Страница:
Надежда Теффи
Человекообразные
Предисловие
Вот как началось.
«Сказал Бог: сотворю человека по образу Нашему и по подобию Нашему» (Бытие I, 26).
И стало так. Стал жить и множиться человек, передавая от отца к сыну, от предков к потомкам живую горящую душу – дыханье Божье.
Вечно было в нем искание Бога и в признании, и в отрицании, и не меркнул в нем дух Божий вовеки.
Путь человека был путь творчества. Для него он рождался, и цель его жизни была в нем. По преемству духа Божия он продолжал созидание мира.
«И сказал Бог: да произведет земля душу живую по роду ея, скотов и гадов и зверей земных по роду их» (Бытие I, 24).
И стало так.
Затрепетало влажное, еще не отвердевшее тело земное, и закопошилось в нем желание жизни движущимися мерцающими точками – коловратками. Коловратки наполнили моря и реки, всю воду земную, и стали искать, как им овладеть жизнью и укрепиться в ней.
Они обратились в аннелид, в кольчатых червей, в девятиглазых с дрожащими чуткими усиками, осязающими малейшее дыхание смерти. Они обратились в гадов, амфибий, и выползали на берег, и жадно ощупывали землю перепончатыми лапами, и припадали к ней чешуйчатой грудью. И снова искали жизнь, и овладевали ею.
Одни отрастили себе крылья и поднялись на воздух, другие поползли по земле, третьи закостенили свои позвонки и укрепились на лапах. И все стали приспособляться, и бороться, и жить.
И вот, после многовековой работы, первый усовершенствовавшийся гад принял вид существа человекообразного. Он пошел к людям и стал жить с ними. Он учуял, что без человека ему больше жить нельзя, что человек поведет его за собой в царство духа, куда человекообразному доступа не было. Это было выгодно и давало жизнь. У человекообразных не было прежних чутких усиков, но чутье осталось.
Но есть семьи чистых людей и чистых человекообразных. Последние многочисленнее, потому что человекообразное сохранило свою быстроразмножаемость еще со времени кольчатого девятиглазного периода. Оно и теперь овладевает жизнью посредством количества и интенсивности своего жизнежелания.
Первые до того приспособились к духовной жизни, так хорошо имитируют различные проявления человеческого разума, что для многих поверхностных наблюдателей могут сойти за умных и талантливых людей.
Но творчества у человекообразных быть не может, потому что у них нет великого Начала. В этом их главная мука. Они охватывают жизнь своими лапами, крыльями, руками, жадно ощупывают и вбирают ее, но творить не могут.
Они любят все творческое, и имя каждого гения окружено венком из имен человекообразных.
Из них выходят чудные библиографы, добросовестные критики, усердные компиляторы и биографы, искусные версификаторы.
Они любят чужое творчество и сладострастно трутся около него.
Переписать стихи поэта, написать некролог о знакомом философе или, что еще отраднее, – личные воспоминания о талантливом человеке, в которых можно писать «мы», сочетать в одном свое имя с именем гения. Сладостная радость жужелицы, которая думает об ангеле: «Мы летаем!..»
В последнее время стали появляться странные, жуткие книги. Их читают, хвалят, но удивляются. В них все. И внешняя оригинальность мысли, и мастерская форма изложения. Стихи со всеми признаками принадлежности их к модной школе. Но чего-то в них не хватает. В чем дело?
Это – приспособившиеся к новому движению человекообразные стали упражняться.
Они любят приобретать вещи, всякие осязаемые твердые куски, деньги.
Деньги они копят не сознательно, как человек, желающий власти, а упрямо и тупо, по инстинкту завладевания предметами. Они очень много едят и очень серьезно относятся ко всяким жизненным процессам. Если вы вечером где-нибудь в обществе скажете: «Я сегодня еще не обедал», – вы увидите, как все человекообразные повернут к вам головы.
Одна мгновенная творческая мысль гения перекидывает человечество на несколько веков вперед по той гигантской дороге, по которой должно пробраться человекообразное при помощи перепончатых лап, тяжелых крыл, кольчатых извивов и труда бесконечного.
Но оно идет всегда по той же дороге, вслед за человеком, и все, что брошено гением во внешнюю земную жизнь, – делается достоянием человекообразного.
Человек ищет, заблуждается, решается, создает закон – синтез своего искания и опыта.
Человекообразное, приспособляясь, принимает закон, и, когда человек, найдя новое, лучшее, разрушает старое, – человекообразное только после долгой борьбы отцепляется от принятого. Оно всегда последнее во всех поворотах пути истории.
Там, где человек принимает и выбирает, – человекообразное трудится и приспособляется.
В оправдание себе оно оклеветало смех, назвало его пошлостью и указывает на то, что смеются даже двухмесячные младенцы. Человекообразное не понимает, что есть гримаса смеха, мускульное бессознательное сокращение, встречающееся даже у собак, и есть истинный, сознательный и не всем доступный духовный смех, порождаемый неуловимо-сложными и глубокими процессами.
Когда люди видят что-нибудь уклоняющееся от истинного, предначертанного, уклоняющееся неожиданно-некрасиво, жалко, ничтожно, и они постигают это уклонение, – душой их овладевает бурная экстазная радость, торжество духа, знающего истинное и прекрасное. Вот психическое зарождение смеха.
У человекообразного, земнорожденного нет духа и нет торжества его – и человекообразное ненавидит смех.
Вспомните: в смеющейся толпе всегда мелькают недоуменно-тревожные лица. Кто-то спешит заглушить смех, переменить разговор. Вспомните: сверкают злые глаза и сжимаются побледневшие губы…
Некоторые породы человекообразных, отличающиеся особой приспособленностью, уловили и усвоили внешний симптом и проявление смеха. И они смеются.
Скажите такому человекообразному: «Слушайте! Вот смешной анекдот», – и оно сейчас же сократит мускулы лица и издаст смеховые звуки.
Такие человекообразные смеются очень часто, чаще самых веселых людей, но всегда странно – или не узнав еще причины, или без причины, или позже общего смеха.
В театре на представлении веселого водевиля или фарса – прислушайтесь: после каждой шутки вы услышите два взрыва смеха. Сначала засмеются люди, за ними человекообразные.
