Страница:
Татьяна Вирта
Родом из Переделкино
А снег повалится, повалится,
и я прочту в его канве,
что моя молодость повадится
опять заглядывать ко мне.
Е. Евтушенко
Просыпаюсь в грохоте разрывов. Сквозь плотно сдвинутые шторы виден столб огня. Это мощные прожекторы нащупывают немецкие самолеты, надвигающиеся на Москву. С тяжелым гулом они приближаются и уже почти над нами. Непрерывно бьют зенитки. От этой канонады сотрясается дача.
Мое детство расколото надвое. Теперь так оно и будет называться – «довоенное» и «послевоенное» детство.
На кровлю дачи, покрытую осиновой дранкой, слегка подернутой зеленым налетом, сыплются осколки снарядов. Град осколков неудержимой лавиной обрушивается на нашу идиллическую крышу, едва не пробивая ее насквозь. Утром мы сгребаем осколки снарядов в кучу, и она все растет. Моя кровать ходит ходуном в маленькой комнате, с треском въезжает в стену. Десятилетняя девочка, я дрожу под ватным одеялом, хотя мне много раз объясняли, что это грохочут наши орудия, – в Переделкине расположен зенитный пояс, и каждый вечер в небе на подступах к Москве разгорается ожесточенное сражение нашей артиллерии с немецкими тяжелыми бомбардировщиками, которые прорываются к столице. Но тут скрипнула дверь, и в комнату вошла моя бабушка, прилегла ко мне на кровать, всхлипнула чуть слышно, стала нашептывать мне какие-то слова. Моя бабушка – моя утешительница и наставница, она согревает меня своим теплом, я успокаиваюсь, засыпаю.
Мой отец Николай Евгеньевич Вирта, как и большинство писателей его поколения, в первые дни войны был призван в действующую армию. После прохождения подготовительных курсов отец получил две шпалы в петлицы и по заданию Совинформбюро направлялся как военный корреспондент на разные участки фронта. Его репортажи с передовой печатались в «Правде», «Известиях», «Красной звезде», транслировались по радио. В один из самых тяжелых дней войны, когда немцы вплотную подступили к Москве, 16 октября 1941 года, писателей, которые до сих пор оставались в столице, эвакуировали в тыл. Отец был назначен комендантом эшелона, увозившего писателей с семьями в Куйбышев (Самару) и дальше в Ташкент и отвечал за благополучное прибытие эвакуируемых к месту назначения.
Ранним утром 16 октября 1941 года, серым и промозглым, под непрекращающийся гул канонады – то ли это били наши орудия, то ли доносился отзвук приближавшейся к Москве немецкой передовой, – в Переделкино, укрепляя подступы к столице, входили мотопехотные части. Отъезд с дачи нашего семейства напоминал скорее бегство. Ничего из имущества мы с собой взять не могли, поскольку должны были прибыть на Курский вокзал с самым минимальным багажом. Все мольбы мамы и бабушки захватить с собой хоть что-то из самого необходимого отец категорически отвергал, разрешив погрузить в машину немного одежды и какое-то количество провианта. Моя бабушка, Татьяна Никаноровна, уже пережила однажды голод 1920–21 годов, это было в Костроме – тогда она потеряла мужа – и не понаслышке знала, что это такое. Она насушила целый мешок сухарей, довольно объемистый, сшитый из сурового полотна, к этому был добавлен лук, чеснок, соленое сало и перетопленное сливочное масло в металлической коробке из-под леденцов. Тогда мы не представляли себе, как пригодится нам вся эта снедь в нашей нескончаемой дороге в Ташкент.
Мы передали ключи от дачи командиру части, которая располагалась у нас на участке, и ему же поручили заботу о прокорме и содержании двух собак. Посаженные на цепь две крупные овчарки по кличке Лада и Рекс, почуяв запах беды, хрипели, захлебываясь прерывистым лаем, и бешено прыгали вокруг меня, как будто искали защиты и спасения. Я не могла от них оторваться. Это расставание болевой точкой навсегда осталось где-то в глубине моей души. Отец прикрикнул на нас, чтоб мы поторопились, и сел за руль. Мотор взревел, и отец рывком вывел машину за ворота. Больше мы своих собак не видели.
Отчаянно сигналя, мы пробивались сквозь это столпотворение к Москве. Временами отец – в военной форме с орденом Ленина на груди – вскакивал на подножку машины, что-то кричал, размахивая мандатом Совинформбюро, и снова хватался за руль. Но и в городе было не лучше. Центральные улицы перегородили противотанковые ежи, баррикады из мешков с песком. Навстречу боям продвигалась техника, пехота. Тащили на канатах аэростаты воздушного заграждения. Топали вразброд шеренги гражданских – в кепках, шапках, тужурках. У некоторых за спиной торчали стволы винтовок – это было московское Ополчение, которое в прямом смысле этого слова грудью встало на защиту Родины. Не далее как завтра утром это наше героическое воинство, плохо вооруженное, будет брошено в бой под гусеницы немецких танков. До сих пор нет точных данных о том, кто из них остался в живых... Мама и бабушка заливались слезами.
...На рассвете этого дня в одной из таких штатских колонн на фронт уходил один наш близкий друг, Борис Михайлович Богословский. Человек сугубо мирной профессии, ученый химик, он отказался от брони и по зову сердца пошел воевать. Но чего он никогда не мог предположить, так это того, что прямо после этого марша, он, в чем есть, с допотопной винтовкой, окажется в самом пекле подмосковных боев. Из той кровавой бойни, в которую он был ввергнут, его могло спасти только шальное везение. Так оно и получилось. Контуженный, без сознания, Борис Михайлович, «Бормиша», как мы его ласково называли в семье, был отброшен в какие-то придорожные кусты и валялся в грязи и снегу, а потом, придя немного в чувство, куда-то полз. К счастью вскоре как специалист экстра-класса он был отозван из армии в тыл на военный завод. Кто были эти умники, которые посылали таких вот штатских «специалистов экстракласса» под пули? Но, видимо, высшее командование было в столбняке от испуга и не отдавало отчета в своих действиях...
