«Эй, эй, маркиз, сюда!»
   Вне себя, я свернул направо. «Негодяй, если не хочешь работать, я тебя сейчас окачу!»
   Оскорбленный в своих лучших чувствах, я решил выбраться из этого презренного общества и немедленно направиться в Казино.
   «Проход закрыт, – сказал часовой и ружьем преградил мне дорогу.
   – Но позвольте, по моей одежде вы должны понимать, что ваш приказ меня не касается. Я иду в Казино.
   – В Казино! Тысяча чертей! Разве вы не видите, что здесь не хватает рук? Марш в цепь!
   – Знаете ли, мой друг, вам придется, быть может, раскаяться в вашей грубости. Так и быть, я не стану спрашивать, как ваше имя, но пропустите меня сейчас же!
   – Мое имя Луи Маршан, я стрелок пятого полка, и вас не боюсь. Мой командир – капитан Ледрю. Ступай в цепь, каналья! Ты думаешь, эти люди стоят в воде ради своего удовольствия? В Казино, ха-ха-ха! Потанцевать ему захотелось? А тут женщины должны маяться на холоде…»
   Во время этой перебранки со страшным грохотом рухнули пылающие крыши, и все стихло: огромная толпа, не сводя глаз с этого зрелища, на мгновение прекратила работу… Явственно слышался треск огня и глухой стук работающего насоса, подоспевшего на помощь из отдаленного квартала.
   «Дружнее, ребята, дружнее! – крикнул человек, прискакавший верхом на лошади, – мы – .скоро справимся с пожаром!»
   Его тотчас окружили, и я слышал, как он сказал:
   «Огонь перебросился в новый квартал. Уже вспыхнуло сено в амбарах «Весов». Нам не хватает людей. Три человека погибли!»
   И, умчавшись галопом, он исчез.
   «За работу! – закричали со всех сторон. – За работу! Горит новый квартал!»
   Толпа увлекла меня за собой, и я оказался одним из звеньев огромной цепи.
   детали из рук в руки с безостановочной быстротой, и я – то ли с непривычки, то ли за неимением сноровки – так сильно размахивал ими, что всякий раз обливался водой к большому ущербу для моего костюма. Я был крайне раздосадован этим, тем более, что все еще не оставил своего намерения пройти в Казино. Я хотел было снять перчатки, но они так туго облегали мои пальцы, что пришлось отказаться от этой попытки: она отняла бы много времени, а у меня его не было. Я стоял на набережной близ того места, где цепь, спускаясь по ступенькам, подходила к самой реке. Там, при свете факелов, на пронизывающем холоде, стоя по колена в воде, люди в рабочих блузах без передышки наполняли ведра и передавали их наверх. В спешке вода лилась через край на их плечи, а цепь колыхалась, изгибаясь по крутому спуску. Около меня было больше всего женщин – всякого возраста, но не всякого звания. Остальную часть цепи составляли поденщики, работники и несколько человек из господ. Хотя мы были довольно далеко от места пожара, ветер, дувший в нашу сторону, осыпал нас пылающими искрами, и огненный дождь усиливал мрачность этой сцены.
   Всего несколько минут назад я, возмущенный нанесенным мне оскорблением, только и думал, как бы восстановить в залах Казино свое попранное достоинство. Но, оказавшись против воли в гуще событий, я, несмотря на холод, ледяную воду и досаду, неприметно поддался могучей власти незнакомых мне живых и захватывающих ощущений, и мысли мои приняли другой оборот. Чувство братства, рожденное потребностью взаимной поддержки, увлечение работой и вера в свою полезность создавали вокруг меня обстановку сердечной
   веселости, выражавшейся в безобидных шутках и дружелюбных окликах.
   «Послушайте, тетушка, пустите меня на ваше место, а сами идите-ка туда, где передают пустые ведра!
   – Ничего, мой дружок! Я прачка: мне не привыкать держать руки в воде!
