* * *
   Вскоре у нас с Женей прибавилась еще одна забота. В лесу за нашими участками появились колышки с разметками будущих каких-то владений. Мы считали это посягательством на нашу священную собственность – переделкинский лес. Мы этот лес знали до последнего дерева, все муравейники, ягодные и грибные места, все тропы и тропинки.
 
Уходим. За спиной –
Стеною лес недвижный,
Где день в красе земной
Сгорел скоропостижно.
(Б. Пастернак. «По грибы»)
 
   С этой разметкой мы с Женей вели неравную, но упорную борьбу. Каждое утро, встав ни свет ни заря, что для нас было подвигом, мы отправлялись на наш разбойный промысел и вырывали за день восстановленные колышки. Ясно, что наши усилия были тщетны и мы были обречены получить ближайших соседей, подкравшихся к нам, так сказать, с тыла. Впоследствии среди них были наши друзья и приятели, но вначале мы с этим согласиться никак не хотели. Сейчас вокруг моей собственной дачи, которая находится в другом месте Подмосковья, наблюдается та же самая картина – наш участок, некогда выходивший к полю и к лесу, застраивается вокруг. Но колышки с разметкой я уже не вытаскиваю, как прежде. Смирилась. Ну, и потом – всем хочется иметь свою дачу...
   Свистки паровозов то и дело догоняли нас с Женей в пути. Пронесся скорый поезд, не останавливаясь на дачной платформе, потом протащился нескончаемо длинный товарный состав. Наконец мы дошли до поселка.
   В катаевской даче светились все окна. Родители Жени, как и мои, подолгу жили за городом и лишь глубокой осенью перебирались в город в Лаврушинский переулок.
* * *
   В юные годы я была очень близка с семьей Катаевых и нежно любила их всех вместе и каждого по отдельности.
   Валентин Петрович хоть и уделял какое-то внимание соседским детям, в частности мне, подружке его дочери, но оно носило скорее всего общепоощрительный характер по отношению к симпатичной (наверное, так оно и было) девчушке, под стать его обожаемой дочери Женечке. Ее братишка – Павлик – был на два года моложе своей сестры. Он появился на свет в 1938 году и был, по-моему, первым новорожденным у нас в доме, в Лаврушинском переулке. Когда его стали вывозить на прогулку, все сбегались посмотреть на это чудо, которое из глубины своей коляски таращило на божий свет живые темные глазки. Вскоре младенец подрос и превратился в ужасающе любознательного мальчишку, который постоянно увязывался за нами с Женей и жаждал проникнуть во все наши дела и секреты. Со временем Павел Катаев стал писателем, но об этом речь впереди.
   О творчестве Валентина Петровича Катаева можно говорить и писать бесконечно. Прежде всего для нас, переделкинских детей и подростков, как и для всего подрастающего поколения нашей страны, в предвоенные и послевоенные годы, повесть «Белеет парус одинокий» была одной из главных и любимых книг. Эта книга и по сей день волнует воображение романтикой подвига, живостью населяющих ее персонажей с их неповторимыми судьбами, во всем блеске южного солнца, плеска волн, аромата цветущей акации переданного прибрежно-портового колорита одесской жизни. Автор чувствует эту жизнь всем своим существом – этому невозможно научиться, это невозможно почерпнуть ни из каких источников познания – это должно быть в крови. И эта достоверность по-прежнему, как раньше, покоряет читателя, ни на секунду не оставляя его равнодушным к тому, что происходит на страницах повести «Белеет парус одинокий».
   Имя Валентина Катаева всегда было одним из самых ярких в литературе советского периода. Но когда в 60-е – 70-е годы он выпустил одну за другой несколько блестящих повестей: «Святой колодец», «Трава забвенья», «Алмазный мой венец», Валентина Петровича Катаева ждала вторая волна громкой славы.