Ехали мы очень тяжело. Состав подолгу задерживали, не хватало еды, вскоре начались проблемы с питьевой и технической водой. Антисанитария нарастала с каждым часом. Отец, рискуя отстать от поезда, шедшего без всякого расписания, выскакивал на каждой остановке, пытаясь раздобыть что-нибудь из продуктов, организовать подвоз воды. Карточки, которые выдали эвакуированным, оставались пустыми бумажками, и хотя торговым точкам вменялось их «отоваривать», но все это были лишь благие пожелания, которые на практике ничем не подтверждались. Каким образом в этих условиях отцу все же удавалось обеспечивать нас минимальным пропитанием – один Бог ведает. Надо думать, все, ехавшие в этом поезде, были ему благодарны за это... Поезд уносил нас в неизвестность, а мои мысли все время возвращались в Переделкино... Как-то там наши овчарки, Лада и Рекс, кто будет их кормить и какова будет их дальнейшая участь. Тогда я еще не знала, что им предстоит трагический конец, но недобрые предчувствия неотступно преследовали меня. Беспокоилась я и о наших посадках – не повредит ли тяжелая техника кусты, цветники и фруктовые деревья, которые мы с такой заботой выращивали с отцом?..
Мое детство и юность связаны с историческим местом – городком писателей Переделкино, где мой отец получил дачу в 1937 году, вскоре после выхода в свет романа «Одиночество». Сейчас это улица Серафимовича № 19. Нашими ближайшими соседями были известные писатели – Леонов, Катаев, Инбер, Нилин, Погодин, Федин, Кассиль, Пастернак, Фадеев. Позже, когда после войны писательский поселок расширился, к нему присоединились Паустовские, Штейны, Гринберги, Арбузовы. Все это были добрые знакомые или друзья моих родителей. Вслед за ними здесь осело целое племя выдающихся поэтов современности: Евтушенко, Вознесенский, Окуджава, Тарковский, Светлов. За ними Переделкино освоили драматурги: Рощин, Эдлис, Шток.
Дачу мы делили с Леонидом Соболевым. Нижняя половина дачи принадлежала нам, верхнюю занимал Леонид Соболев со своей женой Ольгой Иоанновной. Соболевы бывали на даче редко. Наша семья поселилась здесь основательно. Моя бабушка родилась и выросла на окраине Костромы, и для нее деревенская жизнь была привычной. Отец, связанный корнями с землей, предпочитал большую часть времени проводить на даче, а последние годы жил в Переделкино безвыездно. Он был страстным садоводом, и мы заложили сад, разбили цветник, обзавелись огородом. В те годы не было технических средств, чтобы пересаживать с места на место большие деревья, как в какой-нибудь волшебной сказке, однако наши скромные саженцы быстро разрослись и некогда пустой участок преобразился до неузнаваемости. У нас в саду было буйство сирени, жасмина, флоксов, вдоль забора росли розовая и белая спирея, золотые шары. Поднимались яблони, вишни, сливы. Все это цвело, благоухало и плодоносило.
Сейчас в Переделкине почти не осталось природы как таковой, в этом смысле оно разделило участь всего Подмосковья. Неотвратимо застраивается «Неясная поляна». Поэтический дух, парящий над ней, не в силах оградить это святое пространство от агрессивного напора потребительских притязаний. Безжалостно сводится лес. А пруд затянут ряской и зарастает осокой. Купальщиков, как раньше, что-то не видно на нем. Обитатели Переделкина, как и везде, живут здесь теперь обособленно, каждый за своим высоким забором.
Но отчего же так и дрогнет сердце, едва машина с пригорка съедет на мост через запруду?!
У меня в руках альбом фотографий, уцелевший в катастрофе войны и благополучно перенесший невзгоды быта – переезды, ремонты. Это поэтическая повесть в картинах – о счастливых годах молодости моих родителей и моего «довоенного» детства. Оттуда берет свое начало моя дружба с Петей Катаевым, – сыном Евгения Петрова, взявшего себе этот псевдоним для отличия от брата Валентина Катаева. Мы с Петей были друзьями с самого раннего детства. Этому способствовало и то, что наши родители тоже были в большой дружбе. Особенно близкие отношения были у моего отца с Евгением Петровичем – оба энергичные, успешные, они даже вождение машины освоили одновременно. Огромным удовольствием для наших родителей до войны были их совместные поездки в Ялту, в Дом творчества писателей. Фотоальбом, который у меня сохранился, посвящен пребыванию в Ялте весной 1938 года, где отдыхали родители. В их ближайшем окружении были С. Кирсанов, П. Павленко, Е. Петров, А. Собко, И. Уткин. Сохранилась фотография, запечатлевшая писательскую компанию на вершине Ай-Петри. На ней хорошо видны Е. Петров, П. Павленко, В. Курочкин, В. Катаев, В. Дубсон и мы с Петей. Моего отца почти никогда на этих снимках нет, поскольку он, как правило, был фотографом.
Безусловным украшением общества были женщины – моя мама Ирина Ивановна и мама Пети Валентина Леонтьевна. Молодость, обаяние, ослепительные улыбки – они были обе неотразимо хороши. Родители играли в теннис, в ма-джонг, устраивали литературные вечера, экскурсии. Часто нас забрасывали куда-нибудь в горы на грузовике, и там мы устраивали пикник, разводили костер, раскладывали еду – татарские ноздреватые лепешки, козий сыр, зелень. Ну, а если к тому времени поспевала черешня, то это уже было настоящее пиршество! Взрослые запивали все это местным красным вином. Лишь под вечер возвращались мы домой все в том же грузовике, распевая песни, загоревшие и довольные.
