Страница:
Когда вернулись в вагон, оказалось, что мамаша уже улеглась спать, закрывшись с головой пледом.
– Эге! Ну да все равно, завтра еще целый день. Отдала сына в надежные руки, чтоб он себе лопнул, а сама преспокойно спит. Зато завтра будет благодарность. Хотя вот уже этот жирный парень объел меня на три рубля шестьдесят копеек. Ложитесь, молодой человек! Кладите ноги прямо на меня! Ничего, ничего, мне не тяжело. Штаны я потом отчищу бензином. Вот так! Молодцом!
Кадет спал крепко и только изредка сквозь сон лягал пана Гуслинского под ложечку. Но тот шел на все и задремал только к утру.
Проснувшись на рассвете, вдруг заметил, что поезд стоит, а мамаша куда-то пропала. Встревоженный Гуслинский высвободился из-под кадетовых ног и высунулся в окно. Что такое? Она стоит на платформе и около нее чемодан… Что такое? Бьет третий звонок.
– Сударыня! Что вы делаете? Сейчас поезд тронется! Третий звонок! Вы преспокойно останетесь!
Кондуктор свистнул, стукнули буфера.
– Да мы уже трогаемся! – надрывался Гуслинский, забыв всякую томность глаз.
Поезд двинулся. Гуслинский вдруг вспомнил о кадете.
– Сына забыли! Сына! Сына!
Дама досадливо махнула рукой и отвернулась.
Гуслинский схватил кадета за плечо.
– Мамаша ушла! Мамаша вылезла! Что же это такое! – вопил он.
Кадет захныкал.
– Чего вы меня трясете! Какая мамаша? Моя мамаша в Петракове.
Гуслинский даже сел.
– А как же… а эта дама? Мы же ее называли мамашей, или я преспокойно сошел с ума! А?
– Гм… – хныкал кадет. – Я не называл! Я ее не знаю! Это вы называли. Я думал, что она ваша мамаша, что вы ее так называете… Я не виноват… И не надо мне ваших яблок, не на-а-да…
Пан Гуслинский вытер лоб платком, встал, взял свой чемодан:
– Паскудный обжора! Вы! Выйдет из вас шулер, когда подрастете. Преспокойно. Св-винья!
И, хлопнув дверью, вышел на площадку.
Кулич
Брошечка
Седая быль
– Эге! Ну да все равно, завтра еще целый день. Отдала сына в надежные руки, чтоб он себе лопнул, а сама преспокойно спит. Зато завтра будет благодарность. Хотя вот уже этот жирный парень объел меня на три рубля шестьдесят копеек. Ложитесь, молодой человек! Кладите ноги прямо на меня! Ничего, ничего, мне не тяжело. Штаны я потом отчищу бензином. Вот так! Молодцом!
Кадет спал крепко и только изредка сквозь сон лягал пана Гуслинского под ложечку. Но тот шел на все и задремал только к утру.
Проснувшись на рассвете, вдруг заметил, что поезд стоит, а мамаша куда-то пропала. Встревоженный Гуслинский высвободился из-под кадетовых ног и высунулся в окно. Что такое? Она стоит на платформе и около нее чемодан… Что такое? Бьет третий звонок.
– Сударыня! Что вы делаете? Сейчас поезд тронется! Третий звонок! Вы преспокойно останетесь!
Кондуктор свистнул, стукнули буфера.
– Да мы уже трогаемся! – надрывался Гуслинский, забыв всякую томность глаз.
Поезд двинулся. Гуслинский вдруг вспомнил о кадете.
– Сына забыли! Сына! Сына!
Дама досадливо махнула рукой и отвернулась.
Гуслинский схватил кадета за плечо.
– Мамаша ушла! Мамаша вылезла! Что же это такое! – вопил он.
Кадет захныкал.
– Чего вы меня трясете! Какая мамаша? Моя мамаша в Петракове.
Гуслинский даже сел.
– А как же… а эта дама? Мы же ее называли мамашей, или я преспокойно сошел с ума! А?
– Гм… – хныкал кадет. – Я не называл! Я ее не знаю! Это вы называли. Я думал, что она ваша мамаша, что вы ее так называете… Я не виноват… И не надо мне ваших яблок, не на-а-да…
Пан Гуслинский вытер лоб платком, встал, взял свой чемодан:
– Паскудный обжора! Вы! Выйдет из вас шулер, когда подрастете. Преспокойно. Св-винья!
И, хлопнув дверью, вышел на площадку.
Кулич
В конторе купца Рыликова работа кипела ключом.
Бухгалтер читал газету и изредка посматривал в дверь на мелких служащих.
Те тоже старались: Михельсон чистил резинкой свои манжеты. Рябунов вздыхал и грыз ногти; конторская Мессалина – переписчица Ольга Игнатьевна – деловито стучала машинкой, но оживленный румянец на пухло трясущихся щеках выдавал, что настукивает она приватное письмо, и к тому же любовного содержания.
Молодой Викентий Кулич, три недели тому назад поступивший к Рыликову, задумчиво чертил в счетной книге все одну и ту же фразу: «Сонечка, что же это?»
