Я жил в Париже, когда появились первые выпуски "Ярмарки тщеславия". Как и с бессмертными "Записками Пиквикского клуба", вступительные главы были приняты далеко не с тем восхищением, как последующие. Затем я вернулся в Англию и в завершающие месяцы во время вечерних прогулок с Теккереем и другими разговор обычно шел не только об огромном уже завоеванном успехе, но и о возможной развязке романа. Теккерей предпочитал ставить в тупик излишнее любопытство, и на ходу сочинял самые разные финалы жизненного пути Бекки, Доббина и прочих, хотя, без сомнения, сам уже твердо решил, какой кого ждет жребий. Помню редчайший случай, когда чужое предположение он счел ценным. Случилось это в июне 1848 года. Теккерей присутствовал на званом завтраке в хэмпстедском доме моего отца, и Торренс Маккаллах, сидевший за столом напротив него, сказал:
   - Как вижу, вы собираетесь убрать своих кукол в их сундук!
   И Теккерей тотчас ответил:
   - Да, и с вашего разрешения я воспользуюсь этим уподоблением.
   Как искусно эта случайная фраза была развернута в предварении "Перед занавесом", известно всем читателям романа.
   В поезде Бостон - Нью-Йорк мальчуган, продававший книги, предложил ему его собственные творения, даже не подозревая, что обращается к их автору. Поэтому, пока мы неслись среди пологих холмов Массачусетса, он перечел написанную им лет за двенадцать до этого "Мещанскую историю". Я же потратил двадцать пять центов на "Хижину дяди Тома", и повесть, рассказанная миссис Бичер-Стоу, ввергла меня в надлежащую грусть. Однако Теккерей не захотел погрузиться в ее скорбные события, заметив, что столь тяжелые темы вряд ли можно считать подходящими для литературы. К тому же благоразумные друзья всячески внушали ему, чтобы он ни в коем случае не принимал чью-то сторону в вопросе о рабстве, тогда чрезвычайно жгучем, иначе лекционное турне превратится для него в тяжкое испытание. Он предпочитал задерживать внимание на более светлых сторонах американской жизни - таких, например, как восьмеро детишек в соседних купе, которым он пожелал тут же подарить по полдоллара каждому.
   Никогда не забуду удивления на лице писателя, когда он увидел перед собой длинные темные разделенные перегородками скамьи, а дальше - колонны и дубовую кафедру. Его явно ошеломила мысль, что он будет читать здесь свою светскую проповедь. Затем, взглянув на аналой, он спросил: "Не лучше ли будет убрать на время священные эмблемы?" И тут же добавил: "А когда я войду, орган заиграет?" Затем, оглянувшись на дверь в приделе, осведомился: "Вероятно, мне лучше всего войти через ризницу?" Ну, короче говоря, помещение было признано подходящим... Лектор поднялся на довольно высокую трибуну, воздвигнутую напротив кафедры, в сопровождении секретаря, мистера Уилларда Фелта, который, выждав, чтобы буря приветствий улеглась, представил его слушателям в нескольких весьма любезных словах, и сел на стул сбоку. Все прошло наилучшим образом. Как и в Англии, репортеров заранее попросили не касаться подробно содержания лекций, а предпочтительно, почти его не касаться. Они благородно соблюдали это ограничение, но чтобы все-таки написать свои заметки (которые Теккерей на другой день прочел с большим интересом), в шутливом тоне повествовали о том, как он расправлял фалды сюртука и засовывал руки в боковые карманы - его обычная манера. Не упущен был и тот примечательный факт, что жестикулировал он мало. Первым и единственным свидетельством, что эти юмористические подробности задели воображение писателя, явилось напечатанное месяц спустя в январском номере "Фрэзерс мэгезин" безымянное, но несомненно принадлежавшее его перу описание столь забавной манеры рисовать словесные портреты.
   Ни сумрак (темные панели, как всегда, поглощали свет ламп), ни скверная погода в день второй лекции не помешали бесстрашным дамам и джентльменам, сливкам нью-йоркского общества, собраться в молельне и аплодировать с начала и до конца...
   Теккерей сам объяснил, что послужило источником его лекции "Милосердие и юмор". Когда мы опять вернулись в Нью-Йорк, кто-то из его знакомых задумал собрать средства для "Дамского общества обеспечения бедняков работой и воспомоществованиями", и он вызвался написать для этой цели новую лекцию. Созданию ее он посвятил целый день. Раскинувшись на кровати в своей любимой позе, он курил и диктовал фразу за фразой, как они приходили ему в голову. Я записывал их почти от завтрака до сумерек без перерыва, чтобы перекусить. Прозвучал обеденный гонг и рукопись была завершена. Он не удержался от радостного восклицания - не так уж часто у него выпадали столь плодотворные дни: "Просто не понимаю, откуда все это набралось!"
