Родольф Тёпфер
Наследство

I

   Скука – моя болезнь, читатель! Я скучаю везде: дома, в гостях, за столом, лишь только утолю свой голод, на балу, лишь только войду в залу. Ничто не занимает мой ум, мое сердце, ничто не развлекает меня, и длиннее всего тянутся для меня мои дни.
   А ведь я принадлежу к тем, кого зовут счастливцами. В двадцать четыре года я узнал лишь одно горе: потерю родителей. Сожаление о них – единственное чувство, которое еще меня трогает. К тому же я богат, меня все балуют, лелеют, ласкают, ищут со мной знакомства, я не знаю заботы ни о сегодняшнем, ни о завтрашнем дне. Все мне дается легко, все предо мною открыто. Прибавьте ко всему, что мой крестный отец (он же мой дядюшка) без памяти любит меня и назначил наследником всего своего огромного состояния.
   Но, окруженный столькими благами, я во весь рот зеваю от скуки. Мне даже пришло в голову, что я зеваю слишком часто, и я пожаловался моему врачу. Он сказал, что это чисто нервное и прописал мне валерьяну утром и вечером. По правде говоря, я не предполагал, что дело настолько серьезно, а так как я больше всего боюсь умереть, всеми моими помыслами овладел странный недуг, который меня изнуряет и который быть может пытаются от меня скрыть. Изучив все симптомы моей болезни посредством постоянного наблюдения за моим пульсом и всеми моими внутренними и внешними ощущениями и вникнув в особый характер моих мигреней, сопровождающихся значительным учащением зевоты, я пришел к убеждению… к убеждению, но я его храню про себя, потому что боюсь сообщить его моему врачу. Если он разделит его со мной, я наверное умру от одного страха смерти.
   Мое убеждение заключается в том, что у меня в сердце завелся полип. Да, полип! Признаться, я не знаю как это могло случиться, да и не стараюсь узнать, чтобы не сделать еще более страшных открытий, но что у меня в сердце полип, я не сомневаюсь. Вот чем объясняется все, что со мной происходит: в полипе причина моей зевоты, в полипе основание моей скуки. Я изменил свой режим, ограничил свой стол, отказался от вина, от белого мяса, кофий я тоже изгнал: он усиливает сердцебиение. Чай из листьев мальвы по утрам – вот вернейшее средство против полипов в сердце. Опять же ничего острого, ничего крепкого и тяжелого: все это действует на пищеварение, отражается на нервной системе, затрудняет кровообращение. Все это может помочь полипу раздуваться, расширяться, разрастаться… В общем он представляется мне в виде большого гриба.
   По целым часам я только и думаю, что о моем грибе. Когда со мной разговаривают, он мешает мне слушать. Когда я на балу протанцую галоп, я укоряю себя в излишестве: ведь резкие движения вредны при полипе. Я рано еду домой, меняю белье, приказываю по дать мне бульон без соли. И всему этому виною мой гриб; кажется, я только им и живу. Моя болезнь очень занимает меня, но я не нахожу, чтобы она избавила меня от другой моей болезни – от скуки.
   Итак, я зеваю. Иногда я раскрываю книгу. Но книги… так мало занятны. Умные книги так серьезны, так глубокомысленны: нужно затратить столько усилий, чтобы их понимать, ими наслаждаться, им удивляться… Новинки? Но я их столько прочел, что кажется в них нет для меня ничего нового. Еще не раскрыв книгу, я уже знаю все наперед: по заглавию я догадываюсь о содержании, по виньетке предвижу развязку. К тому же мой гриб не выносит слишком сильных ощущений.
   Заняться науками? Пробовал я и это. Начать не трудно, но продолжать… я тотчас же спрашиваю себя, а с какой целью? Моя цель – проживать мои доходы, ездить верхом, жениться, получить наследство. Не затратив никакого труда, чтобы чему-нибудь научиться, я все это получу, даже больше, чем мне нужно. Я имею звание полковника национальной гвардии, меня прочат в члены городского совета, я отказался от должности мэра; почетные назначения так и сыплются на меня. Потом мой гриб не вынес бы большого умственного напряжения.
   «Ну что там такое?
   – Принесли газету.
   – А, хорошо! Дай-ка сюда! Она хоть немного развлечет меня».
   Взяв в руки газету, я прежде всего ищу новости. Разумеется, городские новости. Испанские новости меня мало трогают, а о бельгийских и говорить не приходится – они мне до смерти надоели! Ну-ка, поглядим! Но что это? Никто не покончил с собою, ни одного несчастного случая… ни убийства, ни пожара. Экая дурацкая газета! Только обирает подписчиков.
   Ах, как я жалею о чудесных днях холеры! Вот когда интересно было читать газету! Она держала меня в напряжении, меня занимали самые мелкие события, связанные с этой чудовищной болезнью. Мне все мерещилось, как холера, раскрыв свою пасть, то приближается ко мне, то отступает, а затем уж прямо стучится в мою дверь… Все это не было весело, но по крайней мере я забывал о скуке, постоянно колеблясь между надеждой уцелеть и отчаянным страхом погибнуть. Я уже не говорю о фланелевом набрюшнике, который так щекотал меня, что я постоянно чесался.
   Право не знаю, что может вернее щекотки прогнать скуку и вывести человека из состояния душевной и физической спячки. Я уверен, что…
   «Ну что там еще?
   – Г-н Ретор…
   – Скажи, что меня нет дома.
   – Но… он уже здесь…
   – Господин Ретор, я слишком занят, я не могу вас принять!
   – Только на две минутки!
   – У меня нет ни одной…
   – Я хотел вам показать хронологическую таблицу всеобщей истории народов.
   – (Черт бы побрал его вместе с этой хронологической таблицей всеобщей истории народов!) Ну, и чего же вы хотите?
   – Я бы, сударь, хотел обратить ваше внимание на го, что нету другой подобной таблицы, которая была бы хоть наполовину так совершенна как эта! Вот взгляните: перед вами четыре разные хронологические таблицы с летосчислением от Рождества Христова и от сотворения мира. Здесь вы найдете полный перечень имен царей древнего Египта и Вавилона…
   – (Я бы хотел, негодяй, чтобы тебе привесили на спину хвост из твоих вавилонских царей и пяти твоих таблиц! Много и одной, а он хочет всучить мне все четыре, да еще одну в придачу!!!) Господин Ретор, все это прекрасно, но я не занимаюсь больше историей!
   – Вот перед вами император Кан-тьен-си-лонг…
   – Бесполезно, господин Ретор, я не сомневаюсь, что ваша таблица превосходна!
   – Вы позволите, сударь, оставить вам два экземпляра?
   – Я не знаю, что я буду с ними делать… У меня есть таблица Хоккарта[1].
   – Таблица Хоккарта? Да она кишит ошибками. Я прошу у вас, сударь, лишь полчаса внимания, чтобы сравнить…
   – (Бессовестный! Сделать мне такое предложение!) Довольно, господин Ретор, мне надоели ваши таблицы, они мне не нужны».
   Наступает долгое молчание; г-н Ретор медленно сворачивает свои таблицы, и я смотрю на него с нетерпением, ожидая, скоро ли я смогу с ним сердечно распроститься.
   «Сударь, вы не будете иметь другого случая…,
   – И не нужно!
   – … Приобрести энциклопедию…
   – Увольте!
   – Тридцать томов ин-фолио…
   – Тем более.
   – С иллюстрациями…
   – Незачем!
   – И с оглавлением…
   – Не нужно!
   – И с указателем Мушона[2]
   – Нет и нет!
   – Ну тогда, сударь, имею честь… Но я был бы вам очень обязан, если бы вы взяли хоть одну из этих таблиц.
   – Как! вы еще не кончили!!!
   – Я отец семейства…
   – Это несносно!
   – У меня семеро детей…
   – Тут я ничего не могу поделать!
   – Пять франков вместо десяти…
   – (Семеро детей! у него их будет пятнадцать и ради каждого придется покупать хронологическую таблицу всеобщей истории народов.) Вот вам пять франков и оставьте меня в покое!»
   Я захлопываю за ним дверь и снова сажусь в кресло, Мне не только скучно, у меня еще вдобавок разлилась желчь и сделалось отвратительное настроение. Полип хочет меня доконать, он вгонит меня в гроб! Я бросаю уничтожающий взгляд на раскрытую хронологическую таблицу всеобщей истории народов, оставленную Ретором на столе, и нет на ней ни одного имени – вплоть до Кантьен-силонга и Нектанебуса[3] – которое не казалось бы мне именем моего личного врага, этого назойливого негодяя, нахала с семью детьми, вступившего в заговор со всеми отцами семейств против моего здоровья и моего кошелька. Меня душит злоба, я выхожу из себя… В огонь таблицу!
   Но странное дело, как иногда вспышка гнева уживается с благоразумием, а горячность – с дальновидностью! Швырнув таблицу в огонь, я тотчас ее оттуда вытаскиваю. С одной стороны, у меня было ощущение что я чуть было не сжег пять франков, которые она мне стоила, а с другой стороны, я подумал, что она сможет пригодиться моим детям. Вот это особенно дальновидно: ведь я не женат и вряд ли когда-нибудь женюсь.
   И все-таки мне иногда кажется, что, женившись, я бы не так сильно скучал. Во всяком случае, мы бы скучали вдвоем: это наверное веселее. Впрочем разве отцам семейств ведома скука? Ничуть не бывало. Они деятельны, бодры, жизнерадостны; вокруг них всегда шум, суета, рядом жена, которая их обожает…
   Жена, которая бы меня обожала, ну год или два – еще куда ни шло! А что»если она будет меня обожать лет этак тридцать или сорок? Вот отчего кровь стынет в жилах. Меня будут обожать сорок лет! Ах как это должно быть долго, нескончаемо долго! А кроме того пойдут дети: они кричат, плачут, дерутся, скачут верхом на палочке, переворачивают столы и стулья, у них течет из носа, они не умеют вытираться!… И в награду за все это я обязан воспитывать их ум и сердце с помощью хронологической таблицы всеобщей истории народов. Ах, надо хорошенько подумать прежде, чем жениться, не говоря уж о полипе в сердце.
   Однако у меня на примете есть молодая особа, которая подходит мне во всех отношениях. Хорошенькое личико, недурное состояние, да и характерами мы сходимся. Но у нее пять теток, отец, мать, двое дядей – в общем человек одиннадцать – двенадцать… близких родственников. С тех пор как зашла речь о нашем браке, они все ухаживают за мною и так щедро расточают мне улыбки и ласки, что умереть можно со скуки. В ответ я зеваю, а они удваивают свои любезности. И я положительно ощущаю как остывает моя любовь, и, конечно, я останусь навек холостяком.
   Однако поскольку чувствительные души испытывают властную потребность в любовной привязанности, сердце мое устремилось в другую сторону. Я совершенно отчетливо сознаю, что влюблен в другую молодую особу. Раньше я ее просто не замечал: ведь нельзя же пылать страстью сразу к двум. Но у нее такой тонкий про филь, такие дивные глазки, она так умна, естественна и мила, что невозможно ее не любить, и у нее нет близких родственников. И с каждым днем меня все больше пленяют ее прелести и состояние, которое плывет мне прямо в руки.
   Вот только одно: кроме меня, никто за ней не ухаживает. И в конце концов мне начинает казаться, что единственным вздыхателем может быть только простак. Как ни прекрасен цветок, но если все пренебрегают им, почему именно я должен его сорвать? Особенно я, ведь я горжусь своим утонченным вкусом!…
   Недавно я приехал на бал; она танцевала с красивым офицером. Грациозная, улыбающаяся, оживленная, она, казалось, даже не заметила моего появления. Тут огонь в моей груди разгорается, сердце пылает, я был на шаг от уз Гименея. Я поспешил пригласить ее на первый русский танец[4].
   «С удовольствием, сударь!
   – На второй контрданс?
   – С удовольствием.
   – На третий вальс?
   – С удовольствием.
   – На пятый галоп?
   – С удовольствием».
   Все – с удовольствием: никто со мной не соперничает. Моя страсть идет на убыль с такой быстротой, что я весь вечер только и делаю, что поедаю пирожки.
   С этого дня я обратил благосклонный взор еще на одну девицу, которая раньше мне не нравилась единственно потому, что все, как сговорившись, прочили ее за меня, и особенно мой крестный отец. Это мадемуазель С***, кузина г-жи де Люз; это значит, что она принадлежит к самому изысканному обществу и к лучшим семействам нашего города. Она высока и стройна, кавалеры добиваются ее расположения, привлеченные столько же ее красотой, сколько и умом. К тому же она гораздо богаче первых двух. Я уверен, что уже был бы женат на ней, если бы не вмешался мой крестный отец.
   В прошлый понедельник я приехал на бал с опозданием. Ее окружала толпа поклонников. Пришлось удовольствоваться согласием на шестой контрданс да с милостивым разрешением разделить с тремя кавалерами один тур русского танца. Эти преграды, возбудив во мне самые горячие чувства, самую истинную страсть, так окрылили меня, что я твердо решил объясниться с ней завтра же, и даже явно одобрительный взгляд крестного не мог охладить мой пыл.
   Хотя она говорила со мной только о бальных пустяках, я нашел, что она восхитительно умна, особенно потому, что мои остроты вызывали у нее лишь снисходительную улыбку. А ведь я бываю очень остроумен, когда захочу. «Наверное, – сказал я себе, – она так же остроумна, как и я. О, это бесценно! Как интересны будут наши беседы! Будет ли она говорить, или молчать, всегда найдется повод для размышлений, для догадок, для наслаждения ее очаровательным обществом». Так думал я, кружа ее в вихре русского танца с неведомым мне до сих пор упоением. Мне казалось, что я держу в своих объятиях божественное воплощение красоты, ума и чувства, и благоухание ее атласного корсажа, на котором мягко лежала моя рука, еще больше усиливало мой восторг.
   Я решился, решился окончательно, к тому же мне надоели мои вечные колебания, – как вдруг при разъезде с бала я столкнулся с поджидавшим меня крестным отцом.
   «А, вот и ты наконец! Все в порядке, она без ума от тебя!
   – В самом деле?
   – Одно лишь слово и ты получишь согласие. Ее родные находят тебя очаровательным. Все хотят, чтобы ты женился на ней.
   – Вы уверены в этом?» – спрашиваю его упавшим голосом.
   Он наклоняется ко мне: «Уже толкуют о квартире, которая пришлась бы по вкусу невесте. Да! уверяю тебя, ты в рубашке родился! Предоставь мне действовать…»
   По мере того, как мой крестный отец продолжал говорить, постепенно испарялось мое упоение, испарялось божественное воплощение красоты, ума и чувства и вместе с ними – атласный корсаж. «Я подумаю», – холодно ответил я. И больше об этом не думал.
   И вот я снова почти в той же нерешительности, как и раньше.
   «Ну, что там опять?
   – Вы будете обедать, сударь?
   – Что за вопрос! Буду ли я обедать?
   – Дома будете обедать?
   – Погоди! Да, дома.
   – Я подам на стол.
   – Нет, не надо. Я передумал: пообедаю в гостях».

II

   Если ты припомнишь, читатель, мы с тобой порядком поскучали во время нашей последней встречи. Когда я тебя оставил, ты зевал; когда ты меня оставил, я собирался ехать обедать,
   Обедал я у одного своего приятеля, женатого человека, отца семейства не в пример мне, счастливого и довольного. Он и его молодая жена являли собой образец дружной семейной пары. Они обменивались взглядами, полными непритворной нежности, трогательно заботились друг о друге, и по множеству, казалось бы, незначительных мелочей я мог судить о тесном единении их сердец. Они отдавали предпочтение одним и тем же блюдам, отказывались от одного и того же вина, и если один из них оставлял на столе крошки хлеба, другой подбирал их и с удовольствием отправлял себе в рот. Занятые своей взаимной любовью, со мной они говорили только из вежливости, и я играл для них лишь роль третьего лица, чье присутствие придавало особую пикантность их чистой, целомудренной страсти.
   Я смертельно скучал, тем более, что скучал наперекор собственному рассудку и собственной воле, ску чал, не обращая внимания на советы, которые мысленно давал сам себе. «Любуйся, – думал я, – любуйся приятным зрелищем! Оглянись на себя и позавидуй этой милой счастливой чете, позавидуй ее счастью, оно возможно и для тебя, стоит лишь тебе захотеть. Любуйся… – Ради бога, – отвечал я своему уважаемому внутреннему голосу, – замолчи! Ты напоминаешь мне моего крестного отца. Уж не он ли подучил тебя так со мной говорить? Дай мне спокойно доесть отбивную котлету! сейчас это моя единственная радость, мое единственное желание».
   Я не сомневаюсь, что благодетельному влиянию уко ров совести больше всего мешает тот звук голоса, тот внешний вид, которые мы им придаем в нашем воображении. Я очень долго не отличал голоса моей совести от голоса моего наставника. Поэтому, когда совесть во мне говорила, она мне всегда представлялась педантом в черном фраке и с очками на носу. Мне казалось, что моя совесть ораторствует по привычке, выполняя служебные обязанности, за которые она получает жалованье. Вот почему, как только моя совесть принималась меня наставлять, я начинал упираться и возражать самым почтительным, и в то же время самым дерзким образом, стараясь поскорее вырваться из-под ее опеки и поступить как раз обратно тому, чего она от меня требовала. Из всего этого я извлек одно правило, которое намерен когда-нибудь провести в жизнь. К моим детям я приглашу такого любезного, снисходительного и добросердечного наставника, настолько далекого от педантизма и напыщенности, что если позднее их совесть и примет облик этого почтенного учителя, она с успехом сможет руководить ими и заставить себя слушаться. Ах, как жаль, что при столь разумных взглядах на воспитание детей, я не имею ни малейшей склонности к семейной жизни!
   Итак, я ел отбивную котлету. Когда она была съедена, и я утратил аппетит, я стал с нетерпением дожидаться конца обеда, который мои счастливые хозяева, напротив, охотно продлили бы и не только ради застольной беседы.
   «Какое согласие в аппетитах! – подумал я. – И каков аппетит! Неужели влюбленные могут так много есть? Вот до чего доводит супружеская любовь! О, как несходна она с той страстной любовью, очарование которой в тревогах, с любовью, которая живет и дышит своим воображением, питается своим собственным огнем. И ты мог задумать, Эдуард (это мое имя), ты мог задумать…»
   «О чем вы так глубоко задумались? – участливо спросила меня молодая жена моего приятеля – что с вами?
   – Он грустит, как все холостяки, – ответил за меня мой приятель. – Кстати, как твои любовные дела, Эдуард?
   – Далеко не столь успешны, как ваши!
   – Еще бы! Я надеюсь.
   – Я тоже надеюсь!»
   Не знаю, как у меня вырвались эти обидные слова. Приятель умолк, жена его переменила разговор, а я, пристыженный и недовольный собой, молча катал хлебные шарики, горько раскаиваясь, что не остался обедать дома, где я никого бы не задел. Как только наступило время, когда можно было, не нарушая приличий, откланяться, я поспешил вернуться к себе.
   В камине горел яркий огонь; я вытащил зубочистку. После щекотки я не знаю ничего вернее, чем зубочистка, что бы так помогало убивать время. Не будь зубочистки я бы совершенно не знал, что с собой делать в те долгие часы, которые тянутся между обедом и вечером где-нибудь в гостях. Однако времяпровождение с помощью зубочистки это одно из тех удовольствий, которые легче вкушать, чем описывать.
   Так развлекаясь, я размышлял о моем приятеле, женатом человеке. Я припоминал его вопрос, его тон, выражение его лица и почти пришел к заключению, что я не так уж виноват, позволив себе неучтивое восклицание. В самом деле, между молодыми супругами и холостяками всегда есть какая-то скрытая неприязнь; во всяком случае между ними не может быть полного и глубокого согласия. Молодые супруги жалеют холостяков, однако их сожаление близко к насмешке. Холостяки восхищаются молодыми супругами, но в их восхищении сквозит ирония. Я говорил себе, что имел основание оборвать их глупую болтовню, и если моя выходка и была немного грубовата, я имел на нее право – право более слабого, так как против меня одного было двое.
   «Сударь!
   – Чего тебе?
   – Ах, сударь!
   – Ну что же, говори!
   – Звонят на пожар!
   – Ну и что же?
   – Горят четыре дома, сударь!
   – Где?
   – В предместье.
   – Принеси горячей воды для бритья!
   – Вы хотите…
   – Я хочу побриться.
   – Но вы разве не слышите крик!…
   – Слышу.
   – И все-таки принести вам горячей воды?
   – Ну, конечно, дурачина! По твоему, я должен ходить небритым, потому что где-то пожар?…»
   «Как хорошо, что существуют страховые компании – думал я, снимая галстук. – Люди могут, сложа руки, совершенно спокойно смотреть, как горят их жилища. Вместо старых лачуг чудаки получат новые дома. Правда, с этим связаны кое-какие хлопоты, но разве можно сравнить теперешнее положение вещей с тем, что было когда-то? А для страховых компаний хорошо, чтобы не было сильного ветра…» «Ну, где же горячая вода?