   – Эй, белые перчатки! Сдается мне, вы не на такой бал собрались! Хотите поменяться местами?
   – Большое спасибо, почтеннейший, я только что начал работать.
   – Держитесь, братцы! Руки станут проворнее. Эй, прачки! Сегодня наши рубашки без вас сами стираются. Вот и жабо мое тоже попало в стирку. Ну-ка, вперед! Раз, два! Налево, направо!
   – Хочешь пить? – спросил кто-то меня.
   – Очень хочу, старина, но пусть раньше выпьет эта славная женщина, она работает дольше меня.
   – Да пейте же, пейте, что за церемонии?»
   И я пью вино, вкуснее которого в жизни не пил.
   Все более охваченный волнующими меня чувствами я с возрастающим уважением смотрел туда, где при свете факелов неутомимо и тяжко трудились люди в рабочих блузах. Эти батраки и поденщики, которые и обычно так дешево ценят свой необходимый всем труд, сейчас были движимы лишь бескорыстным самозабвенным порывом естественного и высокого человеколюбия Они не имели возможности ни разговаривать, ни разделять веселья, царившего в нашей цепи, ни отвлекаться эффектной картиной пожара, ни вознаграждать себя поощрительными взглядами толпы. «Сегодня, – подумал я, – эти великодушные люди выполняют в ночной темноте самую тягостную часть общей работы, а завтра, при свете дня, они никем не замеченные, вернутся в безвестные ряды своих товарищей…» Я готов был упасть на колени перед ними: благоговение, восторг и признательность теснили мою грудь. Сознание, что я помогаю этим людям, наполняло меня гордостью, какой я не испытывал, когда меня дарили улыбками важные особы и милостиво принимали власть имущие. В эти минуты я с величайшим презрением вспоминал кареты, встретившиеся мне вечером по пути в Казино, и порадовался, что не в пример владельцам этих карет, эгоизм не помешал мне предпочесть пошлому обществу светских бездельников трогательное братство поденщиков и прачек.
   Как видишь, читатель, моя роль теперь совершенно изменилась! Я уже не был тем пресыщенным, скучающим человеком, которого ты знал; я уже не был барином, который пришел поглядеть на пожар, как на любопытное зрелище; я уже не был бездельником, которого труженики осыпали бранью. Напротив, пережив превращение, быть может, даже забавное для тебя, только что прочитавшего мою историю, я стал самым ярым противником тех, кто бродил вокруг нас, не берясь за дело.
   «Эй, любезные! – кричал я им. – Здесь есть место, становитесь в цепь, господа! Лодыри! Стоят, сложа руки, а тут люди не вылезают из воды уже больше шести часов. Часовой! Поддай-ка этим лоботрясам прикладом! Неправда ли, сударыня, это стыд и срам! А вы, барышня, заклинаю вас, уходите отсюда! Вы озябли, вы слишком молоды для такой тяжелой работы!»
   С этими словами я обратился к юной девушке, стоявшей прямо против меня. В сумятице и в темноте я сначала не заметил ее. Но, когда разгоревшееся пламя пожара позволило мне разглядеть лица, ее молодость, милые черты, нежные белые руки и особенно мягкое выражение сострадания, появлявшееся в ее взгляде, обращенном на пылавшие дома, привлекли мое внимание. Все только что описанные впечатления, потрясшие меня, незаметно слились с чувством, возникшем во мне при виде этой прелестной девушки, – почти ребенка, явившейся на пожар, чтобы помочь своими слабыми руками мощным усилиям толпы. Мне стало жаль ее, но хотя я от души посоветовал ей уйти, я уже понял, что вместе с ней исчезнет и мое сладостное опьянение, и картина пожара, неожиданно так живо тронувшая меня, лишится своего очарования.