   Не помню, чтобы кто-нибудь из прозаиков, обитавших в те годы в Переделкине, – Леонов, Каверин, Паустовский, Нилин, Кассиль или Чуковский, – пользовался такой популярностью, как Валентин Катаев. Толстые журналы, по большей части «Новый мир», с его повестями буквально вырывали друг у друга из рук. Они произвели настоящий фурор и воспринимались как открытие новых горизонтов в художественной литературе. Его проза этого периода впоследствии получила устойчивое название «новой катаевской прозы». Она завораживала магией слова, своей исключительной изобразительностью. В нашей юности, когда многие имена и их творения находились под запретом, мы впитывали в себя малейшие крупицы личных впечатлений о тех великих художниках слова, которых мы тогда еще только начинали для себя открывать. Ну где, в каких литературных источниках могли мы прочитать столь яркие зарисовки, сделанные Катаевым с натуры?! В ослепительном свете поразительной памяти писателя перед нами вставали портреты его знаменитых современников, написанные рукой мастера, порой двумя-тремя штрихами передающих самую суть человека. К сожалению, не обошлось без обид – по всей видимости, писатель где-то преступил невидимую грань, раскрывая рискованно скобки, слишком узнаваемо изображая тот или иной персонаж. Споры о правомочности писателя незашифрованно переносить в свои произведения образы людей, с которыми он был близко знаком, никогда не умолкали в литературе. «Алмазный мой венец» дал для них новую пищу. Но какая точность и меткость характеристик, просто поразительно! Приведу хотя бы некоторые из них:
   «Я сразу узнал его по ядовитой улыбке», – это о Булгакове.
   А вот портрет Олеши:
   «...ключик был похож на слоненка: такой же широкий лоб, такие же глубоко сидящие, почти детские глаза, ну, а что касается хобота, то его не было. Был утиный нос... Таким он и остался для меня на всю жизнь: слоненком».
   Про Пастернака он пишет так:
   «...он мог считаться самим богом поэзии, сошедшим в Мыльников переулок в обличии мулата с конскими глазами и наигранно простодушными повадками Моцарта, якобы сам того не знающим, что он бог».
   Мандельштам изображен в виде скульптуры:
   «Его маленькая верблюжья головка была высокомерно вскинута, глаза под выпуклыми веками полузажмурены в сладкой муке рождающегося на бритых губах слова-психеи».
   О своей последней встрече с Есениным:
   «Он читал со слезами на своих слегка уже полинявших глазах».
* * *
   Эти блестки рассыпаны по всему тексту «Алмазного венца» и двух других повестей, составляющих объемный том последних произведений писателя.
   Между тем в споре с Бабелем, который говорил, что в поисках нужного прилагательного он порой ночей не спит, единого слова ради перелопачивая тонны словесной руды, Катаев как бы отвергает весь этот каторжный процесс литературного труда и провозглашает себя родоначальником нового стиля в художественной прозе – «мовизма», от французского «мовэ» – плохо. Катаев дает обоснование своей теории «мовизма» и заявляет по этому поводу:
   «Некогда я и сам страдал этой детской болезнью флоберизма – страхом повторить на одной странице два раза одно и то же слово, ужасом перед недостаточно искусно поставленным прилагательным, или даже знаком препинания, нарушением хронологического течения повествования, – словом перед всем тем, что считалось, да и до сих пор считается мастерством, большим стилем. А по-моему, только добросовестным ремесленничеством, что, конечно, не является недостатком, но уж во всяком случае и не признаком большого стиля.
   «...»
   ... Теперь же я, слава богу, освободился от этих предрассудков... А что может быть прекраснее художественной свободы?»
* * *
   Как жаль, что в свое время, когда у меня была такая возможность, я не расспросила Валентина Петровича об этом самом «мовизме». Можно было примкнуть к нему на прогулке по переделкинскому кругу, и если у него было настроение отвлечься от собственных мыслей, поделиться с ним своими сомнениями. Казалось бы, его проза убеждает читателя в обратном – в неустанной работе автора над словом, как примирить это с провозглашенным Катаевым стилем «мовизма»?!..