Потом украшал буквы завитушками и чертил снова.
Собственно говоря, если бы не порча деловой книги, то это занятие молодого Кулича нельзя бы было осудить, потому что Сонечка, о которой он думал, уже два месяца была его женой.
Но именно это-то обстоятельство и смущало его больше всего: он должен был, поступая на службу, выдать себя за холостого, потому что женатых Рыликов к себе не брал.
– Женатый норовит, как бы раньше срока домой подрать, с женой апельсинничать, – пояснял он. – Сверх срока он тебе и пером не скребнет. И чего толку жениться-то? Женятся, а через месяц полихамию разведут либо к брюкоразводному адвокату побегут. Нет! Женатых я не беру.
И Кулич, спрятав обручальное кольцо в жилетный карман, служил на холостом основании.
Жена его была молода, ревнива и подозрительна, и потому телефонировала ему на службу по пять раз в день, справляясь о его верности.
– Если уличу, – грозила она, – повешусь и перееду к тетке в Устюжну!
И весь день на службе томился Кулич, терзаемый телефоном, и писал с завитушками на всех деловых бумагах: «Сонечка, опять!», «Сонечка, что же это?»
– Опять вас вызывают! – говорил Рябунов таким тоном, точно его оторвали от спешной и интересной работы.
Он сидел к телефону ближе всех и благословлял судьбу, отвлекавшую его хоть этим развлечением от монотонной грызни ногтей.
– Опять вас, Кулич!
Кулич краснеет, спотыкаясь, идет к телефону и говорит вполголоса мимо трубки первое попавшееся имя: «А! Это вы, Дарья Сидоровна!» – Затем продолжает разговор во весь голос.
Мессалина свистит громким шепотом:
– Дарья Сидоровна? Это, верно, какая-нибудь прачка.
– Зачем ты звонишь, – блеет в трубку смущенный Кулич. – Что? Верен?.. Боже мой, котик, да с кем же?.. Ведь я здесь на службе… Что? Посмотри на комоде. И я тоже… безумно. Ровно в половине восьмого!
Он вешает трубку и идет на место, стараясь ни на кого не смотреть, и в ужасе ждет нового звонка.
– Опять вас! О господи! – вздыхает Рябунов.
– А, Антонина Сидоровна! – грустно радуется Кулич мимо трубки.
– Сидоровна? – свистит Мессалина. – Видно, сестра той, хи-хи!
– Нет, пока еще не догадались, – говорит Кулич. – Но будь осторожна, котик, милый! Не звони так часто!.. Одну тебя! Одну!
Через час звонит Амалия Богдановна.
– Наверное, акушерка, – догадывается Мессалина.
– Не звони ко мне больше! – умоляет через час Кулич какую-то Ольгу Карповну. – Бога ради! Ты знаешь, что одну тебя… но я занят… не звони, котик, умоляю! Ты выдаешь себя!
Анне Карловне, позвонившей часа через полтора, он коротко сказал:
– Люблю!
И повесил трубку.
И каждый день повторялась та же история, развлекавшая, занимавшая и возмущавшая всю контору.
– Какая-нибудь несчастная попадется ему в жены! – возмущалась Мессалина.
– Это уже не Дон Жуан, а сатир, – кричал Рябунов, остро завидовавший куличовским успехам.
– Это язва на общественной совести, – вставлял любящий чистоту манжет Михельсон. – Это ждет себе возмездия. Ей-богу! Я вам говорю.
– И кто откроет глаза несчастным жертвам! – ахала Мессалина.
– Этих глаз слишком много, чтобы можно было их открывать, не затрачивая времени! Я вам говорю! – усердствовал Михельсон.
Рыликов тоже сердился.
– Отчего к вам никогда не дозвонишься? – кричал он. – Какой у вас там черт на проволоке повис?
После одного исключительного по телефонным излияниям дня, когда Кулич обещал восьми женщинам, что поцелует их ровно в половине десятого, вся контора решила пожаловаться начальству.
– До Бога высоко, что там, – говорил Михельсон. – Рыликов все равно с нами рассуждать не станет. Пойдемте к Арнольду Иванычу.
Пошли к бухгалтеру, рассказали всю правду:
– Он нам мешает работать. Все звонки да звонки, никак не сосредоточишься, – говорил Рябунов, избранный депутатом. – Мы хотим работать, каждый человек любит работать, а они отрывают. Но мы бы не обижались, если бы тут серьезные дела. Нет! Но нас, главным образом, возмущает безнравственное поведение вышеизложенного субъекта.
Красноречие докладчика широкою волной захлестнуло слушателей.
Бухгалтер засопел носом, Михельсон молодцевато подбоченился («Я вам говорю!»), Мессалина разгорелась и подумала: «Рябунов, ты будешь моим!»
– Этот нижеподписавшийся человек, ниже которого, по-моему, и подписаться нельзя, – продолжал Рябунов, – меняет акушерку на прачку и двух прачек между собой. Мы не можем больше молчать и выслушивать его гнусные неясности, которые он сыплет в трубку как горох. Мы не желаем играть роль какого-то общества покровительства животным страстям…
– Ей-богу! – воскликнул Михельсон. – Я вам говорю!