Мы с Петей были неразлучны. В купе по пути в Крым нас укладывали вдвоем на одном диване «валетом», и целый месяц мы с ним не расставались ни на минуту. Петя как старший всячески меня опекал, ходил с палкой для отражения возможных нападений со стороны, учил играть в популярные тогда крокет и пинг-понг. Роскошный парк, окружавший Дом творчества, был бесконечен для изучения. Мы с Петей неутомимо исследовали животный мир – в зарослях попадались черепахи, полно было пронзительно-зеленых лягушек, крупных ящериц, а иногда в траве что-то подозрительно шуршало. Это проползала змея. Мы в панике отскакивали в сторону. Бабочки летали самых невероятных расцветок. Но мы не ловили их для коллекции. Главным достижением для нас было добиться того, чтобы бабочка, махая своими бархатистыми крыльями, села нам на вытянутую руку. Надо сказать, что такая удача выпадала крайне редко, а когда выпадала, мы торжествовали победу. Особенный интерес вызывал в нас богомол – миниатюрное насекомое, похожее на жирафа, которое своими лапками делало такой жест, будто бы молилось. Нам прочили будущее знаменитых естествоиспытателей, однако, к сожалению, мы выбрали другие профессии.
Тропинка, ведущая от парка вверх, уводила в горы, где была небольшая беседка, оттуда открывался изумительный вид на необъятные морские просторы, прибрежные холмы, покрытые густой растительностью, белые дворцы. В парке стоял запах нагретого солнцем самшита, распускалось, густо покрывая безлистные ветки мелкими ярко-сиреневыми цветами, иудино дерево, расцветали каскады глициний. Цветущие глицинии в мае и этот густой, ни с чем не сравнимый аромат с той поры моего детства стал для меня символом счастья. И если нам с моим мужем удавалось в нашей взрослой жизни вырваться в мае на несколько дней в Крым и вдохнуть этот запах глициний и увидеть эту неповторимую синеву и цветущее иудино дерево, мы считали себя людьми, осененными Божьей благодатью.
На ялтинских фотографиях видно, с какой нежностью мы с Петей относились друг к другу. Какое-то очарование, трудно выразимое словами, словно бы витало над нами. Может быть, это и была та самая «первая любовь»? Обожание, не отягощенное земными помыслами, чистое, как само это крымское небо. Мне было семь лет, а Пете – семь с половиной.
В 1939 году мой отец и Евгений Петров получили высшие награды страны – ордена Ленина. Николай Вирта за роман «Одиночество», Евгений Петров – за «Двенадцать стульев» и «Золотого теленка» /Илья Ильф умер в 1937 году/. Награды им вручал в Кремле «всесоюзный староста» Калинин. В ту же ночь Евгений Петров и Николай Вирта были приглашены на прием к Сталину. Можно себе представить, что это означало для человека того времени – оказаться в непосредственной близости от Сталина. Быть может, даже с ним говорить. С ним самим – всесильным и почти мифическим хозяином страны и уж конечно персональной судьбы каждого из его подданных. Что испытывал при этом человек – столь уязвимое существо, совершенно беззащитное перед могуществом власти? Ужас? Восторг?.. Кажется, вождь вникал в их творческие планы – во всяком случае, нечто подобное рассказывал потом отец, впрочем, добавляя к первоначальной версии все новые и новые детали. И делился с ними своими великими государственными замыслами... Оба они, и Вирта, и Петров, находились от столь доверительного общения с вождем в состоянии душевной взвинченности, в какой-то эйфории, а возможно гипноза.
Короткий путь от Боровицкой башни Кремля через Москворецкий мост по набережной до Лаврушинского переулка не охладил их воспаленные головы, и они ближе к рассвету пришли к нам домой, разбудили маму и сидели в столовой до утра – все не могли успокоиться...
Это была единственная встреча моего отца с вождем, но вспоминал он о ней до конца своей жизни.
В доме у Петровых я впервые увидела и услышала радиолу, привезенную Евгением Петровичем из довоенной поездки в Америку – это было какое-то чудо: в радиолу закладывалась целая стопка пластинок, когда одна доигрывалась, специальный рычаг ставил следующую.
Но на наших дачах мы, конечно, заводили патефон. Собирались у соседей на терраске, у Петровых, у нас или у Володи Кассиля. Кто-нибудь из мальчиков яростно накручивал ручку и ставил «Рио-Риту», «Беса ме мучо» или «Утомленное солнце», и мы, преодолевая неловкость, делали неуклюжие попытки танцевать, изо всех сил стараясь не наступать друг другу на ноги и попадать в такт. Из девочек на танцы приходили Наташа Леонова, Таня Погодина, Женя Катаева, Люша Чуковская, Светлана Афиногенова. Из мальчиков были еще – Лева Сейфуллин-Шилов, Коля Каверин, иногда забредал Олег Погодин-Стукалов. А еще мы любили слушать песни из новых кинофильмов, в особенности Утесова – «Сердце, тебе не хочется покоя», «У меня есть песня, а у песни – тайна», «Шаланды, полные кефали», «И тот, кто с песней по жизни шагает»... Самодельные пластинки шипели, игла съезжала с дорожки, но мы не обращали на это внимания и заводили патефон снова и снова – сиплое, невыразимо лирическое пение Утесова проникало нам в душу и задевало сокровенные струны. Конечно, мы бредили Вертинским. Достать контрамарку или билет на его концерт было немыслимой удачей. Его мимика, жесты невероятно красивых, будто бы вылепленных из алебастра рук сводили с ума. «Прощальный ужин», «И две ласточки, как гимназистки, провожают меня на концерт», «Лиловый негр» – все это мы слушали по тысяче раз. Песни Вертинского завораживали мечтой о чем-то несбыточном, открывали неведомые нам горизонты чувств, звали в далекие страны...
