Страница:
Вдруг повеяло сыростью - это Локтев лег рядом. Я отползаю в сторону, да и песок подо мной остыл. Хорошо так лежать на горячем песке. Рай!
Рай-то рай, только вот убили Клинова, а за что?
И Саша разиня хорошая, думаю я, не спросил, какой костюм на Клинове был - будничный или воскресный? Вежливый, скромный, порядочный (Клинов), а с Даниловым не по-дружески обошелся, не по-человечески. Хорошо, не приехал, а если бы приехал - стой на перроне, как дурак. И жене наврал: сказал вынуждают ехать. И в Минске наврал. Вот тебе и без недостатков! Но и Данилов молодцом - в четверг отменил, люди уже могли поросенка зажарить... Два сапога! Ох, не понять мне их, думаю я. Гладко - не подступиться. Не возьмем с этой стороны. От костельных надо идти.
Лежу и думаю о костельных: об их скучной, замкнутой жизни, о дивных из заботах; о старании ксендза найти в такой жизни смысл; о безумной вере Буйницкого в существовании души; о смешном тщеславии Луцевича; о сотне не знакомых мне людей, бросающих в костельную скарбонку свои деньги; об их твердой вере в свою правоту.
В половине третьего мы поднимаемся и следуем в костел послушать заупокойную мессу. Ничего интересного в этом, разумеется, нет, но мы идем, поскольку существует мнение, что на похороны приходит убийца, чтобы кинуть прощальный взор на дело своих рук. Сомнительно, конечно, но такова сила предрассудка и надежды: вдруг среди лиц, отдающих последний долг несчастному Жолтаку, проявится одно, искомое - чем черт не шутит.
Мы немного опаздываем - ксендз Вериго уже читает скорбную молитву. Насколько я понимаю церковные установления, он совершает грех, ибо Жолтак, наложив на себя руки (ксендз обязан думать именно так), согрешил перед господом, не испил до дна отмеренную ему чашу страданий - вдруг на дне ее, в последнем глотке, была намечена ему радость необыкновенная. Поведение ксендза меня несколько смущает: то ли он угадывает истину, то ли им движут некие непонятные мне возвышенные соображения.
Гроб стоит на помосте, горят свечи; согласно христианским представлениям душа Жолтака сейчас наблюдает творимое прощание, чтобы запомнить пристойное или непристойное поведение присутствующих, которое зачтется им в день страшного суда. Присутствует человек двадцать пять; из наших знакомых, помимо ксендза, Буйницкие и органист, он при органе. Остальные, судя по выражению лиц, родственники и записные участники любых похорон, у которых скорбное чувство неиссякаемо, как родник.
Ксендз подает знак органисту, и под сводами костела плывет траурная песня, посвященная Жолтаку, - честь, заслуженная благодаря смерти. Если бы два дня назад Жолтак сказал: "Пан ксендз, распорядитесь, чтобы Луцевич сыграл для меня реквием", - ксендз подумал бы, что тот сошел с ума. Печальные звуки органных труб действуют на нервы и мне; мой взгляд блуждает по лицам, обратившимся в маски, - все они в приемлемой мере соответствуют эталону кручины. Совершенно неожиданно - словно укол иголкой - испытываю вину перед Жолтаком, прозрение некоего касательства к этой смерти, какой-то своей ошибки или оплошности, имевшей место и сыгравшей фатальную роль. Мистика, думаю я, влияние звуков, похоронный стереотип - сейчас все чувствуют себя виноватыми.
Меж тем угасают последние аккорды, в наступившей тишине ксендз Вериго творит короткую молитву, четверо мужчин поднимают гроб, и все движутся к выходу.
Мы с Сашей направляемся в гостиницу, молчим, вернее, я молчу; Саша что-то говорит о своих костельных впечатлениях, но я его не слышу, потому что пытаюсь проследить генезис ущемившего меня странного чувства виноватости. Я детально восстанавливаю в памяти встречу с Жолтаком, что спрашивал у него, что он отвечал, как смотрел в глаза, что слышал ксендз, что он говорил, как глядел на Жолтака и так далее. Анализ воспоминаний поглощает меня, и я бреду за Локтевым, как слепец за поводырем, с той только разницей, что Саша меня за руку не держит.
Неожиданно Локтев останавливается, естественно, и я останавливаюсь, и оказывается, что перед нами стоит почтительная фигура - художник Петров.
- Здравствуйте, - говорит он весьма вежливо. - Я хочу спросить, можно ли мне уехать?
- Что, что? - спрашиваю я недоумевая и сердито. - Что вы хотите?
- Я хочу уехать домой!
- Нельзя! - отрезаю я. Почему нельзя, я еще не знаю, в моих планах ему покамест место не отведено, но интуиция требует сказать ему "нельзя".
- А когда будет можно? - тоскливо допытывается художник.
- Завтра! - почему-то говорю я и непонятно для чего уточняю: - В половине первого.
- Ага! - только и находится произнести художник и удаляется в смятении.
Локтев недоумения не высказывает, он думает, верно, что я сказал "завтра", не думая по рассеянности, чтобы не вести лишний разговор; мог так же сказать "сегодня" или "послезавтра". Но слова мои отнюдь не случайны, как может показаться на первый взгляд, они продиктованы дозревающим решением восстановить картину событий на месте преступления.
- Постановка завтра будет, - говорю я Локтеву. - Я - режиссер, ты помощник, и роль тебе какую-нибудь придумаем. Согласен?
ВЕЧЕР
В шесть часов Локтев, согласно своим обязанностям помрежа, обходит свидетелей - ксендза, Буйницкого, Луцевича, художника, Белова - и говорит им завтра к одиннадцати утра обязательно быть в костеле.
Старую Ивашкевич, дочь органиста и экскурсантов мы решили не приглашать - они статисты, их легко вообразить. Человека в сапогах мы пригласили бы с огромною охотой, но местонахождение его неизвестно. Выяснение этого обстоятельства как раз и является одной из задач эксперимента.
Одновременно я обращаюсь к Максимову с просьбой завтра в четверть первого прислать к воротам костела оборудованную машину и милиционеров при оружии. В костел им входить не надо, если они потребуются, их позовут.
Потом мы собираемся в номере и начинаем работу. Составляем поминутную хронику пребывания свидетелей в костеле: девять часов ноль пять минут - в костел вошли художник и Буйницкие (показания ксендза); десять часов сорок пять минут - в костельной ограде появился Жолтак (показания ксендза); одиннадцать часов десять минут - в костел входит Клинов (показания художника, Буйницкого). И так далее.
Прикидываем порядок действия: первое - свидетели занимают изначальные позиции; второе - ксендз осуществляет движение по костелу; третье движение Белова. И так далее.
Сочиняем тексты бесед с участниками эксперимента - для каждого особые, придумываем кульминационный текст.