– И он их всех зовет «котиками», – вспыхнула Мессалина.
– О? – удивился бухгалтер.
Он сопел, чесал в бороде карандашом и, наконец сказал:
– О-о-о! Если, действительно, мешал акушерка с два прачка, то я завтра с ним поговорю. Пфуй! Я поговорю… котика!
Кулич весь задрожал, когда на другой день утром бухгалтер поманил его к себе и запер двери.
– Чего волноваться? – успокаивал он себя. – Верно, просто жалованья прибавит…
– Милостивый господин! – торжественно начал бухгалтер. – Я любопытен знать, с кем вы ежечасно говорите по телефон?
Кулич застыл.
– Ради бога! Арнольд Иваныч! Не подумайте что-нибудь… как говорится… жена. Клянусь вам! Это все самые различные персонажи своей надобности!..
Бухгалтер посмотрел строго.
– Милостивый господин! Вы знаете, как называется ваше поведение? Оно называется: притон безнравственности. Вот как!
Он полюбовался смущением Кулича и продолжал:
– Вы мешаете акушерку с две прачки. Я, знаете, ничего подобного никогда не видел! Ни в людей, ни в животном царстве. Этого потерпеть нельзя! С сегодняшнего дня вы уже не служащий в конторе, а сатир без должности!
– Меня оклеветали! – стонал Кулич. – Я мог бы доказать… если бы судьба не заткнула мне рот!..
– Электричество лгать не может! – загремел бухгалтер. – Вся контора слышала! Пфуй! Вот ваше жалованье… Руки вам не подаю… Прощайте! Идите к тем, кого вы определяли котиками, господин развратный сатир!
Кулич бомбой вылетел на улицу, и едва захлопнулась за ним дверь, как в конторе зазвонил телефон.
– Вам Кулича? – ликовал Рябунов в трубку. – Кулича нет. Фью! Уволен за разврат. Виноват, сударыня, должен вам открыть глаза. Не сетуйте на меня. Каждый джентльмен, если только он порядочный человек, сделал бы на моем месте то же самое. Я чувствую, что говорю с одной из жертв развратного Кулича… Да, да! Целые дни он проводил в беседе с дамами прекрасного пола. Что? По телефону. Нежничал до бесстыдства… Называл котиками всех… и акушерку тоже… Вас, верно, тоже?.. Да… Вы только не волнуйтесь… На глазах у всех… вернее, на ушах, потому что слышали… назначал свидания… Что?.. Что-о?..
– Господа, – сказал он, обернувшись к товарищам. – Эта мегера, кажется, плюнула прямо в трубку… Ужасно неприятно в ухе…
– Наша миссия выполнена! – торжествовал Михельсон. – Ей-богу! Теперь они уже разорвут его на части. Я вам говорю.
Бухгалтер читал газету и изредка посматривал в дверь на мелких служащих.
Те тоже старались: Михельсон чистил резинкой свои манжеты. Рябунов вздыхал и грыз ногти; конторская Мессалина – переписчица Ольга Игнатьевна – деловито стучала машинкой, но оживленный румянец на пухло трясущихся щеках выдавал, что настукивает она приватное письмо, и к тому же любовного содержания.
Молодой Викентий Кулич, три недели тому назад поступивший к Рыликову, задумчиво чертил в счетной книге все одну и ту же фразу: «Сонечка, что же это?»
Потом украшал буквы завитушками и чертил снова.
Собственно говоря, если бы не порча деловой книги, то это занятие молодого Кулича нельзя бы было осудить, потому что Сонечка, о которой он думал, уже два месяца была его женой.
Но именно это-то обстоятельство и смущало его больше всего: он должен был, поступая на службу, выдать себя за холостого, потому что женатых Рыликов к себе не брал.
– Женатый норовит, как бы раньше срока домой подрать, с женой апельсинничать, – пояснял он. – Сверх срока он тебе и пером не скребнет. И чего толку жениться-то? Женятся, а через месяц полихамию разведут либо к брюкоразводному адвокату побегут. Нет! Женатых я не беру.
И Кулич, спрятав обручальное кольцо в жилетный карман, служил на холостом основании.
Жена его была молода, ревнива и подозрительна, и потому телефонировала ему на службу по пять раз в день, справляясь о его верности.
– Если уличу, – грозила она, – повешусь и перееду к тетке в Устюжну!
И весь день на службе томился Кулич, терзаемый телефоном, и писал с завитушками на всех деловых бумагах: «Сонечка, опять!», «Сонечка, что же это?»
– Опять вас вызывают! – говорил Рябунов таким тоном, точно его оторвали от спешной и интересной работы.
Он сидел к телефону ближе всех и благословлял судьбу, отвлекавшую его хоть этим развлечением от монотонной грызни ногтей.
– Опять вас, Кулич!
Кулич краснеет, спотыкаясь, идет к телефону и говорит вполголоса мимо трубки первое попавшееся имя: «А! Это вы, Дарья Сидоровна!» – Затем продолжает разговор во весь голос.