   Несомненно, его вдохновляла благородная цель.
   Решение уехать было внезапным, как удар грома. Рано утром я заглянул в спальню Теккерея. У него в руках была газета, и он сказал: "Оказывается, сегодня утром отплывает пароход компании "Кунард". Я сейчас же отправлюсь на Уолл-стрит и попробую взять каюту, а вы пока займитесь укладкой багажа". Мы давно привыкли к походной жизни, так что вещи были уложены и счета оплачены во мгновение ока. Проститься мы успели только с милой семьей Бэкстеров. Одна из дам, увы, шутливо написала некоторое время спустя: "Мы никогда не простим мистеру Кроу его веселого лица, когда он прощался с нами!" Но кто же не стоскуется за полгода по родному дому, где бы это жилище ни находилось? Около одиннадцати мы уже неслись на извозчике по Бродвею к Ист-Ривер, а по сходням взошли под крик агента пароходной конторы: "Быстрее, он отчаливает!" И не успели мы подняться на борт, как уже приближались под всеми парами к Сэнди-Хуку.
   ТЕККЕРЕЙ И ДИККЕНС
   ТОМАС КАРЛЕИЛЬ
   ИЗ ДНЕВНИКА
   главным талантом был талант комического актера, и выбери он это поприще, он бы добился триумфа. Теккерей был много больше одарен в литературном отношении, но невозможно было не почувствовать, что ему, в конечном счете, не доставало убеждений, которые сводились к тому, что нужно быть джентльменом и не нужно - снобом. Примерно такова была окончательная сумма его верований. Главное его искусство заключалось в умении - и пером, и карандашом - чудесно передавать сходство, причем экспромтом, без предварительного обдумывания, но, как оказалось, он ничего не мог потом к тому прибавить и довести до совершенства (запись от 1880 года).
   "Да, Теккерей гораздо ближе стоит к действительности, его хватило бы на дюжину Диккенсов. По своей сути они очень разные" (беседа происходила в конце 40-х годов прошлого века).
   ЭНН РИТЧИ
   ИЗ КНИГИ "ГЛАВЫ ВОСПОМИНАНИИ"
   Я с удивленьем думаю сейчас о том, как много значил в нашей детской жизни дом Диккенса - ведь мы бывали там нечасто и жили далеко, но его книги занимали в наших душах не меньше места, чем отцовские.
   Наиболее яркими событиями нашей с сестрою лондонской поры были, конечно, детские праздники у Диккенса, все остальное меркло рядом с ними. Ходили мы и на другие праздники, и нам бывало очень хорошо, но это было несравнимо с домом Диккенса: нигде мы больше не встречали эту легкость, блеск и неуемное веселье. Возможно, я преувеличиваю - наверное, не все и не всегда там было дивным совершенством, как виделось тогда, но, несомненно, каждый ощущал дух праздника и доброго веселья, которым так чудесно заправлял хозяин дома, имевший этот чародейский дар. Не знаю, как назвать его могучую способность вливать в других одушевление и радость. Особенно запомнился мне праздник, который, право, длился бесконечно, так много было музыки, веселья, маленьких детей, прибывавших и убывавших вереницами. На нас с сестрой были надеты впервые башмачки и ленточки, стеснявшие нас несколько своею новизной, к тому же было страшновато входить в залу самим, без взрослых, но миссис Диккенс нас окликнула и усадила рядом переждать, пока все дотанцуют долгий танец, при этом она беседовала с нами, как со взрослыми, а это очень лестно детям. Потом мисс Хогарт подвела к нам маленьких кавалеров, и мы влились в толпу танцующих. Помню, как я разглядывала белые атласные туфельки и длинные, с бантами кушаки маленьких девочек Диккенса, которые были нашими сверстницами, но несравненно более грациозными, в очень изящных платьицах. А мы носили клетчатые сине-красные пояса, преподнесенные отцу поклонником-шотландцем, и нам они совсем не нравились (надеюсь, это запоздалое признание не выглядит неблагодарностью?), и башмачки были у нас всего лишь бронзовые. Надо ли говорить, что эти маленькие тучки немного омрачали лучезарный горизонт? Впрочем, довольно было нам пуститься в пляс, и тотчас стало радостно и весело - как всем.
   Когда мы потянулись после танцев в длинную столовую, где все было уже накрыто к ужину, я оказалась рядом с Диккенсом, а визави сидела очень маленькая девочка - гораздо меньше моего, вся голова ее была увита славными, напоминающими пружинки локончиками, на шейке красовалась нитка бус. Хозяин дома был с ней очень ласков, все уговаривал спеть что-нибудь собравшимся, и для того, чтоб приободрить, даже приобнял ее одной рукой за плечики (то была маленькая мисс Улла). И вот она - о чудо! - соглашается и запевает очень робко, с дрожью в голосе, но понемногу, все еще краснея и дрожа, поет свободней, лучше, и вот уже jeunesse doree {Золотая молодежь (фр.).} сыновья Диккенса и их приятели встают и рукоплещут, рукоплещут, а мистер Диккенс улыбается и тоже аплодирует. Вот, положив ладонь на стол, он произносит маленькую речь, благодарит jeunesse doree за рыцарскую вежливость и, улыбаясь, снова аплодирует, но тут мои воспоминания теряют ясность, зыбятся.
   Я помню только, как мы танцевали, ужинали, снова танцевали, и вот мы, наконец, стоим в огромном, ярко освещенном вестибюле, украшенном рождественской омелой, и все вокруг мне кажется таким чудесным, исполненным значительности, и с каждым мигом, по мере появления гостей, поток которых неустанно прибывает, становится еще чудесней и значительней. Вестибюль переполнен, вдоль широкой лестницы двумя рядами выстроились мальчики по-моему, их там не меньше тысячи, и все в лад двигают руками, головами и ногами, шумят, кричат, и этот шум сливается, в конце концов, в ура, потом в еще одно ура - всем этим дирижирует старший сын Диккенса, - и вдруг мы замечаем нашего отца, который, разумеется, пришел за нами - над всеми возвышается его седая голова, тут в третий и последний раз звучит ура и кто-то приближается к отцу. Да это мистер Диккенс, который говорит ему с улыбкой: "Это в вашу честь!", и наш отец растроганно и удивленно и обрадованно оглядывает стоящих на лестнице и, наконец, надев очки, серьезно кланяется мальчикам.
   КЕЙТ ПЕРУДЖИНИ-ДИККЕНС
   ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ
   Мы с сестрой знали обеих дочерей Теккерея с детских лет, но только вскоре после моего замужества мне представился случай познакомиться с их великим отцом... Как-то утром я быстро шла по направлению к Хай-стрит, низко опустив голову, чтобы укрыть глаза от солнца, как вдруг кто-то огромный и высокий преградил мне дорогу и чей-то веселый голос произнес: "Куда, красавица, спешишь?" Я испуганно подняла глаза - передо мной стоял мистер Теккерей - и ответила: "Спешу я в лавку, добрый сэр". - "Позволь пойду с тобою дорогою одною", - и он галантно предложил мне руку, но повел отнюдь не в лавку, а в Кенсингтон-гарденс, и пока мы расхаживали туда-сюда по его любимой тропинке, говорил мне: "Ну, теперь, как и положено злому, старому великану, а я и есть тот самый великан, я захватил в плен прекрасную принцессу, привел ее в свой заколдованный сад и теперь хочу, чтобы она рассказала мне о другом известном ей великане, который заперся в своем замке в Грейвзенде". Так начались наши нескончаемые беседы о моем отце - предмете для Теккерея очень занимательном. Образ жизни отца, его повседневные рабочие навыки, симпатии и антипатии - все было полно для Теккерея неизбывного очарования, мои рассказы он мог слушать бесконечно. Порою, но то уже было много позже, он критиковал сочинения отца, а я, узнав его поближе и осмелев, всегда была готова встать на защиту того, кто был, на мой взгляд, едва ли не полным совершенством, и горячо возражала, хотя его замечания никогда не грешили суровостью и были всегда мудры и основательны. Стоило ему подметить на моем лице первые признаки обиды, как у него в глазах загорались веселые искорки; вскоре я догадалась, что ему нравится меня поддразнивать...
   Одно время добрые отношения между моим отцом и Теккереем омрачились недоразумением, которого могло бы и не быть, если бы его не раздули своим неосторожным вмешательством некоторые друзья, считавшие, что действуют из лучших побуждений и могут поправить дело. Но облако враждебности по-прежнему висело, не рассеиваясь, холод разрыва, словно промозглый густой туман, спустившийся на землю после теплого ясного дня, - сменил приятельство недавних дней. Я знаю, что Теккерей немало размышлял над происшедшим, но долгое время обходил больную тему молчанием. Однажды, - это было в моем доме - он вдруг произнес: "Нелепо, что нам с вашим отцом досталась роль ярых противников. - Да, в высшей степени нелепо. - Что может примирить нас? - Не знаю, право, разве только... - Вы хотите сказать, что я должен принести извинения, - подхватил Теккерей, живо ко мне повернувшись. - Нет, не совсем так, - пробормотала я неуверенно, - но если бы вы могли сказать ему несколько слов... - Вы знаете, что он виновнее, чем я. - Пусть так, продолжала я, - но он стеснительнее вас, ему заговорить труднее, к тому же, он не знает, как вы воспримете его слова. Боюсь, что он не сможет извиниться. - Что ж, значит, примирение не состоится, - решительно ответил он, сурово глядя на меня через очки. - Как жаль, - сказала я сокрушенно". Последовала продолжительная пауза. "А мне откуда знать, как он воспримет мои слова? - обронил он задумчиво через минуту. - О, я могу за него поручиться, - ответила я, обрадовавшись, - мне даже не придется пересказывать сегодняшний наш разговор, я не передам ему ни слова, только заговорите с ним, дорогой мистер Теккерей, только заговорите, вы сами увидите". Теккерей и в самом деле заговорил с ним, после чего пришел, сияя, к нам домой и рассказал о происшедшем. "Как это было? - спросила я его. - О, ваш батюшка сказал, что он не прав и принес свои извинения". Настала моя очередь глядеть на него с суровостью: "Вы же знаете, что ничего этого не было, нехороший вы человек. Расскажите-ка лучше, как все произошло на самом деле". Он посмотрел на меня очень добрым взглядом и произнес совсем просто: "Мы встретились в "Атенеуме", я протянул ему руку, сказал, что мы наделали довольно глупостей или что-то в этом роде, ваш отец ответил мне сердечным рукопожатием, и вот мы вновь друзья, благодаренье богу!"
   У Теккерея случались периоды подавленного настроения, впрочем бывали они не чаще и не серьезней, нежели у "другого великана, закрывшегося в своем замке в Грейвзенде". Однажды он заглянул к нам по дороге в клуб, в тот день ему изменило его обычное безмятежное расположение духа, и после нескольких неудачных попыток поддержать светскую беседу, вдруг помрачнел, замолк и сел, задумавшись. Так случилось, что я в то время читала стихотворный сборник, в котором были и его стихи, о чем я ему и сообщила и, процитировав приводившиеся там строки, сказала, как они мне нравятся. Теккерей не был тщеславным человеком, но ничто человеческое не было ему чуждо, он откровенно радовался искренней похвале и восхищению. Он попросил меня прочесть еще раз полюбившееся мне стихотворение, стал вспоминать, когда и где оно было написано. Потом мы перешли к прелестным строкам, которые Бекки поет на вечере шарад в Гонт-Хаусе. "Я рад, что вам нравятся мои стихи, - сказал он, не скрывая удовольствия, как мальчик, - я подумываю написать кое-что еще", с этими словами он поднялся, чтобы уйти, но попрощавшись и уже подойдя к двери, вернулся вновь. "Мне что-то нездоровится. Пора мне прибегнуть к услугам доктора Брайтона, возможно, после нескольких глотков его животворящих вод мне станет лучше; если поправлюсь, я напишу для вас стихи". От него и в самом деле пришло письмо, в которое были вложены стихи, впоследствии появившиеся в печати под названием "Фонарь миссис Кэтрин". Возможно, они запомнились тем, кто встречал их в "Корнхилл мэгезин" или в других изданиях; я приведу последние шесть строк:
   И кто все зубы потерял,
   Уж не поет, как встарь певал,
   Как он певал, когда был юн,
   И не поникли нити струн,
   Когда был юн, как вы сейчас,
   И свет любви в окне не гас...
   ДЖОРДЖ ХОДДЕР
   ВОСПОМИНАНИЯ СЕКРЕТАРЯ
   Одновременно с публикацией "Ярмарки тщеславия" печатался также в традиционной форме месячных выпусков и роман великого современника Теккерея, Чарлза Диккенса. Один роман выходил в зеленой обложке, другой - в желтой. (К сожалению, вопреки всем справедливым протестам принято сравнивать этих двух писателей, и в зависимости от пристрастий того или иного критика возвеличивать одного, принижая достоинства другого.) Теккерей с нетерпением ждал каждого нового выпуска "Домби и сына" и не скрывал своего восхищения романом. Когда появился пятый выпуск, в котором смерть маленького Поля описывается столь трогательно, что у читателей сжимается сердце, Теккерей был потрясен, какой властью над душами обладает Диккенс, единственный из всех живущих писателей. Сунув пятую книжку "Домби и сына" в карман, Теккерей помчался в типографию "Панча" и, влетев в кабинет редактора, где в это время находились я и сам мистер Марк Лемон, бросил книжку на стол и в необыкновенном возбуждении воскликнул:
   - Разве может что-либо в литературе сравниться с этим - нечего и пытаться! Прочтите главу, где умирает маленький Поль: какой талант - это потрясает до глубины души!..
   Спустя несколько лет, когда я уже работал секретарем у Теккерея, как обычно утром, я вошел к нему в спальню и застал его в постели (чтобы не возникло впечатления, что Теккерей поздно вставал, хочу сказать, что мы принимались за работу спозаранку, когда на часах еще не было девяти). Рядом на столике стоял небольшой чайник и лежал засохший гренок. Я остановился поодаль, но Теккерей подозвал меня и пожаловался, что провел беспокойную ночь.
   - Очень жаль, что сегодня Вам, судя по всему, нездоровится, посочувствовал я.
   - Да, - пробормотал Теккерей, - нездоровится. А тут еще этот проклятый обед, на котором нужно говорить речь.
   Я сразу вспомнил, что сегодня Теккерей председательствует на ежегодном обеде театрального фонда, а мне было хорошо известно, что Теккерей терпеть не мог выступать в такой роли.
   - Не волнуйтесь, мистер Теккерей, - успокоил я его. - Все будет отлично.
   - Глупости! - воскликнул он. - Я болен и не в силах произносить речи. К черту! Это старина Джексон втянул меня в эту историю! Почему бы им не пригласить в председатели Диккенса? Вот уж кто умеет говорить и притом блестяще. Я на это не гожусь.
   Не отрицая справедливости слов, сказанных им о Диккенсе, я выразил мнение, что он недооценивает прозорливости тех, кто предложил ему эту миссию, и заметил, что к Диккенсу не могли обратиться с подобной просьбой, так как он всего лишь год или два назад председательствовал на таком же обеде.
   - Они забывают о том, что я всегда очень волнуюсь, - негодовал Теккерей. - А вот Диккенсу волнение не знакомо...
   О торжественном обеде, на котором председательствовал Теккерей (29 марта 1858 года), следует рассказать с полным уважением к памяти писателя и в то же время ничего не приукрашивая, ибо он сам поступил бы точно так же. Как и обещал, Теккерей занял председательское место и взял бразды правления в свои руки, словно решив принять вызов и показать, что эта задача ему вполне по силам. Но, к несчастью, Чарлз Диккенс как президент фонда сел по правую руку от него, и когда пришло время сказать заключительный тост, нервный и впечатлительный Теккерей пришел в ужас от мысли, что сейчас в присутствии своего великого современника он покроет себя позором, обнаружив свое полное бессилие. Приготовив заранее ученую речь, Теккерей начал издалека, припомнил колесницу Феспида и историю ранней античной драмы, но вдруг смешался и быстро закончил несколькими банальными фразами, которые едва ли можно было назвать связными. Он остро переживал свой провал, и его не ободрили даже теплые прекрасные слова Диккенса, предложившего тост за председательствующего. Теккерею казалось, что теперь его репутация безнадежно подорвана, и дождавшись первого удобного момента, он поспешил уйти вместе с одним из своих старых друзей.
   ЭНТОНИ ТРОЛЛОП
   ИЗ КНИГИ "ТЕККЕРЕЙ"
   Невозможно устоять перед искушением и не сравнить Теккерея и Диккенса в этот период их жизни - сравнить не по художественным достоинствам, а по положению в литературе. Диккенс был на год моложе Теккерея, но в конце 30-х годов уже приближался к зениту своей славы. А Теккерея в эту пору все еще терзали сомнения, он только пробивал себе дорогу. Имя Чарлза Диккенса было у всех на устах. Уильяма Теккерея знали лишь в кругу людей осведомленных. В то время гораздо шире, чем ныне, пользовались псевдонимами, особенно при публикациях в журналах. Если сегодня появляется произведение, вызвавшее широкий интерес, имя автора, скрывшегося под псевдонимом, сразу же становится известно. В прежние времена все обстояло иначе, и хотя читающая публика год за годом знакомилась сначала с Джимсом Желтоплюшем, потом с Кэтрин Хэйс и другими героями и героинями Теккерея, узнать имя их автора было совсем не просто. Помню, покоренный бессмертным Джимсом, я безуспешно старался выяснить, кто его создатель. А в это самое время Чарлз Диккенс был известен всем и каждому как автор замечательных романов, читаемых в Англии ничуть не меньше, чем драмы Шекспира.
   Так почему же Диккенс был знаменитостью, в то время как Теккерей пока еще оставался безвестным тружеником в литературе?
   На мой взгляд, ответ кроется не в степени и не в природе таланта каждого из них, а в различном душевном складе, что по их произведениям может заметить любой, умеющий видеть. Один был упорен, трудолюбив, настойчив, не ведал сомнений, знал, как подать себя в наилучшем свете и умело поддерживал свою репутацию, внутренний разлад был незнаком ему, он не переживал минут слабости, когда кажется, что все усилия напрасны и цель недостижима, сколько бы ты ни потел. Его окружала любовь друзей, но он не особенно в ней нуждался. Его высокое мнение о себе никогда не оспаривалось суровой критикой. Напротив, критики превозносили его и находили подтверждение своим восторженным оценкам в количестве распроданных экземпляров его романов. Он твердо стоял на ногах, почти всегда был верен себе, и поняв силу своего дара, мастерски пользовался ею.
   Пожалуй, не будет преувеличением утверждать, что Теккерей был полной его противоположностью. Нерешительный, подверженный лени, он не отличался упорством в достижении цели и, сознавая силу своего ума, тем не менее не доверял себе и на редкость не умел показать себя с выигрышной стороны. Хотя сочинения Теккерея проникнуты глубоким чувством, блещут юмором, написаны с любовью и состраданием к человеку, неизменно утверждают верность правде и честь, порядочность в мужчинах и благонравие в женщинах и, на мой взгляд, отмечены достоинствами, перед которыми бледнеют многие другие образцы нравоучительной литературы, все же в них словно бы недостает какой-то необходимой малости. Я имею в виду тот едва заметный отпечаток неуверенности, который говорит о том, что перо автора вовсе не летало с легкостью по бумаге. Скорей всего Теккерей замыслами устремлялся к величайшим высотам, но падал духом и говорил себе, что ему не под силу парить в тех лучезарных сферах. Я могу представить, как все написанное за день, каждая страница, казалось ему никуда не годным хламом. У Диккенса же ни одна его страница не вызывала и тени сомнения.
   ГЕНРИ ВИЗЕТЕЛЛИ
   О СКАНДАЛЕ В "ГАРРИК-КЛУБЕ"
   Теккерей, как известно, проявил нелепую чувствительность, занесся и отругал Йейтса как провинившегося школьника, на что последний ответил тем, что было, конечно, нахальством по отношению к человеку в положении Теккерея и настолько старше Йейтса. Как все мы знаем, болезненно чувствительный автор "Ярмарки тщеславия" предъявил эту переписку в президиум "Гаррик-клуба", в результате чего за безобидную болтовню, проступок пустяковый в сравнении с тем, что позволял себе сам Теккерей в своей развеселой юности, Йейтс был исключен из клуба, где и он и Теккерей состояли членами, и наступил долгий период отчуждения между Теккереем и Диккенсом, который стал советчиком и главным защитником Йейтса, когда скандал достиг неприятного размаха.
   Я упомянул об этой литературной грызне потому, что ссора, вместо того, чтобы быть приконченной категорическим решением клубного комитета, поддерживалась со стороны Теккерея полускрытыми намеками на Йейтса в "Виргинцах", а со стороны Йейтса - язвительными замечаниями о новых произведениях Теккерея в колонке "Бездельник" газеты "Иллюстрейтед таймс" (которую Визетелли редактировал). Некоторые из поклонников Теккерея в штате газеты решили, что за все, появляющееся на ее столбцах, ответственны и они, и когда Йейтс среди конкурсных стихотворений к столетию со дня рождения Бернса предложил довольно злую пародию на балладу Теккерея "Буйабес", они уговаривали меня усмирить вольность, какую он дал своему перу. Инкриминировали ему, я припоминаю, такие строфы: