Страница:
- Подставляем безропотно бока немецким фугасам, - говорил Слободкин, ничего толком сделать не можем. Какая там работа для фронта, для победы...
- Ну, ты уж мрачнее мрачного стал, - неожиданно перебил приятеля Зимовец, почувствовавший, что того заносит слишком далеко. - Бока мы действительно подставляем, верно. Не бока уже - одни ребра, но все-таки ты не прав, Слобода. Весь под впечатлением момента. Ну жалко, конечно, девку...
- Я запрещаю так называть ее.
- Ну, бабу.
- Я же ясно просил тебя - без хамства.
- Ты здорово размотал первачки в своем десанте. Девкой не называй, бабой тоже не смей - ангелок, да и только! Поглядел бы я на твоего ангелочка сейчас - что с ним сталось и с кем воркует?
- А сейчас я, кажется, рассержусь по-настоящему. Возьми свои слова обратно, если хочешь остаться в моих глазах человеком.
- Беру обратно. Теперь ты доволен? Они помолчали. После паузы Зимовец, сказал:
- Если лаяться со мной не будешь, я, так и быть, помогу поискать твою Ину. Она комсомолка?
- Говоря по правде, не знаю, никогда почему-то об этом не спрашивал...
Зимовец удержался от шутки, хотя тут-то уж мог порезвиться сколько угодно.
- Ну, ладно, все равно, мы через обком комсомола попробуем. У меня там секретарь знакомый. Саша Рад- волин.
- Тогда на тебя вся надежда. Вот здесь сосет, понимаешь? Ни днем ни ночью забыть ее не могу... А у тебя-то как, Зимовец? Молчишь про себя.
- Нет у меня никого.
- А семья твоя где?
- И семьи нету. Чтобы уйти от расспросов, Зимовец сказал:
- Разболтались мы с тобой, а ведь скоро подъем. Он и не заметил, что сказал по-солдатски, а Слободкин обрадовался:
- Подъем!.. Когда-то ненавидел я даже слово это! А сейчас с наслаждением услышал бы. Гаркнул бы над самым ухом хрипатый Брага - мне и минуты хватило бы, чтоб одеться и встать в строй. Портянки я бы уж потом подвернул как следует, на первом привале...
- А до той поры - ноги в кровь?
- Точно!
- И все-таки житуха была, скажу тебе? А?
- Спрашиваешь! Гайки туго были закручены, до предела, можно сказать. До сих пор стонут все косточки. Но настоящая была жизнь. И намаешься, бывало соль на плечах, а все равно хорошо. Кузя, дружок мой, даже в Москву к матери ездил.
И снова заговорили приятели о том, далеком, родном, что всегда согревает сердце солдата. Собственно, говорил опять Слободкин, Зимовец слушал, изредка перебивая вопросами. Но он готов был слушать сколько угодно, хоть десять ночей подряд. О поездке Кузи домой. О Москве. О том, как шагал по ней Кузя, выполняя поручения ребят и его, Слободкина, поручение. О том, как давно и недавно все это было. О матери Слободы, молодой и старой одноплеменно.
- Поседела она перед самой войной, словно чуяло ее сердце. Представляешь? Кузя на порог, в мае это было, в самых последних числах, а она ему навстречу словно в белом платке. Кузя растерялся даже: я ему совсем дру- гой портрет рисовал. Но вида, конечно, не подал. Какая вы молодая, говорит.
- А она?
- Смеется. А сама фартук к глазам и на кухню скорей, будто и впрямь не терпится ей гонца от сына поскорей за стол усадить.. И уже оттуда кричит что-то. Слов Кузя не слышит, идет на ее голос. А она уже справилась со своей слабостью, действительно стряпает что-то, только руки чуть-чуть дрожат и тарелка летит на пол, разбивается в мелкие брызги. Это к счастью! - смеется опять и снова подносит фартук к глазам. - Ну, как там сыночек мой? Как?..
Зимовец слушал Слободкина внимательно, еще внимательней, чем про Ину, и только в конце рассказа вздохнул:
- Все матери похожи одна на другую. Она где сейчас-то?
- В Москве. Вчера письмо ей отправил. Долго ли теперь почта ходит?
- А кто ее знает, не пробовал, некому, - снова вздохнул Зимовец. - А ты пиши, пиши, ей там легче будет с письмами-то. Одна она у тебя?
- Отец нас оставил еще до войны. Не знаю, что у них
там вышло, осуждать не буду, но мать убивалась сильно. Потом отошла немного. Замкнулась только. Когда в армию меня брали, как на тот свет провожала. Самое страшное на войне это, по-моему, слезы материнские.
- Так ведь войны еще тогда не было. В воздухе пахло уже. Для меня она с тех слез и началась. Так мне сейчас, по крайней мере, кажется.
- Может, поспим все-таки немного? - спросил Зимовец.
Слободкин сказал в ответ что-то напускное, неестественно бодрое и сам смутился от своего тона:
- Не обращай внимания на меня. Расквасишься вот так и городишь черт знает что. А на душе действительно накипело. Мне бы только письмо получить. От Ины. И от матери тоже. Двое их у меня на земле. О той и другой сердце ноет.
Поговорив еще немного, Слободкин с Зимовцом скоро уснули. Усталость взяла свое.
Проснулся Сергей от грохота. Ему вдруг почудилось, что дежурный по роте приволок с утра охапку березовых дров и озорно швырнул их возле печки. Поленья раскатились по всему полу - до самых дальних углов - и продолжали еще там погромыхивать, перекатываться с боку на бок на суковатых горбушках.
Слободкин открыл глаза, всмотрелся в полутьму - несколько человек, чтобы скорей отогреться, яростно пританцовывали на промерзшем за ночь полу барака. Вот и все дрова... Сергей стал тормошить приятеля:
- Подъем, подъем! Гляди, рота уже на ногах.
- Рота? - встрепенулся Зимовец. - Смотри-ка, и верно! Ну что ж, встаем, выходим строиться.
Весь день Слободкин был под впечатлением этого утра. Стоял у станка, а сам про звонко рассыпавшиеся по полу дрова вспоминал. Толкался в очереди в столовку - мысль о первой роте и тут не покидала его. Все до одного ребята возникали перед его взором, выстраиваясь по росту, точно так, как на поверке. Прохватилов, Кузя, Цацкин, Гилевич, Дашко... Будто и не расставался с ними, будто чувствует сейчас плечо каждого, вот так, как плечо Зимовца, стоящего рядом. Неужели это вернется когда-нибудь? Вернется, надо только уметь ждать и надеяться. А тесто, что ж, к тесту тоже привыкнуть можно. Привыкнем скоро. Привыкаем уже.
- Ты привык? - спросил Сергей приятеля.
- К чему смотря? - вобрав голову в плечи, отозвался Зимовец.
- К тесту.
- К тесту можно привыкнуть. Хуже, когда и теста нет. Сегодня вроде бог миловал. Чуешь? Так тесто не пахнет!
- Голова даже кружится...
Влекомая запахом свежеиспеченного хлеба, очередь двинулась быстрее. Все сразу стало выглядеть по-иному. Даже стекла очков Каганова, которые снова мелькнули где-то перед Слободкиным, не показались ему сегодня ледышками.
Уже в цеху, у станка, Слободкину сквозь запах горячих металлических стружек долго еще слышался аромат хлеба. И не потому только, что хлеб - это хлеб. От него пахло .четом и еще чем-то неуловимо родным и сладким, что не имело названия, но жило в каждой хлебной крошке, в каждой трещинке черной корки... Что это было? Как ему имя? *то придумал его? И когда? Может, зовут его детством? Озорным и беззаботным? Да, да, конечно, детством! А может, юностью? Короткой, быстрой, неповторимой? Да, да, и юностью тоже. А может быть...
Он отчетливо вспомнил сейчас, как в одну из встреч с Иной они оказались за городом и заблудились. Они пробирались по ржаному полю и никак не могли выйти на дорогу, хотя были где-то совсем рядом со станцией, на которой Слободкин должен был вскочить на последнюю подножку последнего поезда. Они оба не на шутку испугались, но кто-то из них успел все-таки заметить, как вкусно пахнет рожь - совсем как хлеб из горячей печки. Кто из них сказал это? Она? Или он? Сказала она, кажется, но подумал он первый. Да, да, они оба смеялись потом, какие одинаковые мысли приходят к ним да еще в одно и то же время.
Так вот, оказывается, чем пахнет хлеб! Счастьем! Как же он сразу не догадался об этом? Самым настоящим счастьем...
Слободкин, согнувшись над станком, целиком уйдя в работу, улыбался своим мыслям. Улыбался так откровенно, несдержанно, что у подошедшего к нему Каганова худое,
с провалившимися глазами лицо тоже расплылось в улыбке.
- Идет дело-то? Полным ходом. Слободкин вздрогнул. Заметил или нет? Заметил, наверно, сам сияет, как ясное солнышко.
Слободкин даже не подозревал, как далек был сейчас мастер от мыслей, всколыхнувших его душу. Настолько далек, что, поняв это, Слободкин смутился еще больше.
- Молодец, молодец, нажимай на все педали! - похлопал Каганов его по плечу. - Я сразу понял, когда увидел тебя: золотые руки-то. А я к тебе, знаешь, зачем?
- Зачем?
- С Баденковым разговор у нас о тебе был. Готовься. сейчас на твою сознательность буду давить.
- А как это делается?
- Вот слушай. Ты солдат?
- Годный, обученный, обмундированный. - Слободкин поправил съехавшую набекрень пилотку.
- Без приборов немца нам не разбить.
- Больно вы издалека начинаете. Говорите уж самую суть.
- Надо тебе одного паренька заменить. Заболел. Врачи говорят, надолго. Он у нас в морозилке работал. Заменишь?
- А на станке кто?..
- Вот тут-то и начнется нажим на сознательность. От станка мы тебя совсем освободить не можем.
- Как это?..
- На станке у нас в цеху никто, кроме тебя, не может, ты знаешь.
Слободкину понравились эти слова. Как ни говори, приятно. Только пришел на завод, а тебя уже ценят. Самое главное, быть нужным. Еще лучше - необходимым. Человеком себя ощущать.
- А где она, морозилка?
- Я знал, что ты согласишься. Но штука сложная, учти.
- Показывайте. Посмотрим, тогда и решим. Для того чтобы попасть в морозилку, надо было пересечь длинный, засыпанный снегом двор и пробраться в каменный сарай. Именно пробраться - тяжелые двери были похожи скорей на ворота. Обе их створки были широко распахнуты, между ними громоздилась целая баррикада свеженаметенного снега.
Каганов и Слободкин перелезли через сугроб, осмотрелись. Низкие, нависшие потолки, через толстый слои инея на стенах едва пробивается краснота кирпича.
Каганов, взяв Сергея за руку, повел его в самый дальний угол сарая к застекленным сооружениям, изнутри которых сочился слабый электрический свет.
- Вот это и есть камеры для испытания автопилотов на холод. Минус сорок должно быть там во время работы. Только твой предшественник был рабом собственной добросовестности. Он считал, что чем холоднее вокруг, тем стабильнее режим самих камер. Так что двери сарая всегда у него нараспашку и даже научная база под это подведена. Дескать, чем меньше разница между внешней и внутренней температурами, тем безотказней будут работать камеры. Он прав, в конечном счете, но ты представляешь, как тут натанцуешься? А надо еще внутрь установки лазить? - там ко всему руки приложить. Словом, от человека до сосульки один шаг. Он тут и заболел, бедолага.
- Простыл?
- Да как еще! Я говорил ему, дьяволу, чтоб поберегся. Так нет же! Кругом дует, как в аэродинамической трубе, а он знай свое гнет. Вот и загнулся. Организм слабый, сам понимаешь.
- А научная база, значит, все-таки правильная?
- В принципе да. Чем холодней в этой сараюхе, тем легче поддерживать нужный режим в камерах. С этим кто спорит? И все же к черту на рога лезть не надо. Учти печальный опыт. Обмундирование у тебя тоже не полярное.
Каганов объяснил Слободкину, как и зачем испытываются автопилоты на разные температуры.
- Самолет попадает в любые, самые неожиданные условия. Может перегреться в бою, может застыть на аэродроме или во время вынужденной. Самая его чувствительная часть - приборы, должны быть готовыми к чему угодно. Вот мы и закаляем их. И жарим, и студим. Экзаменуем по всем статьям. Самое трудное состоит в том, что твоя морозилка мало приспособлена для испытаний. Часто портится, происходят аварии, устранять которые придется на ходу самому.
Каганов так именно и сказал: твоя морозилка, и это не ускользнуло от внимания Слободкина.
- А еще на заводе есть морозилки? - спросил Сергей.
- Разумеется. Мы нарочно рассредоточили их на всякий случай. У нас дублированы многие важные
позиции, и не только в контрольном цехе. Ты это все увидишь еще и поймешь. Все продумано, все учтено, несмотря на то, что в таких *условиях приходится жить и работать.
Мастер поглядел на заиндевелые стены сарая, поежился, потом решительно распахнул дверцу одной из камер. Крутые клубы белого воздуха, медленно перекатываясь, стали выползать наружу, мешая смотреть, обжигая холодом лицо. Слободкин с трудом различил в глубине камеры белый столбик термометра. Видимо, он-то и был тут самым важным фактором.
- Сколько? - спросил Каганов, заметивший, что его подопечный сориентировался правильно.
- Тридцать пять.
- Не годится. Нужно ровно сорок, не меньше. Сейчас начнем регулировать. Мастер показал, как регулируется режим камер.
- Но каждый прибор должен не просто отсидеть здесь свои два часа- в течение этого времени все агрегаты его должны быть в работе, как во время полета. В камере есть целый ряд приспособлений, создающих автопилоту соответствующие условия. Вот шланги дутья. Присоединять их надо, когда прибор уже загружен в камеру. Вот так, смотри. Действуй быстро, точно, аккуратно. Иначе и сам обморозишься, и холод наружу выпустишь, и на всей Волге температура станет еще ниже, чем сегодня, за что нам тоже спасибо не скажут.
Загрузив прибор, быстро присоединив его к питающей системе. Каганов захлопнул дверцу и стал внимательно через стекло наблюдать за термометром.
- Вот видишь, что произошло? Вроде бы не больше минуты провозился, а с температурой что? Замечаешь?
- Уже тридцать.
- В том-то и дело. Смекаешь, какая капризная штука? Теперь будем загорать тут минут, минут... впрочем, не буду гадать, засекай время.
- Засек.
Каганов подул в замерзшие ладони, постучал ногой об
- Чувствуешь, как пробирает? Притвори-ка все-таки двери, а то мы оба угодим за твоим предшественником.
Слободкин подошел к дверям, с трудом закрыл их, повернул щеколду на ржавом гвозде, - Ну вот, так-то лучше будет.
Каганов говорил, а сам, не отрываясь, смотрел на термометр в камере.
Прошло минут двадцать, прежде чем ртутный столбик сдвинулся с места и стал медленно опускаться.
- Наконец-то! - обрадовался Каганов. - Теперь скоро начнем. Еще немного и сорок. - Хорошее слово, - сказал Слободкин, - солдатское.
- Какое? - не поняв, спросил Каганов.
- Сорок, говорю, хорошее слово. Неужто не слышали? Если тебе повезло и ты раздобыл щепотку махорки - кури, но сорок процентов оставь товарищу,
- Плохая дружба.
- Как плохая?
- Очень просто, плохая. Шестьдесят процентов себе и только сорок товарищу.
- Это только говорится так. На самом деле две затяжки себе - остальное по кругу.
Слободкин вздохнул и сладко зажмурился, так захотелось ему сейчас этих двух затяжек. Одной даже. Пол-одной хотя бы.
- Был бы табак, я показал бы, как это делается, - большие пальцы обеих его рук сами поползли вверх по согнутым указательным, - дьявольски сладко!
- Курить? Или делиться?
- И то и другое.
- Не понимаю, - пожал плечами Каганов.
- Как курят или как делятся?
- Как курят. А поделюсь с удовольствием. Если получу по талону табак забирай у меня. Слободкин посмотрел на Каганова недоверчиво:
- Здесь разве дают?
- Обещают. К празднику. Ну, а наши с тобой сорок должны быть железными, сказал Каганов и снова поглядел на термометр, - никаких скидок или накидок. Стабильные сорок. И при этих сорока чтоб работал автопилот, повторяю, без осечки. Все показания вносятся вот сюда. Все, до мельчайших отступлений. Брака в готовой продукции быть не должно. За это два человека в ответе - я и ты. Каганов подумал и уточнил:
- Ты и я. С завтрашнего дня приступай. Сегодня я малость тут сам поколдую.
- Но какой-то брак все-таки бывает? - спросил Слободкин.
- Живые люди над автопилотами спину гнут. Полуживые, точнее сказать. Ты их видел. А работают, не жалуются. На фронте, по-моему, легче человеку. Там хоть можно свинцом на свинец ответить. Мы же тут, в общем-то, беспомощны. Только сиреной можем подвывать.
- Да я понял уже, что у вас тут за житуха, - сказал Слободкин.
- Только теперь уже не у вас, а у нас, - поправил его Каганов.
Слободкин не ответил, вздохнул, потом вдруг спохватился:
- А камеру-то мы с вами упустили! Сорок уже, смотрите...
- Вот ты и начал осваивать новую должностью - обрадовался Каганов. Хвалю! Давай приступим.
Мастер, взяв карандаш в негнущиеся пальцы, стал неловко записывать показания прибора.
- Можно, я помогу?
- Ну пиши, пиши. Я диктовать буду. Итак, фиксируй: ротор бьет, катушка бежит, самолетик светится плохо... Записал? Слободкин удивленно поглядел на мастера.
- Бракованный, не волнуйся. Вот, кстати, тебе и еще один ответ на вопрос о браке. Я нарочно из брака взял - для примера.
Слободкин разочарованно развел руками, но мастер настоял на том, чтоб испытания были проведены до конца, по всем правилам технологии.
- Тебе же потом легче будет, солдат. Смотри в оба. Завтра еще малость покручусь тут с тобой, и останешься ты с Дедом-Морозом один на один. Держись тогда! Поэтому зубри сегодня все наизусть, как таблицу умножения. Потом и спросить будет не у кого. И жнец, и швец, и на дуде игрец. И в цех, к станку будешь бегать, и испытывать тут целыми партиями, и даже носильщиком сам у себя работать. Таскать сюда приборы. И отсюда тоже. Баденков считает, что так лучше. Обезлички, дескать, не будет. А то еще трахнет об пол какой-нибудь разиня, и не будем знать, кто именно. Начальник цеха у нас вообще человек осторожный, предусмотрительный, во всем строгий порядок любит. Автопилот, говорит, прибор нежный, чувствительный, носить его надо по одной штуке и только на руках, как ребенка. Каганов показал, как носить приборы требует Баденков. Спеленав прибор двумя полами порванного демисезонного пальто, мастер стоял перед Слободкиным в неуклюжей позе.
- Ну и правильно, - неожиданно сказал Слободкин, - так надежней. Сподручней. Дайте-ка я попробую.
Слободкин поднял полы шинели, укутал ими автопилот, сделал несколько шагов на месте. Вышагивал так старательно, что слышно было, как хлопают кирзовые голенища по тонким, исхудавшим ногам.
Глава 4
Утро следующего дня застало Каганова и Слободкина у морозильной установки. Они перенесли сюда из цеха часть ночной продукции- приборы выстроились на полу вдоль кирпичной стены и напомнили Слободкину очередь, когда стали лепиться друг возле друга вторым и третьим рядом.
Когда последний прибор занял свое место на полу и Каганов сказал: Приступаем, Слободкин спросил мастера:
- Можно, я сам?
- Да, да, именно сам, - ответил тот. - Я - только подручный.
Они принялись загружать камеры. Мастер подавал приборы, Слободкин ставил их на свои места, подсоединял к воздухопроводу, запускал гироскопы, следил за температурой.
Когда все камеры были загружены, мастер ушел в цех, где его ждали военпреды. Слободкин знал, что это самые строгие люди на заводе, и опаздывать на свидание к ним было не принято. Даже директор трепетал, говорят, перед ними. Поэтому, когда Каганов стал нервно поглядывать на часы, Слободкин сказал:
- Ступайте, справлюсь. На ближайшие два часа задача ясна.
- Ну, добро. Я вернусь к концу испытания этой партии. А новую опять вместе загрузим.
Не знал Слободкин, какими длинными окажутся эти два часа. Только было все отрегулировал, установил стабильную сороковку, завыла сирена. Слободкин сперва не поверил, думал, ослышался. Налет? Опять среди бела дня? Но никакой ошибки не было. Сирена вопила где-то далеко, но все резче, все надсаднее. Не слышно было только сигнала радио, хотя на красной кирпичной стене сарая Слободкин вчера еще заметил помятую тарелку рекорда. Одним прыжком он подскочил к репродуктору, яростно дунул в обросшую пылью картонную воронку. От сотрясения покрывшиеся коррозией контакты соединились, и рекорд заревел так, словно собирался наверстать упущенное: Все по местам! Все по местам!..
Через несколько мгновений надсадный голос радио был заглушен залпами зенитных батарей. Сначала две или три из них, стоявшие, видимо, совсем рядом, распороли выстрелами воздух над головой Слободкина. За первыми снарядами почти без всякого интервала сорвались десятки, сотни - все небо оказалось в их громовой власти.
Проворонили, прохлопали, чертушки! - подумал Слободкин. Он распростер руки так, словно был в состоянии защитить приборы, посмотрел вверх и попятился угол железной крыши сарая задрало взрывной волной прямо над камерами. Через огромную зияющую брешь Слободкин увидел на фоне крутых белков разрывов на небольшой высоте проносящиеся мессеры. Так вот в чем дело! Низом прорвались. Это ж надо! В бессильной ярости он грозил кому-то кулаком, сам не зная точно, кому. Немцам? Или еще и тем, кто несет ответственность за воздушное наблюдение, оповещение, связь? Тем, кто виновен в том, что тревога дана так поздно?
За спиной Слободкина что-то резко рявкнуло. Он не успел обернуться, как почувствовал, что летит на красную кирпичную стену. Да, да, на кроваво-красную. Вот и руки его в красной кирпичной пыли, и сапоги, шинель... А сама стена качнулась, поплыла куда-то в сторону, в сторону вместе с выстроившимися вдоль нее приборами. Сейчас свалится, раздавит, расплющит все до единого...
Сколько длился обморок Слободкина? Минуту? Час? Ему потом казалось, что он мог бы точно определить, сколько фугасок разорвалось, пока он был без сознания, сколько раз огрызнулись на них зенитки: сквозь пелену, приглушившую все звуки, ой все-таки отчетливо слышал, как раскалывалась под ним земля. На десять частей. На двадцать. На сто... На одной из этих бесконечно малых частиц, как на крохотной льдинке, он все-таки уцелел. Он, и несколько десятков приборов, сбившихся в кучу, чтобы запять как можно меньше места на коротком пространстве.
Когда Слободкин открыл глаза, первое, что он заметил, было именно это столпотворение ящичков автопилотов. Плотно прижавшись друг к другу, они словно защищались от бомб и осколков. Он с удивлением обратил внимание и на то, какое положение занял каждый прибор - застекленная шкала каждого из них была закрыта стенкой стоящего рядом.
Пока Слободкин с удивлением разглядывал поразившую его картину, земля и небо зарокотали с новой силой. Он посмотрел вверх и увидел - тесным строем идут мессеры. Не боятся! Они ничего не боятся, сволочи! И такая его взяла тупая, безысходная злость. На себя - за то, что бессилен перед ревущей стихией. На зенитчиков - девчонки, конечно, неопытные, - сколько он уже видел таких, бестолково суетящихся у батарей! Одна сейчас отчетливее всего встала перед его мысленным взором. Все вскрикивала: Девоньки, девоньки! - и боялась поднять глаза от земли. Какой уж тут, к лешему, угол упреждения и прочие премудрости, без которых нельзя сделать ни единого выстрела по движущейся мишени! Но главное, он сам-то хорош. Сам-то! Крутится, как последний дурень, в четырех кирпичных стенах и не знает, совершенно не представляет, что делать. Увалень, башка набекрень! Ну придумай же, сообрази хоть что-то, не будь растеряхой! Ты ведь можешь, ты такую школу прошел...
С этой мыслью Слободкин метнулся к холодильным камерам. Будь что будет, испытания доведу до конца. По всем правилам. Он по очереди прильнул к стеклянным дверцам камер и сам удивился: в каждой - точно сорок! Такая заваруха кругом, а эти работают! Он машинально заглянул на часы - на них не было ни стекла, ни стрелок. Сколько прошло с момента включения камер? Как быть? И тут же сам успокоил себя: следить за режимом надо до прихода Каганова. И попробовал все-таки прикинуть время: по выстрелам зениток. Час без продыха вот так не могут смолить. Вот и сориентировались.
Не успел Слободкин навести порядок в своем хозяйстве, как взрывная волна снова швырнула его к стене. Лежа лицом к камерам, за взрывом он не слышал звука ломающегося стекла, но отчетливо, как в замедленной киносъемке, видел: словно алмазом вырезанная, звезда расползлась
по стеклу одной из камер и провалилась внутрь. Белый пар, большими клубами выкатывавшийся наружу, с предельной наглядностью говорил о размерах пробоины. Сейчас температурный режим всей установки будет нарушен, сорвется весь цикл...
Слободкин вдруг отчетливо представил себе за этой кирпичной стеной вереницу бомбардировщиков и истребителей, лишенных возможности оторваться от земли без приборов. Вот на какой участок поставила его судьба! Он почувствовал себя сильным из сильных в эту минуту. И события стали подчиняться ему, Слободкину, а не превратностям судьбы. Он ощутил несокрушимую мощь в себе, в своих руках сразу, как сорвал шинель и заткнул ею пробоину в стеклянной дверце морозильной камеры. Он сделал это с каким-то дьявольским наслаждением и сперва даже не почувствовал, как холод набросился на него со всей своей яростью. Он продолжал стоять у дверцы морозилки в пилотке, в куцей гимнастерке и радовался, что выход найден, испытания будут доведены до конца. Он так и скажет мастеру, когда тот явится: все в полном порядке. И еще он подумал о шинели. Как все-таки хорошо, что ему попалась именно кавалерийская! Простой, пехотной нипочем не хватило бы на эту дырищу. Так что зря он жаловался в свое время. Ему чертовски повезло, чертовски! Он настойчиво продолжал заталкивать серое непослушное сукно в каждый угол пробоины - конопатил так, чтоб ни одной щелочки не осталось. Порезанные стеклом руки кровоточили.
Холод сковывал тело все крепче, все туже. Зловещая немота поползла по ногам.
- Ну, ты уж мрачнее мрачного стал, - неожиданно перебил приятеля Зимовец, почувствовавший, что того заносит слишком далеко. - Бока мы действительно подставляем, верно. Не бока уже - одни ребра, но все-таки ты не прав, Слобода. Весь под впечатлением момента. Ну жалко, конечно, девку...
- Я запрещаю так называть ее.
- Ну, бабу.
- Я же ясно просил тебя - без хамства.
- Ты здорово размотал первачки в своем десанте. Девкой не называй, бабой тоже не смей - ангелок, да и только! Поглядел бы я на твоего ангелочка сейчас - что с ним сталось и с кем воркует?
- А сейчас я, кажется, рассержусь по-настоящему. Возьми свои слова обратно, если хочешь остаться в моих глазах человеком.
- Беру обратно. Теперь ты доволен? Они помолчали. После паузы Зимовец, сказал:
- Если лаяться со мной не будешь, я, так и быть, помогу поискать твою Ину. Она комсомолка?
- Говоря по правде, не знаю, никогда почему-то об этом не спрашивал...
Зимовец удержался от шутки, хотя тут-то уж мог порезвиться сколько угодно.
- Ну, ладно, все равно, мы через обком комсомола попробуем. У меня там секретарь знакомый. Саша Рад- волин.
- Тогда на тебя вся надежда. Вот здесь сосет, понимаешь? Ни днем ни ночью забыть ее не могу... А у тебя-то как, Зимовец? Молчишь про себя.
- Нет у меня никого.
- А семья твоя где?
- И семьи нету. Чтобы уйти от расспросов, Зимовец сказал:
- Разболтались мы с тобой, а ведь скоро подъем. Он и не заметил, что сказал по-солдатски, а Слободкин обрадовался:
- Подъем!.. Когда-то ненавидел я даже слово это! А сейчас с наслаждением услышал бы. Гаркнул бы над самым ухом хрипатый Брага - мне и минуты хватило бы, чтоб одеться и встать в строй. Портянки я бы уж потом подвернул как следует, на первом привале...
- А до той поры - ноги в кровь?
- Точно!
- И все-таки житуха была, скажу тебе? А?
- Спрашиваешь! Гайки туго были закручены, до предела, можно сказать. До сих пор стонут все косточки. Но настоящая была жизнь. И намаешься, бывало соль на плечах, а все равно хорошо. Кузя, дружок мой, даже в Москву к матери ездил.
И снова заговорили приятели о том, далеком, родном, что всегда согревает сердце солдата. Собственно, говорил опять Слободкин, Зимовец слушал, изредка перебивая вопросами. Но он готов был слушать сколько угодно, хоть десять ночей подряд. О поездке Кузи домой. О Москве. О том, как шагал по ней Кузя, выполняя поручения ребят и его, Слободкина, поручение. О том, как давно и недавно все это было. О матери Слободы, молодой и старой одноплеменно.
- Поседела она перед самой войной, словно чуяло ее сердце. Представляешь? Кузя на порог, в мае это было, в самых последних числах, а она ему навстречу словно в белом платке. Кузя растерялся даже: я ему совсем дру- гой портрет рисовал. Но вида, конечно, не подал. Какая вы молодая, говорит.
- А она?
- Смеется. А сама фартук к глазам и на кухню скорей, будто и впрямь не терпится ей гонца от сына поскорей за стол усадить.. И уже оттуда кричит что-то. Слов Кузя не слышит, идет на ее голос. А она уже справилась со своей слабостью, действительно стряпает что-то, только руки чуть-чуть дрожат и тарелка летит на пол, разбивается в мелкие брызги. Это к счастью! - смеется опять и снова подносит фартук к глазам. - Ну, как там сыночек мой? Как?..
Зимовец слушал Слободкина внимательно, еще внимательней, чем про Ину, и только в конце рассказа вздохнул:
- Все матери похожи одна на другую. Она где сейчас-то?
- В Москве. Вчера письмо ей отправил. Долго ли теперь почта ходит?
- А кто ее знает, не пробовал, некому, - снова вздохнул Зимовец. - А ты пиши, пиши, ей там легче будет с письмами-то. Одна она у тебя?
- Отец нас оставил еще до войны. Не знаю, что у них
там вышло, осуждать не буду, но мать убивалась сильно. Потом отошла немного. Замкнулась только. Когда в армию меня брали, как на тот свет провожала. Самое страшное на войне это, по-моему, слезы материнские.
- Так ведь войны еще тогда не было. В воздухе пахло уже. Для меня она с тех слез и началась. Так мне сейчас, по крайней мере, кажется.
- Может, поспим все-таки немного? - спросил Зимовец.
Слободкин сказал в ответ что-то напускное, неестественно бодрое и сам смутился от своего тона:
- Не обращай внимания на меня. Расквасишься вот так и городишь черт знает что. А на душе действительно накипело. Мне бы только письмо получить. От Ины. И от матери тоже. Двое их у меня на земле. О той и другой сердце ноет.
Поговорив еще немного, Слободкин с Зимовцом скоро уснули. Усталость взяла свое.
Проснулся Сергей от грохота. Ему вдруг почудилось, что дежурный по роте приволок с утра охапку березовых дров и озорно швырнул их возле печки. Поленья раскатились по всему полу - до самых дальних углов - и продолжали еще там погромыхивать, перекатываться с боку на бок на суковатых горбушках.
Слободкин открыл глаза, всмотрелся в полутьму - несколько человек, чтобы скорей отогреться, яростно пританцовывали на промерзшем за ночь полу барака. Вот и все дрова... Сергей стал тормошить приятеля:
- Подъем, подъем! Гляди, рота уже на ногах.
- Рота? - встрепенулся Зимовец. - Смотри-ка, и верно! Ну что ж, встаем, выходим строиться.
Весь день Слободкин был под впечатлением этого утра. Стоял у станка, а сам про звонко рассыпавшиеся по полу дрова вспоминал. Толкался в очереди в столовку - мысль о первой роте и тут не покидала его. Все до одного ребята возникали перед его взором, выстраиваясь по росту, точно так, как на поверке. Прохватилов, Кузя, Цацкин, Гилевич, Дашко... Будто и не расставался с ними, будто чувствует сейчас плечо каждого, вот так, как плечо Зимовца, стоящего рядом. Неужели это вернется когда-нибудь? Вернется, надо только уметь ждать и надеяться. А тесто, что ж, к тесту тоже привыкнуть можно. Привыкнем скоро. Привыкаем уже.
- Ты привык? - спросил Сергей приятеля.
- К чему смотря? - вобрав голову в плечи, отозвался Зимовец.
- К тесту.
- К тесту можно привыкнуть. Хуже, когда и теста нет. Сегодня вроде бог миловал. Чуешь? Так тесто не пахнет!
- Голова даже кружится...
Влекомая запахом свежеиспеченного хлеба, очередь двинулась быстрее. Все сразу стало выглядеть по-иному. Даже стекла очков Каганова, которые снова мелькнули где-то перед Слободкиным, не показались ему сегодня ледышками.
Уже в цеху, у станка, Слободкину сквозь запах горячих металлических стружек долго еще слышался аромат хлеба. И не потому только, что хлеб - это хлеб. От него пахло .четом и еще чем-то неуловимо родным и сладким, что не имело названия, но жило в каждой хлебной крошке, в каждой трещинке черной корки... Что это было? Как ему имя? *то придумал его? И когда? Может, зовут его детством? Озорным и беззаботным? Да, да, конечно, детством! А может, юностью? Короткой, быстрой, неповторимой? Да, да, и юностью тоже. А может быть...
Он отчетливо вспомнил сейчас, как в одну из встреч с Иной они оказались за городом и заблудились. Они пробирались по ржаному полю и никак не могли выйти на дорогу, хотя были где-то совсем рядом со станцией, на которой Слободкин должен был вскочить на последнюю подножку последнего поезда. Они оба не на шутку испугались, но кто-то из них успел все-таки заметить, как вкусно пахнет рожь - совсем как хлеб из горячей печки. Кто из них сказал это? Она? Или он? Сказала она, кажется, но подумал он первый. Да, да, они оба смеялись потом, какие одинаковые мысли приходят к ним да еще в одно и то же время.
Так вот, оказывается, чем пахнет хлеб! Счастьем! Как же он сразу не догадался об этом? Самым настоящим счастьем...
Слободкин, согнувшись над станком, целиком уйдя в работу, улыбался своим мыслям. Улыбался так откровенно, несдержанно, что у подошедшего к нему Каганова худое,
с провалившимися глазами лицо тоже расплылось в улыбке.
- Идет дело-то? Полным ходом. Слободкин вздрогнул. Заметил или нет? Заметил, наверно, сам сияет, как ясное солнышко.
Слободкин даже не подозревал, как далек был сейчас мастер от мыслей, всколыхнувших его душу. Настолько далек, что, поняв это, Слободкин смутился еще больше.
- Молодец, молодец, нажимай на все педали! - похлопал Каганов его по плечу. - Я сразу понял, когда увидел тебя: золотые руки-то. А я к тебе, знаешь, зачем?
- Зачем?
- С Баденковым разговор у нас о тебе был. Готовься. сейчас на твою сознательность буду давить.
- А как это делается?
- Вот слушай. Ты солдат?
- Годный, обученный, обмундированный. - Слободкин поправил съехавшую набекрень пилотку.
- Без приборов немца нам не разбить.
- Больно вы издалека начинаете. Говорите уж самую суть.
- Надо тебе одного паренька заменить. Заболел. Врачи говорят, надолго. Он у нас в морозилке работал. Заменишь?
- А на станке кто?..
- Вот тут-то и начнется нажим на сознательность. От станка мы тебя совсем освободить не можем.
- Как это?..
- На станке у нас в цеху никто, кроме тебя, не может, ты знаешь.
Слободкину понравились эти слова. Как ни говори, приятно. Только пришел на завод, а тебя уже ценят. Самое главное, быть нужным. Еще лучше - необходимым. Человеком себя ощущать.
- А где она, морозилка?
- Я знал, что ты согласишься. Но штука сложная, учти.
- Показывайте. Посмотрим, тогда и решим. Для того чтобы попасть в морозилку, надо было пересечь длинный, засыпанный снегом двор и пробраться в каменный сарай. Именно пробраться - тяжелые двери были похожи скорей на ворота. Обе их створки были широко распахнуты, между ними громоздилась целая баррикада свеженаметенного снега.
Каганов и Слободкин перелезли через сугроб, осмотрелись. Низкие, нависшие потолки, через толстый слои инея на стенах едва пробивается краснота кирпича.
Каганов, взяв Сергея за руку, повел его в самый дальний угол сарая к застекленным сооружениям, изнутри которых сочился слабый электрический свет.
- Вот это и есть камеры для испытания автопилотов на холод. Минус сорок должно быть там во время работы. Только твой предшественник был рабом собственной добросовестности. Он считал, что чем холоднее вокруг, тем стабильнее режим самих камер. Так что двери сарая всегда у него нараспашку и даже научная база под это подведена. Дескать, чем меньше разница между внешней и внутренней температурами, тем безотказней будут работать камеры. Он прав, в конечном счете, но ты представляешь, как тут натанцуешься? А надо еще внутрь установки лазить? - там ко всему руки приложить. Словом, от человека до сосульки один шаг. Он тут и заболел, бедолага.
- Простыл?
- Да как еще! Я говорил ему, дьяволу, чтоб поберегся. Так нет же! Кругом дует, как в аэродинамической трубе, а он знай свое гнет. Вот и загнулся. Организм слабый, сам понимаешь.
- А научная база, значит, все-таки правильная?
- В принципе да. Чем холодней в этой сараюхе, тем легче поддерживать нужный режим в камерах. С этим кто спорит? И все же к черту на рога лезть не надо. Учти печальный опыт. Обмундирование у тебя тоже не полярное.
Каганов объяснил Слободкину, как и зачем испытываются автопилоты на разные температуры.
- Самолет попадает в любые, самые неожиданные условия. Может перегреться в бою, может застыть на аэродроме или во время вынужденной. Самая его чувствительная часть - приборы, должны быть готовыми к чему угодно. Вот мы и закаляем их. И жарим, и студим. Экзаменуем по всем статьям. Самое трудное состоит в том, что твоя морозилка мало приспособлена для испытаний. Часто портится, происходят аварии, устранять которые придется на ходу самому.
Каганов так именно и сказал: твоя морозилка, и это не ускользнуло от внимания Слободкина.
- А еще на заводе есть морозилки? - спросил Сергей.
- Разумеется. Мы нарочно рассредоточили их на всякий случай. У нас дублированы многие важные
позиции, и не только в контрольном цехе. Ты это все увидишь еще и поймешь. Все продумано, все учтено, несмотря на то, что в таких *условиях приходится жить и работать.
Мастер поглядел на заиндевелые стены сарая, поежился, потом решительно распахнул дверцу одной из камер. Крутые клубы белого воздуха, медленно перекатываясь, стали выползать наружу, мешая смотреть, обжигая холодом лицо. Слободкин с трудом различил в глубине камеры белый столбик термометра. Видимо, он-то и был тут самым важным фактором.
- Сколько? - спросил Каганов, заметивший, что его подопечный сориентировался правильно.
- Тридцать пять.
- Не годится. Нужно ровно сорок, не меньше. Сейчас начнем регулировать. Мастер показал, как регулируется режим камер.
- Но каждый прибор должен не просто отсидеть здесь свои два часа- в течение этого времени все агрегаты его должны быть в работе, как во время полета. В камере есть целый ряд приспособлений, создающих автопилоту соответствующие условия. Вот шланги дутья. Присоединять их надо, когда прибор уже загружен в камеру. Вот так, смотри. Действуй быстро, точно, аккуратно. Иначе и сам обморозишься, и холод наружу выпустишь, и на всей Волге температура станет еще ниже, чем сегодня, за что нам тоже спасибо не скажут.
Загрузив прибор, быстро присоединив его к питающей системе. Каганов захлопнул дверцу и стал внимательно через стекло наблюдать за термометром.
- Вот видишь, что произошло? Вроде бы не больше минуты провозился, а с температурой что? Замечаешь?
- Уже тридцать.
- В том-то и дело. Смекаешь, какая капризная штука? Теперь будем загорать тут минут, минут... впрочем, не буду гадать, засекай время.
- Засек.
Каганов подул в замерзшие ладони, постучал ногой об
- Чувствуешь, как пробирает? Притвори-ка все-таки двери, а то мы оба угодим за твоим предшественником.
Слободкин подошел к дверям, с трудом закрыл их, повернул щеколду на ржавом гвозде, - Ну вот, так-то лучше будет.
Каганов говорил, а сам, не отрываясь, смотрел на термометр в камере.
Прошло минут двадцать, прежде чем ртутный столбик сдвинулся с места и стал медленно опускаться.
- Наконец-то! - обрадовался Каганов. - Теперь скоро начнем. Еще немного и сорок. - Хорошее слово, - сказал Слободкин, - солдатское.
- Какое? - не поняв, спросил Каганов.
- Сорок, говорю, хорошее слово. Неужто не слышали? Если тебе повезло и ты раздобыл щепотку махорки - кури, но сорок процентов оставь товарищу,
- Плохая дружба.
- Как плохая?
- Очень просто, плохая. Шестьдесят процентов себе и только сорок товарищу.
- Это только говорится так. На самом деле две затяжки себе - остальное по кругу.
Слободкин вздохнул и сладко зажмурился, так захотелось ему сейчас этих двух затяжек. Одной даже. Пол-одной хотя бы.
- Был бы табак, я показал бы, как это делается, - большие пальцы обеих его рук сами поползли вверх по согнутым указательным, - дьявольски сладко!
- Курить? Или делиться?
- И то и другое.
- Не понимаю, - пожал плечами Каганов.
- Как курят или как делятся?
- Как курят. А поделюсь с удовольствием. Если получу по талону табак забирай у меня. Слободкин посмотрел на Каганова недоверчиво:
- Здесь разве дают?
- Обещают. К празднику. Ну, а наши с тобой сорок должны быть железными, сказал Каганов и снова поглядел на термометр, - никаких скидок или накидок. Стабильные сорок. И при этих сорока чтоб работал автопилот, повторяю, без осечки. Все показания вносятся вот сюда. Все, до мельчайших отступлений. Брака в готовой продукции быть не должно. За это два человека в ответе - я и ты. Каганов подумал и уточнил:
- Ты и я. С завтрашнего дня приступай. Сегодня я малость тут сам поколдую.
- Но какой-то брак все-таки бывает? - спросил Слободкин.
- Живые люди над автопилотами спину гнут. Полуживые, точнее сказать. Ты их видел. А работают, не жалуются. На фронте, по-моему, легче человеку. Там хоть можно свинцом на свинец ответить. Мы же тут, в общем-то, беспомощны. Только сиреной можем подвывать.
- Да я понял уже, что у вас тут за житуха, - сказал Слободкин.
- Только теперь уже не у вас, а у нас, - поправил его Каганов.
Слободкин не ответил, вздохнул, потом вдруг спохватился:
- А камеру-то мы с вами упустили! Сорок уже, смотрите...
- Вот ты и начал осваивать новую должностью - обрадовался Каганов. Хвалю! Давай приступим.
Мастер, взяв карандаш в негнущиеся пальцы, стал неловко записывать показания прибора.
- Можно, я помогу?
- Ну пиши, пиши. Я диктовать буду. Итак, фиксируй: ротор бьет, катушка бежит, самолетик светится плохо... Записал? Слободкин удивленно поглядел на мастера.
- Бракованный, не волнуйся. Вот, кстати, тебе и еще один ответ на вопрос о браке. Я нарочно из брака взял - для примера.
Слободкин разочарованно развел руками, но мастер настоял на том, чтоб испытания были проведены до конца, по всем правилам технологии.
- Тебе же потом легче будет, солдат. Смотри в оба. Завтра еще малость покручусь тут с тобой, и останешься ты с Дедом-Морозом один на один. Держись тогда! Поэтому зубри сегодня все наизусть, как таблицу умножения. Потом и спросить будет не у кого. И жнец, и швец, и на дуде игрец. И в цех, к станку будешь бегать, и испытывать тут целыми партиями, и даже носильщиком сам у себя работать. Таскать сюда приборы. И отсюда тоже. Баденков считает, что так лучше. Обезлички, дескать, не будет. А то еще трахнет об пол какой-нибудь разиня, и не будем знать, кто именно. Начальник цеха у нас вообще человек осторожный, предусмотрительный, во всем строгий порядок любит. Автопилот, говорит, прибор нежный, чувствительный, носить его надо по одной штуке и только на руках, как ребенка. Каганов показал, как носить приборы требует Баденков. Спеленав прибор двумя полами порванного демисезонного пальто, мастер стоял перед Слободкиным в неуклюжей позе.
- Ну и правильно, - неожиданно сказал Слободкин, - так надежней. Сподручней. Дайте-ка я попробую.
Слободкин поднял полы шинели, укутал ими автопилот, сделал несколько шагов на месте. Вышагивал так старательно, что слышно было, как хлопают кирзовые голенища по тонким, исхудавшим ногам.
Глава 4
Утро следующего дня застало Каганова и Слободкина у морозильной установки. Они перенесли сюда из цеха часть ночной продукции- приборы выстроились на полу вдоль кирпичной стены и напомнили Слободкину очередь, когда стали лепиться друг возле друга вторым и третьим рядом.
Когда последний прибор занял свое место на полу и Каганов сказал: Приступаем, Слободкин спросил мастера:
- Можно, я сам?
- Да, да, именно сам, - ответил тот. - Я - только подручный.
Они принялись загружать камеры. Мастер подавал приборы, Слободкин ставил их на свои места, подсоединял к воздухопроводу, запускал гироскопы, следил за температурой.
Когда все камеры были загружены, мастер ушел в цех, где его ждали военпреды. Слободкин знал, что это самые строгие люди на заводе, и опаздывать на свидание к ним было не принято. Даже директор трепетал, говорят, перед ними. Поэтому, когда Каганов стал нервно поглядывать на часы, Слободкин сказал:
- Ступайте, справлюсь. На ближайшие два часа задача ясна.
- Ну, добро. Я вернусь к концу испытания этой партии. А новую опять вместе загрузим.
Не знал Слободкин, какими длинными окажутся эти два часа. Только было все отрегулировал, установил стабильную сороковку, завыла сирена. Слободкин сперва не поверил, думал, ослышался. Налет? Опять среди бела дня? Но никакой ошибки не было. Сирена вопила где-то далеко, но все резче, все надсаднее. Не слышно было только сигнала радио, хотя на красной кирпичной стене сарая Слободкин вчера еще заметил помятую тарелку рекорда. Одним прыжком он подскочил к репродуктору, яростно дунул в обросшую пылью картонную воронку. От сотрясения покрывшиеся коррозией контакты соединились, и рекорд заревел так, словно собирался наверстать упущенное: Все по местам! Все по местам!..
Через несколько мгновений надсадный голос радио был заглушен залпами зенитных батарей. Сначала две или три из них, стоявшие, видимо, совсем рядом, распороли выстрелами воздух над головой Слободкина. За первыми снарядами почти без всякого интервала сорвались десятки, сотни - все небо оказалось в их громовой власти.
Проворонили, прохлопали, чертушки! - подумал Слободкин. Он распростер руки так, словно был в состоянии защитить приборы, посмотрел вверх и попятился угол железной крыши сарая задрало взрывной волной прямо над камерами. Через огромную зияющую брешь Слободкин увидел на фоне крутых белков разрывов на небольшой высоте проносящиеся мессеры. Так вот в чем дело! Низом прорвались. Это ж надо! В бессильной ярости он грозил кому-то кулаком, сам не зная точно, кому. Немцам? Или еще и тем, кто несет ответственность за воздушное наблюдение, оповещение, связь? Тем, кто виновен в том, что тревога дана так поздно?
За спиной Слободкина что-то резко рявкнуло. Он не успел обернуться, как почувствовал, что летит на красную кирпичную стену. Да, да, на кроваво-красную. Вот и руки его в красной кирпичной пыли, и сапоги, шинель... А сама стена качнулась, поплыла куда-то в сторону, в сторону вместе с выстроившимися вдоль нее приборами. Сейчас свалится, раздавит, расплющит все до единого...
Сколько длился обморок Слободкина? Минуту? Час? Ему потом казалось, что он мог бы точно определить, сколько фугасок разорвалось, пока он был без сознания, сколько раз огрызнулись на них зенитки: сквозь пелену, приглушившую все звуки, ой все-таки отчетливо слышал, как раскалывалась под ним земля. На десять частей. На двадцать. На сто... На одной из этих бесконечно малых частиц, как на крохотной льдинке, он все-таки уцелел. Он, и несколько десятков приборов, сбившихся в кучу, чтобы запять как можно меньше места на коротком пространстве.
Когда Слободкин открыл глаза, первое, что он заметил, было именно это столпотворение ящичков автопилотов. Плотно прижавшись друг к другу, они словно защищались от бомб и осколков. Он с удивлением обратил внимание и на то, какое положение занял каждый прибор - застекленная шкала каждого из них была закрыта стенкой стоящего рядом.
Пока Слободкин с удивлением разглядывал поразившую его картину, земля и небо зарокотали с новой силой. Он посмотрел вверх и увидел - тесным строем идут мессеры. Не боятся! Они ничего не боятся, сволочи! И такая его взяла тупая, безысходная злость. На себя - за то, что бессилен перед ревущей стихией. На зенитчиков - девчонки, конечно, неопытные, - сколько он уже видел таких, бестолково суетящихся у батарей! Одна сейчас отчетливее всего встала перед его мысленным взором. Все вскрикивала: Девоньки, девоньки! - и боялась поднять глаза от земли. Какой уж тут, к лешему, угол упреждения и прочие премудрости, без которых нельзя сделать ни единого выстрела по движущейся мишени! Но главное, он сам-то хорош. Сам-то! Крутится, как последний дурень, в четырех кирпичных стенах и не знает, совершенно не представляет, что делать. Увалень, башка набекрень! Ну придумай же, сообрази хоть что-то, не будь растеряхой! Ты ведь можешь, ты такую школу прошел...
С этой мыслью Слободкин метнулся к холодильным камерам. Будь что будет, испытания доведу до конца. По всем правилам. Он по очереди прильнул к стеклянным дверцам камер и сам удивился: в каждой - точно сорок! Такая заваруха кругом, а эти работают! Он машинально заглянул на часы - на них не было ни стекла, ни стрелок. Сколько прошло с момента включения камер? Как быть? И тут же сам успокоил себя: следить за режимом надо до прихода Каганова. И попробовал все-таки прикинуть время: по выстрелам зениток. Час без продыха вот так не могут смолить. Вот и сориентировались.
Не успел Слободкин навести порядок в своем хозяйстве, как взрывная волна снова швырнула его к стене. Лежа лицом к камерам, за взрывом он не слышал звука ломающегося стекла, но отчетливо, как в замедленной киносъемке, видел: словно алмазом вырезанная, звезда расползлась
по стеклу одной из камер и провалилась внутрь. Белый пар, большими клубами выкатывавшийся наружу, с предельной наглядностью говорил о размерах пробоины. Сейчас температурный режим всей установки будет нарушен, сорвется весь цикл...
Слободкин вдруг отчетливо представил себе за этой кирпичной стеной вереницу бомбардировщиков и истребителей, лишенных возможности оторваться от земли без приборов. Вот на какой участок поставила его судьба! Он почувствовал себя сильным из сильных в эту минуту. И события стали подчиняться ему, Слободкину, а не превратностям судьбы. Он ощутил несокрушимую мощь в себе, в своих руках сразу, как сорвал шинель и заткнул ею пробоину в стеклянной дверце морозильной камеры. Он сделал это с каким-то дьявольским наслаждением и сперва даже не почувствовал, как холод набросился на него со всей своей яростью. Он продолжал стоять у дверцы морозилки в пилотке, в куцей гимнастерке и радовался, что выход найден, испытания будут доведены до конца. Он так и скажет мастеру, когда тот явится: все в полном порядке. И еще он подумал о шинели. Как все-таки хорошо, что ему попалась именно кавалерийская! Простой, пехотной нипочем не хватило бы на эту дырищу. Так что зря он жаловался в свое время. Ему чертовски повезло, чертовски! Он настойчиво продолжал заталкивать серое непослушное сукно в каждый угол пробоины - конопатил так, чтоб ни одной щелочки не осталось. Порезанные стеклом руки кровоточили.
Холод сковывал тело все крепче, все туже. Зловещая немота поползла по ногам.