   Возможно ли быть последователем блестящей плеяды его кумиров, наставников, а в иных случаях и друзей – этого алмазного венца писателя, – которые появляются на страницах его повестей, таких как Бунин, Блок, Маяковский, Есенин, Мандельштам, Булгаков, Бабель, Олеша, лишь во всеоружии «мовизма»? Конечно же, в этом заявлении писателя есть большая доля иронии, но все же интересно, что ответил бы мне на это Катаев?
   В поисках разъяснения своих сомнений я вновь перечитала повесть его сына Павла Катаева «Доктор велел мадеру пить», посвященную его отцу, Катаеву-старшему, но картина все равно не прояснилась.
* * *
   Может быть, символическое название романа «Время, вперед!» (1932 г.), подаренное «Катаичу», как он его любовно называл, Маяковским, лучше всего выражает самую суть творческой биографии Катаева – быть и оставаться современным писателем сейчас и в дальнейшем?!
* * *
   И вот еще несколько слов о моих упущенных возможностях. Конечно у меня, как начинающего журналиста, было большое искушение дать почитать свои первые опусы на суд Катаева – в те годы главного редактора «Юности». К великому счастью, я этого не сделала, опубликовав их в других журналах. Вскоре я совсем отошла от журналистики и занялась переводом югославской, как это тогда называлось, литературы. Однажды, гуляя по переделкинскому кругу «полуклассиков» с Валентином Петровичем и Павлом, я стала рассказывать им про свою работу над романом Иво Андрича «Мост на Дрине», который тогда переводила. В 1961 году Иво Андрич получил за него Нобелевскую премию.
   Валентин Петрович проявил к моему рассказу живейший интерес и сказал, что непременно прочтет роман, как только он выйдет из печати. Однако с изданием романа, хотя мой перевод и был готов, произошла непредвиденная задержка. Все дело в том, что Иво Андрич в самой резкой форме выступил против удушения Пражской весны, его протест был опубликован всеми западными СМИ, и Иво Андрич попал у нас в стране в черный список запрещенных авторов. Роман «Мост на Дрине» был опубликован в издательстве «Художественная литература» в серии «Библиотека Всемирной литературы» лишь в 1974 году, и подарить книгу Валентину Петровичу мне так и не пришлось.
* * *
   Последние годы Валентин Петрович болел, он умер в 1986 году. Хоронила его вся Москва. Это была стихийная демонстрация всеобщей любви к писателю. Подходы к ЦДЛ со стороны Поварской и Большой Никитской были забиты людьми и автомобилями, в Большой зал ЦДЛ едва можно было протиснуться. Гроб, установленный на сцене, был завален цветами. Заплаканное личико Эстер Давидовны было исполнено скорби, но все равно светилось нежной красотой. Не хотелось верить, что это произошло. В.П. Катаева похоронили на Новодевичьем кладбище.
* * *
   Эстер Давидовну я всегда выделяла из многих жен писателей, живших у нас в Переделкине. Она сочетала в себе многие качества – прежде всего Муза писателя. Да, конечно, и это. В то же время неистовая мать, хранительница домашнего очага, а также помощница и советчица Катаева. При своем муже, распространявшем вокруг себя мощнейшее поле интеллектуального влияния, она сохраняла независимость мышления, и надо думать, не одни только комплименты выслушивал от нее Валентин Петрович.
   В «Святом колодце», который можно назвать гимном любви к своей семье, Катаев с огромной нежностью пишет о своей жене, как бы все время наблюдая ее со стороны, восторгаясь ее душевной чуткостью, тактом, бесконечной приверженностью детям, внучке, ее внешностью, ее вкусом.
   «Жена одевалась, как и прежде, тоже во что-то шерстяное, серенькое, и в ее ушах ярко блестели различными цветами – от фиолетового да зеленого – очень маленькие бриллиантовые сережки, еще не превратившиеся в чистый уголь. Часто мы совершали прогулки пешком, и тогда она надевала короткое кожаное пальто и красные перчатки».
   Эстер Давидовна всегда была эталоном элегантного стиля. У них и в доме не было ни одного предмета, который не подвергся бы ее жесточайшему отбору. Мне кажется, это в полной мере отвечало эстетическому восприятию мира самого Валентина Катаева, стремившегося к гармонии в творчестве и во всем, что его окружало.
   Эстер Давидовне с ее внешностью хрупкой блондинки и фарфоровым личиком – вылитая Мэрилин Монро – приходилось быть бесстрашной и бороться за свое счастье. По всей видимости, их совместная жизнь не была простой и гладкой. Были периоды, когда семейные отношения подвергались серьезным испытаниям. Но у Эстер Давидовны хватило силы духа выстоять, и они преодолели кризис.
   В «Святом колодце» у Катаева находим такие строки:
   «Мы опять любили друг друга, но теперь эта любовь была как бы отражением в зеркале нашей прежней земной любви. Она была молчалива и бесстрастна».
   Они были до самого конца неотделимы друг от друга, выполнив когда-то данную клятву – «любить друг друга до гроба и даже за гробом. Это оказалось гораздо проще, чем мы тогда предполагали. Только любовь приобрела другую форму», – так пишет Катаев о своей жене, которая была верной спутницей большей части его жизни.
* * *
   Моя подруга Женя Катаева всегда была девушкой, которая сама выбирает свою судьбу. Хорошенькая, кокетливая, с неисчерпаемым запасом юмора – такой она осталась и по сей день. Ее мужем был известный поэт Аарон Вергелис, у нее есть дочь и внучка.
   Некоторое время Женя работала в Управлении по охране авторских прав. Однажды я пришла к ней по делу. В официальной обстановке служебного кабинета Женя неузнаваемо преображалась. Узнав, в чем состоит моя проблема, Женя нахмурила свои тонкие выразительные бровки и с таким рвением взялась распутывать сложную казуистику авторского права, что чуть было не поколебала его основы. Собранная, злая – у-у гиена, как от избытка чувств называл ее отец (Павлик у них проходил по кличке «Шакал»), она потратила немало сил, чтобы преодолеть все бюрократические препоны и добиться положительного результата.
   – Ну, все о’кей! – беспечным тоном сообщила она через несколько дней по телефону. – Можешь приходить к нам с паспортом.
   Это было тем более приятно, что речь шла о получении гонорара в иностранной валюте.
   Конечно, и ей достался в наследство от ее отца природный дар – литературные способности. Но Женя не стала зацикливаться на них – когда было настроение, перевела два или три англоязычных американских романа, как бы не придавая особого значения этой своей работе, однако сделав это на достаточно высоком уровне.
   Несравненно большее значение Женя придает своим человеческим обязанностям – поддержке матери, Эстер Давидовны, которой сравнялось (на тот момент, когда я пишу эти строки) 95 лет, воспитанию внучки Лизы, помощи дочери Тине. Ну и, как говорится, простые человеческие радости ей тоже не чужды...
   В «Святом колодце» Катаев, души не чаявший в своих детях и во внучке, пишет о Жене с пронзительной отцовской нежностью:
   «Появилась дочь, переводчица, так называемая «гиена», в высокой прическе, каштановая, весело оживленная, хорошенькая, с наркотическим блеском узких глаз...
   Я всегда с удовольствием целовал ее мягкие, теплые щеки и шейку и любил погружать пальцы в шапку ее густых, вьющихся волос, взбитых по моде того времени».
* * *
   Ну, а Женин младший брат, Павел Катаев, стал писателем. Прекрасно помню его маленьким, шустрым мальчишкой – он всегда был всеобщим любимцем и баловнем. Павел – генетически одаренный человек. Литературный дар, унаследованный им от Катаева-старшего, определил его «линию жизни». Можно бесконечно продолжать список таких счастливцев, писательских детей, наделенных от природы способностью писать. Вот только те из них, кто «родом из Переделкина»: Олег Стукалов-Погодин – драматург, Татьяна Бек – поэтесса, Елена Чуковская – комментатор и литературовед, Лев Шилов-Сейфуллин – литературовед, Александр Нилин – писатель, Татьяна Макарова, дочь Маргариты Алигер, – поэтесса и переводчица, ну и, наконец, я сама, пишущая эти строки, – литератор, переводчица сербскохорватской литературы.
   В «Святом колодце» Катаев пишет о своем сыне:
   «Боже мой, – подумал я, – неужели он и здесь раскидает все эти вещи по полу, а кеды просто-напросто поставит на письменный стол, заваленный окурками?» И все же у меня рванулась и задрожала душа от любви к этому долговязому и страшно худому молодому человеку, нашему сыну, которого мы когда-то вместе с женой купали в ванночке...
   – Здорово, родители, – сказал он, вытянув шею, и потерся о мою щеку лицом не вполне взрослого мужчины, который бреется еще не каждый день. – Как существуете?
   – Удовлетворительно, – ответил я, чувствуя к нему такую любовь, от которой кружилась голова – как раньше, когда я еще в таких случаях принимал спазмальгин».
   Начав печататься в студенческие годы, когда он сбежал с факультета журналистики на целину, откуда, насколько я помню, он и привез свои первые очерки, Павел Катаев интенсивно работает все эти годы. Он пишет в разных жанрах – сказки, повести, пьесы, но одна его книга заслуживает особого внимания. В ней Павел Катаев как бы за всех нас выполнил долг, – воздав благодарственный молебен нашим отцам в своей повести «Доктор велел мадеру пить». В ней он продолжил, развил и дополнил хронику семейной жизни, с таким художественным блеском запечатленную Валентином Петровичем Катаевым в «Святом колодце». Сколько мы находим в повести Катаева-младшего драгоценных деталей, мелких подробностей бытия, составляющих канву биографии знаменитого писателя, его отца. Меня охватывало волнение всякий раз, когда Павел Катаев ведет меня по тропинкам нашего детства и юности, как бы наглядно встающих перед тобой на страницах его повествования. Его любовь и преданность отцу покоряют. Будь таких чувств больше в мире, может быть этот мир был бы намного чище и светлее. Спасибо тебе за эту книгу, Паша!
   Когда я привязываюсь к Павлу Катаеву с просьбой рассказать что-нибудь о Переделкине, он обыкновенно отвечает:
   – Ну, что я могу тебе о нем сказать?! Переделкино – это наша общая родина.
   Действительно, к этому трудно что-то прибавить.
* * *
   От катаевской дачи до нашей было рукой подать. Миновать кассилевский забор, и я была уже у себя. Еще за калиткой я слышала отчаянный лай нашей собаки Кольта – он чувствовал мое приближение издалека и бесновался на цепи в предвкушении нашей встречи. Дорвавшись до меня, Кольт начинал скакать, визжать и увиваться вокруг, считая все это все-таки недостаточным проявлением любви и норовя облизать не только руки, но и в обязательном порядке лицо. Он был невероятно деспотичным в своей привязанности к хозяевам – ревнивым, постоянно требующим внимания.
   Эту кавказскую овчарку, крупного породистого кобеля, доставили по просьбе отца из питомника одной воинской части, где его готовили к несению сторожевой службы, потому-то он и получил столь воинственную кличку. До войны у нас тоже были собаки – немецкая овчарка Лада, обученная и невероятная умница, и ее сын Рекс – здоровенный пес, во столько же раз крупнее своей матери, во сколько он был ее дурашливей. Собаки погибли на фронте. Располагавшаяся у нас на даче воинская часть при отходе от Москвы забрала наших собак с собой и, как нам потом рассказали, использовала их для подрыва немецких танков.
   Так что злые предчувствия недаром терзали меня.
   Без собаки жить на даче было невозможно, и отец снова решил завести сторожевого пса.
   Кольта нам привез инструктор. Мы вышли посмотреть на собаку – ну чистый белый медведь, шуба для морозов в тридцать градусов, да и размером почти такой же. Поначалу он никого к себе не подпускал, для острастки скалил устрашающие белые клыки, так что инструктору пришлось прожить у нас несколько дней. Но мы были привычны к общению с собаками, и вскоре был установлен полнейший контакт. Папу Кольт побаивался, женщин – меня, маму и бабушку обожал, а мой маленький брат Андрюша мог с ним делать что хотел. Он на нем ездил верхом, трепал уши, засовывал руку в пасть. В нашем присутствии Кольт не представлял никакой опасности для окружающих – беспрекословно слушал команду, смирно сидел у ноги, как приличный пес, уставясь в лицо хозяина своими черными, как уголь, глазами и дожидаясь дальнейших указаний. Правду говорят про собак – все понимает и только не умеет говорить. Наш Кольт был точно такой же.
   С его профессиональным назначением – нести охрану участка – получилось большое недоразумение. Как только Кольт освоился со своим новым жильем и с «объектом» охраны, мы стали спускать его на ночь с цепи. И надо же такому случиться, что какой-то деревенский парнишка полез к нам через забор воровать яблоки. Дело было ночью, и никто из нас этого не видел. Кольт прижал парнишку к земле и, вцепившись в штаны, продержал до утра, когда мы его и обнаружили. На парне не было ни единой царапины, но он был сильно напуган и дрожал как осиновый лист. Отец повез его домой, всячески извинялся перед родителями и долго еще потом возился с этим парнем – куда-то устраивал на работу, помогал семье.
   А Кольта пришлось к ночи сажать на цепь – не дай бог полезет какой-нибудь грабитель. Так бесславно закончилась его сторожевая карьера.
   Известно, что собаки очень тяжело переносят разлуку с хозяевами. Вид чемоданов вызывал у Кольта настоящее неистовство – так яростно он их облаивал, скреб когтями. Приходилось его оттаскивать силой и сажать на цепь.
   Однажды в наше отсутствие Кольт заболел чумкой и умер. Я страдала и плакала – все думала, если бы мы были с ним, мы бы его спасли. Потом он мне снился лет десять подряд чуть ли не каждую ночь.
   С тех пор я собак не держу.
* * *
   С Кассилями мы жили бок о бок – нас разделял только общий забор из редкого штакетника. На нашем участке между гаражом, сторожкой и колодцем была вытоптанная площадка, сюда со всех соседних дворов стекались мои друзья, приводили с собой малышню, а часто и собак. Затевались разные игры, собаки с радостным лаем кидались в общую свалку, и так было изо дня в день. Окна кабинета моего отца выходили в противоположную сторону, в сад, а вот окна Льва Абрамовича смотрели прямо на тот самый плацдарм – излюбленное место наших сборов. Моя бабушка, женщина совестливая, ужасно переживала, что детский шум мешает Кассилю работать, но он ее всякий раз утешал: мол-де не беспокойтесь, Татьяна Никаноровна, во-первых, это дети наши, и куда же нам от них деваться, а потом я вижу – это замечательные дети, прекрасно развиваются, оттого так и вопят – просто из них энтузиазм рвется наружу.
   Кассили были теми самыми соседями, с которыми невозможно было поссориться ни по какому поводу или даже иметь какие-нибудь трения. Если собаки лаяли – значит их раздразнили, если дети орали – значит им было весело, если у нас во дворе кто-то слишком усердно сигналил – значит мой папа торопил маму ехать в город.
   К счастью, в другом углу нашего участка был один объект, обладавший для нас невероятной притягательной силой. Это была громадных размеров кадушка с запасной водой – фауна и флора ее были поистине удивительно разнообразны – лягушата, мальки, головастики так и сновали в зарослях водяных лиан, мхов и лишайников разнообразной расцветки и размеров. В этой кадушке мы полоскались до посинения рук, малышей приходилось подсаживать, чтобы они могли разглядеть все фантастическое содержимое этого бесценного аквариума, а если повезет, то и поймать какого-нибудь незадачливого головастика, конечно с выпуском его обратно в водоем. А для Володи Кассиля наша знаменитая кадушка была подлинной лабораторией, поскольку она безотказно поставляла ему подопытных лягушек. Ну а что, скажите на милость, делать юному натуралисту, если ему на роду написано препарировать лягушек?
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента