Страница:
Юрий и Стась соболезнующе молчали - ясно было, что сидит с ними за столом спятивший старик и мысль его мечется по кривым закоулкам разрушенного ума в напрасных усилиях восстановить прежний порядок.
Неожиданно ксендз Решка откинулся в кресле и уснул.
- Теперь до ужина будет спать, - печально сказала экономка. - Плохо отцу Павлу, душа горит, уже второй год так мучается, как двум казакам лбы проломил свинцовым подсвечником. В иконы стреляли... Ты, пан Стась, приходи, и пан пусть приходит...
Стась стал навещать дядьку ежедневно, но Юрий больше к канонику не пошел: страшно стало ему, что и его ждет за Эвку наказание сумасшествием. Уже и после первого посещения вдвое усилилась горечь на душе, и тоже в тупике метались вопросы: жива Эвка? убил? нашли? сказала отцу? Изведясь, Юрий отправил домой гайдука с письмом к отцу и наказал узнать все местные новости. Гайдук поскакал с неохотой сквозь опасные неблизкие версты - пан Юрий мысленно последовал за ним, молясь, как ангел-хранитель, о невредимости этого человека.
Как-то встретился приятелям у костела полковник Воронькович с черным лицом после поминальной службы - сын погиб месяц назад от стрелецкой пули под Могилевом. Сороковины пройдут, говорил Воронькович, пойду в войско.
Они сидели втроем в корчме за кружками старой густой сливянки малословные, хмурые, разобщенные разностью внутренних забот, и в длинные перерывы между редким словом мрачно вглядывались в красный отлив вина, словно ожидали появления на нем, как в гадальной миске, ответа из будущего. Воронькович думал о мести, Юрий катал свой жгучий уголек, Стась Решка страдал от невнимания дядьки к завещательному вопросу. Вот так, каждый в своем, отсидели они свидание и разошлись.
В сомнениях своих о повисшем в неизвестности наследстве и связанной с ним будущности Стась обращался за советом к Юрию. Все забылось старым ксендзом после утраты права на смелый стук в райскую дверь - вполне мог он пойти в чистилище, не распорядившись судьбой потомственного владения в Лидском повете. Только как, как пробиться к заглохшим чувствам родственной заботы?.. Но советы, порождаемые рассеянной душой и сосредоточенным на тайне умом, все сводились к одному - проси! Просить спятившего дядьку, чувствовал Стась, было бесполезно, вообще мог сложиться в перепутанных дядькиных мыслях обратный результат. Поэтому Стась настойчиво звал Юрия с собой - для вескости заботы; но и сам отец Павел обиженно спрашивал, куда пропал милый пан Матулевич, пришедшийся ему по душе. О господи, думал Юрий, кровь к крови тянет - и согласился.
Опять сели вчетвером обедать. Ксендз Решка говорил:
- Пан Юрий милый, хоть я и грешен, но всякого порицания от людей боюсь. Конечно, одно за другое не засчитывается, один грех всю жизнь перечеркивает, все другие заслуги и труды сразу цену теряют, но это перед богом так, а мы, грешные, слепые, несчастные, судьями друг другу быть не можем, потому что если чист в одном и судишь другого, так грешен в другом, в чем он чист, и будет не суд, а ложь...
Тут последовало обычное вытирание слез поданным платком, и в короткую паузу Юрий успел вставить важный для себя вопрос:
- Если бог судит, зачем самому себя судить?
- Пан Юрий, милый, - отвечал ксендз Решка, - бог через совесть судит... Они иконы рубили, я жизнь отобрал... Вот моя чистота - в кровавых брызгах... Я их не жалею - это неразумные люди, я себя жалею, что запятнан кровью...
Пан Юрий при последних словах оцепенел, словно каноник проник в его тайну и держал перед глазами поляну со всем происшествием. Но показалось... О другом думал старый каноник, какое-то новое смятение взволновало его. Он незамедлительно объяснил возникшее чувство:
- Или, подумал я сейчас, раньше создалась моя вина? Молитва и книги... да, так, и ничего больше. Но о чем была молитва? О чем были книги?.. Казак глуп, пан Стась милый, для него я просто "бесово отродье", "ворона иезуитская", хоть я не иезуит, а бернардинец... Только ему все равны "проклятые латиняне"... А мы кричим: "Проклятая схизма!" У них попы, у нас ксендзы; патриархи - кардиналы... Прячемся от греха по каморам и кельям, сочиняем книги обличений и ненависти, только сами, пан Юрий мой, в битву не ходим... А как самому пришлось - горько... Да еще дурни эти, епископы униатские, чтобы в раду пролезть, - сколько злобы породили на свет... А народ... что народ?.. глуп народ, не ведает ничего. Что вы, панове мои милые, ведаете о догматах, хоть и в коллегиуме учились?.. Нет, не звали мы к миру, учители духовные, к мечу звали, и зовем к мечу. Что мы, что русские попы, что кальвины... Дал нам бог слово, и как мы с ним: те проклятые, для них мы проклятые... Глуп казак и рубит, потому что глуп и сабля в руках. А порубит "проклятых" - что, лучше станет? Глуп народ, мы науськиваем... Может, где-то в этот час поп сидит, как я с вами, и так же плачет... но и сам виноват...
Монашка подала ксендзу Решке платок; долго не мог он унять буйные слезы, и все молчали, наблюдая, как пропитывается белая холстина.
- Господь наш обличал, - продолжил отец Павел, вернув своей экономке насквозь промокшую тряпочку. - Но за боевой меч не брался - меч духовный держала его десница... Грешите, панове, чтобы знать свою малость, вечную хлябь земли под ногами. О том моя слеза, что даже в праведнике зло сидит наготове, как одетый в оружие солдат у костра в ночь перед вылазкой...
Невольно следуя зрением в указанную сторону, Юрий заглянул в себя и обнаружил с мгновенным обвалом всех надежд, что черное пятно, прижившееся на сердце и казавшееся одно время Эвкиной копией в размер малого ногтя, никакое не пятно, а откормленный в клопиную толщину хитрый бес с какою-то золотой точкой на рогах, как с орденом за победу... Да, ничего не знал о бесах полоцкий иезуит - демонолог, не видел их никогда, а собирал рассказы таких же, как сам, невежд. Видимы бесы, видимы, но тому видимы, кто исполнил... Это открытие прорезало у пана Юрия над бровями морщины глубокого удивления, но и странным образом успокоило.
9
Вернулся гайдук, доставив деньги и прочее. Про жизнь в Дымах рассказал, что пан Адам недужит; про Эвку - что ее кто-то секанул саблей бабы нашли в лесу, пан Адам приказал схоронить мертвую ведьму на кладбище, а убили ее, думает пан Адам, те лотры*, которые у Пашуты кормились, и он просит Юрия, если кого из той четверки в войске увидит - убить. Было от чего побледнеть, рухнуть на кровать и лежать живым мертвецом, не зная, как жить и что делать. Как жить? Что делать? Повеситься? С ума сойти, как ксендз Решка! Того только и ждет проклятый бес! Нет, дело есть, надо родину защищать. А если лежит на нем Эвкино проклятье - пусть исполнится...
______________
* Лотр - негодяй, разбойник (старобел.).
И как раз вовремя появился полковник Воронькович; быстро собралась хоругвь охотников, выступили. Шли спешно - Вороньковичу не терпелось сквитаться за свою утрату. Возле Острошицкого Городка случилась первая стычка - с царской наемной ротой немцев. Стычка была малой, немцев легко вытеснили из местечка, потеряв в своем строю троих. Вечером Юрий дремотно лежал на лавке; темно было на душе, длинную вереницу будущих дней угадывал он из своего скучного оцепенения - все обещали такую же цепкую тоску. Стась рядом стачивал зазубрины с жала сабли; уныло скрипел камень, мрачно отблескивал клинок, напоминая Юрию Эвкино обещание. Но смерть... странно она ходит, думал Юрий, или слепа... Вот троих сегодня убили немцы, а на нем и царапины нет - как это понять? Конечно, были они молодые, неопытные в бою, но и безгрешные - проклятье над головой не висело. Так за что? И Юрий думал, что проклятье не есть сама смерть, а ожидание ее, печаль о ней, боль, против которой бессильны вино, веселье товарищей, их похвалы и заботы. Живешь - что в могильной яме сидишь, нет руки, чтобы помогла выйти, нет взгляда участия, слова прощения. Убьют - никто и знать не будет за что, и не будет знать, что каялся и страдал...
Юрий, не вытерпев, рассказал Стасю свой грех.
- Эх, пан Юрий, что мучаться, - ответил Стась. - Ведьма того не стоит. Я их сотню искрошу, лишь бы ты был счастлив.
- Почему ж мне несчастно? - спросил Юрий.
- Может, тебе, пан Юрий, такое назначено.
Ничего исповедь не изменила, наоборот, добавилось новое мучение, - что тайна вырвалась и теперь вернуть ее под замок в тайный душевный ящик уже нельзя. Утешало немного, что приятель будет нем, как могила, но если на самого себя нельзя положиться, как на другого надеяться?
Поутру, взяв два десятка людей, Юрий поехал узнать, куда делись наемные немцы и что они делают. Никакой нужды ходить самому в разведку не было - душа ныла, вот и придумал занятие. Против привычки Юрий не позвал с собой Стася, он даже постарался выехать незаметно, но через версту Стась нагнал его и зарысил обок.
Юрий порадовался заботливой верности друга, но она вызвала и досаду из-за раскрытой тайны. Под предлогом осторожности он разделил свой отрядик на два и второй поручил Стасю. Так шли около часа среди болот и вдруг, перевалив холм, столкнулись на пулевой выстрел с конным стрелецким разъездом. Стрельцов было больше, чем солдат при Юрии, и, почуяв легкость добычи, они без промедления начали атаку. Юрий подал знак уходить. Стрельцы перешли в галоп и уже привстали в стременах для рубки, но на бугре встреченный противник удвоился - лихость стрельцов потухла. Столкнулись, потрогались саблями и разлетелись - каждый в свою сторону без особых потерь. У Юрия двое оказались ранены - молодой шляхтич и пулей в плечо Стась. Юрий чувствовал себя виновником ранения. Вроде бы ни в чем он не был виновен. Стась и бился на другом конце строя - никак не зависела от Юрия его удача. И все же была причина - открытый вечером грех. Но не мог же некий стрелец палить в Стася за чужую вину? Ему и все равно в кого выпалить - лишь бы попасть. Не повезло Стасю, как каждому когда-нибудь не везет. Все так, не было прямой вины, но помог, помог - не уйти было от такого признания. Легла на Стася его откровенность, Стась жалел его, задумался достаточно, чтобы потерять ловкость и ту быстроту кругового взгляда, когда все видит опытный рыцарь - и близкую саблю, и тень за спиной, и дальнее дуло пистоли, направляемое ему в грудь... Это чувство виновности давило Юрия весь обратный путь и потом, когда далеко провожал Стася, увозимого к дядьке. Он пробыл с другом до темноты и при прощании прослезился, убежденный, что никогда им больше не встретиться. Почему-то казалось ему, что в ближайшее время его убьют.
Через два дня после отъезда Стася присоединилась хоругвь к отряду Кмитича; что-то назревало - Кмитич шел к гетманскому войску. Вот тут, в канун больших событий, получил Юрий отцовское письмо. Причем привез письмо пан Пашута. Неожиданно возник он в один из дней, полупьяный и шумный и кинулся целоваться. Потом хлопнул себя по лбу кулаком и запустил руку в глубокий карман: "А-а! Пляши, пан Юрий, тебе письмо!"
Предчувствие беды охватило Юрия. Примерещилось, что отец узнал, догадался, и в письме - отречение. Дрожащими руками сломил Юрий печать.
"Дорогой сын", - прочел он, и освобождение от страхов осветило его, как благодать.
"...Прими мое благословение, - читал Юрий, - и передаю тебе с паном Пашутой денег, хоть и немного. Пан Михал посватался к Вольке Метельской, дай им бог счастья. Еленка Метельская о тебе вспоминает и за твое здоровье молится. Пан Петр Кротович, святая душа, умер, царство ему небесное, неделю назад..."
- Господи! - поразился Юрий. - Кротович... Мог сто лет жить...
- Кротович? - откликнулся Пашута. - У войского в гостях. Вышел во двор, виском о камень... Его всю жизнь к такой смерти тянуло... Вот, держи, пан Юрий, - он протянул кошелек с золотыми.
"Просил я пана бога помочь мне единственный в жизни раз, - читал Юрий, - ездил молиться в костел и перед алтарем стоял по полдня на коленях, чтобы дал пан бог исполнить ради справедливости - повидать тех лотров, что саблями зарубили Эвку, а может, в пустоте леса и надругались над высшим над ними созданием. Тех лотров ты уже в войске не ищи. Отыскались они во дворе пана Билича, я их забрал и на елях вокруг поляны, где они Эвку погубили, повесил. Жизни мне осталось мало, хорошо бы еще раз, сын, тебя увидеть, других радостей нет, кроме тебя, никого у меня не осталось..."
Юрий дочитывал письмо с ослеплением обреченного. В глазах разламывались радужные круги, вся жизнь крошилась в черные груды. Да, рос его грех, горел, падал роковой ошибкой на близких. И они следом за Эвкой становились его нечаянными жертвами. Немало их уже стало... Потекли к нему с черных строк письма в душу отцовское страдание и палаческая вина, а вместе с ними закапала, скатываясь с папоротниковых листьев, Эвкина кровь, и четыре тени закачались на скрипучих стволах под ночным ветром, закрывая пути с заклятого перекрестка... Тяжелела опрокинутая пирамида, похлопывала по ней с довольным видом каменщика черная тварь...
Товарищи звали Юрия выпить, он отказался и лег и под шум пьяной беседы провалился на старую просеку. Опять прошагал он по влажной стежке на солнечную поляну, здесь уже поджидала его Эвка и стала пугать, он не боялся, как не боятся угроз сестры, зная, что обиду можно легко снять лаской.
- Что мне, то и пану, - говорила Эвка.
- А что тебе? - спрашивал он.
- Что пан сделает, - отвечала она.
- То же самое? - спрашивал он.
- Точь-в-точь! - отвечала она.
Тогда он придвинулся и поцеловал Эвку в уголок губ. Она отпрянула.
- Ну что ж ты, - улыбнулся Юрий, - теперь мне то же самое.
- Нельзя, пан Юрий, - сказала Эвка. - Если поцелую - умрешь. Я покойница... Беги, пан Юрий...
Но его оплело папоротником, а с четырех сторон двигались к нему лотры. Он схватился за саблю - сабля исчезла... "Что нам, то и тебе!" - шептали лотры неподвижными губами. Папоротник расплелся, но оказались связаны руки. Ужас пронизал пана Юрия. Шею ему обвила веревка, он поглядел вверх веревка тянулась к небу, там высоко в поднебесье терялся ее конец... "Эвка!" - закричал Юрий о помощи и, вдруг поднятый на высоту, увидел ее она спала в черном квадрате посреди зелени, и горсть малины раскатывалась по белизне рубахи... Он оказался в душной густой темноте. Вокруг что-то хрипело, булькало, посвистывало. "Смерть!" - понял он, но сразу же понял, что проснулся, а все эти непонятные звуки - дыхание спящих товарищей.
Он лежал, вглядываясь в остатки сна, - они расплывались туманными клочьями, обнажая тоскливую пустоту жизни. Какое-то требовалось решение, чтобы уйти с этой обреченной пустоши. Какое? Куда уйти? Как развеять эти наползающие в скованности сна видения? Пан Юрий пролежал до рассвета под грузом безответных вопросов, и никакое решение к нему не пришло. Но выйдя во двор, вдохнув внезапной свежести, плеснув в лицо из колодезного ведра жменю колючей воды, оглядевшись в ясности июньского утра, промытого легким ночным дождем, Юрий взбодрился и решение таки принял. Махнув рукой, он сказал себе: "Будь что будет! А думать больше о том не хочу!"
10
Да и способствуя выздоровлению, отнялось время для собственных мыслей, поскольку гетман Сапега решил взять обозы Хованского под Ляховичами. Пришел приказ двигаться к Полонке, куда стягивались в единое тело под гетманскую булаву полки разных дивизий. Перекрыв путь Хованскому, войско стало в поле. Две хоругви крылатых гусар и полк Вороньковича были определены в запас и спрятаны в лесу. Время тянулось с изматывающей нудностью. Русская пехота, проявляя осторожность, близилась без спеха. Наконец ударили ружейные залпы стрельцов - первая шеренга, вторая, третья; ответила огнем литовская пехота, но шум стрельбы быстро затих - войска сошлись и схватились на саблях.
Резерв томился ожиданием. Офицеры, собравшись на опушке, гадали по лязгу оружия и силе криков, кто где берет верх и скоро ли для них наступит срок идти в дело. Через час и настал - князь Щербатый, сломав правое крыло, зашел в спину. Тотчас гусарские командиры и Воронькович приказали хоругвям построиться для атаки.
Построились. Воронькович выехал перед полком и поднял буздыган. Все глядели на него, ожидая жесткого - обрывающего все молитвы, волнения, мысленные прощания - крика "Вперед! Руби!", и тогда полк стронется и, выхватывая сабля, помчит в сечу для общей победы и испытания каждой отдельной судьбы.
Вдруг полковник, коротко охнув, повалился с коня. К нему бросились кунтуш на его груди был пробит пулей. Ряды пришли в растерянность, атака срывалась. Юрий видел, как вдали рубят тех, кто ждал помощи. И чувствуя зов сберечь чьи-то жизни, он вырвался на осмотрение полку и, вскинув саблю, властно, повелительно крикнул:
- За Отчизну! За полковника Вороньковича! Руби!
Он скакал впереди лавины. Далеко справа и слева неслись в бой полки крылатых гусар. Их белые крылья, сложенные за спиной и поднятые над шлемами, показались Юрию крыльями ангелов, которые выносили его на твердь жизни.
Полк упал на пехоту. Все смешалось, забылось, сошлось, в одном: рубить! Но в сосредоточенности боя, среди мелькания сабель и палашей, клубов пистолетного дыма, среди криков, звона оружия, хрипа и стонов Юрий чувствовал на себе тяжелый неотрывный взгляд ненавидящих глаз. "Эвка пришла, - думал Юрий. - Сейчас ударит!" Она медлила, он догадался, почему она медлит, - ждет, чтобы он оглянулся, признал свой страх и справедливость удара - тогда она сверкнет занесенной саблей. В какой-то миг этот взгляд стал невыносимо горяч и близок, Юрий оглянулся - глядели на него почти в упор три черных глаза - нацеленное око пистоли и налитые злобой глаза пана Пашуты... Как быстро переходит смирение в ярость! Вот только что Юрий думал покорно подставить грудь под казнящую руку, но, узнав руку мстительную, мысль его в неизмеримое мгновение радостно переменилась - и уже он приник к конской шее, видит вспышку, слышит полет злой пули в неизвестность, и уже пустил в полет отблескивающую потусторонней синевой саблю. Жадная сталь врезалась в открытое тело - в горло пана Пашуты между нагрудником и подбородком... И все - нет лихого пана, не выпить ему больше веселой водки, не погреметь смехом в корчме, не тосковать без товарищей в долгий крещенский вечер, вспоминая былые славные дни... И за что он, собственно, хотел отомстить? какая гордость его обжигала, чтобы вместо врага убивать своего поручника и соседа? Да уж что разбираться - поздно, закрыл глаза пан Пашута, а Юрий поскакал вперед, в гудящую гущу, где полки Сапеги и Кмитича теснили пехоту воеводы Змеева и князя Щербатого, забирая победу.
И повезло, повезло гетманской булаве - забрали. Впервые за пять лет войны бежал с битвы князь Иван Андреевич Хованский. Лишь полгода назад под треск январских морозов спалил он непокорный Брест, трижды подряд отнимал победу у Обуховича и Огинского, ловко отбивал от Борисова нынешних удачников, а теперь сам уходил вскачь, бросив обоз и раненых в признании полного поражения. Среди пленников оказался князь Семен Щербатый; сотнями сдались стрельцы; пушки и порох подарил взятый обоз. Да, победа, победа, первая за войну, и в июньской солнечной щедрости яркая, как знамение...