В 1950 году Александр Вертинский снялся в картине М. Калатозова по сценарию моего отца – в «Заговоре обреченных». Он играл роль кардинала Бирнча и был в этом образе великолепен. Те, кто видел «Заговор обреченных», наверняка запомнил этот кадр – величественная фигура кардинала в мантии на паперти собора, откуда он, протягивая руки в своем неповторимом жесте, благословлял народ. Вскоре после выхода картины на экран Вертинский был у нас в гостях в Лаврушинском переулке. Во всем его облике было что-то нездешнее, что отличало его от окружающих, – учтивость манер, бледное лицо, галстук-бабочка, легкое грассирование. В тот вечер он был молчалив, почтительно прислушивался к разговору, а о пении не могло быть и речи. Но, может быть, так и положено – при первом визите в дом больше прислушиваться к другим, чем выступать самому. Тем не менее наш прославленный гость оставался весь вечер в центре внимания. Собравшиеся за столом не сводили с него глаз, словно бы стараясь запомнить навсегда его облик, движения рук, внимательный и грустный взгляд. Оно и понятно – не каждый день удается сидеть за одним столом с Александром Вертинским.
Главным видом спорта в те времена среди дачной молодежи были пинг-понг, волейбол и велосипедные гонки. Когда после войны переделкинские проселки покрыли асфальтом, настала пора коллективного катания на велосипедах. Стаи детей и подростков разных возрастов носились по знаменитому переделкинскому кругу, служившему традиционной прогулкой для писателей, едва не сбивая их с ног. Взрослых велосипедистов догоняла малышня – Пашка Катаев, Женя Чуковский, Дима Кассиль, мой младший братишка Андрюшка Вирта: они мчались за нами с невероятной скоростью, падали на спусках и крутых поворотах и, бывало, вместе с велосипедом летели в канаву, тогда они вопили нам вслед, чтобы мы помогли их вытащить. Тут были и слезы, и ссадины на коленях, однако какие же соревнования обходятся без этого! Все они смертельно завидовали Пете, глядя, как он делает виртуозные виражи, ставит велосипед на дыбы или с ходу перемахивает через канавы. Петя был признанный ас велосипедных гонок, и превзойти его пока что никому не удавалось.
Мое детство расколото надвое. Теперь так оно и будет называться – «довоенное» и «послевоенное» детство.
На кровлю дачи, покрытую осиновой дранкой, слегка подернутой зеленым налетом, сыплются осколки снарядов. Град осколков неудержимой лавиной обрушивается на нашу идиллическую крышу, едва не пробивая ее насквозь. Утром мы сгребаем осколки снарядов в кучу, и она все растет. Моя кровать ходит ходуном в маленькой комнате, с треском въезжает в стену. Десятилетняя девочка, я дрожу под ватным одеялом, хотя мне много раз объясняли, что это грохочут наши орудия, – в Переделкине расположен зенитный пояс, и каждый вечер в небе на подступах к Москве разгорается ожесточенное сражение нашей артиллерии с немецкими тяжелыми бомбардировщиками, которые прорываются к столице. Но тут скрипнула дверь, и в комнату вошла моя бабушка, прилегла ко мне на кровать, всхлипнула чуть слышно, стала нашептывать мне какие-то слова. Моя бабушка – моя утешительница и наставница, она согревает меня своим теплом, я успокаиваюсь, засыпаю.
* * *
С эвакуацией мы явно затянули. Верили, что обойдется, немцев отбросят и мы пересидим войну на даче. Когда немцы подошли к Химкам, ждать уже было нечего.Мой отец Николай Евгеньевич Вирта, как и большинство писателей его поколения, в первые дни войны был призван в действующую армию. После прохождения подготовительных курсов отец получил две шпалы в петлицы и по заданию Совинформбюро направлялся как военный корреспондент на разные участки фронта. Его репортажи с передовой печатались в «Правде», «Известиях», «Красной звезде», транслировались по радио. В один из самых тяжелых дней войны, когда немцы вплотную подступили к Москве, 16 октября 1941 года, писателей, которые до сих пор оставались в столице, эвакуировали в тыл. Отец был назначен комендантом эшелона, увозившего писателей с семьями в Куйбышев (Самару) и дальше в Ташкент и отвечал за благополучное прибытие эвакуируемых к месту назначения.
Ранним утром 16 октября 1941 года, серым и промозглым, под непрекращающийся гул канонады – то ли это били наши орудия, то ли доносился отзвук приближавшейся к Москве немецкой передовой, – в Переделкино, укрепляя подступы к столице, входили мотопехотные части. Отъезд с дачи нашего семейства напоминал скорее бегство. Ничего из имущества мы с собой взять не могли, поскольку должны были прибыть на Курский вокзал с самым минимальным багажом. Все мольбы мамы и бабушки захватить с собой хоть что-то из самого необходимого отец категорически отвергал, разрешив погрузить в машину немного одежды и какое-то количество провианта. Моя бабушка, Татьяна Никаноровна, уже пережила однажды голод 1920–21 годов, это было в Костроме – тогда она потеряла мужа – и не понаслышке знала, что это такое. Она насушила целый мешок сухарей, довольно объемистый, сшитый из сурового полотна, к этому был добавлен лук, чеснок, соленое сало и перетопленное сливочное масло в металлической коробке из-под леденцов. Тогда мы не представляли себе, как пригодится нам вся эта снедь в нашей нескончаемой дороге в Ташкент.
Мы передали ключи от дачи командиру части, которая располагалась у нас на участке, и ему же поручили заботу о прокорме и содержании двух собак. Посаженные на цепь две крупные овчарки по кличке Лада и Рекс, почуяв запах беды, хрипели, захлебываясь прерывистым лаем, и бешено прыгали вокруг меня, как будто искали защиты и спасения. Я не могла от них оторваться. Это расставание болевой точкой навсегда осталось где-то в глубине моей души. Отец прикрикнул на нас, чтоб мы поторопились, и сел за руль. Мотор взревел, и отец рывком вывел машину за ворота. Больше мы своих собак не видели.
* * *
Минское шоссе, на которое мы выехали, было запружено до невозможности. К Москве сплошным потоком текли беженцы, шли пешком, тащили за собой скарб на самодельных полозьях, везли на телегах горы поклажи, толкали впереди себя коляски с детьми. По обочинам гнали скот. Навстречу беженцам, уходя к линии фронта, шагали колонны пехоты, с ревом продвигались грузовики, фургоны, полевые кухни. Шум и гам стояли невообразимые. Надсадные гудки машин, тарахтение моторов, гомон толпы. Тянувшийся по обочинам скот хлюпал по придорожной грязи, издавал немыслимые звуки – хрипы, фырканье, протяжное мычание. Пыль и гарь стояли в воздухе почти осязаемой взвесью.Отчаянно сигналя, мы пробивались сквозь это столпотворение к Москве. Временами отец – в военной форме с орденом Ленина на груди – вскакивал на подножку машины, что-то кричал, размахивая мандатом Совинформбюро, и снова хватался за руль. Но и в городе было не лучше. Центральные улицы перегородили противотанковые ежи, баррикады из мешков с песком. Навстречу боям продвигалась техника, пехота. Тащили на канатах аэростаты воздушного заграждения. Топали вразброд шеренги гражданских – в кепках, шапках, тужурках. У некоторых за спиной торчали стволы винтовок – это было московское Ополчение, которое в прямом смысле этого слова грудью встало на защиту Родины. Не далее как завтра утром это наше героическое воинство, плохо вооруженное, будет брошено в бой под гусеницы немецких танков. До сих пор нет точных данных о том, кто из них остался в живых... Мама и бабушка заливались слезами.
...На рассвете этого дня в одной из таких штатских колонн на фронт уходил один наш близкий друг, Борис Михайлович Богословский. Человек сугубо мирной профессии, ученый химик, он отказался от брони и по зову сердца пошел воевать. Но чего он никогда не мог предположить, так это того, что прямо после этого марша, он, в чем есть, с допотопной винтовкой, окажется в самом пекле подмосковных боев. Из той кровавой бойни, в которую он был ввергнут, его могло спасти только шальное везение. Так оно и получилось. Контуженный, без сознания, Борис Михайлович, «Бормиша», как мы его ласково называли в семье, был отброшен в какие-то придорожные кусты и валялся в грязи и снегу, а потом, придя немного в чувство, куда-то полз. К счастью вскоре как специалист экстра-класса он был отозван из армии в тыл на военный завод. Кто были эти умники, которые посылали таких вот штатских «специалистов экстракласса» под пули? Но, видимо, высшее командование было в столбняке от испуга и не отдавало отчета в своих действиях...
* * *
Мы бросили машину на произвол судьбы где-то недалеко от вокзала и кое-как дотащились до вокзальной площади. Когда вся наша группа наконец собралась – здесь были семьи Леонидова, Файко, Луговского, Уткина, Берестинского, Погодина, Афиногенова, Чуковского, вдова Булгакова с сыном, – оказалось, что пробиться к поезду нечего было и думать. На вокзале царили паника и чудовищная давка. Крики, вопли, детский плач, ругань, свистки военного патруля. Составы, уходившие с вокзала, брали штурмом. Набивались в тамбур, залезали на крышу, висели на поручнях. Мы не могли сдвинуться с места и стояли, сбившись тесной кучкой, пока отец, воспользовавшись своими полномочиями коменданта эшелона, не привел к нам военный эскорт, с помощью которого мы стали протискиваться на посадку. Сзади, с боков, на нас напирала обезумевшая толпа, в переходах и на лестницах едва не сбивая с ног. Все это могло кончиться весьма печально, учитывая состав нашей «команды», однако вооруженный конвой крепко держал оборону, нас подвели к составу и буквально впихнули в вагон. Но тут оказалось, что нет Корнея Ивановича Чуковского с женой. Их оттерло толпой в сторону, и они застряли в переходах. Отец бросился за ними, где-то их отыскал и в последний момент посадил в поезд. Позднее в своих дневниках К.И. Чуковский напишет, что Н. Вирта спас его тогда от верной гибели – возможно Корней Иванович и преувеличивает, однако ситуация была действительно непредсказуемой. Что было бы с ними, если бы они отстали от поезда?! Мы все страшно волновались, ожидая, когда же, наконец, Чуковские появятся, но вот они вошли в вагон – Корней Иванович сохранял свою всегдашнюю осанку, полную достоинства, никаких следов растерянности, и, кажется, даже шляпа нисколько не съехала набок. Вскоре он уже улыбался, и моя мама на первой же остановке сделала замечательный снимок, запечатлевший его с какой-то девочкой.Ехали мы очень тяжело. Состав подолгу задерживали, не хватало еды, вскоре начались проблемы с питьевой и технической водой. Антисанитария нарастала с каждым часом. Отец, рискуя отстать от поезда, шедшего без всякого расписания, выскакивал на каждой остановке, пытаясь раздобыть что-нибудь из продуктов, организовать подвоз воды. Карточки, которые выдали эвакуированным, оставались пустыми бумажками, и хотя торговым точкам вменялось их «отоваривать», но все это были лишь благие пожелания, которые на практике ничем не подтверждались. Каким образом в этих условиях отцу все же удавалось обеспечивать нас минимальным пропитанием – один Бог ведает. Надо думать, все, ехавшие в этом поезде, были ему благодарны за это... Поезд уносил нас в неизвестность, а мои мысли все время возвращались в Переделкино... Как-то там наши овчарки, Лада и Рекс, кто будет их кормить и какова будет их дальнейшая участь. Тогда я еще не знала, что им предстоит трагический конец, но недобрые предчувствия неотступно преследовали меня. Беспокоилась я и о наших посадках – не повредит ли тяжелая техника кусты, цветники и фруктовые деревья, которые мы с такой заботой выращивали с отцом?..
Мое детство и юность связаны с историческим местом – городком писателей Переделкино, где мой отец получил дачу в 1937 году, вскоре после выхода в свет романа «Одиночество». Сейчас это улица Серафимовича № 19. Нашими ближайшими соседями были известные писатели – Леонов, Катаев, Инбер, Нилин, Погодин, Федин, Кассиль, Пастернак, Фадеев. Позже, когда после войны писательский поселок расширился, к нему присоединились Паустовские, Штейны, Гринберги, Арбузовы. Все это были добрые знакомые или друзья моих родителей. Вслед за ними здесь осело целое племя выдающихся поэтов современности: Евтушенко, Вознесенский, Окуджава, Тарковский, Светлов. За ними Переделкино освоили драматурги: Рощин, Эдлис, Шток.
Дачу мы делили с Леонидом Соболевым. Нижняя половина дачи принадлежала нам, верхнюю занимал Леонид Соболев со своей женой Ольгой Иоанновной. Соболевы бывали на даче редко. Наша семья поселилась здесь основательно. Моя бабушка родилась и выросла на окраине Костромы, и для нее деревенская жизнь была привычной. Отец, связанный корнями с землей, предпочитал большую часть времени проводить на даче, а последние годы жил в Переделкино безвыездно. Он был страстным садоводом, и мы заложили сад, разбили цветник, обзавелись огородом. В те годы не было технических средств, чтобы пересаживать с места на место большие деревья, как в какой-нибудь волшебной сказке, однако наши скромные саженцы быстро разрослись и некогда пустой участок преобразился до неузнаваемости. У нас в саду было буйство сирени, жасмина, флоксов, вдоль забора росли розовая и белая спирея, золотые шары. Поднимались яблони, вишни, сливы. Все это цвело, благоухало и плодоносило.
* * *
Во времена моего детства Переделкино было романтическим уголком. Проточный пруд в бывшем имении Самарина, известного помещика-славянофила, филантропа и покровителя искусств, окруженный старыми ветлами, был водоемом с чистой прозрачной водой. Речка Сетунь, вытекая из запруды журчащим водопадом, причудливо извиваясь в зарослях ивняка, огибала кладбищенский холм и говорливо и полноводно разливалась под мостом по дороге на станцию. А с «Неясной поляны» перед дачей Пастернака, тогда еще не застроенной богатыми коттеджами, открывался поэтический вид на холмы, увенчанные церковью и теми самыми соснами, под которыми впоследствии похоронят поэта. Лес, это бесценное сокровище, доставшееся Переделкину от старого заказника, простирался от писательских дач до ближайших станций Киевской железной дороги – Мичуринец и Внуково. Частично этот лес был рукотворным, насаженным, как говорят, при Иване Грозном. Возможно так оно и есть, поскольку имение бояр Колычевых, состоявших в родстве с Малютой Скуратовым, до сих пор сохранилось возле церкви и служит, как известно, резиденцией церковным патриархам. Переделкинский лес отличался необыкновенным разнообразием – березовые, будто прозрачные, рощи сменялись темными еловыми дебрями, в которых порой угадывались ряды стародавних посадок. Изредка попадались участки липы, осины, дубовые дубравы. Вековые сосны, буквально наперечет промаркированные лесничеством, находились под защитой закона, и получить разрешение на вырубку сосны в 30-е годы, когда строились литфондовские дачи, было делом очень нелегким, да и лесоруба для такого кощунства найти было непросто – никому не хотелось брать на душу грех. В те времена деньги еще не были всесильны. Эти сосны поистине были украшением Переделкина – стоя где-нибудь на опушке, они разрастались на солнце и, покачиваясь под ветром, напоминали итальянские пинии своими шарообразными вершинами. А корабельные сосны стояли прямо, как солдаты в строю. Они воспеты, эти сосны нашего детства и юности, в стихах и в прозе и теперь уже бессмертны, и никакой топор им не страшен.* * *
К ним обращался Пастернак:В «Святом колодце» о них пишет Катаев:
И ветер, жалуясь и плача,
Раскачивает лес и дачу.
Не каждую сосну отдельно,
А полностью все дерева
Со всею далью беспредельной,
Как парусников кузова
На глади бухты корабельной.
«Невдалеке стояла сосна, совсем не похожая на те мачтовые сосны, которые обычно растут в наших лесах, стесняя друг друга и безмерно вытягиваясь вверх в поисках простора и света, а сосна свободная, одинокая и прекрасная в своей независимости, с толстыми лироподобными развилками, чешуйчато-розовыми, и почти черной хвоей...»Однако господствовали в Переделкине именно мачтовые, корабельные сосны, смыкаясь вершинами, они шатром накрывали поселок, отбрасывая причудливые пятна тени на стены домов, на зелень лужаек. Так и представляешь перед собой высокую сосну, скользящие тени, солнечные блики на дощатом полу терраски... Пахнет нагретой хвоей и смолой...
Сейчас в Переделкине почти не осталось природы как таковой, в этом смысле оно разделило участь всего Подмосковья. Неотвратимо застраивается «Неясная поляна». Поэтический дух, парящий над ней, не в силах оградить это святое пространство от агрессивного напора потребительских притязаний. Безжалостно сводится лес. А пруд затянут ряской и зарастает осокой. Купальщиков, как раньше, что-то не видно на нем. Обитатели Переделкина, как и везде, живут здесь теперь обособленно, каждый за своим высоким забором.
Но отчего же так и дрогнет сердце, едва машина с пригорка съедет на мост через запруду?!
* * *
Достаточно бывает небольшой зацепки – закладки, попавшейся в книге, строчки забытых стихов или обрывка мелодии – и в памяти встает, составленная из мозаики мельчайших подробностей, картина прошлого.У меня в руках альбом фотографий, уцелевший в катастрофе войны и благополучно перенесший невзгоды быта – переезды, ремонты. Это поэтическая повесть в картинах – о счастливых годах молодости моих родителей и моего «довоенного» детства. Оттуда берет свое начало моя дружба с Петей Катаевым, – сыном Евгения Петрова, взявшего себе этот псевдоним для отличия от брата Валентина Катаева. Мы с Петей были друзьями с самого раннего детства. Этому способствовало и то, что наши родители тоже были в большой дружбе. Особенно близкие отношения были у моего отца с Евгением Петровичем – оба энергичные, успешные, они даже вождение машины освоили одновременно. Огромным удовольствием для наших родителей до войны были их совместные поездки в Ялту, в Дом творчества писателей. Фотоальбом, который у меня сохранился, посвящен пребыванию в Ялте весной 1938 года, где отдыхали родители. В их ближайшем окружении были С. Кирсанов, П. Павленко, Е. Петров, А. Собко, И. Уткин. Сохранилась фотография, запечатлевшая писательскую компанию на вершине Ай-Петри. На ней хорошо видны Е. Петров, П. Павленко, В. Курочкин, В. Катаев, В. Дубсон и мы с Петей. Моего отца почти никогда на этих снимках нет, поскольку он, как правило, был фотографом.
Безусловным украшением общества были женщины – моя мама Ирина Ивановна и мама Пети Валентина Леонтьевна. Молодость, обаяние, ослепительные улыбки – они были обе неотразимо хороши. Родители играли в теннис, в ма-джонг, устраивали литературные вечера, экскурсии. Часто нас забрасывали куда-нибудь в горы на грузовике, и там мы устраивали пикник, разводили костер, раскладывали еду – татарские ноздреватые лепешки, козий сыр, зелень. Ну, а если к тому времени поспевала черешня, то это уже было настоящее пиршество! Взрослые запивали все это местным красным вином. Лишь под вечер возвращались мы домой все в том же грузовике, распевая песни, загоревшие и довольные.
Мы с Петей были неразлучны. В купе по пути в Крым нас укладывали вдвоем на одном диване «валетом», и целый месяц мы с ним не расставались ни на минуту. Петя как старший всячески меня опекал, ходил с палкой для отражения возможных нападений со стороны, учил играть в популярные тогда крокет и пинг-понг. Роскошный парк, окружавший Дом творчества, был бесконечен для изучения. Мы с Петей неутомимо исследовали животный мир – в зарослях попадались черепахи, полно было пронзительно-зеленых лягушек, крупных ящериц, а иногда в траве что-то подозрительно шуршало. Это проползала змея. Мы в панике отскакивали в сторону. Бабочки летали самых невероятных расцветок. Но мы не ловили их для коллекции. Главным достижением для нас было добиться того, чтобы бабочка, махая своими бархатистыми крыльями, села нам на вытянутую руку. Надо сказать, что такая удача выпадала крайне редко, а когда выпадала, мы торжествовали победу. Особенный интерес вызывал в нас богомол – миниатюрное насекомое, похожее на жирафа, которое своими лапками делало такой жест, будто бы молилось. Нам прочили будущее знаменитых естествоиспытателей, однако, к сожалению, мы выбрали другие профессии.
Тропинка, ведущая от парка вверх, уводила в горы, где была небольшая беседка, оттуда открывался изумительный вид на необъятные морские просторы, прибрежные холмы, покрытые густой растительностью, белые дворцы. В парке стоял запах нагретого солнцем самшита, распускалось, густо покрывая безлистные ветки мелкими ярко-сиреневыми цветами, иудино дерево, расцветали каскады глициний. Цветущие глицинии в мае и этот густой, ни с чем не сравнимый аромат с той поры моего детства стал для меня символом счастья. И если нам с моим мужем удавалось в нашей взрослой жизни вырваться в мае на несколько дней в Крым и вдохнуть этот запах глициний и увидеть эту неповторимую синеву и цветущее иудино дерево, мы считали себя людьми, осененными Божьей благодатью.
На ялтинских фотографиях видно, с какой нежностью мы с Петей относились друг к другу. Какое-то очарование, трудно выразимое словами, словно бы витало над нами. Может быть, это и была та самая «первая любовь»? Обожание, не отягощенное земными помыслами, чистое, как само это крымское небо. Мне было семь лет, а Пете – семь с половиной.
В 1939 году мой отец и Евгений Петров получили высшие награды страны – ордена Ленина. Николай Вирта за роман «Одиночество», Евгений Петров – за «Двенадцать стульев» и «Золотого теленка» /Илья Ильф умер в 1937 году/. Награды им вручал в Кремле «всесоюзный староста» Калинин. В ту же ночь Евгений Петров и Николай Вирта были приглашены на прием к Сталину. Можно себе представить, что это означало для человека того времени – оказаться в непосредственной близости от Сталина. Быть может, даже с ним говорить. С ним самим – всесильным и почти мифическим хозяином страны и уж конечно персональной судьбы каждого из его подданных. Что испытывал при этом человек – столь уязвимое существо, совершенно беззащитное перед могуществом власти? Ужас? Восторг?.. Кажется, вождь вникал в их творческие планы – во всяком случае, нечто подобное рассказывал потом отец, впрочем, добавляя к первоначальной версии все новые и новые детали. И делился с ними своими великими государственными замыслами... Оба они, и Вирта, и Петров, находились от столь доверительного общения с вождем в состоянии душевной взвинченности, в какой-то эйфории, а возможно гипноза.
Короткий путь от Боровицкой башни Кремля через Москворецкий мост по набережной до Лаврушинского переулка не охладил их воспаленные головы, и они ближе к рассвету пришли к нам домой, разбудили маму и сидели в столовой до утра – все не могли успокоиться...
Это была единственная встреча моего отца с вождем, но вспоминал он о ней до конца своей жизни.
* * *
Гибель Евгения Петрова в 1942 году, когда он на военном самолете попал под обстрел, была тяжелейшим ударом для моего отца. Не знаю, любил ли он кого-нибудь из своих друзей так, как Евгения Петрова. Незадолго до этого отец пережил еще одну потерю, и тоже его близкого друга – Александра Афиногенова, погибшего в Москве во время бомбежки в октябре 1941 года...* * *
После войны мы встретились с Петей заметно повзрослевшими. Он перенес страшную трагедию – гибель отца. Петя остался с мамой – Валентиной Леонтьевной и младшим братом Ильей. Валентина Леонтьевна, несмотря на то, что была совсем молодой и очень привлекательной, так больше замуж и не вышла.В доме у Петровых я впервые увидела и услышала радиолу, привезенную Евгением Петровичем из довоенной поездки в Америку – это было какое-то чудо: в радиолу закладывалась целая стопка пластинок, когда одна доигрывалась, специальный рычаг ставил следующую.
Но на наших дачах мы, конечно, заводили патефон. Собирались у соседей на терраске, у Петровых, у нас или у Володи Кассиля. Кто-нибудь из мальчиков яростно накручивал ручку и ставил «Рио-Риту», «Беса ме мучо» или «Утомленное солнце», и мы, преодолевая неловкость, делали неуклюжие попытки танцевать, изо всех сил стараясь не наступать друг другу на ноги и попадать в такт. Из девочек на танцы приходили Наташа Леонова, Таня Погодина, Женя Катаева, Люша Чуковская, Светлана Афиногенова. Из мальчиков были еще – Лева Сейфуллин-Шилов, Коля Каверин, иногда забредал Олег Погодин-Стукалов. А еще мы любили слушать песни из новых кинофильмов, в особенности Утесова – «Сердце, тебе не хочется покоя», «У меня есть песня, а у песни – тайна», «Шаланды, полные кефали», «И тот, кто с песней по жизни шагает»... Самодельные пластинки шипели, игла съезжала с дорожки, но мы не обращали на это внимания и заводили патефон снова и снова – сиплое, невыразимо лирическое пение Утесова проникало нам в душу и задевало сокровенные струны. Конечно, мы бредили Вертинским. Достать контрамарку или билет на его концерт было немыслимой удачей. Его мимика, жесты невероятно красивых, будто бы вылепленных из алебастра рук сводили с ума. «Прощальный ужин», «И две ласточки, как гимназистки, провожают меня на концерт», «Лиловый негр» – все это мы слушали по тысяче раз. Песни Вертинского завораживали мечтой о чем-то несбыточном, открывали неведомые нам горизонты чувств, звали в далекие страны...
В 1950 году Александр Вертинский снялся в картине М. Калатозова по сценарию моего отца – в «Заговоре обреченных». Он играл роль кардинала Бирнча и был в этом образе великолепен. Те, кто видел «Заговор обреченных», наверняка запомнил этот кадр – величественная фигура кардинала в мантии на паперти собора, откуда он, протягивая руки в своем неповторимом жесте, благословлял народ. Вскоре после выхода картины на экран Вертинский был у нас в гостях в Лаврушинском переулке. Во всем его облике было что-то нездешнее, что отличало его от окружающих, – учтивость манер, бледное лицо, галстук-бабочка, легкое грассирование. В тот вечер он был молчалив, почтительно прислушивался к разговору, а о пении не могло быть и речи. Но, может быть, так и положено – при первом визите в дом больше прислушиваться к другим, чем выступать самому. Тем не менее наш прославленный гость оставался весь вечер в центре внимания. Собравшиеся за столом не сводили с него глаз, словно бы стараясь запомнить навсегда его облик, движения рук, внимательный и грустный взгляд. Оно и понятно – не каждый день удается сидеть за одним столом с Александром Вертинским.
* * *
...Часто мы заканчивали вечер игрой во «флирт». С помощью карточек, которые пересылались друг другу вверх «рубашкой», чтобы не виден был текст, можно было получить приглашение на свидание, ревнивый упрек или даже признание в любви. Возможно, кто-то из нас и был уже влюблен, но время серьезных романов было еще впереди.Главным видом спорта в те времена среди дачной молодежи были пинг-понг, волейбол и велосипедные гонки. Когда после войны переделкинские проселки покрыли асфальтом, настала пора коллективного катания на велосипедах. Стаи детей и подростков разных возрастов носились по знаменитому переделкинскому кругу, служившему традиционной прогулкой для писателей, едва не сбивая их с ног. Взрослых велосипедистов догоняла малышня – Пашка Катаев, Женя Чуковский, Дима Кассиль, мой младший братишка Андрюшка Вирта: они мчались за нами с невероятной скоростью, падали на спусках и крутых поворотах и, бывало, вместе с велосипедом летели в канаву, тогда они вопили нам вслед, чтобы мы помогли их вытащить. Тут были и слезы, и ссадины на коленях, однако какие же соревнования обходятся без этого! Все они смертельно завидовали Пете, глядя, как он делает виртуозные виражи, ставит велосипед на дыбы или с ходу перемахивает через канавы. Петя был признанный ас велосипедных гонок, и превзойти его пока что никому не удавалось.