Страница:
- Ты что, Слобода, размахался? Хочешь совсем меня скинуть? Да? - голос Зимовца, спросонья сердитый, охрипший, гудит над самым ухом Слободкина.
Через минуту, засыпая снова, Зимовец успевает сказать приятелю:
- Тарас Тарасыч велел тебе завтра раньше на час выйти. Ты спишь или не спишь?
- Какой еще Тарасыч? Ты сам-то спишь, как суслик.
- Нет, серьезно, Слобода. У Каганова сменщик такой, тоже мастер, я тебе не рассказывал?
- Чего ему нужно от меня?
- Не знаю. Сказано, на два часа раньше, значит, на два.
- Сказано: на час, - уточняет Слободкин.
- Правильно! Теперь вижу, что не дрыхнешь, а притворяешься. Могу спать, не забудешь?
- Ладно. А зачем я ему все-таки сдался, твоему Тарасычу?
Зимовец не отвечает. Слободкин больше не спрашивает. Одно место для сна у дружков на двоих. Сон тоже, кажется, один, общий. Теперь Слободкин ворчит откуда - то из охватившей его дремы:
- Ты чего мечешься, Зимовец? Локтищи у тебя, как штыки. Поаккуратней, слышь?
- А?..
Короткая ночь. Раннее, незаметно подкравшееся и тоже короткое утро. У Слободкина настолько короткое, что он, торопясь в цех, не успевает даже с другом двух слов сказать. В конторке девятого его дожидается немолодой человек с прямыми, торчащими, как щетки, бровями.
- Люблю точность! - воскликнул он, глянув сперва на Слободкина, потом на часы. - Так вот, товарищ Сло- бодкин, имею ответственное поручение организовать твою статью для областной газеты.
- Как - мою статью? - недоумевающе посмотрел на него Слободкин.
- Так. Ты фронтовик. Хотят люди твое слово слышать - об успехах завода и вообще...
- Какие люди?..
- Народ, товарищ Слободкин. Массы.
- Вы, очевидно, что-то напутали..,
- Ничего не напутал, все точно: в воскресном номере Волжанки должна быть твоя статья. И не волнуйся, пожалуйста, писать тебе не придется. Я уже все подготовил. Вот - от первой до последней строки, - Тарас Тарасович развернул веером перед Слободкиным целую пачку листков, сверху донизу исписанных мелким кудрявым почерком.
- Читать будешь? Или доверяешь? Ты учти, я в этом деле собаку съел. За кого хочешь могу! За рабочего? С хода! За колхозника? Пожалуйста! За директора нашего скажут - и за него напишу. Писал уже один раз...
- А за себя? - холодно спросил Слободкин. Тарас Тарасыч слегка покраснел, но тут же нашелся:
- Я, дорогой, хоть и являюсь одним из передовиков производства, но все-таки, как говорится, пока не та фигура. Им все имена подавай! Симуков величина, видите ли, еще малая, фигуры не имеет. Но без Симукова ни туды и ни сюды. Так что не ты первый, Слободкин, не ты последний. Давай, подписывай. Я должен еще самому показать.
Какому самому, Симуков не сказал, но было в этом слове столько многозначительности, что упрямый Слободкин должен был тут непременно дрогнуть и сдаться. Но он смотрел на Тараса Тарасовича широко открытыми, удивленными глазами и молчал.
- Не понимаю, ничего не понимаю... - устало и как-то равнодушно сказал Слободкин после паузы.
- Чего не понимаешь? Чего? - с трудом сдерживая себя, чуть не крикнул Симуков.
- Кому и зачем нужно такое?
- У нас все на энтузиазме народа держится. И мы обязаны энтузиазм раздувать любыми средствами, любыми силами. И печатью тоже. Разве это так трудно понять?
- Я, наверно, никогда не пойму такого. Энтузиазм, говорите? Но зачем же его раздувать? Да еще любыми средствами! Тут уж не энтузиазм получится, а ерунда какая-то...
Слободкин был убежден в своей правоте и пытался хоть в чем-то убедить Симукова. Но тот чем дальше, тем становился упорнее. Видя, что все его доводы не производят впечатления, Тарас Тарасович пустил в ход самый главный, на его взгляд, самый веский:
- Тебе, Слободкин, такое доверие оказано, такая забота проявлена, а ты не ценишь хорошего отношения.
- Вы о чем?
- Подумай как следует.
- Станок доверили? Спасибо. Огромное.
- Не притворяйся дурнем. УДП получил? Ты знаешь, кто и как его выхлопотал?
С этой минуты Слободкин перестал слышать, видеть и даже понимать, что происходит. Вот Симуков уже назвал его дураком. Да, да, самый настоящий кретин. Идиот! Ведь не хотел же брать этого чертова УДП. Чувствовал, плохо может обернуться. Так и есть! Куда же хуже?..
Слободкин отстегнул клапан кармана гимнастерки, вытащил ненавистный талон и швырнул его на стол перед опешившим Симуковым. Слова при этом были сказаны самые простые, самые сдержанные. Рассказывая потом о случившемся Зимовцу и ругая его за то, что тот вверг его в неприятности с этим талоном - пропади он пропадом! - Слободкин ясно дал понять другу, что не унизился, сохранил чувство собственного достоинства в перепалке с Симуковым.
- Что же ты сказал ему все-таки?
- Сказал, что работать иду. Что некогда тратить время на всякую чепуху.
- Ну и правильно. Он выслуживается, по-моему, этот Тарас. Вот тебе два человека - Каганов и он. На одном заводе, в одном цехе, в одинаковом положении, а присмотришься - два полюса. У одного действительно о фронте все думы, другой только тем и занят, что вприсядку перед начальством пляшет.
- А зачем?
- Спроси его.
- Я таких не встречал еще.
- Считай, тебе повезло. Сколько хочешь их. Посмотри вокруг повнимательней. Вот знамя мы получили, да? Прекрасное дело. Но люди, подобные Симукову, видят в этом только повод для треска и шума. А что шуметь? Что галдеть? Нажимать дружней надо, а не звонить в колокола.
- И работает он так же?
- Да как тебе сказать. Дело свое знает, опыт есть, но больше всего любит, чтоб его другим в пример ставили. Для этого у него все средства хороши. Не прочь и чужие заслуги себе приписать. Вот ты тогда в морозилке отличился. Он сказал на совещании у директора, что это наш, мол, девятый цех таких людей воспитывает. И еще себя в грудь при этом не забыл постучать.
- Зимовец, ты мне друг?
- Ну допустим.
- Как друга, последний раз прошу - про морозилку больше ни слова. Надоело, ей-Богу!
- Ладно, усвоил. Я тебе еще об Устименко хотел сказать. Это тоже своего рода Тарас Тарасыч.
- Устименко оставь в покое.
- К тебе-то он подкатился, будь здоров! И пилотка, и мыла кусок, и все такое прочее. Но посмотрел бы ты, как он с другими обращается, с ремеслом, например. Ребята неделями в баню попасть не могут, а он во всех инстанциях рапортует: полный порядок, мол. Такой лисы я еще не видел. Вот тебе уже два экземпляра? Два. А в целом что получается? Черное за белое часто выдаем. Слободкин задумался. Помолчав немного, сказал:
- Я от матери письмо получил. Пишет, что все хорошо у нее. Послушаешь, выходит, так хорошо, словно лучше никогда и не было.
- Это разные вещи. Мать тебя огорчать не хочет, только и всего. С Устименкой, а тем более с Симуковым, ее не равняй.
- Что ты! Но в ответ я все-таки знаешь какое ей письмецо накатал? Прочитал бы - ахнул!
- Ну и правильно. Была бы у меня мать, я б своей то же самое написал. Дескать, ничего мне, мамаша, не нужно, все у меня имеется, даже валенки.
- Почему именно валенки? - удивился Слободкин.
- Она о них больше всего убивалась. Отец у нас с гражданской без ног пришел. Отморозил. Мать потом всегда говорила: пойдешь, сынок, служить, я тебе валенки с собой дам. В Сибири скатают.
Зимовец посмотрел на свои измызганные, заштопанные проволокой кирзовые сапоги, потом на такие же сапоги Слободкина, потом опять на свои.
- Не довелось старой собирать меня в армию, чужие люди провожали. Ты чего скис, Слобода?
- Я? Нет, что ты! Тебе показалось...
- Не показалось. Вижу ведь, скис. Не горюй, у тебя- то все в порядке пока. - Зимовец посмотрел в глаза друга - пристально, внимательно. Грустно-грустно.
Глава 7
Случилось так, что и второе письмо от матери Слободкин получил через Зимовца. У того завелось знакомство за почте, и всякий раз проходя мимо, он не забывал спросить, нет ли чего для друга. И когда письма снова не было, отходил от окошка с таким видом, будто сам ждал от кого-то весточки и не дождался. Сегодня, поглубже упрятав в карман конверт с уже знакомым ему почерком, Зимовец торопился отыскать Слободкина, с которым не виделся целые сутки.
- Танцуй, Слобода! - торжественно потребовал Зимовец, размахивая письмом перед носом Слободкина.
- От мамы! - Слободкин широко развел в стороны руки то ли для того, чтобы действительно пуститься в пляс, то ли намереваясь обнять приятеля.
- Не танец, а халтура, - отдавая письмо, проворчал .Зимовец.
- Прочитаю - спляшу.
Но чем внимательней вчитывался Слободкин в материнские строки, тем становился серьезней.
- Случилось что-нибудь? - заметив резкую перемену в настроении друга, спросил Зимовец.
- Нет, ничего...
Зимовец дал ему возможность дочитать до конца, лотом спросил:
- Опять - все хорошо, сыночек?
- Опять.
- Да-а. Там тоже, конечно, того... Если первое письмо матери только насторожило Слободкина, то сквозь строки этого он ясно почувствовал, как мать постоянно недоедает, недосыпает, нуждается в самом насущном. Он читал, перечитывал скупые материнские строки, и его воображению рисовалась картина: пришла мать с ночного дежурства в холодную пустую квартиру. Поставила чай на электроплитку. Слободкин представлял себе все с такой наглядностью, что даже видел, как стекала холодная капля по стенке алюминиевого чайника, слышал, как, добравшись до еле тлевшей, бледно-малиновой спирали, она долго шипела и крутилась там, не в силах испариться. На первую каплю набегала другая, третья... Мать целый час дожидалась, когда закипит вода, но так и не дождавшись, садилась с кружкой к столу и пила - без заварки, без сахара, заедая ломтиком черствого черного хлеба, умещавшегося на ладони. Он представил себе и эту ладонь - крохотную, иссеченную глубокими складками. Когда отец жил еще с ними, он частенько посмеивался над матерью, говорил, будто руки у нее не рабочего человека, хотя, по его же словам, она всю жизнь, с самых ранних лет, только и делала, что гнула спину - то на фабрике, то дома. Слободкин и спину ту увидел сейчас. Стала она какой-то острой, узкой, чуть лине в величину ладошки...
- Ты пиши ей чаще, - сказал Зимовец, понявший настроение друга, - сейчас почта еле ходит. От меня привет передай. Есть, мол, тут личность одна Зимовец Прокофий Ильич. Такой, сякой, разэтакий, парень в общем и целом ничего, только ночью сильно брыкается.
- Что ты! Как только узнает про нашу житуху - бросит все, пропуск оформит, примчится. Точно знаю.
- Ну тогда пиши, что живешь в особняке и подают тебе по утрам кофе в постель.
- Черный? Или с молоком?
- Я больше всего, знаешь, какой люблю?
- Какой?
- Нет, скажи ты сначала.
- Я черный. А ты?
- И я черный, - сказал Зимовец. - Но с молоком, конечно. Черный с молоком - напиток богов, Слобода.
- Прекрасный! А из копытного следа не желаешь? Слободкин рассказал Зимовцу, как пил болотную жижу в Белоруссии, когда выбирался из окружения.
- Коричневая, густая. Ни дать ни взять кофе. Только в тех лесах есть такая вода, в белорусских топях.
- И в смоленских тоже, - сказал Зимовец. - И еще в воронежских... Там она крепче всего, пожалуй. Если еще таблетку хлорки в нее - лучше ничего не придумаешь!
Весь день Слободкин думал о матери, о том, как ей одной живется сейчас. Даже повешенный в цехе плакат с изображением седой, старой, много пережившей женщины заставлял его вздрогнуть. Что бы такое придумать? Чем помочь? Зимовца спросить? Каганова? Нет, они бессильны тут что-либо сделать. Поговорить со Скурихиным? Он сам не выбрался еще из больницы...
А капля воды, сползшая со стенки чайника на спираль плитки, все шипит и шипит в ухе Слободкина, сверлит сердце, насквозь прожигает. Пуля его не тронула, осколок миновал, но капля точь-в-точь угодила, по-снайперски... Слободкин сам не мог понять, как на следующее утро чуть свет оказался на рынке. На барахолке, которую ненавидел за то, что, имея деньги, там даже сейчас все можно купить - от хлеба до валенок. Так, по крайней мере, слышал он от рабочих в цехе. Цены были, по их рассказам, фантастические, никак не доходившие до сознания Слободкина. Особенно почему-то вздорожали якобы спички - в сотни раз по сравнению с их прежней стоимостью.
Сегодня, шагая вдоль рядов торгашей, он убеждался в этом воочию. За граненый стакан обыкновенной махорки, к которой он решился на всякий случай прицениться, с него* заломили такое, что Слободкин беззвучно выругался и пошел дальше, стараясь не глядеть на буханки рыжего хлеба, крынки топленого молока, бруски белого сала... Не глядеть на них, не слышать их одуряющего запаха. Просто так - пройти мимо всего. Из любопытства. Что-бы потом, когда-нибудь вспомнить-де чего же это было дико и непонятно.
Впрочем, война есть война - все наружу, все без прикрас. В ком душа была чистая, светлая, она - насту- лит час, придет миг - еще ярче высветится. В ком дрянь бродила - до краев подымется. Как вот у того, например,* что стоит, обнявшись с караваем пшеничного. Пальцы* сплетены, аж посинели. Глаза нахальные. Таких Слобода жни раньше только на карикатурах видел. А тут вот он, пожалуйста, живой. И какой еще живой!
Или вон та баба. Откуда такое самодовольство? Гогочет, как лошадь. Здорова, гладка! И щеки полыхают пунцово. И юбки шуршат на ветру добротно и стиранно...
И сколько тут таких! Нагоняют и нагоняют цены. Все в заботах о том, как получше охмурить человека.
Над толпами их облаком плывет отвратительный, рыгающий гвалт. Кажется, разразись сейчас взрыв фу- гаски - и он потонет в клекоте луженых глоток.
Слободкин давно не бывал на рынке. Неужели и тогда, до войны все было так же? Нет, конечно, именно теперь вся эта дрянь выползла. Раньше ее почти не видно и не слышно было. Хоронилась до поры. Он не мог точно вспомнить сейчас, к кому относились строки Маяковского Оглушить бы вас трехпалым свистом!, но именно эти полные злости слова рвались сейчас из сердца Слободкина. Он шагал вдоль рядов торгашей и про себя повторял строку за строкой. И странное дело! Какая великая у слов оказалась сила! Даже у каждого в отдельности. Вот уже рассечено им и облако гвалта, вот качнулось, сносимое в сторону... Минута - и стих, только стих звучит над базарной сутолокой:
Оглушить бы вас
трехпалым свистом!
Оглушить бы вас...
На несколько коротких мгновений дышать стало легче, свободней. Но вот опять взорвалась, загудела, забубнила вокруг Слободкина базарная разноголосица. Кто-то остановил его, дернул за рукав:
- Что продаешь?
Перед ним стоял тип, похожий на того, обнявшегося с буханкой.
- Ничего! - огрызнулся Сергей.
- Неужто покупаешь? Интересно!..
- Иди ты, знаешь куда!
- Нет, серьезно, солдат, может, карточки есть? Слободкин взглянул на бесцеремонного торгаша с удивлением:
- Тебе что нужно?
- Вот это другой разговор! Рабочие? Товар лицом и делу конец. За рабочие восемь сотен кладу, не торгуясь. Цены знаешь небось?
Восемь сотен?!. Слободкин стоял, растерявшийся, сбитый с толку, обескураженный. А что, если в самом деле продать и отправить деньги матери? Все восемь сотен? И еще из получки выкроить? Напишу ей, что зарабатывать стал больше, пусть купит себе хлеба или муки...
Слободкин прикидывал, думал, а рука уже сама нашаривала в кармане карточки. Неожиданно для себя он сказал негромко, но решительно:
- За восемь согласен.
Со стороны могло показаться, что два человека обменялись дружеским рукопожатием. Никто не заметил, как весь содрогнулся Слободкин от прикосновения к холодной руке. Как другой, прежде чем небрежно сунуть за пазуху купленные карточки, успел так же небрежно и в то же время ловко, с тонким знанием дела, глянуть их на свет - не фальшивые ли? Как смущенно, не пересчитывая, Слободкин опустил в карман пачку жирных, сильно потрепанных и оттого уже не шелестевших, словно безжизненных бумажек.
На почту идти времени уже не было, и Слободкин с рынка направился прямо в цех. Он еще не знал, как сумеет прожить почти целый месяц без хлеба. Знал только одно - от Зимовца продажа карточек должна быть скрыта во что бы то ни стало. С голодухой как-нибудь оправлюсь. Не впервой. А вот как быть с Зимовцом? Лучше всего, пожалуй, постараться не ходить вместе с ним в столовку.
Ухватившись за эту идею, Слободкин старался теперь продумать ее во всех деталях. Попросить Каганова, чтобы перевел в другую смену? Но ритм работы такой напряженный, рабочих рук настолько не хватает, что смены все перепутались и давно уже заходят одна за другую, как сказал недавно на летучке Баденков. Он добавил еще, что с этим надо мириться, и Слободкин нисколько не хуже других понимал, как важно целиком подчинить себя интересам завода. У него даже вырвалось тогда: Ну и правильно! - к счастью, не слишком громко, так как он не любил выпячиваться. Но Баденков, видно, расслышал, посмотрел в его сторону одобрительно.
И все-таки надо попытаться всеми правдами и неправдами разминуться с Зимовцом в сменах. Не бесконечно же штурм на аврал налезать будет?
До самого обеда Слободкин и так и этак прикидывал, как ему оторваться от Зимовца. А когда наступил час перерыва, в цехе вдруг появился Строганов. С ним шли Баденков, Каганов, еще какие-то люди. Сергей продолжал работать, но время от времени посматривал в сторону парторга. Звонок на обед раздался в тот момент, когда Строганов был еще далеко от Слободкина. Нужно было выключить мотор и бежать в столовку, тем более, что Зимовца до сих пор не было, но Сергей с места не тронулся. Ему почему-то показалось, что Строганов подойдет к нему. Так оно и вышло.
Через несколько минут парторг в самом деле остановился возле Слободкина.
- А! Старый знакомый! Какие успехи?
- Все нормально, - ответил Слободкин.
- Хорошо или нормально? - переспросил Строганов.
- Нормально вполне.
- Как поживает десант?
- Какой десант? - удивился Слободкин.
- Вот тебе раз! Савватеев мне докладывает, что у нас целый взвод парашютистов сколачивается, а главный закоперщик и знать ничего не знает!
- Я от всего оторвался немного, - как бы извиняясь, сказал Слободкин.
- Ничего себе оторвался! Сказать вам, сколько вы провалялись после той бомбежки?
- Сколько?
- С точностью до одного часа знаю, если хотите. Строганов достал из кармана гимнастерки записную книжечку, быстро нашел нужную ему страничку, поднес ее к глазам Слободкина.
- Точно?
- Вам честно сказать?
- Не понимаю, - удивленно посмотрел на Сергея парторг.
- Сбился со счета в той больнице... Поверите?
- Вы молодой, товарищ Слободкин, дьявольски молодой! Вот и забываете. Вам можно. А я стареть начинаю, записывать стал. Тут у меня и про больницу, и про кружок парашютный, и про всякое такое. Так вот, насчет кружка благословляю. И даже помогу, если хотите. Только фронтом ребят прежде поры не дразните особенно. Договорились? Нам люди все еще позарез нужны! Специально бронируем. Дайте слово, что сознательным будете.
- Даю, - неуверенно ответил Слободкин.
- Ну и прекрасно. А затея в принципе, повторяю, отменная. Как представлю, даже завидки берут.
- Может, и вас записать? - пошутил Слободкин.
- А возьмете такого?
Строганов постучал ногой по станине станка. Раздался какой-то странный звук. Увидев, как смутился Слободкин, Строганов сказал:
- Берите смело: ногу мне на заводе чинили. Дюралевая, не сломается. И еще кабинет мой в вашем полном распоряжении. Это уж без шуток. Вместе со столом. Как раз такой, как вам нужен - полированный, длинный, метров восемь. Словом, в любое время приходите и начинайте. С питанием у вас как? Неважно?
Слободкин решил соврать. Только сделал это, кажется, слишком лихо. Парторг посмотрел на него с нескрываемым удивлением, но ничего больше не сказал, молча пожал руку и двинулся дальше.
- Ты, Слобода, теперь на виду у всех, так что в случае чего держи хвост трубой, - пробасил Зимовец поздно вечером в бараке, поудобнее устраиваясь на своей половине койки. - Строганов возле тебя одного полчаса простоял.
- Не говори! А ты прав, мужик он свойский. Рабочие его любят, наверно?
- Ну, в любви рабочий класс объясняться не мастер, а так вроде ничего, уважают. В парашютисты к тебе не просился?
- Стол свой для укладки отдает. Приходи, дескать, в любое время, у нас с тобой интересы сходятся - тебе нужен длинный стол, мне - короткие заседания. Представляешь, говорит, как теперь мне легко будет любителей многословных речей останавливать? А он, оказывается, инвалид?
- Скрывал первое время. Хромает и хромает. Потом, когда в инструментальном ногу ему мастерили, кто-то из слесарей проболтался. Оказалось, это еще на финской его.
- Я сначала решил, что ты брешешь. Парторг, парторг! Скромный. Все знает. Все видит. Ну, думаю, Зимовец перед начальством дрожит. Счастье твое, что ошибся...
Если бы в бараке было светлей, Зимовец увидел бы чуть улыбающиеся глаза друга.
О чем он думал сейчас? О первой роте? О кружке, который теперь скоро начнет работать?
Да, именно об этом. О первой роте. О ребятах. О кружке, который в сознании Слободкина все отчетливей становился мостиком между тем, хоть и не особо героическим, но все-таки боевым прошлым и настоящим, где его окрестили героем, но где он ничего толком не знает и не умеет. Поэтому все его мысли там - в первой учебной, где бы не была она сейчас, какие бы лишения не испытывала.
О первой роте. О ребятах. О кружке... И еще о том, чтоб весточка его скорей до Москвы добралась. И чтоб отыскалась Ина.
Он почему-то вспомнил сейчас, как с мальчишками в деревне, запустив змея, отправлял в небо письма. Трепещущие белые уголки бумаги неслись по нитке ввысь, застревая на узелках, останавливаясь, снова устремляясь вперед и, наконец, добирались до цели. Ребята с криками читает! читает! замирали на несколько секунд, чтобы услышать, как медленно, переливчато поет в небесах трещотка, словно выговаривает по складам начертанные в письме слова...
Слободкину почудилось, что его письмо к матери тоже вот так летит сейчас по проводам, как по ниточке. Летит, каким-то чудом ловко огибая столбы, задерживаясь на мгновение, чтобы одолеть узел, которым связаны провода после бомбежки, после обрыва. И снова в путь - через огонь, через дым, через сожженные города и села. Через смерть...
Уже совсем засыпая, он видел, как письмо его добралось до Москвы, получено матерью. Читает, читает, перечитываете И деньгам рада, хоть и сердится.
Глава 8
По Волге вторую неделю шагала весна. И на что уж много было забот у людей на заводе, а все- таки находили время-десяток минут перед сменой - выйти на берег, постоять у кипящей воды, возле самой ее кромки. Просто постоять. Посмотреть и послушать, как раскалываются друг о друга льды, набирающие скорость с каждым часом, с каждой минутой. И странное дело: дробятся, дробятся ледяные поля - пополам, еще раз надвое, еще раз, еще, а мельче от того вроде бы не становятся - все такие же мощные, несокрушимые. Переламываются, кажется, только для того, чтобы поплотней и удобней притереться друг к другу, а потом снова спаяться, свариться намертво и стать как металл - в месте сварки еще прочнее. Пробуй такую льдину, волна, на излом, на разрыв, на износ. Пробуй, гранит быков шагающего через Волгу моста. До своей поры все выдержит.
Слободкина это утро тоже застало на Волге. Он проснулся рано. То ли с голодухи не спалось, то ли весна, в самом деле, была такой же властной, как до войны. Вот уже несколько дней ел он баланду без хлеба, несколько дней бегал от Зимовца, как сумасшедший, придумывая всякие причины. То его срочно вызывали в партком, то ему требовалось немедленно и непременно перед самым обедом явиться к Савватееву. Вот и сегодня поднялся ни свет ни заря тоже, честно сказать, чтоб улизнуть от приятеля. Не посвящать же Зимовца в историю с карточками? Ни в коем случае! Во-первых, изругает последними словами. Во-вторых, тут же отдаст ему половину своего хлеба. Слободкин, разумеется, сам бы точно так поступил на его месте. Выход, значит, один - бегать от Зимовца, бегать сколько будет возможно. Шесть дней уже прошло, прикидывал Слободкин и задумывался: уже или только? Как рассуждать смотря. Если с точки зрения здравого смысла, то, конечно, время медленно, но идет. Шесть дней долой, значит. Если же с точки зрения желудка глянуть (а у него, окаянного, эта самая точка имеется, в этом Слободкин убедился теперь, как никогда), то выходило, что до конца месяца еще целая вечность. Но терпения у него хватит, опытом проверено. А опыт - великая вещь в любом деле. Тогда, в окружении, вообще ничего не ели - и даже как-то шибче и легче шагалось.
Слободкин нисколько не жалел, что швырнул талон УДП Тарасу Тарасовичу. Больше уважать себя стал. Не унизился.
Слободкин шел по мокрому снегу, через который местами уже начала проглядывать трава - еще даже не зеленая, скорей серая, прозрачная, но уже пробующая пробиться через крутое месиво воды и снега. Ночью каждую травинку прихватывал мороз, и они долго не могли потом распрямиться под ветром и солнцем.
Сергей нагнулся, чтобы лучше разглядеть тончайший, впрессовавшийся в снег травяной усик. Откуда берется столько неодолимой силы в каждой былинке? В каждом, самом малом стебельке, в котором жизненным сокам просто негде вроде и поместиться! А они не только находят себе место, но и копят энергию. Копят, копят до срока. Потом в природе происходит чудо. То, что казалось отмершим, безвозвратно увядшим, вдруг подымается, тянется к солнцу, расцветает!
Через минуту, засыпая снова, Зимовец успевает сказать приятелю:
- Тарас Тарасыч велел тебе завтра раньше на час выйти. Ты спишь или не спишь?
- Какой еще Тарасыч? Ты сам-то спишь, как суслик.
- Нет, серьезно, Слобода. У Каганова сменщик такой, тоже мастер, я тебе не рассказывал?
- Чего ему нужно от меня?
- Не знаю. Сказано, на два часа раньше, значит, на два.
- Сказано: на час, - уточняет Слободкин.
- Правильно! Теперь вижу, что не дрыхнешь, а притворяешься. Могу спать, не забудешь?
- Ладно. А зачем я ему все-таки сдался, твоему Тарасычу?
Зимовец не отвечает. Слободкин больше не спрашивает. Одно место для сна у дружков на двоих. Сон тоже, кажется, один, общий. Теперь Слободкин ворчит откуда - то из охватившей его дремы:
- Ты чего мечешься, Зимовец? Локтищи у тебя, как штыки. Поаккуратней, слышь?
- А?..
Короткая ночь. Раннее, незаметно подкравшееся и тоже короткое утро. У Слободкина настолько короткое, что он, торопясь в цех, не успевает даже с другом двух слов сказать. В конторке девятого его дожидается немолодой человек с прямыми, торчащими, как щетки, бровями.
- Люблю точность! - воскликнул он, глянув сперва на Слободкина, потом на часы. - Так вот, товарищ Сло- бодкин, имею ответственное поручение организовать твою статью для областной газеты.
- Как - мою статью? - недоумевающе посмотрел на него Слободкин.
- Так. Ты фронтовик. Хотят люди твое слово слышать - об успехах завода и вообще...
- Какие люди?..
- Народ, товарищ Слободкин. Массы.
- Вы, очевидно, что-то напутали..,
- Ничего не напутал, все точно: в воскресном номере Волжанки должна быть твоя статья. И не волнуйся, пожалуйста, писать тебе не придется. Я уже все подготовил. Вот - от первой до последней строки, - Тарас Тарасович развернул веером перед Слободкиным целую пачку листков, сверху донизу исписанных мелким кудрявым почерком.
- Читать будешь? Или доверяешь? Ты учти, я в этом деле собаку съел. За кого хочешь могу! За рабочего? С хода! За колхозника? Пожалуйста! За директора нашего скажут - и за него напишу. Писал уже один раз...
- А за себя? - холодно спросил Слободкин. Тарас Тарасыч слегка покраснел, но тут же нашелся:
- Я, дорогой, хоть и являюсь одним из передовиков производства, но все-таки, как говорится, пока не та фигура. Им все имена подавай! Симуков величина, видите ли, еще малая, фигуры не имеет. Но без Симукова ни туды и ни сюды. Так что не ты первый, Слободкин, не ты последний. Давай, подписывай. Я должен еще самому показать.
Какому самому, Симуков не сказал, но было в этом слове столько многозначительности, что упрямый Слободкин должен был тут непременно дрогнуть и сдаться. Но он смотрел на Тараса Тарасовича широко открытыми, удивленными глазами и молчал.
- Не понимаю, ничего не понимаю... - устало и как-то равнодушно сказал Слободкин после паузы.
- Чего не понимаешь? Чего? - с трудом сдерживая себя, чуть не крикнул Симуков.
- Кому и зачем нужно такое?
- У нас все на энтузиазме народа держится. И мы обязаны энтузиазм раздувать любыми средствами, любыми силами. И печатью тоже. Разве это так трудно понять?
- Я, наверно, никогда не пойму такого. Энтузиазм, говорите? Но зачем же его раздувать? Да еще любыми средствами! Тут уж не энтузиазм получится, а ерунда какая-то...
Слободкин был убежден в своей правоте и пытался хоть в чем-то убедить Симукова. Но тот чем дальше, тем становился упорнее. Видя, что все его доводы не производят впечатления, Тарас Тарасович пустил в ход самый главный, на его взгляд, самый веский:
- Тебе, Слободкин, такое доверие оказано, такая забота проявлена, а ты не ценишь хорошего отношения.
- Вы о чем?
- Подумай как следует.
- Станок доверили? Спасибо. Огромное.
- Не притворяйся дурнем. УДП получил? Ты знаешь, кто и как его выхлопотал?
С этой минуты Слободкин перестал слышать, видеть и даже понимать, что происходит. Вот Симуков уже назвал его дураком. Да, да, самый настоящий кретин. Идиот! Ведь не хотел же брать этого чертова УДП. Чувствовал, плохо может обернуться. Так и есть! Куда же хуже?..
Слободкин отстегнул клапан кармана гимнастерки, вытащил ненавистный талон и швырнул его на стол перед опешившим Симуковым. Слова при этом были сказаны самые простые, самые сдержанные. Рассказывая потом о случившемся Зимовцу и ругая его за то, что тот вверг его в неприятности с этим талоном - пропади он пропадом! - Слободкин ясно дал понять другу, что не унизился, сохранил чувство собственного достоинства в перепалке с Симуковым.
- Что же ты сказал ему все-таки?
- Сказал, что работать иду. Что некогда тратить время на всякую чепуху.
- Ну и правильно. Он выслуживается, по-моему, этот Тарас. Вот тебе два человека - Каганов и он. На одном заводе, в одном цехе, в одинаковом положении, а присмотришься - два полюса. У одного действительно о фронте все думы, другой только тем и занят, что вприсядку перед начальством пляшет.
- А зачем?
- Спроси его.
- Я таких не встречал еще.
- Считай, тебе повезло. Сколько хочешь их. Посмотри вокруг повнимательней. Вот знамя мы получили, да? Прекрасное дело. Но люди, подобные Симукову, видят в этом только повод для треска и шума. А что шуметь? Что галдеть? Нажимать дружней надо, а не звонить в колокола.
- И работает он так же?
- Да как тебе сказать. Дело свое знает, опыт есть, но больше всего любит, чтоб его другим в пример ставили. Для этого у него все средства хороши. Не прочь и чужие заслуги себе приписать. Вот ты тогда в морозилке отличился. Он сказал на совещании у директора, что это наш, мол, девятый цех таких людей воспитывает. И еще себя в грудь при этом не забыл постучать.
- Зимовец, ты мне друг?
- Ну допустим.
- Как друга, последний раз прошу - про морозилку больше ни слова. Надоело, ей-Богу!
- Ладно, усвоил. Я тебе еще об Устименко хотел сказать. Это тоже своего рода Тарас Тарасыч.
- Устименко оставь в покое.
- К тебе-то он подкатился, будь здоров! И пилотка, и мыла кусок, и все такое прочее. Но посмотрел бы ты, как он с другими обращается, с ремеслом, например. Ребята неделями в баню попасть не могут, а он во всех инстанциях рапортует: полный порядок, мол. Такой лисы я еще не видел. Вот тебе уже два экземпляра? Два. А в целом что получается? Черное за белое часто выдаем. Слободкин задумался. Помолчав немного, сказал:
- Я от матери письмо получил. Пишет, что все хорошо у нее. Послушаешь, выходит, так хорошо, словно лучше никогда и не было.
- Это разные вещи. Мать тебя огорчать не хочет, только и всего. С Устименкой, а тем более с Симуковым, ее не равняй.
- Что ты! Но в ответ я все-таки знаешь какое ей письмецо накатал? Прочитал бы - ахнул!
- Ну и правильно. Была бы у меня мать, я б своей то же самое написал. Дескать, ничего мне, мамаша, не нужно, все у меня имеется, даже валенки.
- Почему именно валенки? - удивился Слободкин.
- Она о них больше всего убивалась. Отец у нас с гражданской без ног пришел. Отморозил. Мать потом всегда говорила: пойдешь, сынок, служить, я тебе валенки с собой дам. В Сибири скатают.
Зимовец посмотрел на свои измызганные, заштопанные проволокой кирзовые сапоги, потом на такие же сапоги Слободкина, потом опять на свои.
- Не довелось старой собирать меня в армию, чужие люди провожали. Ты чего скис, Слобода?
- Я? Нет, что ты! Тебе показалось...
- Не показалось. Вижу ведь, скис. Не горюй, у тебя- то все в порядке пока. - Зимовец посмотрел в глаза друга - пристально, внимательно. Грустно-грустно.
Глава 7
Случилось так, что и второе письмо от матери Слободкин получил через Зимовца. У того завелось знакомство за почте, и всякий раз проходя мимо, он не забывал спросить, нет ли чего для друга. И когда письма снова не было, отходил от окошка с таким видом, будто сам ждал от кого-то весточки и не дождался. Сегодня, поглубже упрятав в карман конверт с уже знакомым ему почерком, Зимовец торопился отыскать Слободкина, с которым не виделся целые сутки.
- Танцуй, Слобода! - торжественно потребовал Зимовец, размахивая письмом перед носом Слободкина.
- От мамы! - Слободкин широко развел в стороны руки то ли для того, чтобы действительно пуститься в пляс, то ли намереваясь обнять приятеля.
- Не танец, а халтура, - отдавая письмо, проворчал .Зимовец.
- Прочитаю - спляшу.
Но чем внимательней вчитывался Слободкин в материнские строки, тем становился серьезней.
- Случилось что-нибудь? - заметив резкую перемену в настроении друга, спросил Зимовец.
- Нет, ничего...
Зимовец дал ему возможность дочитать до конца, лотом спросил:
- Опять - все хорошо, сыночек?
- Опять.
- Да-а. Там тоже, конечно, того... Если первое письмо матери только насторожило Слободкина, то сквозь строки этого он ясно почувствовал, как мать постоянно недоедает, недосыпает, нуждается в самом насущном. Он читал, перечитывал скупые материнские строки, и его воображению рисовалась картина: пришла мать с ночного дежурства в холодную пустую квартиру. Поставила чай на электроплитку. Слободкин представлял себе все с такой наглядностью, что даже видел, как стекала холодная капля по стенке алюминиевого чайника, слышал, как, добравшись до еле тлевшей, бледно-малиновой спирали, она долго шипела и крутилась там, не в силах испариться. На первую каплю набегала другая, третья... Мать целый час дожидалась, когда закипит вода, но так и не дождавшись, садилась с кружкой к столу и пила - без заварки, без сахара, заедая ломтиком черствого черного хлеба, умещавшегося на ладони. Он представил себе и эту ладонь - крохотную, иссеченную глубокими складками. Когда отец жил еще с ними, он частенько посмеивался над матерью, говорил, будто руки у нее не рабочего человека, хотя, по его же словам, она всю жизнь, с самых ранних лет, только и делала, что гнула спину - то на фабрике, то дома. Слободкин и спину ту увидел сейчас. Стала она какой-то острой, узкой, чуть лине в величину ладошки...
- Ты пиши ей чаще, - сказал Зимовец, понявший настроение друга, - сейчас почта еле ходит. От меня привет передай. Есть, мол, тут личность одна Зимовец Прокофий Ильич. Такой, сякой, разэтакий, парень в общем и целом ничего, только ночью сильно брыкается.
- Что ты! Как только узнает про нашу житуху - бросит все, пропуск оформит, примчится. Точно знаю.
- Ну тогда пиши, что живешь в особняке и подают тебе по утрам кофе в постель.
- Черный? Или с молоком?
- Я больше всего, знаешь, какой люблю?
- Какой?
- Нет, скажи ты сначала.
- Я черный. А ты?
- И я черный, - сказал Зимовец. - Но с молоком, конечно. Черный с молоком - напиток богов, Слобода.
- Прекрасный! А из копытного следа не желаешь? Слободкин рассказал Зимовцу, как пил болотную жижу в Белоруссии, когда выбирался из окружения.
- Коричневая, густая. Ни дать ни взять кофе. Только в тех лесах есть такая вода, в белорусских топях.
- И в смоленских тоже, - сказал Зимовец. - И еще в воронежских... Там она крепче всего, пожалуй. Если еще таблетку хлорки в нее - лучше ничего не придумаешь!
Весь день Слободкин думал о матери, о том, как ей одной живется сейчас. Даже повешенный в цехе плакат с изображением седой, старой, много пережившей женщины заставлял его вздрогнуть. Что бы такое придумать? Чем помочь? Зимовца спросить? Каганова? Нет, они бессильны тут что-либо сделать. Поговорить со Скурихиным? Он сам не выбрался еще из больницы...
А капля воды, сползшая со стенки чайника на спираль плитки, все шипит и шипит в ухе Слободкина, сверлит сердце, насквозь прожигает. Пуля его не тронула, осколок миновал, но капля точь-в-точь угодила, по-снайперски... Слободкин сам не мог понять, как на следующее утро чуть свет оказался на рынке. На барахолке, которую ненавидел за то, что, имея деньги, там даже сейчас все можно купить - от хлеба до валенок. Так, по крайней мере, слышал он от рабочих в цехе. Цены были, по их рассказам, фантастические, никак не доходившие до сознания Слободкина. Особенно почему-то вздорожали якобы спички - в сотни раз по сравнению с их прежней стоимостью.
Сегодня, шагая вдоль рядов торгашей, он убеждался в этом воочию. За граненый стакан обыкновенной махорки, к которой он решился на всякий случай прицениться, с него* заломили такое, что Слободкин беззвучно выругался и пошел дальше, стараясь не глядеть на буханки рыжего хлеба, крынки топленого молока, бруски белого сала... Не глядеть на них, не слышать их одуряющего запаха. Просто так - пройти мимо всего. Из любопытства. Что-бы потом, когда-нибудь вспомнить-де чего же это было дико и непонятно.
Впрочем, война есть война - все наружу, все без прикрас. В ком душа была чистая, светлая, она - насту- лит час, придет миг - еще ярче высветится. В ком дрянь бродила - до краев подымется. Как вот у того, например,* что стоит, обнявшись с караваем пшеничного. Пальцы* сплетены, аж посинели. Глаза нахальные. Таких Слобода жни раньше только на карикатурах видел. А тут вот он, пожалуйста, живой. И какой еще живой!
Или вон та баба. Откуда такое самодовольство? Гогочет, как лошадь. Здорова, гладка! И щеки полыхают пунцово. И юбки шуршат на ветру добротно и стиранно...
И сколько тут таких! Нагоняют и нагоняют цены. Все в заботах о том, как получше охмурить человека.
Над толпами их облаком плывет отвратительный, рыгающий гвалт. Кажется, разразись сейчас взрыв фу- гаски - и он потонет в клекоте луженых глоток.
Слободкин давно не бывал на рынке. Неужели и тогда, до войны все было так же? Нет, конечно, именно теперь вся эта дрянь выползла. Раньше ее почти не видно и не слышно было. Хоронилась до поры. Он не мог точно вспомнить сейчас, к кому относились строки Маяковского Оглушить бы вас трехпалым свистом!, но именно эти полные злости слова рвались сейчас из сердца Слободкина. Он шагал вдоль рядов торгашей и про себя повторял строку за строкой. И странное дело! Какая великая у слов оказалась сила! Даже у каждого в отдельности. Вот уже рассечено им и облако гвалта, вот качнулось, сносимое в сторону... Минута - и стих, только стих звучит над базарной сутолокой:
Оглушить бы вас
трехпалым свистом!
Оглушить бы вас...
На несколько коротких мгновений дышать стало легче, свободней. Но вот опять взорвалась, загудела, забубнила вокруг Слободкина базарная разноголосица. Кто-то остановил его, дернул за рукав:
- Что продаешь?
Перед ним стоял тип, похожий на того, обнявшегося с буханкой.
- Ничего! - огрызнулся Сергей.
- Неужто покупаешь? Интересно!..
- Иди ты, знаешь куда!
- Нет, серьезно, солдат, может, карточки есть? Слободкин взглянул на бесцеремонного торгаша с удивлением:
- Тебе что нужно?
- Вот это другой разговор! Рабочие? Товар лицом и делу конец. За рабочие восемь сотен кладу, не торгуясь. Цены знаешь небось?
Восемь сотен?!. Слободкин стоял, растерявшийся, сбитый с толку, обескураженный. А что, если в самом деле продать и отправить деньги матери? Все восемь сотен? И еще из получки выкроить? Напишу ей, что зарабатывать стал больше, пусть купит себе хлеба или муки...
Слободкин прикидывал, думал, а рука уже сама нашаривала в кармане карточки. Неожиданно для себя он сказал негромко, но решительно:
- За восемь согласен.
Со стороны могло показаться, что два человека обменялись дружеским рукопожатием. Никто не заметил, как весь содрогнулся Слободкин от прикосновения к холодной руке. Как другой, прежде чем небрежно сунуть за пазуху купленные карточки, успел так же небрежно и в то же время ловко, с тонким знанием дела, глянуть их на свет - не фальшивые ли? Как смущенно, не пересчитывая, Слободкин опустил в карман пачку жирных, сильно потрепанных и оттого уже не шелестевших, словно безжизненных бумажек.
На почту идти времени уже не было, и Слободкин с рынка направился прямо в цех. Он еще не знал, как сумеет прожить почти целый месяц без хлеба. Знал только одно - от Зимовца продажа карточек должна быть скрыта во что бы то ни стало. С голодухой как-нибудь оправлюсь. Не впервой. А вот как быть с Зимовцом? Лучше всего, пожалуй, постараться не ходить вместе с ним в столовку.
Ухватившись за эту идею, Слободкин старался теперь продумать ее во всех деталях. Попросить Каганова, чтобы перевел в другую смену? Но ритм работы такой напряженный, рабочих рук настолько не хватает, что смены все перепутались и давно уже заходят одна за другую, как сказал недавно на летучке Баденков. Он добавил еще, что с этим надо мириться, и Слободкин нисколько не хуже других понимал, как важно целиком подчинить себя интересам завода. У него даже вырвалось тогда: Ну и правильно! - к счастью, не слишком громко, так как он не любил выпячиваться. Но Баденков, видно, расслышал, посмотрел в его сторону одобрительно.
И все-таки надо попытаться всеми правдами и неправдами разминуться с Зимовцом в сменах. Не бесконечно же штурм на аврал налезать будет?
До самого обеда Слободкин и так и этак прикидывал, как ему оторваться от Зимовца. А когда наступил час перерыва, в цехе вдруг появился Строганов. С ним шли Баденков, Каганов, еще какие-то люди. Сергей продолжал работать, но время от времени посматривал в сторону парторга. Звонок на обед раздался в тот момент, когда Строганов был еще далеко от Слободкина. Нужно было выключить мотор и бежать в столовку, тем более, что Зимовца до сих пор не было, но Сергей с места не тронулся. Ему почему-то показалось, что Строганов подойдет к нему. Так оно и вышло.
Через несколько минут парторг в самом деле остановился возле Слободкина.
- А! Старый знакомый! Какие успехи?
- Все нормально, - ответил Слободкин.
- Хорошо или нормально? - переспросил Строганов.
- Нормально вполне.
- Как поживает десант?
- Какой десант? - удивился Слободкин.
- Вот тебе раз! Савватеев мне докладывает, что у нас целый взвод парашютистов сколачивается, а главный закоперщик и знать ничего не знает!
- Я от всего оторвался немного, - как бы извиняясь, сказал Слободкин.
- Ничего себе оторвался! Сказать вам, сколько вы провалялись после той бомбежки?
- Сколько?
- С точностью до одного часа знаю, если хотите. Строганов достал из кармана гимнастерки записную книжечку, быстро нашел нужную ему страничку, поднес ее к глазам Слободкина.
- Точно?
- Вам честно сказать?
- Не понимаю, - удивленно посмотрел на Сергея парторг.
- Сбился со счета в той больнице... Поверите?
- Вы молодой, товарищ Слободкин, дьявольски молодой! Вот и забываете. Вам можно. А я стареть начинаю, записывать стал. Тут у меня и про больницу, и про кружок парашютный, и про всякое такое. Так вот, насчет кружка благословляю. И даже помогу, если хотите. Только фронтом ребят прежде поры не дразните особенно. Договорились? Нам люди все еще позарез нужны! Специально бронируем. Дайте слово, что сознательным будете.