Вечером, отличая заслуги, гетман вручил Юрию полковничью булаву. Вот и свершилось - держал Юрий в руке заветную награду. Шестиперый этот буздыган, несколько лет носимый Вороньковичем, принадлежал ранее полковнику Нарушевичу, тоже выронившему его на смертном поле, а далее в глубину времени шел уже неизвестный Юрию ряд людей, которые выгладили до нежности рукоять этого знака власти и рыцарской доблести. Юрий заткнул буздыган за тугой пояс, и с вином гетманского поздравительного кубка вошла в него как бы свежая струя жизни.
Но ночью, когда выдохлись пьяные счастливые сны, опять пришла к нему Эвка. Приснилась Юрию часовенка, слепой дождь, они стоят вдвоем под навесом, и с редким капельным стуком течет их томительный предразлучный разговор.
- Полковник, да, пан Юрий?
- Случай, Эвка.
- Ничто не случайно, пан Юрий.
А он, про себя соглашаясь с Эвкой, вслух говорит: "Нет, держит нас случай", потому что для него необходимо ее согласие на случайность ошибок, на его случайный удар, а она упрямится, доказывает свое, а он свое, и она говорит скорее устало, чем согласно: "Может, и случай, пан Юрий". И опять с капельным разрывом тянется эта последняя беседа.
- Не отпустишь меня?
- Разве держу?
- Прости меня.
- Прости себя.
А дождик брызжет на траву, хочется уйти по дороге, обоим тяжело, и говорят по десятому разу прежние слова, не решаясь расставаться...
Проснулся пан Юрий с чувством легкости на душе.
11
После Полонки, печально оправдавшей свое название для стрельцов, войско направилось к Минску. Преследовать Хованского, который оторвался на Полотчину с сильными гарнизонами, гетман не решился, а стал обозами у Борисова, где должны были начать мирные переговоры комиссары от обеих сторон.
Шел июль, из нового урожая ничего еще не поспело, а некоторая уцелевшая крестьянская живность, слыша подступление скорых на расправу голодных сотен, уходила дышать в такие заповедники, где могла быть разыскана или чудом, или всевойсковым прочесыванием. Поэтому полковник Матулевич ездил за провиантом в Новогрудский повет. Подбила его на такую работу тоска по Стасю Решке и желание показаться товарищу не столько с булавой за поясом, сколько в душевном обновлении. Сделав крюк, он заехал в Слоним. Приятель растрогался до слез. Плакал радостно по детской своей чувствительности и отец Павел. Опять они обедали вчетвером, и опять старый ксендз говорил столь же неумолчно, как и прежде, но призыва к греху Юрий от него не услышал, наоборот, просачивалось в его речах заметное костельное благочестие.
- Пан Юрий милый, вся беда моя в том, что я стар и немощен, - говорил отец Павел. - Будь я молод, как мой племянник пан Стась или ты, пан Юрий, по-иному забилось бы сейчас мое сердце. Искупление возможно - только много времени надо, чтобы исполнить его. Надо сделать много дел, полезных людям, сплести их в венок, который можно символически возложить на голову и следовать в нем на вышний суд. А в один день, и в месяц, и за год столько добрых дел не сделаешь. Мне уже поздно. Спасать себя молитвой - бог лишь сильнее невзлюбит. Пан бог слышит и думает: за что милость? Грех, скажет он, не прощается, грех смывается тяжким трудом. Клеймо с коровы срезается ножом, а рубец навсегда, и она мычит о своих страданиях. А клеймо с души? А если я отвечу, что говорю воскресную проповедь словами горячей веры, то кровь моя исторгается вместе со словами, так он скажет: что же, если свинопас, совершив грех, продолжает заботливо пасти свиней или шляхтич храбро рубиться, это - подвиг искупления?..
Эти рассуждения помалу сминали веселость Юрия, к концу обеда он испытывал досаду, что приехал в Слоним. В словах старика была тягостная правда, нарушавшая покой; он именно так и считал: полк в бой вожу - бог зачтет.
- А какое, отец Павел, доброе дело может быть сверх труда? - спросил Юрий.
- Любовь, - отвечал каноник. - В любви зарождается человек, любовь дает ему душу, любовью душа сохраняется и обновиться может только через любовь. Новую душу грешный человек сам должен создать. Вы спросите, панове, возможно ли такое чудо? Все возможно по милости божьей. Но непрост этот труд, не для старческой немощи...
Юрий вывел из последних слов, завершившихся обычным слезопролитием, что у него-то времени вдосталь, а сейчас, прав каноник, не молиться надо, а делать свое рыцарское дело и любить...
После обеда Стась позвал приятеля погулять вдоль Щары, не терпелось ему рассказывать свою радость: дядька вернулся в главное здравие ума и завещал ему имение. Но пришлось помучиться, настрадался от страхов неизвестности на всю жизнь, потому что шли кошачьими стайками каноники и монахи, чтобы вырвать Стасев кусок для Слонимского или лидского костелов. Вовремя плечо прострелил чертов московит, дай ему бог жизни, если не успели убить. Обокрали бы в отсутствие начисто - у них назад не вырвешь; чего только не говорили дядьке проклятые плуты, чуть ли не панна небесная приказала эту вотчину у дядьки просить, - тут Стась смущенно покосился на приятеля: не обидел ли он в запале святое видение, выгнавшее из Дымов, а Юрия слова "проклятый плут" укололи своей правдивостью, он тяжко застыдился, но продолжал удерживать улыбку, поощряя Стася к рассказу. "Так я говорю, - заторопился Стась, - дядя Павел мой милый, пусть отпустит тебе бог сто лет жизни, но если ты Решковичи им запишешь, то любой хлоп будет богаче меня". Теперь, пан Юрий, и жениться можно.
- И что, есть панна на примете?
- На примете нет, но найдется, - уверенно отвечал Стась. - Вот съезжу в Решковичи, может, там и невеста сидит в близком соседстве да еще с прирезком в сотню волок. А ты?
- Меня Еленка ждет. Не по себе только, Стась, мне в Дымы ехать. Перед отцом страшно...
- На твоем месте, - сказал приятель, - признался бы я отцу. Ведьма и родной сын - сам посуди... Да он и подивится горести такой... Сказал - и забыто...
- Подумаю, - кивнул Юрий, но кивнул, чтобы прекратить хмельные советы. Про смерть лотров Стасю не скажешь, и вообще как объяснить, если самому непонятно. Заруби он в пьяном угаре старого Матея, еще, посердившись, простил бы его отец. А Эвку - нет, не простит. Сплелись у них какие-то загадки... Вот если бы Стась Еленку рубанул - то как? Да и что... мало ли страшных тайн на земле? Все ли знаем? Лучше и не знать...
- Ну, а ты, брат Стась, когда в полк? - спросил Юрий, весело толкая товарища в бок. - Или не пойдешь к такому полковнику?
- Как не идти. Только хорошо бы, пан Юрий, рыцаря, породить в противодействие военному року. - И послащал голос Стася, выдавая заветную мечту, и глаза уплыли в Лидский повет, на завещанный двор, в нагретую печкой спальню. Но требовалось как-то оправдать сладкий домоседный план: А то не останется Решек на белом свете.
Неожиданно ксендз Решка откинулся в кресле и уснул.
- Теперь до ужина будет спать, - печально сказала экономка. - Плохо отцу Павлу, душа горит, уже второй год так мучается, как двум казакам лбы проломил свинцовым подсвечником. В иконы стреляли... Ты, пан Стась, приходи, и пан пусть приходит...
Стась стал навещать дядьку ежедневно, но Юрий больше к канонику не пошел: страшно стало ему, что и его ждет за Эвку наказание сумасшествием. Уже и после первого посещения вдвое усилилась горечь на душе, и тоже в тупике метались вопросы: жива Эвка? убил? нашли? сказала отцу? Изведясь, Юрий отправил домой гайдука с письмом к отцу и наказал узнать все местные новости. Гайдук поскакал с неохотой сквозь опасные неблизкие версты - пан Юрий мысленно последовал за ним, молясь, как ангел-хранитель, о невредимости этого человека.
Как-то встретился приятелям у костела полковник Воронькович с черным лицом после поминальной службы - сын погиб месяц назад от стрелецкой пули под Могилевом. Сороковины пройдут, говорил Воронькович, пойду в войско.
Они сидели втроем в корчме за кружками старой густой сливянки малословные, хмурые, разобщенные разностью внутренних забот, и в длинные перерывы между редким словом мрачно вглядывались в красный отлив вина, словно ожидали появления на нем, как в гадальной миске, ответа из будущего. Воронькович думал о мести, Юрий катал свой жгучий уголек, Стась Решка страдал от невнимания дядьки к завещательному вопросу. Вот так, каждый в своем, отсидели они свидание и разошлись.
В сомнениях своих о повисшем в неизвестности наследстве и связанной с ним будущности Стась обращался за советом к Юрию. Все забылось старым ксендзом после утраты права на смелый стук в райскую дверь - вполне мог он пойти в чистилище, не распорядившись судьбой потомственного владения в Лидском повете. Только как, как пробиться к заглохшим чувствам родственной заботы?.. Но советы, порождаемые рассеянной душой и сосредоточенным на тайне умом, все сводились к одному - проси! Просить спятившего дядьку, чувствовал Стась, было бесполезно, вообще мог сложиться в перепутанных дядькиных мыслях обратный результат. Поэтому Стась настойчиво звал Юрия с собой - для вескости заботы; но и сам отец Павел обиженно спрашивал, куда пропал милый пан Матулевич, пришедшийся ему по душе. О господи, думал Юрий, кровь к крови тянет - и согласился.
Опять сели вчетвером обедать. Ксендз Решка говорил:
- Пан Юрий милый, хоть я и грешен, но всякого порицания от людей боюсь. Конечно, одно за другое не засчитывается, один грех всю жизнь перечеркивает, все другие заслуги и труды сразу цену теряют, но это перед богом так, а мы, грешные, слепые, несчастные, судьями друг другу быть не можем, потому что если чист в одном и судишь другого, так грешен в другом, в чем он чист, и будет не суд, а ложь...
Тут последовало обычное вытирание слез поданным платком, и в короткую паузу Юрий успел вставить важный для себя вопрос:
- Если бог судит, зачем самому себя судить?
- Пан Юрий, милый, - отвечал ксендз Решка, - бог через совесть судит... Они иконы рубили, я жизнь отобрал... Вот моя чистота - в кровавых брызгах... Я их не жалею - это неразумные люди, я себя жалею, что запятнан кровью...
Пан Юрий при последних словах оцепенел, словно каноник проник в его тайну и держал перед глазами поляну со всем происшествием. Но показалось... О другом думал старый каноник, какое-то новое смятение взволновало его. Он незамедлительно объяснил возникшее чувство:
- Или, подумал я сейчас, раньше создалась моя вина? Молитва и книги... да, так, и ничего больше. Но о чем была молитва? О чем были книги?.. Казак глуп, пан Стась милый, для него я просто "бесово отродье", "ворона иезуитская", хоть я не иезуит, а бернардинец... Только ему все равны "проклятые латиняне"... А мы кричим: "Проклятая схизма!" У них попы, у нас ксендзы; патриархи - кардиналы... Прячемся от греха по каморам и кельям, сочиняем книги обличений и ненависти, только сами, пан Юрий мой, в битву не ходим... А как самому пришлось - горько... Да еще дурни эти, епископы униатские, чтобы в раду пролезть, - сколько злобы породили на свет... А народ... что народ?.. глуп народ, не ведает ничего. Что вы, панове мои милые, ведаете о догматах, хоть и в коллегиуме учились?.. Нет, не звали мы к миру, учители духовные, к мечу звали, и зовем к мечу. Что мы, что русские попы, что кальвины... Дал нам бог слово, и как мы с ним: те проклятые, для них мы проклятые... Глуп казак и рубит, потому что глуп и сабля в руках. А порубит "проклятых" - что, лучше станет? Глуп народ, мы науськиваем... Может, где-то в этот час поп сидит, как я с вами, и так же плачет... но и сам виноват...
Монашка подала ксендзу Решке платок; долго не мог он унять буйные слезы, и все молчали, наблюдая, как пропитывается белая холстина.
- Господь наш обличал, - продолжил отец Павел, вернув своей экономке насквозь промокшую тряпочку. - Но за боевой меч не брался - меч духовный держала его десница... Грешите, панове, чтобы знать свою малость, вечную хлябь земли под ногами. О том моя слеза, что даже в праведнике зло сидит наготове, как одетый в оружие солдат у костра в ночь перед вылазкой...
Невольно следуя зрением в указанную сторону, Юрий заглянул в себя и обнаружил с мгновенным обвалом всех надежд, что черное пятно, прижившееся на сердце и казавшееся одно время Эвкиной копией в размер малого ногтя, никакое не пятно, а откормленный в клопиную толщину хитрый бес с какою-то золотой точкой на рогах, как с орденом за победу... Да, ничего не знал о бесах полоцкий иезуит - демонолог, не видел их никогда, а собирал рассказы таких же, как сам, невежд. Видимы бесы, видимы, но тому видимы, кто исполнил... Это открытие прорезало у пана Юрия над бровями морщины глубокого удивления, но и странным образом успокоило.
9
Вернулся гайдук, доставив деньги и прочее. Про жизнь в Дымах рассказал, что пан Адам недужит; про Эвку - что ее кто-то секанул саблей бабы нашли в лесу, пан Адам приказал схоронить мертвую ведьму на кладбище, а убили ее, думает пан Адам, те лотры*, которые у Пашуты кормились, и он просит Юрия, если кого из той четверки в войске увидит - убить. Было от чего побледнеть, рухнуть на кровать и лежать живым мертвецом, не зная, как жить и что делать. Как жить? Что делать? Повеситься? С ума сойти, как ксендз Решка! Того только и ждет проклятый бес! Нет, дело есть, надо родину защищать. А если лежит на нем Эвкино проклятье - пусть исполнится...
______________
* Лотр - негодяй, разбойник (старобел.).
И как раз вовремя появился полковник Воронькович; быстро собралась хоругвь охотников, выступили. Шли спешно - Вороньковичу не терпелось сквитаться за свою утрату. Возле Острошицкого Городка случилась первая стычка - с царской наемной ротой немцев. Стычка была малой, немцев легко вытеснили из местечка, потеряв в своем строю троих. Вечером Юрий дремотно лежал на лавке; темно было на душе, длинную вереницу будущих дней угадывал он из своего скучного оцепенения - все обещали такую же цепкую тоску. Стась рядом стачивал зазубрины с жала сабли; уныло скрипел камень, мрачно отблескивал клинок, напоминая Юрию Эвкино обещание. Но смерть... странно она ходит, думал Юрий, или слепа... Вот троих сегодня убили немцы, а на нем и царапины нет - как это понять? Конечно, были они молодые, неопытные в бою, но и безгрешные - проклятье над головой не висело. Так за что? И Юрий думал, что проклятье не есть сама смерть, а ожидание ее, печаль о ней, боль, против которой бессильны вино, веселье товарищей, их похвалы и заботы. Живешь - что в могильной яме сидишь, нет руки, чтобы помогла выйти, нет взгляда участия, слова прощения. Убьют - никто и знать не будет за что, и не будет знать, что каялся и страдал...
Юрий, не вытерпев, рассказал Стасю свой грех.
- Эх, пан Юрий, что мучаться, - ответил Стась. - Ведьма того не стоит. Я их сотню искрошу, лишь бы ты был счастлив.
- Почему ж мне несчастно? - спросил Юрий.
- Может, тебе, пан Юрий, такое назначено.
Ничего исповедь не изменила, наоборот, добавилось новое мучение, - что тайна вырвалась и теперь вернуть ее под замок в тайный душевный ящик уже нельзя. Утешало немного, что приятель будет нем, как могила, но если на самого себя нельзя положиться, как на другого надеяться?
Поутру, взяв два десятка людей, Юрий поехал узнать, куда делись наемные немцы и что они делают. Никакой нужды ходить самому в разведку не было - душа ныла, вот и придумал занятие. Против привычки Юрий не позвал с собой Стася, он даже постарался выехать незаметно, но через версту Стась нагнал его и зарысил обок.
Юрий порадовался заботливой верности друга, но она вызвала и досаду из-за раскрытой тайны. Под предлогом осторожности он разделил свой отрядик на два и второй поручил Стасю. Так шли около часа среди болот и вдруг, перевалив холм, столкнулись на пулевой выстрел с конным стрелецким разъездом. Стрельцов было больше, чем солдат при Юрии, и, почуяв легкость добычи, они без промедления начали атаку. Юрий подал знак уходить. Стрельцы перешли в галоп и уже привстали в стременах для рубки, но на бугре встреченный противник удвоился - лихость стрельцов потухла. Столкнулись, потрогались саблями и разлетелись - каждый в свою сторону без особых потерь. У Юрия двое оказались ранены - молодой шляхтич и пулей в плечо Стась. Юрий чувствовал себя виновником ранения. Вроде бы ни в чем он не был виновен. Стась и бился на другом конце строя - никак не зависела от Юрия его удача. И все же была причина - открытый вечером грех. Но не мог же некий стрелец палить в Стася за чужую вину? Ему и все равно в кого выпалить - лишь бы попасть. Не повезло Стасю, как каждому когда-нибудь не везет. Все так, не было прямой вины, но помог, помог - не уйти было от такого признания. Легла на Стася его откровенность, Стась жалел его, задумался достаточно, чтобы потерять ловкость и ту быстроту кругового взгляда, когда все видит опытный рыцарь - и близкую саблю, и тень за спиной, и дальнее дуло пистоли, направляемое ему в грудь... Это чувство виновности давило Юрия весь обратный путь и потом, когда далеко провожал Стася, увозимого к дядьке. Он пробыл с другом до темноты и при прощании прослезился, убежденный, что никогда им больше не встретиться. Почему-то казалось ему, что в ближайшее время его убьют.
Через два дня после отъезда Стася присоединилась хоругвь к отряду Кмитича; что-то назревало - Кмитич шел к гетманскому войску. Вот тут, в канун больших событий, получил Юрий отцовское письмо. Причем привез письмо пан Пашута. Неожиданно возник он в один из дней, полупьяный и шумный и кинулся целоваться. Потом хлопнул себя по лбу кулаком и запустил руку в глубокий карман: "А-а! Пляши, пан Юрий, тебе письмо!"
Предчувствие беды охватило Юрия. Примерещилось, что отец узнал, догадался, и в письме - отречение. Дрожащими руками сломил Юрий печать.
"Дорогой сын", - прочел он, и освобождение от страхов осветило его, как благодать.
"...Прими мое благословение, - читал Юрий, - и передаю тебе с паном Пашутой денег, хоть и немного. Пан Михал посватался к Вольке Метельской, дай им бог счастья. Еленка Метельская о тебе вспоминает и за твое здоровье молится. Пан Петр Кротович, святая душа, умер, царство ему небесное, неделю назад..."
- Господи! - поразился Юрий. - Кротович... Мог сто лет жить...
- Кротович? - откликнулся Пашута. - У войского в гостях. Вышел во двор, виском о камень... Его всю жизнь к такой смерти тянуло... Вот, держи, пан Юрий, - он протянул кошелек с золотыми.
"Просил я пана бога помочь мне единственный в жизни раз, - читал Юрий, - ездил молиться в костел и перед алтарем стоял по полдня на коленях, чтобы дал пан бог исполнить ради справедливости - повидать тех лотров, что саблями зарубили Эвку, а может, в пустоте леса и надругались над высшим над ними созданием. Тех лотров ты уже в войске не ищи. Отыскались они во дворе пана Билича, я их забрал и на елях вокруг поляны, где они Эвку погубили, повесил. Жизни мне осталось мало, хорошо бы еще раз, сын, тебя увидеть, других радостей нет, кроме тебя, никого у меня не осталось..."
Юрий дочитывал письмо с ослеплением обреченного. В глазах разламывались радужные круги, вся жизнь крошилась в черные груды. Да, рос его грех, горел, падал роковой ошибкой на близких. И они следом за Эвкой становились его нечаянными жертвами. Немало их уже стало... Потекли к нему с черных строк письма в душу отцовское страдание и палаческая вина, а вместе с ними закапала, скатываясь с папоротниковых листьев, Эвкина кровь, и четыре тени закачались на скрипучих стволах под ночным ветром, закрывая пути с заклятого перекрестка... Тяжелела опрокинутая пирамида, похлопывала по ней с довольным видом каменщика черная тварь...
Товарищи звали Юрия выпить, он отказался и лег и под шум пьяной беседы провалился на старую просеку. Опять прошагал он по влажной стежке на солнечную поляну, здесь уже поджидала его Эвка и стала пугать, он не боялся, как не боятся угроз сестры, зная, что обиду можно легко снять лаской.
- Что мне, то и пану, - говорила Эвка.
- А что тебе? - спрашивал он.
- Что пан сделает, - отвечала она.
- То же самое? - спрашивал он.
- Точь-в-точь! - отвечала она.
Тогда он придвинулся и поцеловал Эвку в уголок губ. Она отпрянула.
- Ну что ж ты, - улыбнулся Юрий, - теперь мне то же самое.
- Нельзя, пан Юрий, - сказала Эвка. - Если поцелую - умрешь. Я покойница... Беги, пан Юрий...
Но его оплело папоротником, а с четырех сторон двигались к нему лотры. Он схватился за саблю - сабля исчезла... "Что нам, то и тебе!" - шептали лотры неподвижными губами. Папоротник расплелся, но оказались связаны руки. Ужас пронизал пана Юрия. Шею ему обвила веревка, он поглядел вверх веревка тянулась к небу, там высоко в поднебесье терялся ее конец... "Эвка!" - закричал Юрий о помощи и, вдруг поднятый на высоту, увидел ее она спала в черном квадрате посреди зелени, и горсть малины раскатывалась по белизне рубахи... Он оказался в душной густой темноте. Вокруг что-то хрипело, булькало, посвистывало. "Смерть!" - понял он, но сразу же понял, что проснулся, а все эти непонятные звуки - дыхание спящих товарищей.
Он лежал, вглядываясь в остатки сна, - они расплывались туманными клочьями, обнажая тоскливую пустоту жизни. Какое-то требовалось решение, чтобы уйти с этой обреченной пустоши. Какое? Куда уйти? Как развеять эти наползающие в скованности сна видения? Пан Юрий пролежал до рассвета под грузом безответных вопросов, и никакое решение к нему не пришло. Но выйдя во двор, вдохнув внезапной свежести, плеснув в лицо из колодезного ведра жменю колючей воды, оглядевшись в ясности июньского утра, промытого легким ночным дождем, Юрий взбодрился и решение таки принял. Махнув рукой, он сказал себе: "Будь что будет! А думать больше о том не хочу!"
10
Да и способствуя выздоровлению, отнялось время для собственных мыслей, поскольку гетман Сапега решил взять обозы Хованского под Ляховичами. Пришел приказ двигаться к Полонке, куда стягивались в единое тело под гетманскую булаву полки разных дивизий. Перекрыв путь Хованскому, войско стало в поле. Две хоругви крылатых гусар и полк Вороньковича были определены в запас и спрятаны в лесу. Время тянулось с изматывающей нудностью. Русская пехота, проявляя осторожность, близилась без спеха. Наконец ударили ружейные залпы стрельцов - первая шеренга, вторая, третья; ответила огнем литовская пехота, но шум стрельбы быстро затих - войска сошлись и схватились на саблях.
Резерв томился ожиданием. Офицеры, собравшись на опушке, гадали по лязгу оружия и силе криков, кто где берет верх и скоро ли для них наступит срок идти в дело. Через час и настал - князь Щербатый, сломав правое крыло, зашел в спину. Тотчас гусарские командиры и Воронькович приказали хоругвям построиться для атаки.
Построились. Воронькович выехал перед полком и поднял буздыган. Все глядели на него, ожидая жесткого - обрывающего все молитвы, волнения, мысленные прощания - крика "Вперед! Руби!", и тогда полк стронется и, выхватывая сабля, помчит в сечу для общей победы и испытания каждой отдельной судьбы.
Вдруг полковник, коротко охнув, повалился с коня. К нему бросились кунтуш на его груди был пробит пулей. Ряды пришли в растерянность, атака срывалась. Юрий видел, как вдали рубят тех, кто ждал помощи. И чувствуя зов сберечь чьи-то жизни, он вырвался на осмотрение полку и, вскинув саблю, властно, повелительно крикнул:
- За Отчизну! За полковника Вороньковича! Руби!
Он скакал впереди лавины. Далеко справа и слева неслись в бой полки крылатых гусар. Их белые крылья, сложенные за спиной и поднятые над шлемами, показались Юрию крыльями ангелов, которые выносили его на твердь жизни.
Полк упал на пехоту. Все смешалось, забылось, сошлось, в одном: рубить! Но в сосредоточенности боя, среди мелькания сабель и палашей, клубов пистолетного дыма, среди криков, звона оружия, хрипа и стонов Юрий чувствовал на себе тяжелый неотрывный взгляд ненавидящих глаз. "Эвка пришла, - думал Юрий. - Сейчас ударит!" Она медлила, он догадался, почему она медлит, - ждет, чтобы он оглянулся, признал свой страх и справедливость удара - тогда она сверкнет занесенной саблей. В какой-то миг этот взгляд стал невыносимо горяч и близок, Юрий оглянулся - глядели на него почти в упор три черных глаза - нацеленное око пистоли и налитые злобой глаза пана Пашуты... Как быстро переходит смирение в ярость! Вот только что Юрий думал покорно подставить грудь под казнящую руку, но, узнав руку мстительную, мысль его в неизмеримое мгновение радостно переменилась - и уже он приник к конской шее, видит вспышку, слышит полет злой пули в неизвестность, и уже пустил в полет отблескивающую потусторонней синевой саблю. Жадная сталь врезалась в открытое тело - в горло пана Пашуты между нагрудником и подбородком... И все - нет лихого пана, не выпить ему больше веселой водки, не погреметь смехом в корчме, не тосковать без товарищей в долгий крещенский вечер, вспоминая былые славные дни... И за что он, собственно, хотел отомстить? какая гордость его обжигала, чтобы вместо врага убивать своего поручника и соседа? Да уж что разбираться - поздно, закрыл глаза пан Пашута, а Юрий поскакал вперед, в гудящую гущу, где полки Сапеги и Кмитича теснили пехоту воеводы Змеева и князя Щербатого, забирая победу.
И повезло, повезло гетманской булаве - забрали. Впервые за пять лет войны бежал с битвы князь Иван Андреевич Хованский. Лишь полгода назад под треск январских морозов спалил он непокорный Брест, трижды подряд отнимал победу у Обуховича и Огинского, ловко отбивал от Борисова нынешних удачников, а теперь сам уходил вскачь, бросив обоз и раненых в признании полного поражения. Среди пленников оказался князь Семен Щербатый; сотнями сдались стрельцы; пушки и порох подарил взятый обоз. Да, победа, победа, первая за войну, и в июньской солнечной щедрости яркая, как знамение...
Вечером, отличая заслуги, гетман вручил Юрию полковничью булаву. Вот и свершилось - держал Юрий в руке заветную награду. Шестиперый этот буздыган, несколько лет носимый Вороньковичем, принадлежал ранее полковнику Нарушевичу, тоже выронившему его на смертном поле, а далее в глубину времени шел уже неизвестный Юрию ряд людей, которые выгладили до нежности рукоять этого знака власти и рыцарской доблести. Юрий заткнул буздыган за тугой пояс, и с вином гетманского поздравительного кубка вошла в него как бы свежая струя жизни.
Но ночью, когда выдохлись пьяные счастливые сны, опять пришла к нему Эвка. Приснилась Юрию часовенка, слепой дождь, они стоят вдвоем под навесом, и с редким капельным стуком течет их томительный предразлучный разговор.
- Полковник, да, пан Юрий?
- Случай, Эвка.
- Ничто не случайно, пан Юрий.
А он, про себя соглашаясь с Эвкой, вслух говорит: "Нет, держит нас случай", потому что для него необходимо ее согласие на случайность ошибок, на его случайный удар, а она упрямится, доказывает свое, а он свое, и она говорит скорее устало, чем согласно: "Может, и случай, пан Юрий". И опять с капельным разрывом тянется эта последняя беседа.
- Не отпустишь меня?
- Разве держу?
- Прости меня.
- Прости себя.
А дождик брызжет на траву, хочется уйти по дороге, обоим тяжело, и говорят по десятому разу прежние слова, не решаясь расставаться...
Проснулся пан Юрий с чувством легкости на душе.
11
После Полонки, печально оправдавшей свое название для стрельцов, войско направилось к Минску. Преследовать Хованского, который оторвался на Полотчину с сильными гарнизонами, гетман не решился, а стал обозами у Борисова, где должны были начать мирные переговоры комиссары от обеих сторон.
Шел июль, из нового урожая ничего еще не поспело, а некоторая уцелевшая крестьянская живность, слыша подступление скорых на расправу голодных сотен, уходила дышать в такие заповедники, где могла быть разыскана или чудом, или всевойсковым прочесыванием. Поэтому полковник Матулевич ездил за провиантом в Новогрудский повет. Подбила его на такую работу тоска по Стасю Решке и желание показаться товарищу не столько с булавой за поясом, сколько в душевном обновлении. Сделав крюк, он заехал в Слоним. Приятель растрогался до слез. Плакал радостно по детской своей чувствительности и отец Павел. Опять они обедали вчетвером, и опять старый ксендз говорил столь же неумолчно, как и прежде, но призыва к греху Юрий от него не услышал, наоборот, просачивалось в его речах заметное костельное благочестие.
- Пан Юрий милый, вся беда моя в том, что я стар и немощен, - говорил отец Павел. - Будь я молод, как мой племянник пан Стась или ты, пан Юрий, по-иному забилось бы сейчас мое сердце. Искупление возможно - только много времени надо, чтобы исполнить его. Надо сделать много дел, полезных людям, сплести их в венок, который можно символически возложить на голову и следовать в нем на вышний суд. А в один день, и в месяц, и за год столько добрых дел не сделаешь. Мне уже поздно. Спасать себя молитвой - бог лишь сильнее невзлюбит. Пан бог слышит и думает: за что милость? Грех, скажет он, не прощается, грех смывается тяжким трудом. Клеймо с коровы срезается ножом, а рубец навсегда, и она мычит о своих страданиях. А клеймо с души? А если я отвечу, что говорю воскресную проповедь словами горячей веры, то кровь моя исторгается вместе со словами, так он скажет: что же, если свинопас, совершив грех, продолжает заботливо пасти свиней или шляхтич храбро рубиться, это - подвиг искупления?..
Эти рассуждения помалу сминали веселость Юрия, к концу обеда он испытывал досаду, что приехал в Слоним. В словах старика была тягостная правда, нарушавшая покой; он именно так и считал: полк в бой вожу - бог зачтет.
- А какое, отец Павел, доброе дело может быть сверх труда? - спросил Юрий.
- Любовь, - отвечал каноник. - В любви зарождается человек, любовь дает ему душу, любовью душа сохраняется и обновиться может только через любовь. Новую душу грешный человек сам должен создать. Вы спросите, панове, возможно ли такое чудо? Все возможно по милости божьей. Но непрост этот труд, не для старческой немощи...
Юрий вывел из последних слов, завершившихся обычным слезопролитием, что у него-то времени вдосталь, а сейчас, прав каноник, не молиться надо, а делать свое рыцарское дело и любить...
После обеда Стась позвал приятеля погулять вдоль Щары, не терпелось ему рассказывать свою радость: дядька вернулся в главное здравие ума и завещал ему имение. Но пришлось помучиться, настрадался от страхов неизвестности на всю жизнь, потому что шли кошачьими стайками каноники и монахи, чтобы вырвать Стасев кусок для Слонимского или лидского костелов. Вовремя плечо прострелил чертов московит, дай ему бог жизни, если не успели убить. Обокрали бы в отсутствие начисто - у них назад не вырвешь; чего только не говорили дядьке проклятые плуты, чуть ли не панна небесная приказала эту вотчину у дядьки просить, - тут Стась смущенно покосился на приятеля: не обидел ли он в запале святое видение, выгнавшее из Дымов, а Юрия слова "проклятый плут" укололи своей правдивостью, он тяжко застыдился, но продолжал удерживать улыбку, поощряя Стася к рассказу. "Так я говорю, - заторопился Стась, - дядя Павел мой милый, пусть отпустит тебе бог сто лет жизни, но если ты Решковичи им запишешь, то любой хлоп будет богаче меня". Теперь, пан Юрий, и жениться можно.
- И что, есть панна на примете?
- На примете нет, но найдется, - уверенно отвечал Стась. - Вот съезжу в Решковичи, может, там и невеста сидит в близком соседстве да еще с прирезком в сотню волок. А ты?
- Меня Еленка ждет. Не по себе только, Стась, мне в Дымы ехать. Перед отцом страшно...
- На твоем месте, - сказал приятель, - признался бы я отцу. Ведьма и родной сын - сам посуди... Да он и подивится горести такой... Сказал - и забыто...
- Подумаю, - кивнул Юрий, но кивнул, чтобы прекратить хмельные советы. Про смерть лотров Стасю не скажешь, и вообще как объяснить, если самому непонятно. Заруби он в пьяном угаре старого Матея, еще, посердившись, простил бы его отец. А Эвку - нет, не простит. Сплелись у них какие-то загадки... Вот если бы Стась Еленку рубанул - то как? Да и что... мало ли страшных тайн на земле? Все ли знаем? Лучше и не знать...
- Ну, а ты, брат Стась, когда в полк? - спросил Юрий, весело толкая товарища в бок. - Или не пойдешь к такому полковнику?
- Как не идти. Только хорошо бы, пан Юрий, рыцаря, породить в противодействие военному року. - И послащал голос Стася, выдавая заветную мечту, и глаза уплыли в Лидский повет, на завещанный двор, в нагретую печкой спальню. Но требовалось как-то оправдать сладкий домоседный план: А то не останется Решек на белом свете.