перетащить в подвал, а там наверняка есть тайник. Концы в воду. Предусмотреть, что старая Ивашкевич попросит исповеди, он не мог, и Вериго появился против своих правил. Это случайности, от них страховки нет. И когда план сломался, не запаниковал. Нервы в порядке. Сам за милицией пошел. Шиканье на экскурсантов, конечно, не доказательство, но как косвенное пройдет. Однако же уверен, холера, - свидетелей нет, броня неплохая.
Меж тем затейник ведет нас знакомить с лодочником Фадеем Петровичем, будка которого, обвешанная спасательными кругами, стоит на берегу реки рядом с пляжем. Тут нам приходится ожидать полчаса, пока он выдает весла участникам экспедиции. Помимо того, что лодочник сильно хромает, у него нет левой руки, и он представляется мне жертвой моря, таинственного кораблекрушения, свирепого урагана, смывшего его за борт, нападения акул; старый морской волк, способный скорее расстаться с жизнью, чем с мичманкой и тельняшкой, хранящей запах тропических пассатов; боцман торгового судна, отличавший моря по цвету и вкусу соленой воды, заброшенный на пресное мелководье, к прогулочным лодкам, в которые садятся пышные красавицы и напевают песни о судьбе моряка...
Лодочник, обеспечив флотилию веслами и черпаками, садится отдохнуть, и тут мы предлагаем ему посмотреть фотоснимки.
- Знаю, - говорит он уважительно. - Это Алексей Иванович. А что с ним? Какой-то он будто неживой.
Саша объясняет, что так оно и есть.
Это известие как ветром сдувает с Фадея Петровича его капитанскую солидность, он выкрикивает петушиным голосом: "Значит, нет больше Ивана Алексеевича!" - и застывает в минутной кручине.
- Все! - говорит он. - Отрыбачил!
- А как фамилия Ивана Алексеевича?
- Алексея Ивановича, - поправляет лодочник.
- Вы только что сказали Ивана Алексеевича.
- Нет, Алексей Иванович, - неуверенно утверждает лодочник и впадает в унылое раздумье. - Может, и Иван Алексеевич, - соглашается он. - А фамилии его я не знаю.
- А кто он?
- Рыбак, - отвечает Фадей Петрович. - Он отдыхал у нас в доме отдыха три или два года тому назад. Рыбачили вместе. Понимающий человек. День назад приходит, здравствуй, говорит, Фадей Петрович. Узнаешь меня? Я гляжу - знакомая внешность. Я, говорит, Иван Алексеевич. Помнишь, как сома тащили? Ну, я вспомнил. Опять к нам, говорю. Договорились вчера порыбачить, а его, значит, вы говорите, уже и нет. Пошел на дно, значит.
- А где остановился Иван Алексеевич, не знаете? - спрашивает Локтев.
- Я говорю, здесь. Понравилось ему у нас.
С пристани слышатся крик затейника: "С якоря сни-мать-ся!", многоголосое "Ура!", туш - это "Летучий голландец" трогается на встречу с Нептуном. Мы глядим в окно на скопление веселых женских лиц, которые начинают петь что-то про Одессу, про синее море и ненаглядных невест, причем самым серьезным образом и самозабвенно, как на сцене поют.
Сирены уплывают, хлопая веслами; Саша "отчаливает" к администратору, а я остаюсь в будке слушать Фадея Петровича. Лодочник открывает свои воспоминания подробнейшим описанием сома, которого он и Иван Алексеевич брали возле плотины. "Ах, какой это был сом! - восклицает он. - Иван Алексеевич так и остолбенел!"
Столбенею весьма скоро и я, поскольку все его воспоминания связаны с рыбами: плотва, красноперки, щучка этакая и такая, какой-то ручей с хитроумной форелью и так далее. Я не ихтиолог, знание рыбьих повадок мне ни к чему, а пристрастие Ивана Алексеевича, или Алексея Ивановича, к рыбалке поводом для насильственной смерти послужить не могло.
Во мне, правда, срабатывает защитный рефлекс, я слушаю лодочника краем уха, сознавая, что истории о рыбах бесконечны; для Фадея Петровича рыбы разнятся между собой, словно люди, каждая имеет чуть ли не свой характер, он их индивидуализирует; и мне приходится слушать не об Иване Алексеевиче, ловившем рыб, а о рыбах, ловленных Иваном Алексеевичем; я мысленно зеваю, но молчу, поскольку Фадей Петрович находится в некоем сказительном трансе, слова исходят из него, словно под гипнотическим влиянием. Глаза его, хоть и устремлены на меня, меня не видят, я - прозрачное облачко на пути его взгляда, который зрит водную гладь, белое перышко поплавка, легкую тень рыбы, подсматривающей сквозь пласт воды на фигуру Ивана Алексеевича, застывшую в терпеливом ожидании, подсматривающей за ним немигающим рыбьим оком до тех пор, пока он покажется ей деревом, а удилище - его длинной ветвью, с которой спустился в воду паук. И, о! вскрик удачи, рыбацкое счастье, хвастовство. Все это, хоть и характеризует Ивана Алексеевича как человека положительного, по существу, бесполезно; драматические коллизии Ивана Алексеевича с рыбами не имеют выхода на людей, а убили его все-таки не рыбы. Поэтому я думаю о Буйницком, который, под влиянием рассказа Фадея Петровича, представляется мне щукой, преочень хитрой и осторожной; он и внешне похож на нее - такой же вытянутый, острые нос и подбородок, уши, правда, оттопырены, но это для острого слуха.
И, о, эврика! - да это же он отец дочери органиста.
Все признаки идентичны, думаю я. Может, и органист об этом знает ведь развелся с женой. А может, и не знает. Двадцать лет назад это было, еще географию преподавал. Впрочем, какое это имеет значение? - думаю я. Кто без греха? Он всего лишь сакристиан, а не папа римский. В то время в бога не верил - грешил, пану Луцевичу рога наставил. Это обязательно надо уточнить, осторожно, конечно, вдруг органист и не подозревает такого подвоха, зачем ему глаза открывать.
Долго, однако, Фадей Петрович говорит. Рыб столько нет, думаю я, сколько он говорит. Я приподнимаюсь прощаться, и лодочник, видимо, от страха потерять слушателя, восклицает, что вспомнил самое главное: у Ивана Алексеевича в городке живет приятель. "Так он сказал, - говорит Фадей Петрович. - Завтра, говорит, утром подойду в город с другом поговорить, много лет не виделись, а к вечеру буду, ты меня жди". Еще и снасти попросил взять. Я его обождал немного, потом, думаю, не придет - выпили они там крепко.
- Как звать друга?
- Этого не сказал.
Значит, приятель, думаю я. Ничего себе приятель, суровый, пальца в рот не клади, недаром на щуку похож. Славная, надо сказать, дружба. Хотя чему удивляться, худшие враги как раз их старых приятелей и выходят. Так что преступление осмысленное и, судя по скорости, предопределенное. Покойный, правда, рыбу собирался ловить после этой встречи, покушения на свою жизнь не предполагал, но ошибся. А может, и предполагал, заметил же ксендз в его глазах настороженность, неприязнь - видно, не устерегся, убийца посильнее был, похитроумнее. Глуповат оказался Иван Алексеевич. Верно, обговорили что-то ледяным шепотом, нечто для убийцы опасное, знаменателя не нашли, и Иван Алексеевич направился к выходу, может быть, еще и пригрозил - гляди, пожалеешь, жди - в милицию иду. Итак, он направился к выходу, не сторожился, уверенный, что нападение невозможно - играет орган, костел полон звуков, в костеле посторонние. Но именно потому, что звучат органные трубы, убийца наносит удар. Зачем? Зачем? - последний вопрос в триаде неизвестных, которыми выражается убийство: кто? кого? зачем? или: кто убил? кто убит? причины? Первое предположительно известно, второе Локтев должен установить по прошлогодним регистрационным журналам, а третье придется копать. Убийца не хулиган, так что причины должны быть веские, тяжелые, такие глубоко лежат.
В том, что делает сейчас Локтев, ничего сложного нет, элементарная следственная работа - веди себе пальцем по столбцу имен и отчеств, замечая Иванов Алексеевичей или Алексеев Ивановичей. Ни тех, ни других, однако, Саша еще не обнаружил.