   Она в нескольких словах объяснила мне, что дожидается своей матери, чтобы вместе с ней пойти домой: мне стало ясно, что вполне естественное смущение принуждало ее скорее оставаться здесь, чем удалиться одной, или же в обществе кого-нибудь из окружающих ее мужчин. Однако она, казалось, совсем окоченела, и соседи уже заметили, что ее ослабевшие руки не могут справиться с работой в цепи. Тот самый человек, который назвал меня белыми перчатками, сказал ей: «Бедняжка, предоставьте нам работать! А сами ступайте-ка домой и согрейтесь хорошенько! Хотите, я вас провожу? Кто займет мое место?
   – Займите вы мое место, – крикнул я, – я провожу ее.
   – О, с удовольствием, господин белые перчатки! Счастливого пути! А мы опять примемся за работу. Живее, солдатушки! Раз, два! Сколько ни льешь воды в глотку этого дьявола, ему все мало! Молодчина, матушка Баби, тебе следует орден! Если дьявол околеет, это ты его доконала! Ну-ка, еще раз! Поехали!»
   В ответ на веселые шутки доброго малого раздался взрыв смеха, а я, тем временем, взяв девушку за холодную как лед руку, отвел ее подальше от цепи в сторону темных улиц, куда не достигал свет зарева. Почувствовав себя единственным защитником своей спутницы, я так растерялся от этой лестной мысли, что забыл даже спросить, где она живет, и куда, собственно, я должен был ее проводить. Сначала она шла очень быстро, но потом мало-помалу замедлила шаг, и наконец, остановилась, словно совсем обессилев. Я не знаю, что было этому причиной, – волнение ли, пережитое ночью, или холод, сковавший ее движения, – но поддерживая ее одной рукой, я другою сбросил с себя плащ, и, радуясь, что нашел ему такое чудесное применение, набросил на ее плечи. Помолчав немного, она наконец собралась с духом: «Сударь, – несмело сказала она, и молодой голос ее показался мне чрезвычайно приятным, – я, наверное, не встречу мою матушку, позвольте мне пойти дальше одной…
   – Нет, я не могу вам это позволить, хоть я не желал бы навлечь на себя ваше неудовольствие. Вам нездоровится, и я не покину вас, покамест вы не будете дома и вас не окружат заботами, в которых вы нуждаетесь… А до тех пор, прошу вас, доверьтесь мне: ваша юность внушает мне столько же уважения, сколько и участия…»
   Она ничего не ответила, и мы пошли дальше. Я чувствовал, как дрожала ее рука, опиравшаяся на мою, как неровна и робка была ее походка. Когда мы подошли к входной двери четырехэтажного дома, она отдернула руку. «Здесь я живу, – сказала она, – мне остается, сударь, лишь поблагодарить вас…
   – Но дома ли ваша матушка, и есть ли там кто-нибудь еще?
   – Матушка должна скоро прийти; благодарю вас, сударь!
   – Тогда позвольте мне в этом убедиться, я не уверен, что сейчас у вас кто-нибудь есть, да и у ваших соседей нигде не видно огня. Пожалуйста, пройдите вперед! Будет гораздо более пристойно, если я сдам вас на руки вашей матушке; будет хуже, если она узнает, что вас провожал незнакомый мужчина».
   Тут кто-то прошел мимо нас; девушка, смутившись, быстро вошла в дом, я – следом за ней. Боясь напугать ее, я не осмелился в темноте предложить ей руку; но, когда я оступился на повороте лестницы, и она невольным движением протянула мне свою руку, я ощутил сладостный трепет – предвестник настоящей любви, еще не встречавшейся мне среди фальшивых чувств и условностей высшего света.
   Поднявшись на четвертый этаж, она отворила дверь. Мне показалось, что на глазах у нее стояли слезы. «Вас что-то огорчает? – спросил я. – Нет, сударь, но… я право не знаю, как попросить вас уйти… Мне кажется, что вам не следует заходить ко мне в такой поздний час…
   – Як вам не войду, если это вас так смущает, – сказал я. – Но я подожду здесь до прихода вашей матушки. А вы идите, зажгите свечку, отдохните и обе мне не тревожьтесь. Мне доставит удовольствие стоять на страже у вашего порога, пока меня не сменят».
   Она отдала мне плащ и вошла к себе. Через не сколько мгновений зажегся свет, озаривший скромную комнатку – служившую, очевидно, и кухней. – очень чистенькую, содержавшуюся в образцовом порядке, где не сколько изящных предметов обстановки составляли контраст с простой домашней утварью, сверкавшей на полках.
   С порога мне не было видно лица моей незнакомки, но по тени на занавеске, скрывавшей альков в глубине комнаты, я мог следить за ее прелестной юной фигурой и благородной грациозной осанкой. По движениям тени я понял, что девушка поправляет волнистые волосы, кольцами падавшие на шею, красоту которой заметил еще при свете пожара. Как ни туманно было это зрелище, оно восхитило меня, и сердце мое все больше подчинялось обаянию живого, непосредственного чувства.
   Между тем минуты протекали в полном безмолвии. Только тень позволяла догадываться о том, что было недоступно моему любопытному взору. Девушка сидела, опершись на руку; однако колебание тени, которое я сначала приписал дрожащему пламени свечи, вскоре вызвало у. меня недоумение, а затем и беспокойство. Я со страхом смотрел, как тень то наклонялась, то, казалось, с трудом выпрямлялась; мне даже послышались подавленные вздохи. Не совладав с собой, я ринулся в комнату: бледная, с угасшим взором, изнемогая от усталости, тревоги и нездоровья, девушка была близка к обмороку. В одно мгновение я перенес ее на постель, спрятанную за занавеской. Быстро прикрыв девушку своим плащом, я отыскал среди кухонной утвари уксус и осторожно смочил им ее лоб и виски.
   Меня начинало беспокоить не только ее состояние, но и мое собственное положение. Никогда я не встречал более прелестной девушки, но именно ей, которая стала так мне мила, я мог нанести самую жестокую обиду, скомпрометировав ее. Благодаря моим заботам, ей стало чуть легче, и она стыдливом движением своей хорошенькой ручки показала мне, что мое присутствие стесняет ее. Я тотчас же отошел от нее, всеми силами души призывая ее мать поскорее вернуться, – ведь только она могла подать дочери настоящую помощь. Не раз мне мерещились шаги матери у двери, но обманутый в своих ожиданиях, я снова продолжал тревожиться.
   После недолгого молчания я тихонько отдернул за навеску и увидел, что девушка спит спокойным сном. Какое-то особенное деликатное чувство, причина которого была мне понятна, побудило ее отодвинуть мой плащ и укрыться одеялом. Я не мог удержаться от желания поглядеть на ее черты: приподняв свечку, я, не отрывая глаз, любовался ее красотой, которую еще больше подчеркивали непринужденная грация позы и трогательная бледность лица. Несколько локонов наполовину закрывали девственный лоб, а нежная шея покоилась на распущенных длинных косах. Нет, никогда, и в более волнующей обстановке, столь редкие чары так не искушали мой взор и не рождали в моем сердце таких безумных восторгов. Но все же я скорее вонзил бы себе кинжал в грудь, чем посмел оскорбить хоть одним поцелуем свежие розы этого невинного лица Я только нагнулся, желая уловить ее легкое дыхание которого было достаточно, чтобы наполнить мое серди/ и мое воображение благоуханием любви.
   «Какое безобразие! Что вам здесь надо? Кто вы такой?»
   Я оглянулся, краснея и дрожа, как преступник. «Сударыня, – пробормотал я, – я ничего плохого v. сделал. Ваша дочь вам сама все расскажет, когда она проснется и оправиться от своего нездоровья.
   – Какого нездоровья? – понизив голос, спросила женщина. – Что вы здесь делаете? Я не ее мать…
   – Если вы не ее мать, то какое вы имеете право бранить меня за мои заботы о девушке, которую случай позволил мне охранять?
   – Позволил ему охранять? Хороша охрана, нечего сказать!!! Негодяй, вот вы кто! Вот как втираются в порядочное семейство… Уходите сейчас же!
   – Сударыня, мне кажется, что вас разгневали гнусные подозрения! Я и сам собирался уйти отсюда, отдав в надежные руки доверенное мне сокровище, но ваш вид и ваши слова вынуждают меня скорее остаться…
   – Сударь, это наша соседка, – дрожащим голосом проговорила девушка, – она не знает, как вы были добры ко мне. Прошу вас. оставьте меня с ней и примите мою благодарность…
   – Ну что ж, я уйду, если вы этого хотите… Но быть может я смогу быть вам полезным еще чем-нибудь – отыскать вашу матушку и сообщить ей, что с вами случилось?…
   – Ее отыщут и без вас, – проворчала соседка, – ступайте своей дорогой!»
   Оставив без ответа эти слова, я простился с милой девушкой, сказав, что желаю ей поскорее поправиться, и что я справлюсь о ее здоровье у ее матери. И г. ушел, совершенно забыв о плаще, оставшемся на спинке кровати.
   Я был возмущен грубостью соседки, но еще больше раздосадован тем, что меня застали врасплох как раз в то мгновение, когда естественное любопытство привлекло меня к постели больной. И я с таким сожалением покинул это скромное жилище, словно оставил там мое сердце. Однако по мере того, как я удалялся, только что пережитое приключение стало казаться мне каким-то далеким сном; стараясь удержать его в памяти, отгоняя для этого обступившие меня новые впечатления, я бродил по улицам, не думая ни о пожаре ни о своем доме, ни о позднем часе. Только при встрече с редкими прохожими мое сердце начинало биться сильнее: в каждом из них мне чудилась мать моей подопечной, и я уже готов был любить и уважать незнакомую мне женщину, подарившую жизнь моей подруге. Моя подруга! Так я уже называл ее в глубине моего сердца, в этом никому недоступном святилище, где ничто не притесняет нежный язык любви, где только любовь диктует каждое слово, придавая каждому слову свое значение и свою прелесть.
   Пространствовав таким образом довольно долго, я очутился в соседстве с предместьем. Только тут вспомнил о пожаре, и события этого вечера вновь всплыли в моем воображении, но как они побледнели! Мне виделся лишь образ моей незнакомки: ее белые руки, Державине ведра, ее прекрасные глаза, в которых отражалось пламя пожара. Перебирая в уме мои воспоминания, я снова провожал ее и то закутывал в свой плащ, то брал за руку в темноте. Но с особым волнением я вспоминал минуту, когда схватив ее в объятья и ощутив прикосновение ее молодого тела, я перенес свою драгоценную ношу на постель в ее уединенном жилище. Наслаждаясь своими мыслями, я почти без внимания прошел мимо тех мест, где еще недавно бушевало жадное пламя. Пожар, укрощенный наконец усилиями толпы, извергал в последнем приступе ярости вихри черного дыма. Обгорелые балки, груды обломков и мусора покрывали обширное пространство, где несколько часов тому назад стояли дома и спокойно жили многолюдные семьи, которые теперь горестно скитались, оставшись без крова. Неподалеку друг от друга были расставлены караулы, и пожарный насос изредка направлял струи воды в ту сторону, где порывы ледяного ветра раздували угасавшие искры огня. Удалившись от унылого зрелища, я углубился в пустынные темные улицы и вскоре был дома.

III

   Когда я вернулся домой, было два часа ночи. Все еще полный впечатлениями вечера и воспоминанием о моей юной незнакомке, я не мог сомкнуть глаз. В камине еще тлели угли; я раздул огонь и принялся мечтать. Но я мечтал не так, как всегда – от скуки, от нечего делать, о пустяках. На этот раз я мечтал с увлечением, мечтал о предмете, затронувшем мое сердце.
   Не странно ли, однако, что самые обычные вещи, окружающие нас, обладают способностью изменять направление наших мыслей? Задумавшись, я рассеянно взглянул на бритвенный прибор, брошенный мной на камине, и на мыло улучшенного качества, издававшее тонкий запах розы. Этот запах, неприметно действовавший на мое обоняние, вернул меня к моим аристократическим привычкам и к той минуте, когда, сидя на этом же самом месте, я собирался в Казино, где меня ожидали развлечения в фешенебельном светском кругу под взглядами разряженных модных дам.
   Я поспешил отогнать эти картины самодовольной роскоши, чтобы снова попасть в скромное жилище моей юной подруги, отчасти, признаться, уже лишенное для меня прежней прелести. Простая мебель казалась мне слишком убогой, кухонная посуда на полках оскорбляла мой взор, грубый юн соседки терзал мои уши. Чтобы спасти мои грезы любви от гибельного влияния этих впечатлений, я должен был непрестанно вызывать в своем воображении образ молодой девушки, чьи движения, голос, черты и даже наряд были отмечены печатью благородства и изящества. Погруженный в эти воспоминания, я, наконец, заснул. Приход Жака разбудил меня, и я, полусонный, разделся и кое-как добрался до постели.
   Очевидно я был очень утомлен, потому что проспал до двух часов пополудни. Дневной свет неприятно поразил меня, когда я приоткрыл глаза: все было так непохоже на тот мрак, в котором я вчера засыпал. Я пожалел о прошедшей ночи и особенно о пожаре: мне уж, наверное, никогда не придется увидеть подобное зрелище – ни сегодня, ни завтра, ни в ближайшие вечера. Вокруг стало пусто, и я заскучал.
   Но по крайней мере хоть сегодня меня ждало нечто занятное: я должен был навестить мою незнакомку и может быть испытать от этого визита удовольствие. Вместе с тем мне пришлось убедиться, что десятичасовой глубокий сон и особенно дневной свет несколько изгладили из моей памяти милый образ молодой девушки и ослабили его притягательную силу. Я опасался, что найду ее совершенно здоровой, осмелевшей в присутствии матери и может быть даже занятой домашним хозяйством. Я подумал, что целый ряд случайных и неповторимых обстоятельств мог в известные моменты придать ей мимолетное очарование, которое увлекло меня, словно нечто всегда ей присущее. Наконец, поразмыслив о некоторых романтических идеях, склоняющих к супружеству, и казавшихся мне еще несколько часов назад вполне основательными, я счел их сейчас в высшей степени нелепыми; все это весьма охладило мою зарождавшуюся любовь, которая лишилась таким образом возможности скорой счастливой развязки.
   Вот так понемногу я опять становился тем человеком, каким был накануне. Мерцающий огонек, на мгновение загоревшийся в моем сердце, постепенно бледнел, уступая место еще более бледной воскреснувшей скуке.
   все же я не мог стать совершенно таким же, каким был прежде: таково действие опыта, от прикосновения которого все увядает. Однажды испытанное чувство, исчезнув, оставляет пустоту в сердце и не может возродиться в прежнем виде. Доведись мне снова пережить нечто подобное вчерашнему приключению, я уже не нашел бы ни прежней свежести впечатлений, ни живой прелести новизны и неожиданности. Я достаточно ясно сознавал, что бесплодно растратил кое-что из этих бесценных сокровищ, и не мог не ощутить горького осадка на дне чаши, из которой так недавно с наслаждением, пил.
   В таком томительном расположении духа я бесцельно провел около двух часов. Мне все стало вновь безразлично; я забыл о своем полипе; даже мои привычки, помогавшие мне заполнять пустоту моих дней, потеряли свою власть надо мной, и я неподвижно сидел у камина – без всякого удовольствия, но не имея охоты двинуться с места. За зеркалом торчал пригласительный билет на вечер у г-жи де Люз. Я бросил на него презрительный взгляд: назойливая любезность этой дамы, расточавшей мне ласковые улыбки ради своей молоденькой кузины (это ее крестный прочил мне в жены) была мне несносна, и я представил себе, как я не отвечаю на ее приветствие, поворачиваюсь к ней спиной, отказываюсь слушать ее и заодно наслаждаюсь растерянной миной моего крестного. «Нет! – говорил я им всем – нет! Еще вчера меня быть может позабавила бы ваша лесть, но не сегодня, нет! Я бы всех вас отдал за простую, бедную, никому не известную девушку, если бы только был способен полюбить и имел малейшее желание сдвинуться с этого места, где я зеваю при мысли о вашей угодливости и умираю от скуки, вспоминая ваше радушие».
   И как бы в подтверждение моих слов, я бросил пригласительный билет в огонь.
   «Жак!
   – Что угодно, сударь?
   – Зажги лампу, и не забудь, что я никого не принимаю!
   – Но ваш крестный отец сказал, что он за вами за. едет, чтобы взять вас с собой к г-же де Люз.
   – Ну хорошо, не зажигай лампу, я уйду!
   – А что тогда?…
   – Тогда ничего.
   – Ну, а как он приедет…
   – Замолчи!
   – И спросит…
   – Жак, ты самый невыносимый слуга на свете…
   – Сударь, это не очень приятно слушать!
   – Я понимаю, тебе не хочется в «том сознаться!
   – Да, сударь, но…
   – Ни слова больше! Уходи, оставь меня, исчезни!»
   Я тотчас же начал натягивать сапоги, чтобы ускользнуть от крестного: его навязчивость стала выводить меня из терпения. «Нет, – говорил я себе, – пока этот человек заботится о моем счастье, у меня не будет ни одной счастливой минуты! Какое ужасное рабство! Какою тяжелой ценой достается наследство! Мне хотелось спокойно посидеть дома, так нет же: я должен сам себя выгнать!»
   Тут от моего сапога оторвалось ушко, и я в сердцах послал крестного ко всем чертям…
   «Что угодно, сударь?
   – Пришей ушко! Живо!
   – Дело в том… ваш крестный отец здесь!
   – Глупец! Готов спорить, ты нарочно впустил его, чтобы меня разозлить! Ну так вот: меня нет дома! Ты слышал?»
   Жак в испуге выбежал из комнаты, не посмев взять у меня из рук сапог, которым я грозно размахивал, продолжая метать гром и молнии. Едва он исчез, как появился сияющий крестный в самом нестерпимо веселом расположении духа.
   «Собирайся, Эдуард, собирайся! Что это? Ты еще не готов? Поторопись, а я пока погрею ноги у камина».
   Что может быть хуже этой дружеской бесцеремонности, которая располагается в вашем доме, захватывает ваш домашний очаг, разваливается в вашем кресле и воображает, что пользуется правами дружбы, а между тем нарушает ваши права неприкосновенности жилища и личной свободы? Эта манера в высшей степени свойственна моему крестному, и ее было вполне достаточно, чтобы я обычно принимал его довольно холодно; на этот раз я был особенно раздосадован и с трудом сдерживал себя, чтобы не наговорить ему кучу дерзостей. Тем не менее, привыкнув владеть собой и помнить о наследстве, я предпочел сделать усилие и схитрить.
   «Я думал, дорогой крестный, что вы поедете без меня, – сказал я самым почтительным тоном, – если вы мне позволите…
   – Ни за что не позволю, тем более сегодня. Нынче вечером мы сладим твое дельце. Оденься получше, будь мил, любезен и как говорится, дело в шляпе. Поторопись же, я обещал, что мы приедем пораньше!»
   Уязвленный тем, что мною распоряжаются и заставляют быть любезным, когда мне менее всего этого хочется, я решился отказаться наотрез:
   «Дорогой крестный, я не хочу ехать с вами!»