- Даю, - неуверенно ответил Слободкин.
- Ну и прекрасно. А затея в принципе, повторяю, отменная. Как представлю, даже завидки берут.
- Может, и вас записать? - пошутил Слободкин.
- А возьмете такого?
Строганов постучал ногой по станине станка. Раздался какой-то странный звук. Увидев, как смутился Слободкин, Строганов сказал:
- Берите смело: ногу мне на заводе чинили. Дюралевая, не сломается. И еще кабинет мой в вашем полном распоряжении. Это уж без шуток. Вместе со столом. Как раз такой, как вам нужен - полированный, длинный, метров восемь. Словом, в любое время приходите и начинайте. С питанием у вас как? Неважно?
Слободкин решил соврать. Только сделал это, кажется, слишком лихо. Парторг посмотрел на него с нескрываемым удивлением, но ничего больше не сказал, молча пожал руку и двинулся дальше.
- Ты, Слобода, теперь на виду у всех, так что в случае чего держи хвост трубой, - пробасил Зимовец поздно вечером в бараке, поудобнее устраиваясь на своей половине койки. - Строганов возле тебя одного полчаса простоял.
- Не говори! А ты прав, мужик он свойский. Рабочие его любят, наверно?
- Ну, в любви рабочий класс объясняться не мастер, а так вроде ничего, уважают. В парашютисты к тебе не просился?
- Стол свой для укладки отдает. Приходи, дескать, в любое время, у нас с тобой интересы сходятся - тебе нужен длинный стол, мне - короткие заседания. Представляешь, говорит, как теперь мне легко будет любителей многословных речей останавливать? А он, оказывается, инвалид?
- Скрывал первое время. Хромает и хромает. Потом, когда в инструментальном ногу ему мастерили, кто-то из слесарей проболтался. Оказалось, это еще на финской его.
- Я сначала решил, что ты брешешь. Парторг, парторг! Скромный. Все знает. Все видит. Ну, думаю, Зимовец перед начальством дрожит. Счастье твое, что ошибся...
Если бы в бараке было светлей, Зимовец увидел бы чуть улыбающиеся глаза друга.
О чем он думал сейчас? О первой роте? О кружке, который теперь скоро начнет работать?
Да, именно об этом. О первой роте. О ребятах. О кружке, который в сознании Слободкина все отчетливей становился мостиком между тем, хоть и не особо героическим, но все-таки боевым прошлым и настоящим, где его окрестили героем, но где он ничего толком не знает и не умеет. Поэтому все его мысли там - в первой учебной, где бы не была она сейчас, какие бы лишения не испытывала.
О первой роте. О ребятах. О кружке... И еще о том, чтоб весточка его скорей до Москвы добралась. И чтоб отыскалась Ина.
Он почему-то вспомнил сейчас, как с мальчишками в деревне, запустив змея, отправлял в небо письма. Трепещущие белые уголки бумаги неслись по нитке ввысь, застревая на узелках, останавливаясь, снова устремляясь вперед и, наконец, добирались до цели. Ребята с криками читает! читает! замирали на несколько секунд, чтобы услышать, как медленно, переливчато поет в небесах трещотка, словно выговаривает по складам начертанные в письме слова...
Слободкину почудилось, что его письмо к матери тоже вот так летит сейчас по проводам, как по ниточке. Летит, каким-то чудом ловко огибая столбы, задерживаясь на мгновение, чтобы одолеть узел, которым связаны провода после бомбежки, после обрыва. И снова в путь - через огонь, через дым, через сожженные города и села. Через смерть...
Уже совсем засыпая, он видел, как письмо его добралось до Москвы, получено матерью. Читает, читает, перечитываете И деньгам рада, хоть и сердится.
Глава 8
По Волге вторую неделю шагала весна. И на что уж много было забот у людей на заводе, а все- таки находили время-десяток минут перед сменой - выйти на берег, постоять у кипящей воды, возле самой ее кромки. Просто постоять. Посмотреть и послушать, как раскалываются друг о друга льды, набирающие скорость с каждым часом, с каждой минутой. И странное дело: дробятся, дробятся ледяные поля - пополам, еще раз надвое, еще раз, еще, а мельче от того вроде бы не становятся - все такие же мощные, несокрушимые. Переламываются, кажется, только для того, чтобы поплотней и удобней притереться друг к другу, а потом снова спаяться, свариться намертво и стать как металл - в месте сварки еще прочнее. Пробуй такую льдину, волна, на излом, на разрыв, на износ. Пробуй, гранит быков шагающего через Волгу моста. До своей поры все выдержит.
Слободкина это утро тоже застало на Волге. Он проснулся рано. То ли с голодухи не спалось, то ли весна, в самом деле, была такой же властной, как до войны. Вот уже несколько дней ел он баланду без хлеба, несколько дней бегал от Зимовца, как сумасшедший, придумывая всякие причины. То его срочно вызывали в партком, то ему требовалось немедленно и непременно перед самым обедом явиться к Савватееву. Вот и сегодня поднялся ни свет ни заря тоже, честно сказать, чтоб улизнуть от приятеля. Не посвящать же Зимовца в историю с карточками? Ни в коем случае! Во-первых, изругает последними словами. Во-вторых, тут же отдаст ему половину своего хлеба. Слободкин, разумеется, сам бы точно так поступил на его месте. Выход, значит, один - бегать от Зимовца, бегать сколько будет возможно. Шесть дней уже прошло, прикидывал Слободкин и задумывался: уже или только? Как рассуждать смотря. Если с точки зрения здравого смысла, то, конечно, время медленно, но идет. Шесть дней долой, значит. Если же с точки зрения желудка глянуть (а у него, окаянного, эта самая точка имеется, в этом Слободкин убедился теперь, как никогда), то выходило, что до конца месяца еще целая вечность. Но терпения у него хватит, опытом проверено. А опыт - великая вещь в любом деле. Тогда, в окружении, вообще ничего не ели - и даже как-то шибче и легче шагалось.
Слободкин нисколько не жалел, что швырнул талон УДП Тарасу Тарасовичу. Больше уважать себя стал. Не унизился.
Слободкин шел по мокрому снегу, через который местами уже начала проглядывать трава - еще даже не зеленая, скорей серая, прозрачная, но уже пробующая пробиться через крутое месиво воды и снега. Ночью каждую травинку прихватывал мороз, и они долго не могли потом распрямиться под ветром и солнцем.
Сергей нагнулся, чтобы лучше разглядеть тончайший, впрессовавшийся в снег травяной усик. Откуда берется столько неодолимой силы в каждой былинке? В каждом, самом малом стебельке, в котором жизненным сокам просто негде вроде и поместиться! А они не только находят себе место, но и копят энергию. Копят, копят до срока. Потом в природе происходит чудо. То, что казалось отмершим, безвозвратно увядшим, вдруг подымается, тянется к солнцу, расцветает!