Локтев вдохновенно высказывает несколько дельных соображений, я его поощряю: чем больше он будет знать, тем лучше исполнит свою роль. Он выступает как приманка, ему сфальшивить нельзя - уверенный должен быть, серьезный, искренний. Убийца думает четко, глаз у него наметанный, реагирует соответственно.
Я говорю Саше:
- Если нам повезет и мы возьмем убийцу, то будешь конвоировать его до ворот - там машина. Ты должен следовать за ним в трех шагах, придерживаясь левой руки, при остановках делаешь дополнительный шаг влево; при попытке нападения или бегства ты обязан задержать преступника без применения оружия; твой пистолет - исключительно символ власти, атрибут психологического воздействия; ты имеешь право пускать оружие в ход исключительно при недвусмысленной и явной опасности твоей, моей или свидетельским жизням, исходящей от преступника, - только в этом случае, то есть в том случае, если он окажется вооружен и проявит все признаки применения оружия. Понятно?
- Понятно, - отвечает Локтев.
Через полчаса я повторяю ему то же самое еще раз. А еще через полчаса я вновь интересуюсь, не забыл ли он, что в случае возможного выявления преступника должен конвоировать его до ворот, держась в трех шагах сзади со смещением влево и так далее.
Хорошая у него выдержка, говорит спокойно, не заметно, что сердится.
Саша еще минут десять расхаживает от стола к двери и обратно, размышляя о завтрашнем дне, затем садится к столу, расстилает газету, разбирает свой пистолет, зачем-то глядит в ствол на просвет, собирает пистолет и прячет в карман пиджака. После этого ложится в постель и засыпает молодецким сном.
Подвигав стулом и таким грубым скрипом Локтева не пробудив, я извлекаю на ту же газету его пистолет и для полной уверенности осматриваю и привожу в порядок сам. Разбираю, собираю, дивясь простоте устройства; маленький такой шарик, девять миллиметров в диаметре, а какой беды может натворить: будь ты богатырь-разбогатырь, тюкнет в грудь и словно ломом разворотит. Жуткая машина, осторожности требует, надзора; попадет в худую меткую руку, много оборвет жизней. Да хоть бы и одну, все равно... А ситуация этого не исключает. Опасен затеянный мною эксперимент, много в нем риска. Больше, чем следовало бы, чем разрешается, думаю я. Только другого решения я не вижу. А риск, ну что риск, и улицу перейти риск, если по сторонам не смотреть. Бдительным надо быть, ворон не считать. Он особо опасный, на все готов. Только к спектаклю не готов. Поди, и он в эту минуту варианты перебирает, готовится, определяет угрозу. Лежит себе в постели или покачивается на стуле, как я сейчас, не спится ему, тревожно. Думает: что вы, господа следователи, знаете? Почему я убил Клинова, вы не знаете, тут вам хода нет. И он прав, действительно не знаем. И он думает: для чего в костел пригласили - понятно; понятно, что не молиться; минуты будете считать - пожалуйста; ну и вычислите, что в такие-то пять минут в костеле оставались наедине Клинов и я. Ну и что, не доказательство, свидетеля-то нет, в царстве он небесном. И он думает: а нет свидетеля - делу конец, точка. Нераскрытое. И второе - нераскрытое. Так что будьте здоровы! Благообразный зверюга, клыков не видно. Разъярить его надо, думаю я, чтобы высунулся, показался в натуре, защитника потерял. А остальное предусмотрено - и свидетели, и машина, и оружие. Только бы не стукнуло ему в голову вооружиться. Хотя чем, чем? Ну, нож... Ружье охотничье ведь не притащит. Не должен. Интересный завтра будет день, думаю я. Что о нем ксендз Вериго потом напишет?
НОЧЬ
Локтев крепко спит. Мне даже досадно, что он так сладко, отрешенно спит, потому что я не могу отрешиться и заснуть. Нельзя сказать, что я бодрствую. Я лежу в постели, глаза мои закрыты, тело, безусловно, сонное, точнее сказать, ватное, но мозг мой работает, он поглощен завтрашним делом, он в будущем времени, в костеле, среди участников эксперимента. Мне всегда не спится накануне развязки, хоть я и стараюсь себя усыпить. Все, что я вижу в такие минуты, нереально, это нельзя запротоколировать, но я убежден, что все то, что мне видится, и есть сокрытая тайна, открытая мной истина. Я разгадал для себя убийцу и не сомневаюсь в своей правоте. Но убийца должен сам признаться в своем преступлении, иначе я проиграю, я не смогу найти веские доказательства для суда. Я стараюсь дремать, но перед глазами у меня костел, и я один разыгрываю спектакль марионеток, который завтра коллективно исполнят семь живых людей, семь подозреваемых или свидетелей, неважно как их назвать, семь человек, среди которых прячется убийца.
Я вижу их в центральном проходе костела на фоне алтарного креста; все они освещены яркими лучами, которые солнце посылает в храм через стрельчатые окна.
Я начинаю исполнять свою роль, говорить свою заготовленную, продуманную, отредактированную речь; да, я не спорю, я соглашусь с любым обвинителем, что я ерничаю, что мои шутки грубоваты, но это мое средство обороны, это межа, которая отчуждает меня от него, затаившегося среди семерых, похожего внешне на всех не-убийц, и непохожего на них как инопланетянин. Я заставлю его в этом признаться.
- Мы собрали вас сюда, - говорю я, - чтобы воскресить некоторые события печального четверга. К сожалению, среди нас нет Жолтака, он, как известно, предан земле. Спит вечным сном и гражданин, обнаруженный ксендзом в исповедальне. В его роли будет выступать мой товарищ лейтенант Локтев.
Перенесемся, граждане свидетели, в день убийства. Одиннадцать часов. Вы, Петров, в одиннадцать часов стояли на подмостях. В это же время вы, Луцевич, вошли в костел, поднялись на хоры и сели за кафедру. Я прошу вас занять названные позиции. На дворе покойный Жолтак сбивал новую скамейку. Предположим, что он и сейчас тихо постукивает топором. Теперь, пан ксендз, ваша очередь. Вы слушали орган, сидя в сакристии. Нет, идти туда не надо, присаживайтесь на любую скамью; будем считать, что вы незримы. Гражданин Белов в это время находился в музее. Остается пан сакристиан. Что делали вы?
- Какие-то мелочи, - отвечает мне Буйницкий, - менял свечи, смотрел, как работает художник.
- Значит, вы расхаживали по костелу, приглядывали за реставрацией, трогали подсвечники. Очень хорошо. Пан органист, если вас не затруднит, проиграйте какую-нибудь пьеску, негромко, если можно. Ну вот, примерно так было в четверг в начале двенадцатого. Вдруг входит незнакомый мужчина, никто его не знает - в жизни не встречал, допустим, не встречал. Богу он не молится. Что он делает? Скажем, слушает волнующие звуки органа. Что еще, пан сакристиан?
- Росписи смотрел, иконы, - отвечает Буйницкий, - ну, любопытствовал...
- Пожалуйста, Саша, обходи костел. А вы, пан сакристиан, делайте вид, что меняете свечи. Кстати, некоторые, действительно, следует заменить.
Послушаем орган - у нас есть десять минут. Вы, Буйницкий, не помните, сидел ли незнакомец?
- Присаживался. На передней скамье и где-то на средних сидел.
- Прошу, Саша, - говорю я. - Представь себе, что ты кого-то ждешь, у тебя важное свидание. В глубине души ты взвинчен, нервничаешь, а приходится изображать любознательность. Присел - не сидится - и опять ходишь, туда, назад; мимо подмостей, возле пана сакристиана - так скорее летит время. Пан ксендз, будьте добры пройти на алтарь. Я подымусь на хоры. Следите за мной. Следующие указания я дам сверху.
Двадцать две ступени винтовой лестницы. Я сосчитал их в первый день следствия. Лестница сложена из фигурного кирпича, прочного, как гранит. Сегодня такого не производят. Сегодняшний кирпич покрошился бы под сапогами органиста за день. Этот служит людям века. Таково было отношение предков к качеству. Каменная лестница выгодно отличается от деревянной не только прочностью, но, главное, тем, что не издает предательских скрипов. По ней можно красться. Вверх или вниз. И никто не услышит. Если крадешься вверх, то сначала виден пол, ноги пана Луцевича на педалях, затем поворот ступеней уводит взгляд на балясины, на стену, и с каждой ступенькой выше, выше, и опять виден орган, и пан Луцевич, качающийся на стуле, и его вздрагивающие руки, скрытые наполовину бортом кафедры. Как играют на органе, я никогда не видал, мне интересно, как это делает Луцевич. Стою и смотрю. Органист спрашивает глазами, долго ли еще играть. Я показываю два пальца - две минуты. Он согласно кивает и, верно-таки, закругляет пьеску как раз вовремя.
- Спасибо, пан органист, - говорю я. - Вы и взаправду здорово играете. Я вовек бы не научился. Пройдем к балюстраде.
Став рядом, мы оглядываем костел. Ксендз застыл в дверях сакристии. Петров стоит на подмостях. Белов, пользуясь случаем, изучает оклад иконы. Буйницкий стоит возле алтарного креста. Саша глазеет плафон с изображением небожителей.
- Пан ксендз, - зову я, - итак, вы послушали орган и теперь идете к Петрову, а вы, Петров, спускаетесь на пол. Саша, тебе следует сдвинуться вправо, сейчас ты разминешься к паном Вериго. Гражданин Буйницкий, вы остаетесь на алтаре. Саша и пан Вериго, взгляните друг на друга. Хорошо. Теперь, пан ксендз, вы рассматриваете роспись. Так, все, ваше время истекло, вы возвращаетесь домой, вас больше нет. Присаживайтесь, пан ксендз. В костел входит Белов. Пожалуйста, гражданин Белов, пройдите к амвону. Петров, вы уходите в кафе. Нет, нет, не надо уходить, вообразите, будто вы в кафе, стоите в очереди. Саша, ты продолжаешь бродить. Гражданин Буйницкий, вы что-то поправляете, стираете пыль, подсматриваете за Беловым.
Гражданин Белов, в четверг вы провели в костеле десять минут. Засекаю время.
Пусть поскучают, думаю я, пусть нервы напрягут, спешить некуда.
В моем воображении эти люди ведут себя несколько иначе, чем в реальности и, тем более, в свидетельских показаниях. Возможно, моя интуиция точнее чувствует их сущность, то, что умышленно или невольно приукрашено, прихорошено или утаено. Вот, например, Белов много рассказывал про свой интерес к старинному амвону, однако, я вижу, что он совершенно к нему равнодушен, не горит в нем энтузиазм любителя древностей. Анеля Буйницкая держит в руках ведро и тряпку, но мысли ее, безусловно, далеки от своих несложных обязанностей и костела. Червь какого-то тяжелого раздумья гложет сакристиана, ранее выявлявшего полное внутреннее спокойствие. Только Саша держится молодцом, правильно себя ведет, маячит у них перед глазами, вполне для них непонятно, хорошо нагнетает предчувствие близкой неприятности.
- Ну вот, гражданин Белов, - говорю я, - вы покидаете костел. Присаживаетесь рядом с ксендзом Вериго. Саша, ты должен стать у передней скамьи, смотришь сюда, на пана органиста. Пожалуйста, Луцевич, спускайтесь вниз.
- Я был за кафедрой, - объясняет органист.
- Я знаю. Это уже условно. Ксендза Вериго тоже не было в костеле, однако вот он сидит. Прошу. Пожалуйста, вперед. Так, теперь вы стоите здесь, между притвором и колонной.
- Саша! - зову я. - Иди к выходу. Под люстрой остановись. Не бойся, она не упадет. Тут тебя нагоняет Буйницкий. Прошу, гражданин Буйницкий. Станьте рядом. Все хорошо, но кого-то не хватает. Ага, Жолтака не хватает. Облик его еще жив в нашей памяти, и, я думаю, никому не составит труда вообразить следующее. Вот скрипит входная дверь, в притвор входит Жолтак, целует крест, преклоняет колено, молится и глядит на вас, Саша и гражданин Буйницкий. А вы на него. Короткие равнодушные взгляды. Теперь он возвращается на двор, его нет. Таким образом, в костеле присутствуют трое: незнакомец, гражданин Буйницкий и гражданин Луцевич. Однако органист наверху, он сидит за кафедрой, он играет. Правильно я говорю?
- Нет, - отвечает Буйницкий. - Вы забыли о другом человеке, в сапогах.
- Помню, - говорю я, - но ему еще не черед, он появится чуть позже. А вас, вас обоих, я прошу пройти к иконе богородицы. Так. Здесь, пожалуйста, задержитесь. Одиннадцать сорок. Пять минут можно о чем-либо поговорить.
- О чем? - спрашивает Локтев.
- Не имеет значения. Хоть о погоде. О видах на урожай. Все равно. Пожалуйста, Саша, будьте добры, гражданин Буйницкий, не надо молчать. Любой разговор. О чем угодно.
- Как настроение, пан сакристиан? - спрашивает Локтев согласно сценарию.
- Нормальное.
- Странно, странно, - ерническим тоном реагирует Локтев.
- Что в этом странного?
- Как же, конец игры, как говорится, финиш.
- Не понимаю, - говорит Буйницкий.
- Ну и зря. Маленький, но роковой просчет. Прошедшей ночью следовало уехать. Уже далеко были бы, верст за пятьсот...
- Ерунду, простите, какую-то говорите, - начинает волноваться сакристиан.
- Нас и просили ерунду говорить. Так что обижаться вовсе ни к чему. Можете что-нибудь умное сказать, если хотите, - предлагает Локтев. - Никто не мешает. И потом, не такая уже ерунда, если разобраться. Ничего себе ерунда. Высшей мерой пахнет, а вы ерунда, говорите.
- Полнейшая ерунда. Какой мерой?
- Громче, пожалуйста, - говорю я.
- Расстрелом! - восклицает Локтев.
- Ну, знаете! - вскрикивает Буйницкий. - Это сверх всяких пределов. С меня достаточно! - и поворачивается уйти.
- Одну минуту, гражданин Буйницкий, - останавливаю я разгневанного сакристиана. - Не сердитесь, разговор, действительно, условный. Я вас только на минутку еще задержу. Вы остаетесь стоять, а ты, Саша, уходи. Так, повернись к пану сакристиану затылком. Сделай шаг, еще шаг. Стоп. Теперь вы, Буйницкий, возьмите подсвечник. Лучше тот, крайний, в котором новые свечи. Не стесняйтесь, в костеле, как мы условились, никого нет, а Луцевич сидит к вам спиной. Берите и бейте им собеседника по голове.
Буйницкий онемел, руки его безвольно падают, взгляд, полный страдания, обращается ко мне - о, я ни в чем не виновен, я добрый, мирный человек, говорит этот взгляд, - какое ложное заблуждение о моей душе, я - агнец, маленький, беленький ягненок, не мучайте меня подозрениями, отпустите. К горлу его подкатывает ком слов (мне так кажется), но он молчит. Дожимать его надо, думаю я, надкололся.
Буйницкий поднимает глаза, глядит на Белова, потом на ксендза, потом на органиста и по-прежнему остается нем.
- Ах, Буйницкий, - продолжаю я с укоризной, - сколько страданий вы доставили своей жене...
Жена стоит возле ксендза Вериго, окаменев от прозрения на трагическую ошибку своего замужества.
Но и это его не пронимает, в ответ он беспомощно пожимает плечами.
- Да, граждане свидетели, - говорю я. - Так происходило в четверг. Затем он спрятал убитого в исповедальню, вытер подсвечник и продолжал бродить по костелу, словно ничего не случилось.
- Саша! - говорю. - Гражданин Буйницкий задержан.
Локтев поворачивается, отступает на шаг, достает свое оружие и командует задержанному:
- Заложите руки за спину. Идите вперед.
- Господи! - шепчет ксендз. - Не может быть...
Буйницкий тяжело потянулся к входным дверям.
Локтев конвоирует его в полном согласии с моими указаниями. Молодец. Точность - половина удачи.
Этот прощальный проход Буйницкого вдоль колонн к притвору очень меня сердит. Мне не нравится, что сакристиан молчит, уж как-то быстро он сломался, согласился на поражение недопустимо легко. В немом виде от него мне никакой пользы не будет. А он бредет, как козел на заклание, пожалейте, мол, меня. Поравнялся с органистом, взглянул на него и поворачивает на выход.
- Гражданин Буйницкий, - говорю я. - Повернитесь. Вы ничего не хотите сказать на прощание? - спрашиваю я. - Не мне, а вашим коллегам - ксендзу Вериго, органисту Луцевичу. Вы пятнадцать лет провели вместе. Жене, наконец...
Буйницкий, потупив голову, отрешенно молчит. Мне кажется, он меня уже не слышит. Уже созрел, думаю я.
Саша, как и надлежит конвоиру, стоит от него налево, только вот пистолет опустил.
- Что вы молчите, Буйницкий! - взываю я. - Ведь вы видите этих людей, возможно, в последний раз - и Белова, и ксендза Вериго, и органиста, и свою супругу...
- Мне нечего сказать, - шепчет Буйницкий.
- Ну, что же, - говорю я, - у вас был выбор. Вы отказались. Теперь я скажу. Даже не я, а вот вы, Петров. Пожалуйста, внимательно как художник посмотрите на лица Буйницкого и Луцевича и определите, кто старший, кто младший брат.
При последнем моем слове органист делает кошачий скачок к Локтеву и ударяет его ребром ладони по шее, еще миг - и черный глаз Сашиного пистолета глядит мне в грудь.
- Не шевелитесь, майор, - командует органист. - Руки поднимите. Повыше. Иначе сами знаете, какая получится неприятность. А ты, - органист кивает Локтеву, который, подобно рыбе, выброшенной на берег, хватает ртом воздух, - стань рядом с командиром. И вы, и вы (Белову, ксендзу) тоже рядом. Все вместе.
Хоть я и лежу в постели, я чувствую озноб, которым охватило свидетелей.
Удачно он Саше попал, думаю я. Чего это я не пожалел парня. Впрочем, сам виноват. Зевать не надо. Ничего, даст бог, сквитаемся.
- Стась, открой подвал, - командует органист.
- Ты этого не сделаешь, - шепчет Буйницкий. - Это нельзя.
- Поторопись, дурак, - прикрикивает органист.
- Опомнись, - призывает Буйницкий.
- Выхода нет, - говорит органист. - Ключи. Быстро.
- Неужели вы нас убьете? - спрашиваю я и провокационно делаю шаг вперед.
Органист, не раздумывая, нажимает спуск.
Мне, однако, везет - осечка.
Я молниеносно посылаю руку в карман, но не успеваю, органист передергивает затвор раньше.
- Подлец! - кричит Стась Буйницкий. - Убийца! - и бросается на брата.
Луцевич стреляет в сакристиана в упор. Это означало бы точную смерть, если бы пистолет не отказал вновь.
Буйницкий бьет органиста кулаком в лицо, но не очень удачно, с ног не сбивает, хватается за пистолет и свободной рукой лупит куда попало. Белов бросается на помощь.
- Не надо, - останавливаю я его. - Пусть подерутся.
Пока братья избивают друг друга, я достаю свой пистолет и снимаю предохранитель.
- Достаточно, - кричу я. - Разойдитесь. В сторону, пан сакристиан. Пан органист, не надо ломать затвор - обойма пуста.
И я делаю паузу, чтобы он смог осознать происшедшие перемены.
И вот настал мой звездный час в этом деле, долгожданная минута, ради которой три дня иссушался мой мозг. Я говорю:
- Гражданин Буйницкий Валерий Антонович, вы задержаны по обвинению в двух умышленных убийствах, а также в нападении на инспектора милиции, насильственном захвате оружия и попытке убийства майора милиции и родного брата.
Полная тишина. Моя победа. Торжество следствия. Готов органист. Накрыт. Хорошо я все рассчитал. Красиво. Самому нравится. И свидетели трое, и брат, самое важное, брат сломался, и пистолет в руках. Правильно я его разрядил. Как чувствовал. Перед Сашей покаюсь, обиделся, чуть не плачет с досады. Ничего, ничего, простит. Славно получилось. Хорошо. Вот так, пан органист. Это не Жолтака убогого убивать. Крупная ты, наверно, сволочь. Ну, ксендзу сегодня без валидола не обойтись. Совсем остолбенел старик. И художник. Песни вместе пели. Спета песенка. Сыграны хоралы. Ну, еще раз на пистолет посмотри. Дошло наконец. Открылось. Тоскливо. Это я понимаю, что невесело. Что же ты теперь сделаешь?
Рай-то рай, только вот убили Клинова, а за что?
И Саша разиня хорошая, думаю я, не спросил, какой костюм на Клинове был - будничный или воскресный? Вежливый, скромный, порядочный (Клинов), а с Даниловым не по-дружески обошелся, не по-человечески. Хорошо, не приехал, а если бы приехал - стой на перроне, как дурак. И жене наврал: сказал вынуждают ехать. И в Минске наврал. Вот тебе и без недостатков! Но и Данилов молодцом - в четверг отменил, люди уже могли поросенка зажарить... Два сапога! Ох, не понять мне их, думаю я. Гладко - не подступиться. Не возьмем с этой стороны. От костельных надо идти.
Лежу и думаю о костельных: об их скучной, замкнутой жизни, о дивных из заботах; о старании ксендза найти в такой жизни смысл; о безумной вере Буйницкого в существовании души; о смешном тщеславии Луцевича; о сотне не знакомых мне людей, бросающих в костельную скарбонку свои деньги; об их твердой вере в свою правоту.
В половине третьего мы поднимаемся и следуем в костел послушать заупокойную мессу. Ничего интересного в этом, разумеется, нет, но мы идем, поскольку существует мнение, что на похороны приходит убийца, чтобы кинуть прощальный взор на дело своих рук. Сомнительно, конечно, но такова сила предрассудка и надежды: вдруг среди лиц, отдающих последний долг несчастному Жолтаку, проявится одно, искомое - чем черт не шутит.
Мы немного опаздываем - ксендз Вериго уже читает скорбную молитву. Насколько я понимаю церковные установления, он совершает грех, ибо Жолтак, наложив на себя руки (ксендз обязан думать именно так), согрешил перед господом, не испил до дна отмеренную ему чашу страданий - вдруг на дне ее, в последнем глотке, была намечена ему радость необыкновенная. Поведение ксендза меня несколько смущает: то ли он угадывает истину, то ли им движут некие непонятные мне возвышенные соображения.
Гроб стоит на помосте, горят свечи; согласно христианским представлениям душа Жолтака сейчас наблюдает творимое прощание, чтобы запомнить пристойное или непристойное поведение присутствующих, которое зачтется им в день страшного суда. Присутствует человек двадцать пять; из наших знакомых, помимо ксендза, Буйницкие и органист, он при органе. Остальные, судя по выражению лиц, родственники и записные участники любых похорон, у которых скорбное чувство неиссякаемо, как родник.
Ксендз подает знак органисту, и под сводами костела плывет траурная песня, посвященная Жолтаку, - честь, заслуженная благодаря смерти. Если бы два дня назад Жолтак сказал: "Пан ксендз, распорядитесь, чтобы Луцевич сыграл для меня реквием", - ксендз подумал бы, что тот сошел с ума. Печальные звуки органных труб действуют на нервы и мне; мой взгляд блуждает по лицам, обратившимся в маски, - все они в приемлемой мере соответствуют эталону кручины. Совершенно неожиданно - словно укол иголкой - испытываю вину перед Жолтаком, прозрение некоего касательства к этой смерти, какой-то своей ошибки или оплошности, имевшей место и сыгравшей фатальную роль. Мистика, думаю я, влияние звуков, похоронный стереотип - сейчас все чувствуют себя виноватыми.
Меж тем угасают последние аккорды, в наступившей тишине ксендз Вериго творит короткую молитву, четверо мужчин поднимают гроб, и все движутся к выходу.
Мы с Сашей направляемся в гостиницу, молчим, вернее, я молчу; Саша что-то говорит о своих костельных впечатлениях, но я его не слышу, потому что пытаюсь проследить генезис ущемившего меня странного чувства виноватости. Я детально восстанавливаю в памяти встречу с Жолтаком, что спрашивал у него, что он отвечал, как смотрел в глаза, что слышал ксендз, что он говорил, как глядел на Жолтака и так далее. Анализ воспоминаний поглощает меня, и я бреду за Локтевым, как слепец за поводырем, с той только разницей, что Саша меня за руку не держит.
Неожиданно Локтев останавливается, естественно, и я останавливаюсь, и оказывается, что перед нами стоит почтительная фигура - художник Петров.
- Здравствуйте, - говорит он весьма вежливо. - Я хочу спросить, можно ли мне уехать?
- Что, что? - спрашиваю я недоумевая и сердито. - Что вы хотите?
- Я хочу уехать домой!
- Нельзя! - отрезаю я. Почему нельзя, я еще не знаю, в моих планах ему покамест место не отведено, но интуиция требует сказать ему "нельзя".
- А когда будет можно? - тоскливо допытывается художник.
- Завтра! - почему-то говорю я и непонятно для чего уточняю: - В половине первого.
- Ага! - только и находится произнести художник и удаляется в смятении.
Локтев недоумения не высказывает, он думает, верно, что я сказал "завтра", не думая по рассеянности, чтобы не вести лишний разговор; мог так же сказать "сегодня" или "послезавтра". Но слова мои отнюдь не случайны, как может показаться на первый взгляд, они продиктованы дозревающим решением восстановить картину событий на месте преступления.
- Постановка завтра будет, - говорю я Локтеву. - Я - режиссер, ты помощник, и роль тебе какую-нибудь придумаем. Согласен?
ВЕЧЕР
В шесть часов Локтев, согласно своим обязанностям помрежа, обходит свидетелей - ксендза, Буйницкого, Луцевича, художника, Белова - и говорит им завтра к одиннадцати утра обязательно быть в костеле.
Старую Ивашкевич, дочь органиста и экскурсантов мы решили не приглашать - они статисты, их легко вообразить. Человека в сапогах мы пригласили бы с огромною охотой, но местонахождение его неизвестно. Выяснение этого обстоятельства как раз и является одной из задач эксперимента.
Одновременно я обращаюсь к Максимову с просьбой завтра в четверть первого прислать к воротам костела оборудованную машину и милиционеров при оружии. В костел им входить не надо, если они потребуются, их позовут.
Потом мы собираемся в номере и начинаем работу. Составляем поминутную хронику пребывания свидетелей в костеле: девять часов ноль пять минут - в костел вошли художник и Буйницкие (показания ксендза); десять часов сорок пять минут - в костельной ограде появился Жолтак (показания ксендза); одиннадцать часов десять минут - в костел входит Клинов (показания художника, Буйницкого). И так далее.
Прикидываем порядок действия: первое - свидетели занимают изначальные позиции; второе - ксендз осуществляет движение по костелу; третье движение Белова. И так далее.
Сочиняем тексты бесед с участниками эксперимента - для каждого особые, придумываем кульминационный текст.
Локтев вдохновенно высказывает несколько дельных соображений, я его поощряю: чем больше он будет знать, тем лучше исполнит свою роль. Он выступает как приманка, ему сфальшивить нельзя - уверенный должен быть, серьезный, искренний. Убийца думает четко, глаз у него наметанный, реагирует соответственно.
Я говорю Саше:
- Если нам повезет и мы возьмем убийцу, то будешь конвоировать его до ворот - там машина. Ты должен следовать за ним в трех шагах, придерживаясь левой руки, при остановках делаешь дополнительный шаг влево; при попытке нападения или бегства ты обязан задержать преступника без применения оружия; твой пистолет - исключительно символ власти, атрибут психологического воздействия; ты имеешь право пускать оружие в ход исключительно при недвусмысленной и явной опасности твоей, моей или свидетельским жизням, исходящей от преступника, - только в этом случае, то есть в том случае, если он окажется вооружен и проявит все признаки применения оружия. Понятно?
- Понятно, - отвечает Локтев.
Через полчаса я повторяю ему то же самое еще раз. А еще через полчаса я вновь интересуюсь, не забыл ли он, что в случае возможного выявления преступника должен конвоировать его до ворот, держась в трех шагах сзади со смещением влево и так далее.
Хорошая у него выдержка, говорит спокойно, не заметно, что сердится.
Саша еще минут десять расхаживает от стола к двери и обратно, размышляя о завтрашнем дне, затем садится к столу, расстилает газету, разбирает свой пистолет, зачем-то глядит в ствол на просвет, собирает пистолет и прячет в карман пиджака. После этого ложится в постель и засыпает молодецким сном.
Подвигав стулом и таким грубым скрипом Локтева не пробудив, я извлекаю на ту же газету его пистолет и для полной уверенности осматриваю и привожу в порядок сам. Разбираю, собираю, дивясь простоте устройства; маленький такой шарик, девять миллиметров в диаметре, а какой беды может натворить: будь ты богатырь-разбогатырь, тюкнет в грудь и словно ломом разворотит. Жуткая машина, осторожности требует, надзора; попадет в худую меткую руку, много оборвет жизней. Да хоть бы и одну, все равно... А ситуация этого не исключает. Опасен затеянный мною эксперимент, много в нем риска. Больше, чем следовало бы, чем разрешается, думаю я. Только другого решения я не вижу. А риск, ну что риск, и улицу перейти риск, если по сторонам не смотреть. Бдительным надо быть, ворон не считать. Он особо опасный, на все готов. Только к спектаклю не готов. Поди, и он в эту минуту варианты перебирает, готовится, определяет угрозу. Лежит себе в постели или покачивается на стуле, как я сейчас, не спится ему, тревожно. Думает: что вы, господа следователи, знаете? Почему я убил Клинова, вы не знаете, тут вам хода нет. И он прав, действительно не знаем. И он думает: для чего в костел пригласили - понятно; понятно, что не молиться; минуты будете считать - пожалуйста; ну и вычислите, что в такие-то пять минут в костеле оставались наедине Клинов и я. Ну и что, не доказательство, свидетеля-то нет, в царстве он небесном. И он думает: а нет свидетеля - делу конец, точка. Нераскрытое. И второе - нераскрытое. Так что будьте здоровы! Благообразный зверюга, клыков не видно. Разъярить его надо, думаю я, чтобы высунулся, показался в натуре, защитника потерял. А остальное предусмотрено - и свидетели, и машина, и оружие. Только бы не стукнуло ему в голову вооружиться. Хотя чем, чем? Ну, нож... Ружье охотничье ведь не притащит. Не должен. Интересный завтра будет день, думаю я. Что о нем ксендз Вериго потом напишет?
НОЧЬ
Локтев крепко спит. Мне даже досадно, что он так сладко, отрешенно спит, потому что я не могу отрешиться и заснуть. Нельзя сказать, что я бодрствую. Я лежу в постели, глаза мои закрыты, тело, безусловно, сонное, точнее сказать, ватное, но мозг мой работает, он поглощен завтрашним делом, он в будущем времени, в костеле, среди участников эксперимента. Мне всегда не спится накануне развязки, хоть я и стараюсь себя усыпить. Все, что я вижу в такие минуты, нереально, это нельзя запротоколировать, но я убежден, что все то, что мне видится, и есть сокрытая тайна, открытая мной истина. Я разгадал для себя убийцу и не сомневаюсь в своей правоте. Но убийца должен сам признаться в своем преступлении, иначе я проиграю, я не смогу найти веские доказательства для суда. Я стараюсь дремать, но перед глазами у меня костел, и я один разыгрываю спектакль марионеток, который завтра коллективно исполнят семь живых людей, семь подозреваемых или свидетелей, неважно как их назвать, семь человек, среди которых прячется убийца.
Я вижу их в центральном проходе костела на фоне алтарного креста; все они освещены яркими лучами, которые солнце посылает в храм через стрельчатые окна.
Я начинаю исполнять свою роль, говорить свою заготовленную, продуманную, отредактированную речь; да, я не спорю, я соглашусь с любым обвинителем, что я ерничаю, что мои шутки грубоваты, но это мое средство обороны, это межа, которая отчуждает меня от него, затаившегося среди семерых, похожего внешне на всех не-убийц, и непохожего на них как инопланетянин. Я заставлю его в этом признаться.
- Мы собрали вас сюда, - говорю я, - чтобы воскресить некоторые события печального четверга. К сожалению, среди нас нет Жолтака, он, как известно, предан земле. Спит вечным сном и гражданин, обнаруженный ксендзом в исповедальне. В его роли будет выступать мой товарищ лейтенант Локтев.
Перенесемся, граждане свидетели, в день убийства. Одиннадцать часов. Вы, Петров, в одиннадцать часов стояли на подмостях. В это же время вы, Луцевич, вошли в костел, поднялись на хоры и сели за кафедру. Я прошу вас занять названные позиции. На дворе покойный Жолтак сбивал новую скамейку. Предположим, что он и сейчас тихо постукивает топором. Теперь, пан ксендз, ваша очередь. Вы слушали орган, сидя в сакристии. Нет, идти туда не надо, присаживайтесь на любую скамью; будем считать, что вы незримы. Гражданин Белов в это время находился в музее. Остается пан сакристиан. Что делали вы?
- Какие-то мелочи, - отвечает мне Буйницкий, - менял свечи, смотрел, как работает художник.
- Значит, вы расхаживали по костелу, приглядывали за реставрацией, трогали подсвечники. Очень хорошо. Пан органист, если вас не затруднит, проиграйте какую-нибудь пьеску, негромко, если можно. Ну вот, примерно так было в четверг в начале двенадцатого. Вдруг входит незнакомый мужчина, никто его не знает - в жизни не встречал, допустим, не встречал. Богу он не молится. Что он делает? Скажем, слушает волнующие звуки органа. Что еще, пан сакристиан?
- Росписи смотрел, иконы, - отвечает Буйницкий, - ну, любопытствовал...
- Пожалуйста, Саша, обходи костел. А вы, пан сакристиан, делайте вид, что меняете свечи. Кстати, некоторые, действительно, следует заменить.
Послушаем орган - у нас есть десять минут. Вы, Буйницкий, не помните, сидел ли незнакомец?
- Присаживался. На передней скамье и где-то на средних сидел.
- Прошу, Саша, - говорю я. - Представь себе, что ты кого-то ждешь, у тебя важное свидание. В глубине души ты взвинчен, нервничаешь, а приходится изображать любознательность. Присел - не сидится - и опять ходишь, туда, назад; мимо подмостей, возле пана сакристиана - так скорее летит время. Пан ксендз, будьте добры пройти на алтарь. Я подымусь на хоры. Следите за мной. Следующие указания я дам сверху.
Двадцать две ступени винтовой лестницы. Я сосчитал их в первый день следствия. Лестница сложена из фигурного кирпича, прочного, как гранит. Сегодня такого не производят. Сегодняшний кирпич покрошился бы под сапогами органиста за день. Этот служит людям века. Таково было отношение предков к качеству. Каменная лестница выгодно отличается от деревянной не только прочностью, но, главное, тем, что не издает предательских скрипов. По ней можно красться. Вверх или вниз. И никто не услышит. Если крадешься вверх, то сначала виден пол, ноги пана Луцевича на педалях, затем поворот ступеней уводит взгляд на балясины, на стену, и с каждой ступенькой выше, выше, и опять виден орган, и пан Луцевич, качающийся на стуле, и его вздрагивающие руки, скрытые наполовину бортом кафедры. Как играют на органе, я никогда не видал, мне интересно, как это делает Луцевич. Стою и смотрю. Органист спрашивает глазами, долго ли еще играть. Я показываю два пальца - две минуты. Он согласно кивает и, верно-таки, закругляет пьеску как раз вовремя.
- Спасибо, пан органист, - говорю я. - Вы и взаправду здорово играете. Я вовек бы не научился. Пройдем к балюстраде.
Став рядом, мы оглядываем костел. Ксендз застыл в дверях сакристии. Петров стоит на подмостях. Белов, пользуясь случаем, изучает оклад иконы. Буйницкий стоит возле алтарного креста. Саша глазеет плафон с изображением небожителей.
- Пан ксендз, - зову я, - итак, вы послушали орган и теперь идете к Петрову, а вы, Петров, спускаетесь на пол. Саша, тебе следует сдвинуться вправо, сейчас ты разминешься к паном Вериго. Гражданин Буйницкий, вы остаетесь на алтаре. Саша и пан Вериго, взгляните друг на друга. Хорошо. Теперь, пан ксендз, вы рассматриваете роспись. Так, все, ваше время истекло, вы возвращаетесь домой, вас больше нет. Присаживайтесь, пан ксендз. В костел входит Белов. Пожалуйста, гражданин Белов, пройдите к амвону. Петров, вы уходите в кафе. Нет, нет, не надо уходить, вообразите, будто вы в кафе, стоите в очереди. Саша, ты продолжаешь бродить. Гражданин Буйницкий, вы что-то поправляете, стираете пыль, подсматриваете за Беловым.
Гражданин Белов, в четверг вы провели в костеле десять минут. Засекаю время.
Пусть поскучают, думаю я, пусть нервы напрягут, спешить некуда.
В моем воображении эти люди ведут себя несколько иначе, чем в реальности и, тем более, в свидетельских показаниях. Возможно, моя интуиция точнее чувствует их сущность, то, что умышленно или невольно приукрашено, прихорошено или утаено. Вот, например, Белов много рассказывал про свой интерес к старинному амвону, однако, я вижу, что он совершенно к нему равнодушен, не горит в нем энтузиазм любителя древностей. Анеля Буйницкая держит в руках ведро и тряпку, но мысли ее, безусловно, далеки от своих несложных обязанностей и костела. Червь какого-то тяжелого раздумья гложет сакристиана, ранее выявлявшего полное внутреннее спокойствие. Только Саша держится молодцом, правильно себя ведет, маячит у них перед глазами, вполне для них непонятно, хорошо нагнетает предчувствие близкой неприятности.
- Ну вот, гражданин Белов, - говорю я, - вы покидаете костел. Присаживаетесь рядом с ксендзом Вериго. Саша, ты должен стать у передней скамьи, смотришь сюда, на пана органиста. Пожалуйста, Луцевич, спускайтесь вниз.
- Я был за кафедрой, - объясняет органист.
- Я знаю. Это уже условно. Ксендза Вериго тоже не было в костеле, однако вот он сидит. Прошу. Пожалуйста, вперед. Так, теперь вы стоите здесь, между притвором и колонной.
- Саша! - зову я. - Иди к выходу. Под люстрой остановись. Не бойся, она не упадет. Тут тебя нагоняет Буйницкий. Прошу, гражданин Буйницкий. Станьте рядом. Все хорошо, но кого-то не хватает. Ага, Жолтака не хватает. Облик его еще жив в нашей памяти, и, я думаю, никому не составит труда вообразить следующее. Вот скрипит входная дверь, в притвор входит Жолтак, целует крест, преклоняет колено, молится и глядит на вас, Саша и гражданин Буйницкий. А вы на него. Короткие равнодушные взгляды. Теперь он возвращается на двор, его нет. Таким образом, в костеле присутствуют трое: незнакомец, гражданин Буйницкий и гражданин Луцевич. Однако органист наверху, он сидит за кафедрой, он играет. Правильно я говорю?
- Нет, - отвечает Буйницкий. - Вы забыли о другом человеке, в сапогах.
- Помню, - говорю я, - но ему еще не черед, он появится чуть позже. А вас, вас обоих, я прошу пройти к иконе богородицы. Так. Здесь, пожалуйста, задержитесь. Одиннадцать сорок. Пять минут можно о чем-либо поговорить.
- О чем? - спрашивает Локтев.
- Не имеет значения. Хоть о погоде. О видах на урожай. Все равно. Пожалуйста, Саша, будьте добры, гражданин Буйницкий, не надо молчать. Любой разговор. О чем угодно.
- Как настроение, пан сакристиан? - спрашивает Локтев согласно сценарию.
- Нормальное.
- Странно, странно, - ерническим тоном реагирует Локтев.
- Что в этом странного?
- Как же, конец игры, как говорится, финиш.
- Не понимаю, - говорит Буйницкий.
- Ну и зря. Маленький, но роковой просчет. Прошедшей ночью следовало уехать. Уже далеко были бы, верст за пятьсот...
- Ерунду, простите, какую-то говорите, - начинает волноваться сакристиан.
- Нас и просили ерунду говорить. Так что обижаться вовсе ни к чему. Можете что-нибудь умное сказать, если хотите, - предлагает Локтев. - Никто не мешает. И потом, не такая уже ерунда, если разобраться. Ничего себе ерунда. Высшей мерой пахнет, а вы ерунда, говорите.
- Полнейшая ерунда. Какой мерой?
- Громче, пожалуйста, - говорю я.
- Расстрелом! - восклицает Локтев.
- Ну, знаете! - вскрикивает Буйницкий. - Это сверх всяких пределов. С меня достаточно! - и поворачивается уйти.
- Одну минуту, гражданин Буйницкий, - останавливаю я разгневанного сакристиана. - Не сердитесь, разговор, действительно, условный. Я вас только на минутку еще задержу. Вы остаетесь стоять, а ты, Саша, уходи. Так, повернись к пану сакристиану затылком. Сделай шаг, еще шаг. Стоп. Теперь вы, Буйницкий, возьмите подсвечник. Лучше тот, крайний, в котором новые свечи. Не стесняйтесь, в костеле, как мы условились, никого нет, а Луцевич сидит к вам спиной. Берите и бейте им собеседника по голове.
Буйницкий онемел, руки его безвольно падают, взгляд, полный страдания, обращается ко мне - о, я ни в чем не виновен, я добрый, мирный человек, говорит этот взгляд, - какое ложное заблуждение о моей душе, я - агнец, маленький, беленький ягненок, не мучайте меня подозрениями, отпустите. К горлу его подкатывает ком слов (мне так кажется), но он молчит. Дожимать его надо, думаю я, надкололся.
Буйницкий поднимает глаза, глядит на Белова, потом на ксендза, потом на органиста и по-прежнему остается нем.
- Ах, Буйницкий, - продолжаю я с укоризной, - сколько страданий вы доставили своей жене...
Жена стоит возле ксендза Вериго, окаменев от прозрения на трагическую ошибку своего замужества.
Но и это его не пронимает, в ответ он беспомощно пожимает плечами.
- Да, граждане свидетели, - говорю я. - Так происходило в четверг. Затем он спрятал убитого в исповедальню, вытер подсвечник и продолжал бродить по костелу, словно ничего не случилось.
- Саша! - говорю. - Гражданин Буйницкий задержан.
Локтев поворачивается, отступает на шаг, достает свое оружие и командует задержанному:
- Заложите руки за спину. Идите вперед.
- Господи! - шепчет ксендз. - Не может быть...
Буйницкий тяжело потянулся к входным дверям.
Локтев конвоирует его в полном согласии с моими указаниями. Молодец. Точность - половина удачи.
Этот прощальный проход Буйницкого вдоль колонн к притвору очень меня сердит. Мне не нравится, что сакристиан молчит, уж как-то быстро он сломался, согласился на поражение недопустимо легко. В немом виде от него мне никакой пользы не будет. А он бредет, как козел на заклание, пожалейте, мол, меня. Поравнялся с органистом, взглянул на него и поворачивает на выход.
- Гражданин Буйницкий, - говорю я. - Повернитесь. Вы ничего не хотите сказать на прощание? - спрашиваю я. - Не мне, а вашим коллегам - ксендзу Вериго, органисту Луцевичу. Вы пятнадцать лет провели вместе. Жене, наконец...
Буйницкий, потупив голову, отрешенно молчит. Мне кажется, он меня уже не слышит. Уже созрел, думаю я.
Саша, как и надлежит конвоиру, стоит от него налево, только вот пистолет опустил.
- Что вы молчите, Буйницкий! - взываю я. - Ведь вы видите этих людей, возможно, в последний раз - и Белова, и ксендза Вериго, и органиста, и свою супругу...
- Мне нечего сказать, - шепчет Буйницкий.
- Ну, что же, - говорю я, - у вас был выбор. Вы отказались. Теперь я скажу. Даже не я, а вот вы, Петров. Пожалуйста, внимательно как художник посмотрите на лица Буйницкого и Луцевича и определите, кто старший, кто младший брат.
При последнем моем слове органист делает кошачий скачок к Локтеву и ударяет его ребром ладони по шее, еще миг - и черный глаз Сашиного пистолета глядит мне в грудь.
- Не шевелитесь, майор, - командует органист. - Руки поднимите. Повыше. Иначе сами знаете, какая получится неприятность. А ты, - органист кивает Локтеву, который, подобно рыбе, выброшенной на берег, хватает ртом воздух, - стань рядом с командиром. И вы, и вы (Белову, ксендзу) тоже рядом. Все вместе.
Хоть я и лежу в постели, я чувствую озноб, которым охватило свидетелей.
Удачно он Саше попал, думаю я. Чего это я не пожалел парня. Впрочем, сам виноват. Зевать не надо. Ничего, даст бог, сквитаемся.
- Стась, открой подвал, - командует органист.
- Ты этого не сделаешь, - шепчет Буйницкий. - Это нельзя.
- Поторопись, дурак, - прикрикивает органист.
- Опомнись, - призывает Буйницкий.
- Выхода нет, - говорит органист. - Ключи. Быстро.
- Неужели вы нас убьете? - спрашиваю я и провокационно делаю шаг вперед.
Органист, не раздумывая, нажимает спуск.
Мне, однако, везет - осечка.
Я молниеносно посылаю руку в карман, но не успеваю, органист передергивает затвор раньше.
- Подлец! - кричит Стась Буйницкий. - Убийца! - и бросается на брата.
Луцевич стреляет в сакристиана в упор. Это означало бы точную смерть, если бы пистолет не отказал вновь.
Буйницкий бьет органиста кулаком в лицо, но не очень удачно, с ног не сбивает, хватается за пистолет и свободной рукой лупит куда попало. Белов бросается на помощь.
- Не надо, - останавливаю я его. - Пусть подерутся.
Пока братья избивают друг друга, я достаю свой пистолет и снимаю предохранитель.
- Достаточно, - кричу я. - Разойдитесь. В сторону, пан сакристиан. Пан органист, не надо ломать затвор - обойма пуста.
И я делаю паузу, чтобы он смог осознать происшедшие перемены.
И вот настал мой звездный час в этом деле, долгожданная минута, ради которой три дня иссушался мой мозг. Я говорю:
- Гражданин Буйницкий Валерий Антонович, вы задержаны по обвинению в двух умышленных убийствах, а также в нападении на инспектора милиции, насильственном захвате оружия и попытке убийства майора милиции и родного брата.
Полная тишина. Моя победа. Торжество следствия. Готов органист. Накрыт. Хорошо я все рассчитал. Красиво. Самому нравится. И свидетели трое, и брат, самое важное, брат сломался, и пистолет в руках. Правильно я его разрядил. Как чувствовал. Перед Сашей покаюсь, обиделся, чуть не плачет с досады. Ничего, ничего, простит. Славно получилось. Хорошо. Вот так, пан органист. Это не Жолтака убогого убивать. Крупная ты, наверно, сволочь. Ну, ксендзу сегодня без валидола не обойтись. Совсем остолбенел старик. И художник. Песни вместе пели. Спета песенка. Сыграны хоралы. Ну, еще раз на пистолет посмотри. Дошло наконец. Открылось. Тоскливо. Это я понимаю, что невесело. Что же ты теперь сделаешь?