   – Вот вода!
   – Ты, кажется, дрожишь?
   – Ах, сударь… горят уже шесть домов… так и пылают. Боятся уже за новый квартал… Недалеко оттуда живет моя мать.
   – Но разве ты не знаешь, что со всех сторон примчатся пожарные, и кроме того все эти дома застрахованы?
   – Но у моей матушки ничего нет, кроме домашней обстановки. Если бы…
   – Я позволил тебе пойти туда? Но ты мне будешь сейчас нужен. Ну, ладно! ступай, потом расскажешь мне, что там творится. На обратном пути купишь мне одеколон».
   Я принялся за бритье с тем большим усердием, что хотел испробовать новый улучшенный сорт мыла. Мне показалось, что оно дает обильную мягкую пену, да и запах у него нежный и приятный. Вот только вода была не очень горяча, и я готов был с досады проклинать этот пожар – виновника такой неприятности.
   Между тем по всему городу звонили в колокола, с соседних улиц доносились горестные крики; множество людей сбегалось за городскими пожарными ведрами, хранившимися под навесом против моего дома На этот шум я подошел к окну, наслаждаясь тайным волнением, которое обычно порождают такие бурные сцены. Наступила уже ночь, так что я не мог различить фигуры людей, но на небе я увидел красноватое зарево, на котором вырисовывались черные контуры крыш и труб. Отблески зарева падали на высокие стены собора, с верхушки которого до меня долетал тревожный звон колоколов, то оглушительно громкий, то замирающий, смотря по тому, в какую сторону бил церковный «язык» – в мою или в противоположную. «Это велико лепно!» – сказал я себе и снова уселся перед зеркалом, чтобы покончить с бритьем.
   Мне пришлось довольно долго повозиться, в особенности потому, что положение мое затруднялось почти зажившим небольшим порезом на подбородке, требовавшим величайшей осторожности. К тому же я время от времени вставал поглядеть на беспрестанно расширявшееся зарево. В воздух уже высоко взлетали снопы огненных искр и легко падали вниз со всем великолепием гигантского фейерверка. «А ведь вблизи это, наверное, очень красивое зрелище, – подумал я, – надо бы посмотреть на него по дороге в Казино!» Я поспешил завершить свой туалет; застегнув плащ и натянув белые лайковые перчатки, я пошел по направлению к предместью. На улицах не было ни души; все лавки были на запоре. Навстречу мне попались только два или три экипажа, отвозившие кое-кого из моих знакомых в Казино.
   Скоро я дошел до предместья. Бедствие было ужасно, но панорама – изумительна. Над четырьмя или пятью горящими крышами вились, вздымаясь к небу, вихри дыма и огня. В центре этой мрачной картины, оглашаемой воплями, среди невообразимой суеты, виднелись озаренные ярким, словно праздничным светом набережные, мосты, тысячи мятущихся людей. Жители домов, которым грозила опасность, выбрасывали из окон мебель или же, с трудом пробираясь сквозь толпу, сносили свои наиболее ценные вещи в соседнюю церковь открытую нарочно для этой цели. Мужчины, женщины, дети, вытянувшись в длинные цепи, начиная от самой реки, передавали друг другу ведра с водой, и мерный звук пожарных насосов заглушал временами громкие крики толпы. Окруженные со всех сторон пламенем, мужчины рубили топорами пылающие балки; другие, забравшись на крыши соседних домов, направляли в бушующий костер шумные струи воды, вылетавшие из насосов.
   «Известно ли отчего произошел пожар? – спросил я у одного очень озабоченного малого.
   – Становитесь в цепь! – отвечал он мне.
   – Очень хорошо, но прошу вас ответить, известно ли…
   – Слуга покорный, мне не до вас»…
   Мне показалось, что этот человек непозволительно груб, и я со скорбью задумался о дурном тоне, настолько распространившимся в наши дни среди низших классов, что порядочный человек едва может решиться заговорить с прохожим, даже соблюдая все правила вежливости.
   Однако мои размышления прервал другой голос:
   «Эй, вы, молодчик в белых перчатках, идите сюда на подмогу! Здесь есть место для вас…»
   Задетый этим наглым и фамильярным обращением, я перешел на другую сторону.
   «Сюда, сюда! Часовой, приведите сюда этого красавчика!»
   Возмущенный, я свернул налево.