Ему знакомо только простое, не индивидуализирующее половое чувство. Чувство это грубое и острое обычно у человекообразных, как инстинкт завладевания землей и жизнью. Во имя его человекообразное жертвует многим, страдает и называет это своей любовью. Любовь эта исчезает у него, как только исполнит свое назначение, то есть даст ему возможность размножиться. Человекообразное любит вступать в брак и блюсти семейные законы.
Детей они ласкают мало. Больше «воспитывают». О жене говорят: «Она должна любить мужа». Нарушение супружеской верности осуждают строже, чем люди, как и вообще нарушение всякого закона. Боятся, что, испортив старое, придется снова приспособляться.
Человекообразные страстно любят учить. Из них многие выходят в учителя, в профессора. Уча – они торжествуют. Говоря чужие слова ученикам, они представляют себе, что это их слова, ими созданные.
Они притворяются теперь великолепно, усвоили себе все ухватки настоящего человека. Они лезут в политику, стараются пострадать за идею, выдумывают новые слова или дико сочетают старые, плачут перед Сикстинской Мадонной и даже притворяются развратниками.
Они стали выдумывать оригинальности. Они крепнут все более и более и скоро задавят людей, завладеют землей. Уже много раз приходилось человеку преклоняться перед их волей, и теперь уже можно думать, что они сговорились и не повернут больше за человеком, а будут стоять на месте и его остановят. А может быть, прикончат с ним и пойдут назад отдыхать.
Многие из них уже мечтают и поговаривают о хвостах и лапах…
«Сказал Бог: сотворю человека по образу Нашему и по подобию Нашему» (Бытие I, 26).
И стало так. Стал жить и множиться человек, передавая от отца к сыну, от предков к потомкам живую горящую душу – дыханье Божье.
Вечно было в нем искание Бога и в признании, и в отрицании, и не меркнул в нем дух Божий вовеки.
Путь человека был путь творчества. Для него он рождался, и цель его жизни была в нем. По преемству духа Божия он продолжал созидание мира.
«И сказал Бог: да произведет земля душу живую по роду ея, скотов и гадов и зверей земных по роду их» (Бытие I, 24).
И стало так.
Затрепетало влажное, еще не отвердевшее тело земное, и закопошилось в нем желание жизни движущимися мерцающими точками – коловратками. Коловратки наполнили моря и реки, всю воду земную, и стали искать, как им овладеть жизнью и укрепиться в ней.
Они обратились в аннелид, в кольчатых червей, в девятиглазых с дрожащими чуткими усиками, осязающими малейшее дыхание смерти. Они обратились в гадов, амфибий, и выползали на берег, и жадно ощупывали землю перепончатыми лапами, и припадали к ней чешуйчатой грудью. И снова искали жизнь, и овладевали ею.
Одни отрастили себе крылья и поднялись на воздух, другие поползли по земле, третьи закостенили свои позвонки и укрепились на лапах. И все стали приспособляться, и бороться, и жить.
И вот, после многовековой работы, первый усовершенствовавшийся гад принял вид существа человекообразного. Он пошел к людям и стал жить с ними. Он учуял, что без человека ему больше жить нельзя, что человек поведет его за собой в царство духа, куда человекообразному доступа не было. Это было выгодно и давало жизнь. У человекообразных не было прежних чутких усиков, но чутье осталось.
* * *
Люди смешались с человекообразными. Заключали с ними браки, имели общих детей. Среди детей одной и той же семьи приходится часто встречать маленьких людей и маленьких человекообразных. И они считаются братьями.Но есть семьи чистых людей и чистых человекообразных. Последние многочисленнее, потому что человекообразное сохранило свою быстроразмножаемость еще со времени кольчатого девятиглазного периода. Оно и теперь овладевает жизнью посредством количества и интенсивности своего жизнежелания.
* * *
Человекообразные разделяются на две категории: человекообразные высшего порядка и человекообразные низшего порядка.Первые до того приспособились к духовной жизни, так хорошо имитируют различные проявления человеческого разума, что для многих поверхностных наблюдателей могут сойти за умных и талантливых людей.
Но творчества у человекообразных быть не может, потому что у них нет великого Начала. В этом их главная мука. Они охватывают жизнь своими лапами, крыльями, руками, жадно ощупывают и вбирают ее, но творить не могут.
Они любят все творческое, и имя каждого гения окружено венком из имен человекообразных.
Из них выходят чудные библиографы, добросовестные критики, усердные компиляторы и биографы, искусные версификаторы.
Они любят чужое творчество и сладострастно трутся около него.
Переписать стихи поэта, написать некролог о знакомом философе или, что еще отраднее, – личные воспоминания о талантливом человеке, в которых можно писать «мы», сочетать в одном свое имя с именем гения. Сладостная радость жужелицы, которая думает об ангеле: «Мы летаем!..»
В последнее время стали появляться странные, жуткие книги. Их читают, хвалят, но удивляются. В них все. И внешняя оригинальность мысли, и мастерская форма изложения. Стихи со всеми признаками принадлежности их к модной школе. Но чего-то в них не хватает. В чем дело?
Это – приспособившиеся к новому движению человекообразные стали упражняться.
* * *
Человекообразные низшего порядка менее восприимчивы. Они все еще ощупывают землю и множатся, своим количеством овладевая жизнью.Они любят приобретать вещи, всякие осязаемые твердые куски, деньги.
Деньги они копят не сознательно, как человек, желающий власти, а упрямо и тупо, по инстинкту завладевания предметами. Они очень много едят и очень серьезно относятся ко всяким жизненным процессам. Если вы вечером где-нибудь в обществе скажете: «Я сегодня еще не обедал», – вы увидите, как все человекообразные повернут к вам головы.
* * *
Человекообразное любит труд. Труд – это его инстинкт. Только трудом может оно добиться существования человеческого, и оно трудится само и заставляет других трудиться в помощь себе.Одна мгновенная творческая мысль гения перекидывает человечество на несколько веков вперед по той гигантской дороге, по которой должно пробраться человекообразное при помощи перепончатых лап, тяжелых крыл, кольчатых извивов и труда бесконечного.
Но оно идет всегда по той же дороге, вслед за человеком, и все, что брошено гением во внешнюю земную жизнь, – делается достоянием человекообразного.
* * *
Человекообразное движется медленно, усваивает с трудом и раз приобретенное отдает и меняет неохотно.Человек ищет, заблуждается, решается, создает закон – синтез своего искания и опыта.
Человекообразное, приспособляясь, принимает закон, и, когда человек, найдя новое, лучшее, разрушает старое, – человекообразное только после долгой борьбы отцепляется от принятого. Оно всегда последнее во всех поворотах пути истории.
Там, где человек принимает и выбирает, – человекообразное трудится и приспособляется.
* * *
Человекообразное не понимает смеха. Оно ненавидит смех, как печать Бога на лице души человеческой.В оправдание себе оно оклеветало смех, назвало его пошлостью и указывает на то, что смеются даже двухмесячные младенцы. Человекообразное не понимает, что есть гримаса смеха, мускульное бессознательное сокращение, встречающееся даже у собак, и есть истинный, сознательный и не всем доступный духовный смех, порождаемый неуловимо-сложными и глубокими процессами.
Когда люди видят что-нибудь уклоняющееся от истинного, предначертанного, уклоняющееся неожиданно-некрасиво, жалко, ничтожно, и они постигают это уклонение, – душой их овладевает бурная экстазная радость, торжество духа, знающего истинное и прекрасное. Вот психическое зарождение смеха.
У человекообразного, земнорожденного нет духа и нет торжества его – и человекообразное ненавидит смех.
Вспомните: в смеющейся толпе всегда мелькают недоуменно-тревожные лица. Кто-то спешит заглушить смех, переменить разговор. Вспомните: сверкают злые глаза и сжимаются побледневшие губы…
Некоторые породы человекообразных, отличающиеся особой приспособленностью, уловили и усвоили внешний симптом и проявление смеха. И они смеются.
Скажите такому человекообразному: «Слушайте! Вот смешной анекдот», – и оно сейчас же сократит мускулы лица и издаст смеховые звуки.
Такие человекообразные смеются очень часто, чаще самых веселых людей, но всегда странно – или не узнав еще причины, или без причины, или позже общего смеха.
В театре на представлении веселого водевиля или фарса – прислушайтесь: после каждой шутки вы услышите два взрыва смеха. Сначала засмеются люди, за ними человекообразные.
* * *
Человекообразное не знает любви.Ему знакомо только простое, не индивидуализирующее половое чувство. Чувство это грубое и острое обычно у человекообразных, как инстинкт завладевания землей и жизнью. Во имя его человекообразное жертвует многим, страдает и называет это своей любовью. Любовь эта исчезает у него, как только исполнит свое назначение, то есть даст ему возможность размножиться. Человекообразное любит вступать в брак и блюсти семейные законы.
Детей они ласкают мало. Больше «воспитывают». О жене говорят: «Она должна любить мужа». Нарушение супружеской верности осуждают строже, чем люди, как и вообще нарушение всякого закона. Боятся, что, испортив старое, придется снова приспособляться.
Человекообразные страстно любят учить. Из них многие выходят в учителя, в профессора. Уча – они торжествуют. Говоря чужие слова ученикам, они представляют себе, что это их слова, ими созданные.
* * *
За последнее время они размножились. Есть неоспоримые приметы. Появились их книги в большом количестве. Появились кружки. Почти вокруг каждого сколько-нибудь выдающегося человека сейчас же образуется кружок, школа. Это все стараются человекообразные.Они притворяются теперь великолепно, усвоили себе все ухватки настоящего человека. Они лезут в политику, стараются пострадать за идею, выдумывают новые слова или дико сочетают старые, плачут перед Сикстинской Мадонной и даже притворяются развратниками.
Они стали выдумывать оригинальности. Они крепнут все более и более и скоро задавят людей, завладеют землей. Уже много раз приходилось человеку преклоняться перед их волей, и теперь уже можно думать, что они сговорились и не повернут больше за человеком, а будут стоять на месте и его остановят. А может быть, прикончат с ним и пойдут назад отдыхать.
Многие из них уже мечтают и поговаривают о хвостах и лапах…
Экзамен
На подготовку к экзамену по географии дали три дня. Два из них Маничка потратила на примерку нового корсета с настоящей планшеткой. На третий день вечером села заниматься.
Открыла книгу, развернула карту и – сразу поняла, что не знает ровно ничего. Ни рек, ни гор, ни городов, ни морей, ни заливов, ни бухт, ни губ, ни перешейков – ровно ничего.
А их было много, и каждая штука чем-нибудь славилась.
Индийское море славилось тайфуном, Вязьма – пряниками, пампасы – лесами, льяносы – степями, Венеция – каналами, Китай – уважением к предкам.
Все славилось!
Хорошая славушка дома сидит, а худая по свету бежит – и даже Пинские болота славились лихорадками.
Подзубрить названия Маничка еще, может быть, и успела бы, но уж со славой ни за что не справиться.
– Господи, дай выдержать экзамен по географии рабе твоей Марии!
И написала на полях карты: «Господи, дай! Господи, дай! Господи, дай!»
Три раза.
Потом загадала: напишу двенадцать раз «Господи, дай», тогда выдержу экзамен.
Написала двенадцать раз, но, уже дописывая последнее слово, сама себя уличила:
– Ага! Рада, что до конца дописала. Нет, матушка! Хочешь выдержать экзамен, так напиши еще двенадцать раз, а лучше и все двадцать.
Достала тетрадку, так как на полях карты было места мало, и села писать. Писала и приговаривала:
– Воображаешь, что двадцать раз напишешь, так и экзамен выдержишь? Нет, милая моя, напиши-ка пятьдесят раз! Может быть, тогда что-нибудь и выйдет. Пятьдесят? Обрадовалась, что скоро отделаешься! А? Сто раз, и ни слова меньше…
Перо трещит и кляксит.
Маничка отказывается от ужина и чая. Ей некогда. Щеки у нее горят, ее всю трясет от спешной, лихорадочной работы.
В три часа ночи, исписав две тетради и кляпспапир, она уснула над столом.
Тупая и сонная, вошла она в класс.
Все уже были в сборе и делились друг с другом своим волнением.
– У меня каждую минуту сердце останавливается на полчаса! – говорила первая ученица, закатывая глаза.
На столе уже лежали билеты. Самый неопытный глаз мог мгновенно разделить их на четыре сорта: билеты, согнутые трубочкой, лодочкой, уголками кверху и уголками вниз.
Но темные личности с последних скамеек, состряпавшие эту хитрую штуку, находили, что все еще мало, и вертелись около стола, поправляя билеты, чтобы было повиднее.
– Маня Куксина! – закричали они. – Ты какие билеты вызубрила? А? Вот замечай как следует: лодочкой – это пять первых номеров, а трубочкой пять следующих, а с уголками…
Но Маничка не дослушала. С тоской подумала она, что вся эта ученая техника создана не для нее, не вызубрившей ни одного билета, и сказала гордо:
– Стыдно так мошенничать! Нужно учиться для себя, а не для отметок.
Вошел учитель, сел, равнодушно собрал все билеты и, аккуратно расправив, перетасовал их. Тихий стон прошел по классу. Заволновались и заколыхались, как рожь под ветром.
– Госпожа Куксина! Пожалуйте сюда.
Маничка взяла билет и прочла. «Климат Германии. Природа Америки. Города Северной Америки»…
– Пожалуйста, госпожа Куксина. Что вы знаете о климате Германии?
Маничка посмотрела на него таким взглядом, точно хотела сказать: «За что мучаешь животных?» – и, задыхаясь, пролепетала:
– Климат Германии славится тем, что в нем нет большой разницы между климатом севера и климатом юга, потому что Германия, чем южнее, тем севернее…
Учитель приподнял одну бровь и внимательно посмотрел на Маничкин рот.
– Так-с!
Подумал и прибавил:
– Вы ничего не знаете о климате Германии, госпожа Куксина. Расскажите, что вы знаете о природе Америки?
Маничка, точно подавленная несправедливым отношением учителя к ее познаниям, опустила голову и кротко ответила:
– Америка славится пампасами.
Учитель молчал, и Маничка, выждав минуту, прибавила чуть слышно:
– А пампасы льяносами.
Учитель вздохнул шумно, точно проснулся, и сказал с чувством:
– Садитесь, госпожа Куксина.
Следующий экзамен был по истории.
Классная дама предупредила строго:
– Смотрите, Куксина! Двух переэкзаменовок вам не дадут. Готовьтесь как следует по истории, а то останетесь на второй год! Срам какой!
Весь следующий день Маничка была подавлена. Хотела развлечься и купила у мороженщика десять порций фисташкового, а вечером уже не по своей воле приняла касторку.
Зато на другой день – последний перед экзаменами – пролежала на диване, читая «Вторую жену» Марлитта, чтобы дать отдохнуть голове, переутомленной географией.
Вечером села за Иловайского и робко написала десять раз подряд: «Господи, дай…»
Усмехнулась горько и сказала:
– Десять раз! Очень Богу нужно десять раз! Вот написать бы раз полтораста, другое дело было бы!
В шесть часов утра тетка из соседней комнаты услышала, как Маничка говорила сама с собой на два тона.
Один тон стонал:
– Не могу больше! Ух, не могу!
Другой ехидничал:
– Ага! Не можешь! Тысячу шестьсот раз не можешь написать «Господи, дай», а экзамен выдерживать – так это ты хочешь! Так это тебе подавай! За это пиши двести тысяч раз! Нечего! Нечего!
Испуганная тетка прогнала Маничку спать.
– Нельзя так. Зубрить тоже в меру нужно. Переутомишься – ничего завтра ответить не сообразишь.
В классе старая картина.
Испуганный шепот и волнение, и сердце первой ученицы, останавливающееся каждую минуту на три часа, и билеты, гуляющие по столу на четырех ножках, и равнодушно перетасовывающий их учитель.
Маничка сидит и, ожидая своей участи, пишет на обложке старой тетради: «Господи, дай».
Успеть бы только исписать ровно шестьсот раз, и она блестяще выдержит!
– Госпожа Куксина Мария!
Нет, не успела!
Учитель злится, ехидничает, спрашивает всех не по билетам, а вразбивку.
– Что вы знаете о войнах Анны Иоанновны, госпожа Куксина, и об их последствиях?
Что-то забрезжило в усталой Маничкиной голове:
– Жизнь Анны Иоанновны была чревата… Анна Иоанновна чревата… Войны Анны Иоанновны были чреваты…
Она приостановилась, задохнувшись, и сказала еще, точно вспомнив наконец то, что нужно:
– Последствия у Анны Иоанновны были чреватые…
И замолчала.
Учитель забрал бороду в ладонь и прижал к носу.
Маничка всей душой следила за этой операцией, и глаза ее говорили: «За что мучаешь животных?»
– Не расскажете ли теперь, госпожа Куксина, – вкрадчиво спросил учитель, – почему Орлеанская дева была прозвана Орлеанской?
Маничка чувствовала, что это последний вопрос, вопрос, влекущий огромные, самые «чреватые последствия». Правильный ответ нес с собой: велосипед, обещанный теткой за переход в следующий класс, и вечную дружбу с Лизой Бекиной, с которой, провалившись, придется разлучиться. Лиза уже выдержала и перейдет благополучно.
– Ну-с? – торопил учитель, сгоравший, по-видимому, от любопытства услышать Маничкин ответ. – Почему же ее прозвали Орлеанской?
Маничка мысленно дала обет никогда не есть сладкого и не грубиянить. Посмотрела на икону, откашлялась и ответила твердо, глядя учителю прямо в глаза:
– Потому что она была девица.
Открыла книгу, развернула карту и – сразу поняла, что не знает ровно ничего. Ни рек, ни гор, ни городов, ни морей, ни заливов, ни бухт, ни губ, ни перешейков – ровно ничего.
А их было много, и каждая штука чем-нибудь славилась.
Индийское море славилось тайфуном, Вязьма – пряниками, пампасы – лесами, льяносы – степями, Венеция – каналами, Китай – уважением к предкам.
Все славилось!
Хорошая славушка дома сидит, а худая по свету бежит – и даже Пинские болота славились лихорадками.
Подзубрить названия Маничка еще, может быть, и успела бы, но уж со славой ни за что не справиться.
– Господи, дай выдержать экзамен по географии рабе твоей Марии!
И написала на полях карты: «Господи, дай! Господи, дай! Господи, дай!»
Три раза.
Потом загадала: напишу двенадцать раз «Господи, дай», тогда выдержу экзамен.
Написала двенадцать раз, но, уже дописывая последнее слово, сама себя уличила:
– Ага! Рада, что до конца дописала. Нет, матушка! Хочешь выдержать экзамен, так напиши еще двенадцать раз, а лучше и все двадцать.
Достала тетрадку, так как на полях карты было места мало, и села писать. Писала и приговаривала:
– Воображаешь, что двадцать раз напишешь, так и экзамен выдержишь? Нет, милая моя, напиши-ка пятьдесят раз! Может быть, тогда что-нибудь и выйдет. Пятьдесят? Обрадовалась, что скоро отделаешься! А? Сто раз, и ни слова меньше…
Перо трещит и кляксит.
Маничка отказывается от ужина и чая. Ей некогда. Щеки у нее горят, ее всю трясет от спешной, лихорадочной работы.
В три часа ночи, исписав две тетради и кляпспапир, она уснула над столом.
Тупая и сонная, вошла она в класс.
Все уже были в сборе и делились друг с другом своим волнением.
– У меня каждую минуту сердце останавливается на полчаса! – говорила первая ученица, закатывая глаза.
На столе уже лежали билеты. Самый неопытный глаз мог мгновенно разделить их на четыре сорта: билеты, согнутые трубочкой, лодочкой, уголками кверху и уголками вниз.
Но темные личности с последних скамеек, состряпавшие эту хитрую штуку, находили, что все еще мало, и вертелись около стола, поправляя билеты, чтобы было повиднее.
– Маня Куксина! – закричали они. – Ты какие билеты вызубрила? А? Вот замечай как следует: лодочкой – это пять первых номеров, а трубочкой пять следующих, а с уголками…
Но Маничка не дослушала. С тоской подумала она, что вся эта ученая техника создана не для нее, не вызубрившей ни одного билета, и сказала гордо:
– Стыдно так мошенничать! Нужно учиться для себя, а не для отметок.
Вошел учитель, сел, равнодушно собрал все билеты и, аккуратно расправив, перетасовал их. Тихий стон прошел по классу. Заволновались и заколыхались, как рожь под ветром.
– Госпожа Куксина! Пожалуйте сюда.
Маничка взяла билет и прочла. «Климат Германии. Природа Америки. Города Северной Америки»…
– Пожалуйста, госпожа Куксина. Что вы знаете о климате Германии?
Маничка посмотрела на него таким взглядом, точно хотела сказать: «За что мучаешь животных?» – и, задыхаясь, пролепетала:
– Климат Германии славится тем, что в нем нет большой разницы между климатом севера и климатом юга, потому что Германия, чем южнее, тем севернее…
Учитель приподнял одну бровь и внимательно посмотрел на Маничкин рот.
– Так-с!
Подумал и прибавил:
– Вы ничего не знаете о климате Германии, госпожа Куксина. Расскажите, что вы знаете о природе Америки?
Маничка, точно подавленная несправедливым отношением учителя к ее познаниям, опустила голову и кротко ответила:
– Америка славится пампасами.
Учитель молчал, и Маничка, выждав минуту, прибавила чуть слышно:
– А пампасы льяносами.
Учитель вздохнул шумно, точно проснулся, и сказал с чувством:
– Садитесь, госпожа Куксина.
Следующий экзамен был по истории.
Классная дама предупредила строго:
– Смотрите, Куксина! Двух переэкзаменовок вам не дадут. Готовьтесь как следует по истории, а то останетесь на второй год! Срам какой!
Весь следующий день Маничка была подавлена. Хотела развлечься и купила у мороженщика десять порций фисташкового, а вечером уже не по своей воле приняла касторку.
Зато на другой день – последний перед экзаменами – пролежала на диване, читая «Вторую жену» Марлитта, чтобы дать отдохнуть голове, переутомленной географией.
Вечером села за Иловайского и робко написала десять раз подряд: «Господи, дай…»
Усмехнулась горько и сказала:
– Десять раз! Очень Богу нужно десять раз! Вот написать бы раз полтораста, другое дело было бы!
В шесть часов утра тетка из соседней комнаты услышала, как Маничка говорила сама с собой на два тона.
Один тон стонал:
– Не могу больше! Ух, не могу!
Другой ехидничал:
– Ага! Не можешь! Тысячу шестьсот раз не можешь написать «Господи, дай», а экзамен выдерживать – так это ты хочешь! Так это тебе подавай! За это пиши двести тысяч раз! Нечего! Нечего!
Испуганная тетка прогнала Маничку спать.
– Нельзя так. Зубрить тоже в меру нужно. Переутомишься – ничего завтра ответить не сообразишь.
В классе старая картина.
Испуганный шепот и волнение, и сердце первой ученицы, останавливающееся каждую минуту на три часа, и билеты, гуляющие по столу на четырех ножках, и равнодушно перетасовывающий их учитель.
Маничка сидит и, ожидая своей участи, пишет на обложке старой тетради: «Господи, дай».
Успеть бы только исписать ровно шестьсот раз, и она блестяще выдержит!
– Госпожа Куксина Мария!
Нет, не успела!
Учитель злится, ехидничает, спрашивает всех не по билетам, а вразбивку.
– Что вы знаете о войнах Анны Иоанновны, госпожа Куксина, и об их последствиях?
Что-то забрезжило в усталой Маничкиной голове:
– Жизнь Анны Иоанновны была чревата… Анна Иоанновна чревата… Войны Анны Иоанновны были чреваты…
Она приостановилась, задохнувшись, и сказала еще, точно вспомнив наконец то, что нужно:
– Последствия у Анны Иоанновны были чреватые…
И замолчала.
Учитель забрал бороду в ладонь и прижал к носу.
Маничка всей душой следила за этой операцией, и глаза ее говорили: «За что мучаешь животных?»
– Не расскажете ли теперь, госпожа Куксина, – вкрадчиво спросил учитель, – почему Орлеанская дева была прозвана Орлеанской?
Маничка чувствовала, что это последний вопрос, вопрос, влекущий огромные, самые «чреватые последствия». Правильный ответ нес с собой: велосипед, обещанный теткой за переход в следующий класс, и вечную дружбу с Лизой Бекиной, с которой, провалившись, придется разлучиться. Лиза уже выдержала и перейдет благополучно.
– Ну-с? – торопил учитель, сгоравший, по-видимому, от любопытства услышать Маничкин ответ. – Почему же ее прозвали Орлеанской?
Маничка мысленно дала обет никогда не есть сладкого и не грубиянить. Посмотрела на икону, откашлялась и ответила твердо, глядя учителю прямо в глаза:
– Потому что она была девица.
Святой стыд
С утра сильно качало. Потом обогнули какой-то мыс, и сразу стало легче, а к обеду уже все пассажиры выползли из своих кают и только делились впечатлениями.
Толстый бессарабский помещик пил сельтерскую с коньяком и, бросая кругом презрительные взгляды, рассказывал:
– Я всегда геройски переношу качку. Нужно только правильно сесть – вот так. Затем положить оба локтя на стол и стараться ни о чем не думать. Я всегда геройски переношу. Но главное – это правильно сесть.
Совет его не пользовался успехом. Все помнили, как несколько часов тому назад два дюжих лакея волокли его под руки то вверх на палубу, то вниз с палубы и он вопил не своим голосом:
– Ой, братцы, ой, где же здесь равновесие!
Очевидно, правильно сесть было очень трудно.
После обеда, когда жара спала, пассажиры первого класса собрались на палубе и мирно беседовали.
Герой помещик ушел отдыхать, и общество оказалось почти исключительно дамским: девять дам и один студент.
Были здесь дамы и молодые, и старые, и нарядные, и уютные, но между ними резко выделялись три, молчаливо признанные всеми «аристократками». Они были не стары и не дурны собой, одеты изящно, вели себя сдержанно и старались держаться особняком. Они и здесь сидели несколько поодаль и в общий разговор не вступали.
К группе беседующих вскоре присоединился и сам капитан.
Это был толстый весельчак, остряк и хохотало. От смеха весь трясся, пучил глаза, и в горле у него что-то щелкало.
– Эге! Да мы здесь в дамской компании! Господин студент, вы себе прогуляйтесь по верхней палубе, а мы, женщины, поболтаем.
Студент сконфузился – он был вообще совсем какой-то белоглазый и тихенький, – сделал несколько шагов и сел на соседнюю скамейку.
– Ну-с, – сказал капитан деловито, – теперь я хочу рассказать вам историйку, которая случилась с одним моим приятелем, тоже капитаном парохода.
История оказалась просто анекдотом, и довольно неприличным. Дамы немножко сконфузились, но когда одна из них, молодая купчиха, искренне засмеялась, стали смеяться и другие. Студент на соседней скамейке закрывал рот обеими ладонями.
Капитан был очень доволен. Покраснел и даже весь вспотел, точно анекдот ударил ему в голову.
– Ну-с, а теперь я вам расскажу, что произошло с одним дядюшкой, который покупал имение на имя племянницы. Это – факт! Можете смело верить.
Новый анекдот оказался таков, что дамы долгое время только руками отмахивались, а студент ушел на корму и там тихонько захрюкал.
Но сам капитан хохотал так искренне, и в горле у него так вкусно что-то щелкало, что долго крепиться было нельзя, и дамы прыснули тоже.
За рассказом о дядюшке последовала повесть о дьячке и купчихе, затем о двух старухах, о прянике, о железнодорожном зайце, об еврейке и мышеловке, все смешнее и смешнее, все забористее и забористее.
Дамы совсем расслабли от смеха, как-то распарились и осели. Смеясь, уже выговаривали не «хаха» и не «хи-хи», а охали и стонали, утирая слезы.
Студент сидел уже тут же и так размяк, что хохотал даже при самом начале каждого анекдота, когда еще ничего смешного и сказано не было, брал на веру.
Капитан же был один сплошной кусок мягкого, сочного, трясущегося смеха. Он весь так пропитался своими анекдотами, что они точно брызгали из него, теплые, щекотные. Да и слушать его не надо было, а только смотреть на эти прыгающие щеки, вспотевшие круглые брови, всю эту колыхающуюся искренним смехом тыкву, чтобы самому почувствовать, как вдруг щеки начинают расползаться и в груди что-то пищать – хи-ы!
После одного особенно удавшегося анекдота капитан повернулся немножко вправо и увидел компанию «аристократок». Они не смеялись. Они вполголоса сказали что-то друг другу, с недоумением пожали плечами и презрительно поджали губы.
«Жантильничают! – весело подумал капитан. – Ну погодите же! Вот я вам сейчас заверну такую штуку!»
Штука удалась на славу. Купчиху пришлось отпаивать водой. Одна из дам, обняв спинку скамейки, уперлась в нее лбом и выла, словно на могиле любимого человека.
Но те три «аристократки» только переглянулись и снова презрительно опустили глаза.
«И этого мало? Эге! – все еще весело думал капитан. – Скажите, какие святоши! Ну так я же вам расскажу про дьячка. Перестанете скромность напускать».
История с дьячком оказалась такова, что даже студент не выдержал. Он вскочил с места, уцепился за борт обеими руками и, как лошадь, рыл палубу копытом.
Одна из дам истерически визгнула по-поросячьему. Остальные плакали и сморкались, и головы у них свисли на сторону.
– Гэ-гэ! – не унимался капитан. – Вы, медам, непременно этот анекдот расскажите своим мужьям. Только не говорите, что капитан вам рассказал. Это неудобно! Это не понравится! Вы прямо скажите, что все это произошло именно с вами. Вот уж тогда наверное понравится! Факт.
Но «аристократки» даже не шевельнулись.
«Так я же вас! – взвинчивался капитан. – Какие равноапостольные хари, скажите пожалуйста! Лицемерки! Только веселье портят».
Он все-таки как-то смутился и уже без прежнего аппетита рассказал еще один анекдот.
Слушательницы все равно уже плохо понимали, в чем дело, и только тихо стонали в ответ.
Когда рассказчик смолк, «аристократки» демонстративно поднялись и скрылись в свою каюту.
Все общество несколько сконфузилось.
– Уж больно важничают! – сказала купчиха. – Добродетель свою оказывают.
– Ужасно нам нужно! – подхватила другая дама.
– И не поклонились даже! Это чтоб подчеркнуть, что им за нас совестно, что мы такие гадости слушали.
Все разошлись быстро и, скрывая друг от друга свою смущенность, перебрасывались деловыми замечаниями насчет духоты, качки и маршрутов.
Капитан пошел на мостик и, отослав помощника спать, стал у руля.
На душе у него было худо и становилось еще хуже. Никогда ничего подобного он еще не испытывал.
«Старые дуры, чертовки! – думал он. – Ну, положим, я был не прав. Зачем рассказывать такие гадости женщинам. Женщин нужно уважать, потому что из них впоследствии выходят наши матери. А я еще про дьячка!»
Стало так тошно, что пришлось выпить коньяку.
«И те тоже хороши! Квохчут, как индюшки. Интеллигентные женщины! Дома мужья, дети, а они тут всякие мерзости смакуют! И я тоже хорош! Про мышеловку при дамах! При да-а-мах! Ведь это пьяному городовому и то совестно такую гниль слушать! У-у-ф!»
Он вздыхал, томился и в первый раз в жизни испытывал угрызения совести.
– Да, мне стыдно, – говорил он себе после бессонной ночи и бутылки коньяку. – Но что же из этого? Это только доказывает, что я не свинья… Что я могу испытывать святой стыд и могу уважать женщину, из которой впоследствии получается моя мать. Нельзя быть идиотической свиньей. Если ты грязен и из тебя прут анекдоты, то смотри, перед кем ты сидишь! И раз ты оскорбил цинизмом настоящую высокую женщину, то искупи вину!
Он взял ванну, причем, вопреки обыкновению, очень деликатно выругал матроса только скотиной и подлой душой, надел все чистое, хотел даже надушиться, но совсем забыл, как это делается, да и совестно стало.
«Эх ты! Туда же! Еще франтовство на уме в такую-то минуту».
Побледневший и точно осунувшийся, вышел он в столовую, где все ожидали его с завтраком.
Сделав общий поклон, он решительными шагами подошел прямо к «аристократкам» и сказал:
– Сударыни! Верьте искренности! Я так подавлен тем, что позволил себе вчера! Ради Бога! Исключительно по необдуманности. Простите меня, я старый морской волк! Я грубый человек в силу привычки! Да-с! Но я понимаю, что подобный цинизм… женщина… при уважении…
– Да вы о чем? – с недоумением спросила одна из «аристократок».
– Простите! Простите, что я осмелился вчера при вас рассказывать!
Он чуть не плакал. Вчерашние хохотуньи отворачивались друг от друга, сгорая со стыда. Бессарабский герой растерянно хлопал глазами. Минута была торжественная.
– Ах, вот что! – сообразила вдруг «аристократка». – Да мы ничуть не в претензии! Просто мы были недовольны, что вы ни одного анекдота не рассказали правильно.
– Да, да! – подхватила другая. – Насчет еврейки вы весь конец перепутали. И про дьячка…
– Про дьячка, – перебила третья, – вы все испортили. Это вовсе не он был под кроватью, а сам муж. В этом-то и есть все смешное…
– Как же вы беретесь рассказывать и ничего толком не знаете! – пожурила его старшая.
Капитан повернулся, втянул голову в плечи и, весь поджавшись, как напроказивший сеттер, тихо вышел из комнаты.
Толстый бессарабский помещик пил сельтерскую с коньяком и, бросая кругом презрительные взгляды, рассказывал:
– Я всегда геройски переношу качку. Нужно только правильно сесть – вот так. Затем положить оба локтя на стол и стараться ни о чем не думать. Я всегда геройски переношу. Но главное – это правильно сесть.
Совет его не пользовался успехом. Все помнили, как несколько часов тому назад два дюжих лакея волокли его под руки то вверх на палубу, то вниз с палубы и он вопил не своим голосом:
– Ой, братцы, ой, где же здесь равновесие!
Очевидно, правильно сесть было очень трудно.
После обеда, когда жара спала, пассажиры первого класса собрались на палубе и мирно беседовали.
Герой помещик ушел отдыхать, и общество оказалось почти исключительно дамским: девять дам и один студент.
Были здесь дамы и молодые, и старые, и нарядные, и уютные, но между ними резко выделялись три, молчаливо признанные всеми «аристократками». Они были не стары и не дурны собой, одеты изящно, вели себя сдержанно и старались держаться особняком. Они и здесь сидели несколько поодаль и в общий разговор не вступали.
К группе беседующих вскоре присоединился и сам капитан.
Это был толстый весельчак, остряк и хохотало. От смеха весь трясся, пучил глаза, и в горле у него что-то щелкало.
– Эге! Да мы здесь в дамской компании! Господин студент, вы себе прогуляйтесь по верхней палубе, а мы, женщины, поболтаем.
Студент сконфузился – он был вообще совсем какой-то белоглазый и тихенький, – сделал несколько шагов и сел на соседнюю скамейку.
– Ну-с, – сказал капитан деловито, – теперь я хочу рассказать вам историйку, которая случилась с одним моим приятелем, тоже капитаном парохода.
История оказалась просто анекдотом, и довольно неприличным. Дамы немножко сконфузились, но когда одна из них, молодая купчиха, искренне засмеялась, стали смеяться и другие. Студент на соседней скамейке закрывал рот обеими ладонями.
Капитан был очень доволен. Покраснел и даже весь вспотел, точно анекдот ударил ему в голову.
– Ну-с, а теперь я вам расскажу, что произошло с одним дядюшкой, который покупал имение на имя племянницы. Это – факт! Можете смело верить.
Новый анекдот оказался таков, что дамы долгое время только руками отмахивались, а студент ушел на корму и там тихонько захрюкал.
Но сам капитан хохотал так искренне, и в горле у него так вкусно что-то щелкало, что долго крепиться было нельзя, и дамы прыснули тоже.
За рассказом о дядюшке последовала повесть о дьячке и купчихе, затем о двух старухах, о прянике, о железнодорожном зайце, об еврейке и мышеловке, все смешнее и смешнее, все забористее и забористее.
Дамы совсем расслабли от смеха, как-то распарились и осели. Смеясь, уже выговаривали не «хаха» и не «хи-хи», а охали и стонали, утирая слезы.
Студент сидел уже тут же и так размяк, что хохотал даже при самом начале каждого анекдота, когда еще ничего смешного и сказано не было, брал на веру.
Капитан же был один сплошной кусок мягкого, сочного, трясущегося смеха. Он весь так пропитался своими анекдотами, что они точно брызгали из него, теплые, щекотные. Да и слушать его не надо было, а только смотреть на эти прыгающие щеки, вспотевшие круглые брови, всю эту колыхающуюся искренним смехом тыкву, чтобы самому почувствовать, как вдруг щеки начинают расползаться и в груди что-то пищать – хи-ы!
После одного особенно удавшегося анекдота капитан повернулся немножко вправо и увидел компанию «аристократок». Они не смеялись. Они вполголоса сказали что-то друг другу, с недоумением пожали плечами и презрительно поджали губы.
«Жантильничают! – весело подумал капитан. – Ну погодите же! Вот я вам сейчас заверну такую штуку!»
Штука удалась на славу. Купчиху пришлось отпаивать водой. Одна из дам, обняв спинку скамейки, уперлась в нее лбом и выла, словно на могиле любимого человека.
Но те три «аристократки» только переглянулись и снова презрительно опустили глаза.
«И этого мало? Эге! – все еще весело думал капитан. – Скажите, какие святоши! Ну так я же вам расскажу про дьячка. Перестанете скромность напускать».
История с дьячком оказалась такова, что даже студент не выдержал. Он вскочил с места, уцепился за борт обеими руками и, как лошадь, рыл палубу копытом.
Одна из дам истерически визгнула по-поросячьему. Остальные плакали и сморкались, и головы у них свисли на сторону.
– Гэ-гэ! – не унимался капитан. – Вы, медам, непременно этот анекдот расскажите своим мужьям. Только не говорите, что капитан вам рассказал. Это неудобно! Это не понравится! Вы прямо скажите, что все это произошло именно с вами. Вот уж тогда наверное понравится! Факт.
Но «аристократки» даже не шевельнулись.
«Так я же вас! – взвинчивался капитан. – Какие равноапостольные хари, скажите пожалуйста! Лицемерки! Только веселье портят».
Он все-таки как-то смутился и уже без прежнего аппетита рассказал еще один анекдот.
Слушательницы все равно уже плохо понимали, в чем дело, и только тихо стонали в ответ.
Когда рассказчик смолк, «аристократки» демонстративно поднялись и скрылись в свою каюту.
Все общество несколько сконфузилось.
– Уж больно важничают! – сказала купчиха. – Добродетель свою оказывают.
– Ужасно нам нужно! – подхватила другая дама.
– И не поклонились даже! Это чтоб подчеркнуть, что им за нас совестно, что мы такие гадости слушали.
Все разошлись быстро и, скрывая друг от друга свою смущенность, перебрасывались деловыми замечаниями насчет духоты, качки и маршрутов.
Капитан пошел на мостик и, отослав помощника спать, стал у руля.
На душе у него было худо и становилось еще хуже. Никогда ничего подобного он еще не испытывал.
«Старые дуры, чертовки! – думал он. – Ну, положим, я был не прав. Зачем рассказывать такие гадости женщинам. Женщин нужно уважать, потому что из них впоследствии выходят наши матери. А я еще про дьячка!»
Стало так тошно, что пришлось выпить коньяку.
«И те тоже хороши! Квохчут, как индюшки. Интеллигентные женщины! Дома мужья, дети, а они тут всякие мерзости смакуют! И я тоже хорош! Про мышеловку при дамах! При да-а-мах! Ведь это пьяному городовому и то совестно такую гниль слушать! У-у-ф!»
Он вздыхал, томился и в первый раз в жизни испытывал угрызения совести.
– Да, мне стыдно, – говорил он себе после бессонной ночи и бутылки коньяку. – Но что же из этого? Это только доказывает, что я не свинья… Что я могу испытывать святой стыд и могу уважать женщину, из которой впоследствии получается моя мать. Нельзя быть идиотической свиньей. Если ты грязен и из тебя прут анекдоты, то смотри, перед кем ты сидишь! И раз ты оскорбил цинизмом настоящую высокую женщину, то искупи вину!
Он взял ванну, причем, вопреки обыкновению, очень деликатно выругал матроса только скотиной и подлой душой, надел все чистое, хотел даже надушиться, но совсем забыл, как это делается, да и совестно стало.
«Эх ты! Туда же! Еще франтовство на уме в такую-то минуту».
Побледневший и точно осунувшийся, вышел он в столовую, где все ожидали его с завтраком.
Сделав общий поклон, он решительными шагами подошел прямо к «аристократкам» и сказал:
– Сударыни! Верьте искренности! Я так подавлен тем, что позволил себе вчера! Ради Бога! Исключительно по необдуманности. Простите меня, я старый морской волк! Я грубый человек в силу привычки! Да-с! Но я понимаю, что подобный цинизм… женщина… при уважении…
– Да вы о чем? – с недоумением спросила одна из «аристократок».
– Простите! Простите, что я осмелился вчера при вас рассказывать!
Он чуть не плакал. Вчерашние хохотуньи отворачивались друг от друга, сгорая со стыда. Бессарабский герой растерянно хлопал глазами. Минута была торжественная.
– Ах, вот что! – сообразила вдруг «аристократка». – Да мы ничуть не в претензии! Просто мы были недовольны, что вы ни одного анекдота не рассказали правильно.
– Да, да! – подхватила другая. – Насчет еврейки вы весь конец перепутали. И про дьячка…
– Про дьячка, – перебила третья, – вы все испортили. Это вовсе не он был под кроватью, а сам муж. В этом-то и есть все смешное…
– Как же вы беретесь рассказывать и ничего толком не знаете! – пожурила его старшая.
Капитан повернулся, втянул голову в плечи и, весь поджавшись, как напроказивший сеттер, тихо вышел из комнаты.
Факир
Великие события начинаются обыкновенно очень просто, так же просто, как и самые заурядные. Так, например, выстрел из пистолета Камилла Демулена начал Великую французскую революцию, а сколько раз пистолетный выстрел рождал только протокол полицейского надзирателя!
То событие, о котором я хочу рассказать, началось тоже очень просто, а великое оно или пустячное, предоставляю догадаться вам самим.
Ровно в пять часов утра на пустынную улицу маленького, но тем не менее губернского города вышел грязный парень, держа под мышкой кипу больших желтых листов.
То событие, о котором я хочу рассказать, началось тоже очень просто, а великое оно или пустячное, предоставляю догадаться вам самим.
Ровно в пять часов утра на пустынную улицу маленького, но тем не менее губернского города вышел грязный парень, держа под мышкой кипу больших желтых листов.