Мессалина свистит громким шепотом:
– Дарья Сидоровна? Это, верно, какая-нибудь прачка.
– Зачем ты звонишь, – блеет в трубку смущенный Кулич. – Что? Верен?.. Боже мой, котик, да с кем же?.. Ведь я здесь на службе… Что? Посмотри на комоде. И я тоже… безумно. Ровно в половине восьмого!
Он вешает трубку и идет на место, стараясь ни на кого не смотреть, и в ужасе ждет нового звонка.
– Опять вас! О господи! – вздыхает Рябунов.
– А, Антонина Сидоровна! – грустно радуется Кулич мимо трубки.
– Сидоровна? – свистит Мессалина. – Видно, сестра той, хи-хи!
– Нет, пока еще не догадались, – говорит Кулич. – Но будь осторожна, котик, милый! Не звони так часто!.. Одну тебя! Одну!
Через час звонит Амалия Богдановна.
– Наверное, акушерка, – догадывается Мессалина.
– Не звони ко мне больше! – умоляет через час Кулич какую-то Ольгу Карповну. – Бога ради! Ты знаешь, что одну тебя… но я занят… не звони, котик, умоляю! Ты выдаешь себя!
Анне Карловне, позвонившей часа через полтора, он коротко сказал:
– Люблю!
И повесил трубку.
И каждый день повторялась та же история, развлекавшая, занимавшая и возмущавшая всю контору.
– Какая-нибудь несчастная попадется ему в жены! – возмущалась Мессалина.
– Это уже не Дон Жуан, а сатир, – кричал Рябунов, остро завидовавший куличовским успехам.
– Это язва на общественной совести, – вставлял любящий чистоту манжет Михельсон. – Это ждет себе возмездия. Ей-богу! Я вам говорю.
– И кто откроет глаза несчастным жертвам! – ахала Мессалина.
– Этих глаз слишком много, чтобы можно было их открывать, не затрачивая времени! Я вам говорю! – усердствовал Михельсон.
Рыликов тоже сердился.
– Отчего к вам никогда не дозвонишься? – кричал он. – Какой у вас там черт на проволоке повис?
После одного исключительного по телефонным излияниям дня, когда Кулич обещал восьми женщинам, что поцелует их ровно в половине десятого, вся контора решила пожаловаться начальству.
– До Бога высоко, что там, – говорил Михельсон. – Рыликов все равно с нами рассуждать не станет. Пойдемте к Арнольду Иванычу.
Пошли к бухгалтеру, рассказали всю правду:
– Он нам мешает работать. Все звонки да звонки, никак не сосредоточишься, – говорил Рябунов, избранный депутатом. – Мы хотим работать, каждый человек любит работать, а они отрывают. Но мы бы не обижались, если бы тут серьезные дела. Нет! Но нас, главным образом, возмущает безнравственное поведение вышеизложенного субъекта.
Красноречие докладчика широкою волной захлестнуло слушателей.
Бухгалтер засопел носом, Михельсон молодцевато подбоченился («Я вам говорю!»), Мессалина разгорелась и подумала: «Рябунов, ты будешь моим!»
– Этот нижеподписавшийся человек, ниже которого, по-моему, и подписаться нельзя, – продолжал Рябунов, – меняет акушерку на прачку и двух прачек между собой. Мы не можем больше молчать и выслушивать его гнусные неясности, которые он сыплет в трубку как горох. Мы не желаем играть роль какого-то общества покровительства животным страстям…
– Ей-богу! – воскликнул Михельсон. – Я вам говорю!
– И он их всех зовет «котиками», – вспыхнула Мессалина.
– О? – удивился бухгалтер.
Он сопел, чесал в бороде карандашом и, наконец сказал:
– О-о-о! Если, действительно, мешал акушерка с два прачка, то я завтра с ним поговорю. Пфуй! Я поговорю… котика!
Кулич весь задрожал, когда на другой день утром бухгалтер поманил его к себе и запер двери.
– Чего волноваться? – успокаивал он себя. – Верно, просто жалованья прибавит…
– Милостивый господин! – торжественно начал бухгалтер. – Я любопытен знать, с кем вы ежечасно говорите по телефон?
Кулич застыл.
– Ради бога! Арнольд Иваныч! Не подумайте что-нибудь… как говорится… жена. Клянусь вам! Это все самые различные персонажи своей надобности!..
Бухгалтер посмотрел строго.
– Милостивый господин! Вы знаете, как называется ваше поведение? Оно называется: притон безнравственности. Вот как!
Он полюбовался смущением Кулича и продолжал:
– Вы мешаете акушерку с две прачки. Я, знаете, ничего подобного никогда не видел! Ни в людей, ни в животном царстве. Этого потерпеть нельзя! С сегодняшнего дня вы уже не служащий в конторе, а сатир без должности!
– Меня оклеветали! – стонал Кулич. – Я мог бы доказать… если бы судьба не заткнула мне рот!..
– Электричество лгать не может! – загремел бухгалтер. – Вся контора слышала! Пфуй! Вот ваше жалованье… Руки вам не подаю… Прощайте! Идите к тем, кого вы определяли котиками, господин развратный сатир!
Кулич бомбой вылетел на улицу, и едва захлопнулась за ним дверь, как в конторе зазвонил телефон.
– Вам Кулича? – ликовал Рябунов в трубку. – Кулича нет. Фью! Уволен за разврат. Виноват, сударыня, должен вам открыть глаза. Не сетуйте на меня. Каждый джентльмен, если только он порядочный человек, сделал бы на моем месте то же самое. Я чувствую, что говорю с одной из жертв развратного Кулича… Да, да! Целые дни он проводил в беседе с дамами прекрасного пола. Что? По телефону. Нежничал до бесстыдства… Называл котиками всех… и акушерку тоже… Вас, верно, тоже?.. Да… Вы только не волнуйтесь… На глазах у всех… вернее, на ушах, потому что слышали… назначал свидания… Что?.. Что-о?..
– Господа, – сказал он, обернувшись к товарищам. – Эта мегера, кажется, плюнула прямо в трубку… Ужасно неприятно в ухе…
– Наша миссия выполнена! – торжествовал Михельсон. – Ей-богу! Теперь они уже разорвут его на части. Я вам говорю.
Брошечка
Супруги Шариковы поссорились из-за актрисы Крутомирской, которая была так глупа, что даже не умела отличать женского голоса от мужского, и однажды, позвонив к Шарикову по телефону, закричала прямо в ухо подошедшей на звонок супруге его:
– Дорогой Гамлет! Ваши ласки горят в моем организме бесконечным числом огней!
Шарикову в тот же вечер приготовили постель в кабинете, а утром жена прислала ему вместе с кофе записку:
Так как самому Шарикову, собственно говоря, тоже ни в какие объяснения вступать не хотелось, то он и не настаивал, а только старался несколько дней не показываться жене на глаза. Уходил рано на службу, обедал в ресторане, а вечера проводил с актрисой Крутомирской, часто интригуя ее загадочной фразой:
– Мы с вами все равно прокляты и можем искать спасения только друг в друге.
Крутомирская восклицала:
– Гамлет! В вас много искренности! Отчего вы не пошли на сцену?
Так мирно протекло несколько дней, и вот однажды утром, а именно в пятницу десятого числа, одеваясь, Шариков увидел на полу, около дивана, на котором он спал, маленькую брошечку с красноватым камешком.
Шариков поднял брошечку, рассматривал и думал:
– У жены такой вещицы нет. Это я знаю наверное. Следовательно, я сам вытряхнул ее из своего платья. Нет ли там еще чего?
Он старательно вытряс сюртук, вывернул все карманы.
Откуда она взялась?
И вдруг он лукаво усмехнулся и подмигнул себе левым глазом.
Дело было ясное: брошечку сунула ему в карман сама Крутомирская, желая подшутить. Остроумные люди часто так шутят – подсунут кому-нибудь свою вещь, а потом говорят: «А ну-ка, где мой портсигар или часы? А ну-ка, обыщем-ка Ивана Семеныча».
Найдут и хохочут. Это очень смешно.
Вечером Шариков вошел в уборную Крутомирской и, лукаво улыбаясь, подал ей брошечку, завернутую в бумагу.
– Позвольте вам преподнести, хе-хе!
– Ну к чему это! Зачем вы беспокоитесь! – деликатничала актриса, развертывая подарок. Но когда развернула и рассмотрела, вдруг бросила его на стол и надула губы:
– Я вас не понимаю! Это, очевидно, шутка! Подарите эту дрянь вашей горничной. Я не ношу серебряной дряни с фальшивым стеклом.
– С фальшивым стекло-ом? – удивился Шариков. – Да ведь это же ваша брошка! И разве бывает фальшивое стекло?
Крутомирская заплакала и одновременно затопала ногами – из двух ролей зараз.
– Я всегда знала, что я для вас ничтожество! Но я не позволю играть честью женщины!.. Берите эту гадость! Берите! Я не хочу до нее дотрагиваться: она, может быть, ядовитая!
Сколько ни убеждал ее Шариков в благородстве своих намерений, Крутомирская выгнала его вон.
Уходя, Шариков еще надеялся, что все это уладится, но услышал пущенное вдогонку: «Туда же! Нашелся Гамлет! Чинуш несчастный!»
Тут он потерял надежду.
На другой день надежда воскресла без всякой причины, сама собой, и он снова поехал к Крутомирской. Но та не приняла его. Он сам слышал, как сказали:
– Шариков? Не принимать!
И сказал это – что хуже всего – мужской голос.
На третий день Шариков пришел к обеду домой и сказал жене:
– Милая! Я знаю, что ты святая, а я подлец. Но нужно же понимать человеческую душу!
– Ладно! – сказала жена. – Я уж четыре раза понимала человеческую душу! Да-с! В сентябре понимала, когда с бонной снюхались, и у Поповых на даче понимала, и в прошлом году, когда Маруськино письмо нашли. Нечего, нечего! И из-за Анны Петровны тоже понимала. Ну, а теперь баста!
Шариков сложил руки, точно шел к причастию, и сказал кротко:
– Только на этот раз прости! Наточка! За прошлые раза не прошу! За прошлые не прощай. Бог с тобой! Я действительно был подлецом, но теперь клянусь тебе, что все кончено.
– Все кончено? А это что?
И, вынув из кармана загадочную брошечку, она поднесла ее к самому носу Шарикова. И, с достоинством повернувшись, прибавила:
– Я попросила бы вас не приносить, по крайней мере, домой вещественных доказательств вашей невиновности, – ха-ха!.. Я нашла это в вашем сюртуке. Возьмите эту дрянь, она жжет мне руки!
Шариков покорно спрятал брошечку в жилетный карман и целую ночь думал о ней. А утром решительными шагами пошел к жене.
– Я все понимаю, – сказал он. – Вы хотите развода. Я согласен.
– Я тоже согласна! – неожиданно обрадовалась жена.
Шариков удивился:
– Вы любите другого?
– Может быть.
Шариков засопел носом.
– Он на вас никогда не женится.
– Нет, женится!
– Хотел бы я видеть… Ха-ха!
– Во всяком случае, вас это не касается.
Шариков вспылил:
– По-озвольте! Муж моей жены меня не касается. Нет, каково? А?
Помолчали.
– Во всяком случае, я согласен. Но перед тем как мы расстанемся окончательно, мне хотелось бы выяснить один вопрос. Скажите, кто у вас был в пятницу вечером?
Шарикова чуть-чуть покраснела и ответила неестественно честным тоном:
– Очень просто: заходил Чибисов на одну минутку. Только спросил, где ты, и сейчас же ушел. Даже не раздевался ничуть.
– А не в кабинете ли на диване сидел Чибисов? – медленно проскандировал Шариков, проницательно щуря глаза.
– А что?
– Тогда все ясно. Брошка, которую вы мне тыкали в нос, принадлежит Чибисову. Он ее здесь потерял.
– Что за вздор! Он брошек не носит! Он мужчина!
– На себе не носит, а кому-нибудь носит и дарит. Какой-нибудь актрисе, которая никогда и Гамлета-то в глаза не видала. Ха-ха! Он ей брошки носит, а она его чинушом ругает. Дело очень известное! Ха-ха! Можете передать ему это сокровище.
Он швырнул брошку на стол и вышел.
Шарикова долго плакала. От одиннадцати до без четверти два. Затем запаковала брошечку в коробку из-под духов и написала письмо.
Ответ на письмо пришел в тот же вечер. Шарикова читала его круглыми от бешенства глазами.
– И это они называют любовью?
Хотя никто этого письма любовью не называл.
Потом позвала горничную:
– Где барин?
Горничная была чем-то расстроена и даже заплакана.
– Уехадчи! – отвечала она. – Уложили чемодан и дворнику велели отметить.
– А-а! Хорошо! Пусть! А ты чего плачешь?
Горничная сморщилась, закрыла рот рукой и запричитала. Сначала слышно было только «вяу-вяу», потом и слова:
– …Из-за дряни, прости господи, из-за полтинниной человека истребил… ил…
– Кто?
– Да жених мой – Митрий, приказчик. Он, барыня-голубушка, подарил мне брошечку, а она и пропади. Уж я искала, искала, с ног сбилась, да, видно, лихой человек скрал. А Митрий кричит: «Растеряха ты! Я думал, у тебя капитал скоплен, а разве у растерях капитал бывает». На деньги мои зарился… вяу-вяу!
– Какую брошечку? – похолодев, спросила Шарикова.
– Обнаковенную, с красненьким, будто с леденцом, чтоб ей лопнуть!
– Что же это?
Шарикова так долго стояла, выпучив глаза на горничную, что та даже испугалась и притихла.
Шарикова думала:
«Так хорошо жили, все было шито-крыто, и жизнь была полна. И вот свалилась нам на голову эта окаянная брошка и точно ключом все открыла. Теперь ни мужа, ни Чибисова. И Феньку жених бросил. И зачем это все? Как все это опять закрыть? Как быть?»
И так как совершенно не знала, как быть, то топнула ногой и крикнула на горничную:
– Пошла вон, дура!
А впрочем, больше ведь ничего не оставалось!
– Дорогой Гамлет! Ваши ласки горят в моем организме бесконечным числом огней!
Шарикову в тот же вечер приготовили постель в кабинете, а утром жена прислала ему вместе с кофе записку:
«Ни в какие объяснения вступать не желаю. Все слишком ясно и слишком гнусно.
Анастасия Шарикова».
Так как самому Шарикову, собственно говоря, тоже ни в какие объяснения вступать не хотелось, то он и не настаивал, а только старался несколько дней не показываться жене на глаза. Уходил рано на службу, обедал в ресторане, а вечера проводил с актрисой Крутомирской, часто интригуя ее загадочной фразой:
– Мы с вами все равно прокляты и можем искать спасения только друг в друге.
Крутомирская восклицала:
– Гамлет! В вас много искренности! Отчего вы не пошли на сцену?
Так мирно протекло несколько дней, и вот однажды утром, а именно в пятницу десятого числа, одеваясь, Шариков увидел на полу, около дивана, на котором он спал, маленькую брошечку с красноватым камешком.
Шариков поднял брошечку, рассматривал и думал:
– У жены такой вещицы нет. Это я знаю наверное. Следовательно, я сам вытряхнул ее из своего платья. Нет ли там еще чего?
Он старательно вытряс сюртук, вывернул все карманы.
Откуда она взялась?
И вдруг он лукаво усмехнулся и подмигнул себе левым глазом.
Дело было ясное: брошечку сунула ему в карман сама Крутомирская, желая подшутить. Остроумные люди часто так шутят – подсунут кому-нибудь свою вещь, а потом говорят: «А ну-ка, где мой портсигар или часы? А ну-ка, обыщем-ка Ивана Семеныча».
Найдут и хохочут. Это очень смешно.
Вечером Шариков вошел в уборную Крутомирской и, лукаво улыбаясь, подал ей брошечку, завернутую в бумагу.
– Позвольте вам преподнести, хе-хе!
– Ну к чему это! Зачем вы беспокоитесь! – деликатничала актриса, развертывая подарок. Но когда развернула и рассмотрела, вдруг бросила его на стол и надула губы:
– Я вас не понимаю! Это, очевидно, шутка! Подарите эту дрянь вашей горничной. Я не ношу серебряной дряни с фальшивым стеклом.
– С фальшивым стекло-ом? – удивился Шариков. – Да ведь это же ваша брошка! И разве бывает фальшивое стекло?
Крутомирская заплакала и одновременно затопала ногами – из двух ролей зараз.
– Я всегда знала, что я для вас ничтожество! Но я не позволю играть честью женщины!.. Берите эту гадость! Берите! Я не хочу до нее дотрагиваться: она, может быть, ядовитая!
Сколько ни убеждал ее Шариков в благородстве своих намерений, Крутомирская выгнала его вон.
Уходя, Шариков еще надеялся, что все это уладится, но услышал пущенное вдогонку: «Туда же! Нашелся Гамлет! Чинуш несчастный!»
Тут он потерял надежду.
На другой день надежда воскресла без всякой причины, сама собой, и он снова поехал к Крутомирской. Но та не приняла его. Он сам слышал, как сказали:
– Шариков? Не принимать!
И сказал это – что хуже всего – мужской голос.
На третий день Шариков пришел к обеду домой и сказал жене:
– Милая! Я знаю, что ты святая, а я подлец. Но нужно же понимать человеческую душу!
– Ладно! – сказала жена. – Я уж четыре раза понимала человеческую душу! Да-с! В сентябре понимала, когда с бонной снюхались, и у Поповых на даче понимала, и в прошлом году, когда Маруськино письмо нашли. Нечего, нечего! И из-за Анны Петровны тоже понимала. Ну, а теперь баста!
Шариков сложил руки, точно шел к причастию, и сказал кротко:
– Только на этот раз прости! Наточка! За прошлые раза не прошу! За прошлые не прощай. Бог с тобой! Я действительно был подлецом, но теперь клянусь тебе, что все кончено.
– Все кончено? А это что?
И, вынув из кармана загадочную брошечку, она поднесла ее к самому носу Шарикова. И, с достоинством повернувшись, прибавила:
– Я попросила бы вас не приносить, по крайней мере, домой вещественных доказательств вашей невиновности, – ха-ха!.. Я нашла это в вашем сюртуке. Возьмите эту дрянь, она жжет мне руки!
Шариков покорно спрятал брошечку в жилетный карман и целую ночь думал о ней. А утром решительными шагами пошел к жене.
– Я все понимаю, – сказал он. – Вы хотите развода. Я согласен.
– Я тоже согласна! – неожиданно обрадовалась жена.
Шариков удивился:
– Вы любите другого?
– Может быть.
Шариков засопел носом.
– Он на вас никогда не женится.
– Нет, женится!
– Хотел бы я видеть… Ха-ха!
– Во всяком случае, вас это не касается.
Шариков вспылил:
– По-озвольте! Муж моей жены меня не касается. Нет, каково? А?
Помолчали.
– Во всяком случае, я согласен. Но перед тем как мы расстанемся окончательно, мне хотелось бы выяснить один вопрос. Скажите, кто у вас был в пятницу вечером?
Шарикова чуть-чуть покраснела и ответила неестественно честным тоном:
– Очень просто: заходил Чибисов на одну минутку. Только спросил, где ты, и сейчас же ушел. Даже не раздевался ничуть.
– А не в кабинете ли на диване сидел Чибисов? – медленно проскандировал Шариков, проницательно щуря глаза.
– А что?
– Тогда все ясно. Брошка, которую вы мне тыкали в нос, принадлежит Чибисову. Он ее здесь потерял.
– Что за вздор! Он брошек не носит! Он мужчина!
– На себе не носит, а кому-нибудь носит и дарит. Какой-нибудь актрисе, которая никогда и Гамлета-то в глаза не видала. Ха-ха! Он ей брошки носит, а она его чинушом ругает. Дело очень известное! Ха-ха! Можете передать ему это сокровище.
Он швырнул брошку на стол и вышел.
Шарикова долго плакала. От одиннадцати до без четверти два. Затем запаковала брошечку в коробку из-под духов и написала письмо.
«Объяснений никаких не желаю. Все слишком ясно и слишком гнусно. Взглянув на посылаемый вам предмет, вы поймете, что мне все известно.
Я с горечью вспоминаю слова поэта: Так вот где таилась погибель моя: Мне смертию кость угрожала. В данном случае кость – это вы. Хотя, конечно, ни о какой смерти не может быть и речи. Я испытываю стыд за свою ошибку, но смерти я не испытываю. Прощайте. Кланяйтесь от меня той, которая едет на «Гамлета», зашпиливаясь брошкой в полтинник.
Вы поняли намек?
Забудь, если можешь!
А.»
Ответ на письмо пришел в тот же вечер. Шарикова читала его круглыми от бешенства глазами.
«Милостивая государыня! Ваше истерическое послание я прочел и пользуюсь случаем, чтобы откланяться. Вы облегчили мне тяжелую развязку. Присланную вами, очевидно, чтобы оскорбить меня, штуку я отдал швейцарихе. Sic transit Catilina[1].Шарикова горько усмехнулась и спросила сама себя, указывая на письмо:
Евгений Чибисов».
– И это они называют любовью?
Хотя никто этого письма любовью не называл.
Потом позвала горничную:
– Где барин?
Горничная была чем-то расстроена и даже заплакана.
– Уехадчи! – отвечала она. – Уложили чемодан и дворнику велели отметить.
– А-а! Хорошо! Пусть! А ты чего плачешь?
Горничная сморщилась, закрыла рот рукой и запричитала. Сначала слышно было только «вяу-вяу», потом и слова:
– …Из-за дряни, прости господи, из-за полтинниной человека истребил… ил…
– Кто?
– Да жених мой – Митрий, приказчик. Он, барыня-голубушка, подарил мне брошечку, а она и пропади. Уж я искала, искала, с ног сбилась, да, видно, лихой человек скрал. А Митрий кричит: «Растеряха ты! Я думал, у тебя капитал скоплен, а разве у растерях капитал бывает». На деньги мои зарился… вяу-вяу!
– Какую брошечку? – похолодев, спросила Шарикова.
– Обнаковенную, с красненьким, будто с леденцом, чтоб ей лопнуть!
– Что же это?
Шарикова так долго стояла, выпучив глаза на горничную, что та даже испугалась и притихла.
Шарикова думала:
«Так хорошо жили, все было шито-крыто, и жизнь была полна. И вот свалилась нам на голову эта окаянная брошка и точно ключом все открыла. Теперь ни мужа, ни Чибисова. И Феньку жених бросил. И зачем это все? Как все это опять закрыть? Как быть?»
И так как совершенно не знала, как быть, то топнула ногой и крикнула на горничную:
– Пошла вон, дура!
А впрочем, больше ведь ничего не оставалось!
Седая быль
Часто приходится слышать осуждения по адресу того или другого начальствующего лица. Зачем, мол, выносят неправильные резолюции, из-за которых неповинно страдают мелкие служащие и подчиненные.
Ах, как все эти осуждения легкомысленны и скороспелы!
Вы думаете, господа, что так легко быть лицом начальствующим? Подумайте сами: вот мы с вами можем обо всем рассуждать и так и этак, через пятое на десятое, через пень-колоду, ни то ни се, жевать сколько вздумается в завуалированных полутонах.
Суждение же лица начальствующего должно быть прежде всего категорическим.
– Бр-р-раво, ребята!
На что ответ:
– Рады стараться!..
– Ты это как мне смел!
– Виноват, ваше-ство…
И больше ничего. Никаких полутонов и томных медитаций. Все ясно, все определенно. Козлища налево – овцы направо.
А легко ли это?
Ведь тут, если сделаешь ошибку, так прямо через весь меридиан от полюса до полюса. Дух захватывает!
Слышала я на днях историю, приключившуюся давно, лет двадцать пять тому назад, с одним начальником губернии, человеком, стоящим на своем посту во всеоружии категорического суждения.
Ах, как все эти осуждения легкомысленны и скороспелы!
Вы думаете, господа, что так легко быть лицом начальствующим? Подумайте сами: вот мы с вами можем обо всем рассуждать и так и этак, через пятое на десятое, через пень-колоду, ни то ни се, жевать сколько вздумается в завуалированных полутонах.
Суждение же лица начальствующего должно быть прежде всего категорическим.
– Бр-р-раво, ребята!
На что ответ:
– Рады стараться!..
– Ты это как мне смел!
– Виноват, ваше-ство…
И больше ничего. Никаких полутонов и томных медитаций. Все ясно, все определенно. Козлища налево – овцы направо.
А легко ли это?
Ведь тут, если сделаешь ошибку, так прямо через весь меридиан от полюса до полюса. Дух захватывает!
Слышала я на днях историю, приключившуюся давно, лет двадцать пять тому назад, с одним начальником губернии, человеком, стоящим на своем посту во всеоружии категорического суждения.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента