— Если Лев Осипович сядет, я сейчас же ухожу.
Есенин криво улыбнулся, прищурил глаза и медленно проговорил:
— Мисс Оль, я вас не задерживаю. — Так закончился странный роман Есенина, роман явно “литературного” происхождения, с дочерью контрабандистов.
“Батум — город небольшой, и я, — вспоминала А. Лаппа-Старженецкая, — часто встречала его на улице и всегда слышала от него одну и ту же тоскующую фразу: “В Москву хочу, все мне здесь опостылело… черного хлебушка хочу… Русского хлебушка…” Но вот однажды встречаю его оживленным, радостным… Весело пожимает мне руку, говорит:
— Еду, еду, Анна Алексеевна, еду в Москву, стосковался… Домой, домой!
Никогда Есенин не приезжал так часто в родную деревню, как в последние годы жизни. В 1924 году он был там два раза, в 1925 — пять раз и собирался в шестой. Сестра поэта, Александра Есенина, рассказывает:
— Он приезжал в деревню, чтобы в тишине работать над стихами, чтобы вновь и вновь ощутить привычную ему с детства обстановку тихой деревенской жизни… Работал он своеобразно: долго, иногда часами, ходил по комнате из угла в угол, обдумывая стихи. Обдумав строчку, он садился и записывал ее, потом вставал и вновь ходил по комнате.
В последний год жизни были у Есенина и поездки в его родную деревню. Приехав к родным в мае 1924 года, поэт не застал отцовского дома: он сгорел во время большого пожара в августе 1922 года, когда Есенин был за границей. На огороде соорудили небольшую хибару, в которой жили, пока строился новый дом. Разместиться в ней вчетвером с родителями и сестрой было трудно — спать Есенин отправлялся в ригу или в амбар. Работать же приходилось в хибаре, так как в дворовых постройках, на сене или среди хозяйственной утвари, нельзя было ни зажечь лампу, ни курить. Но Сергея это не смущало; он был счастлив, что находится дома, среди своих.
— Сергей был общительным и ласковым, — сообщает сестра Есенина — А. Есенина. — Приезжая в деревню, он собирал соседей, подолгу беседовал с ними, шутил. Любил он поболтать и с нищими, и с калеками, и со всяким другим прохожим людом. Он говорил не раз, что встречи дают ему как поэту очень много: в беседах он черпает новые слова, новые образы, познает подлинную народную речь.
Сила Есенина в том, что интимнейший уголок своего внутреннего мира он смог выразить а словах обыденных, неброских, но пронизанных истинным трепетом души и потому безраздельно покоряющих читательское сердце. Вспомним его “Письмо матери”, ласковое и умиротворенное, полное горького сознания вины перед матерью и надежды на щедрость материнского сердца:
ОТНОШЕНИЯ С РОДНЫМИ
ДУШЕВНЫЙ КРИЗИС
Есенин криво улыбнулся, прищурил глаза и медленно проговорил:
— Мисс Оль, я вас не задерживаю. — Так закончился странный роман Есенина, роман явно “литературного” происхождения, с дочерью контрабандистов.
“Батум — город небольшой, и я, — вспоминала А. Лаппа-Старженецкая, — часто встречала его на улице и всегда слышала от него одну и ту же тоскующую фразу: “В Москву хочу, все мне здесь опостылело… черного хлебушка хочу… Русского хлебушка…” Но вот однажды встречаю его оживленным, радостным… Весело пожимает мне руку, говорит:
— Еду, еду, Анна Алексеевна, еду в Москву, стосковался… Домой, домой!
Никогда Есенин не приезжал так часто в родную деревню, как в последние годы жизни. В 1924 году он был там два раза, в 1925 — пять раз и собирался в шестой. Сестра поэта, Александра Есенина, рассказывает:
— Он приезжал в деревню, чтобы в тишине работать над стихами, чтобы вновь и вновь ощутить привычную ему с детства обстановку тихой деревенской жизни… Работал он своеобразно: долго, иногда часами, ходил по комнате из угла в угол, обдумывая стихи. Обдумав строчку, он садился и записывал ее, потом вставал и вновь ходил по комнате.
В последний год жизни были у Есенина и поездки в его родную деревню. Приехав к родным в мае 1924 года, поэт не застал отцовского дома: он сгорел во время большого пожара в августе 1922 года, когда Есенин был за границей. На огороде соорудили небольшую хибару, в которой жили, пока строился новый дом. Разместиться в ней вчетвером с родителями и сестрой было трудно — спать Есенин отправлялся в ригу или в амбар. Работать же приходилось в хибаре, так как в дворовых постройках, на сене или среди хозяйственной утвари, нельзя было ни зажечь лампу, ни курить. Но Сергея это не смущало; он был счастлив, что находится дома, среди своих.
— Сергей был общительным и ласковым, — сообщает сестра Есенина — А. Есенина. — Приезжая в деревню, он собирал соседей, подолгу беседовал с ними, шутил. Любил он поболтать и с нищими, и с калеками, и со всяким другим прохожим людом. Он говорил не раз, что встречи дают ему как поэту очень много: в беседах он черпает новые слова, новые образы, познает подлинную народную речь.
Сила Есенина в том, что интимнейший уголок своего внутреннего мира он смог выразить а словах обыденных, неброских, но пронизанных истинным трепетом души и потому безраздельно покоряющих читательское сердце. Вспомним его “Письмо матери”, ласковое и умиротворенное, полное горького сознания вины перед матерью и надежды на щедрость материнского сердца:
Я вернусь, когда раскинет ветви
По-весеннему наш белый сад.
Только ты меня уж на рассвете
Не буди, как восемь лет назад.
Не буди того, что отмечталось,
Не волнуй того, что не сбылось, —
Слишком раннюю утрату и усталость
Испытать мне в жизни привелось.
— В стихах моих, — предупреждал Есенин, — читатель должен главным образом обращать внимание на лирическое чувствование и ту образность, которая указала путь многим и многим молодым поэтам и беллетристам. Этот образный строй, — продолжал Есенин, — живет во мне органически так же, как мои страсти и чувства.
И молиться не учи меня. Не надо!
К старому возврата больше нет.
ОТНОШЕНИЯ С РОДНЫМИ
23 декабря 1925 года, перед роковой поездкой в Ленинград, Есенин разговаривал с писателем Александром Тарасовым-Родионовым. Жаловался, что у него совсем нет близких людей, ругал свою сестру “Катьку” за то, что она требует, чтобы брат помогал ее мужу Василию Наседкину в его литературной карьере:
— Я прогнал ее с глаз долой и больше знать о ней не хочу. Такая же она, как и все остальные. Такая же, как и мать с отцом. Ты думаешь, они меня любят? Они меня понимают? Ценят мои стихи? О, да, все они ценят и жадно ценят, почем мне платят за строчку. Я для них неожиданная радость: дойная коровенка, которая сама себя кормит и ухода не требует и которую можно доить вовсю. О, если бы ты знал, какая это жадная и тупая пакость, крестьяне. Вот видишь: поддержки в семье я не встречу. Друзья — свора завистников или куча вредного дурачья: я не могу здесь работать. Меня все раздражает.
Есенин был возбужден, пьяноват, но, как говорится, что у трезвого — на уме, то у пьяного — на языке.
Тарасов-Родионов посоветовал ему ехать в деревню…
— О, нет, только не в деревню, — и в глазах Есенина метнулись искорки страха. — В деревне, кацо, мне все бы напоминало то, что мне омерзительно опротивело. О, если бы ты только знал, какая это дикая и тупая, чисто звериная гадость, эти крестьяне. Из-за медного семишника они готовы глотку перервать друг другу. О, как прав Ленин, когда он всю эту жадную мужичью мразь согнул в бараний рог.
Его собеседник возразил:
— Ну, братец мой, Ленин не особенно-то был сторонником того, чтобы гнуть крестьян в бараний рог, и вообще, ты зря перегибаешь палку.
Раздраженный и усталый Есенин не стал спорить:
— Ну, коль не Ленин, то — Троцкий.
Очень раздражало Есенина, когда в Москву из деревни приезжал отец, жаловался на то, что из-за дождей сгнило сено, что не уродилась картошка. Сын слушал отцовские жалобы и поправлял отца, мол, во время сенокоса стояла солнечная погода, негодовал на то, что у всех на Рязанщине картошка родится, а у отца недород.
— Я для вас — мошна. Вот помру — и не по мне заплачете, а по мошне…
Однажды вытащил из-под подушки книгу и вслух прочитал о каком-то барышнике, который попал под поезд. Его несут на операционный стол, а он все волнуется: где сапог с отрезанной ногой, там, в сапоге, у него ассигнация… Укоряюще смотрит на отца, потом дает ему денег и выпроваживает в деревню. Да, бывало и так. И об этом лучше, чем все мемуаристы, написал сам Есенин в 1924 году.
Можно себе представить отчаяние и ярость Есенина, получившего такое письмо! Ведь еще несколько лет тому назад он, обращаясь к матери, звенел, восторгался, торжествовал:
“Как это ни покажется сейчас странным, но так получалось, что Есенин, стихи которого уже тогда переводились на иностранные языки, в своем родном селе был как поэт малоизвестен. Все здесь смотрели на него как на односельчанина, наезжающего летом погостить из города. Нам, местным учителям, даже не пришло в голову шире познакомить константиновцев с поэзией Есенина. Ни разу не устроили мы и литературного вечера, когда он бывал в селе. Говорить об этом теперь приходится с болью, сожалением и грустью. Кто знает, может быть, видя такое “внимание” к своему творчеству со стороны нас, односельчан, Есенин временами с грустью думал о том, что
Есенин жаловался на родных за то, что они просили у него денег на свои нужды, а сам он вытягивал деньги у Дункан и проматывал немалые ее средства на гулянки, но об этом он не помнил, когда жаловался на своих родных за то, что отсылал им “пятерки и десятки” на новую избу.
— Я прогнал ее с глаз долой и больше знать о ней не хочу. Такая же она, как и все остальные. Такая же, как и мать с отцом. Ты думаешь, они меня любят? Они меня понимают? Ценят мои стихи? О, да, все они ценят и жадно ценят, почем мне платят за строчку. Я для них неожиданная радость: дойная коровенка, которая сама себя кормит и ухода не требует и которую можно доить вовсю. О, если бы ты знал, какая это жадная и тупая пакость, крестьяне. Вот видишь: поддержки в семье я не встречу. Друзья — свора завистников или куча вредного дурачья: я не могу здесь работать. Меня все раздражает.
Есенин был возбужден, пьяноват, но, как говорится, что у трезвого — на уме, то у пьяного — на языке.
Тарасов-Родионов посоветовал ему ехать в деревню…
— О, нет, только не в деревню, — и в глазах Есенина метнулись искорки страха. — В деревне, кацо, мне все бы напоминало то, что мне омерзительно опротивело. О, если бы ты только знал, какая это дикая и тупая, чисто звериная гадость, эти крестьяне. Из-за медного семишника они готовы глотку перервать друг другу. О, как прав Ленин, когда он всю эту жадную мужичью мразь согнул в бараний рог.
Его собеседник возразил:
— Ну, братец мой, Ленин не особенно-то был сторонником того, чтобы гнуть крестьян в бараний рог, и вообще, ты зря перегибаешь палку.
Раздраженный и усталый Есенин не стал спорить:
— Ну, коль не Ленин, то — Троцкий.
Очень раздражало Есенина, когда в Москву из деревни приезжал отец, жаловался на то, что из-за дождей сгнило сено, что не уродилась картошка. Сын слушал отцовские жалобы и поправлял отца, мол, во время сенокоса стояла солнечная погода, негодовал на то, что у всех на Рязанщине картошка родится, а у отца недород.
— Я для вас — мошна. Вот помру — и не по мне заплачете, а по мошне…
Однажды вытащил из-под подушки книгу и вслух прочитал о каком-то барышнике, который попал под поезд. Его несут на операционный стол, а он все волнуется: где сапог с отрезанной ногой, там, в сапоге, у него ассигнация… Укоряюще смотрит на отца, потом дает ему денег и выпроваживает в деревню. Да, бывало и так. И об этом лучше, чем все мемуаристы, написал сам Есенин в 1924 году.
Конечно, столик стал “угрюмым” лишь потому, что полученное письмо повергло его в угрюмое состояние:
Передо мной
На столике угрюмом
Лежит письмо,
Что мне прислала мать.
Мать укоряет сына за то, что он “свою жену легко отдал другому”, жалуется на несбывшиеся надежды: “…У отца была напрасной мысль, чтоб за стихи ты денег брал побольше”, сетует, что у них “нет лошади”, и что самое обидное — ей не нравится, что ее сын — поэт, а ведь мог бы занимать “пост председателя в волисполкоме”…
Она мне пишет:
“Если можешь ты,
То приезжай, голубчик,
К нам на святки.
Купи мне шаль,
Отцу купи порты,
У нас в дому
Большие недостатки”.
Можно себе представить отчаяние и ярость Есенина, получившего такое письмо! Ведь еще несколько лет тому назад он, обращаясь к матери, звенел, восторгался, торжествовал:
Он знал: отцу и матери “наплевать на все мои стихи”, отчаивался: “О, если б вы понимали, что сын ваш в России самый лучший поэт”, и все же надеялся, что они в роковую минуту защитят сына от его врагов и ненавистников: “Они бы вилами пришли вас заколоть за каждый крик ваш, брошенный в меня”… И вот прошли годы, все его пророчества сбылись — он стал вопреки всем и самым лучшим и самым знаменитым поэтом России! И вдруг… мать жалеет, что ее сын не стал председателем волисполкома, ей не нравится, что он поэт.
Разбуди меня завтра рано,
Засвети в нашей горнице свет.
Говорят, что я скоро стану
Знаменитый русский поэт.
В ответе матери он просто срывается на крик:
Я комкаю письмо,
Я погружаюсь в жуть.
Ужель нет выхода
В моем пути заветном?
С.Н. Соколов вспоминал:
Забудь про деньги ты,
Забудь про все.
Какая гибель?!
Ты ли это, ты ли?
Ведь не корова я,
Не лошадь, не осел,
Чтобы меня
Из стойла выводили!
“Как это ни покажется сейчас странным, но так получалось, что Есенин, стихи которого уже тогда переводились на иностранные языки, в своем родном селе был как поэт малоизвестен. Все здесь смотрели на него как на односельчанина, наезжающего летом погостить из города. Нам, местным учителям, даже не пришло в голову шире познакомить константиновцев с поэзией Есенина. Ни разу не устроили мы и литературного вечера, когда он бывал в селе. Говорить об этом теперь приходится с болью, сожалением и грустью. Кто знает, может быть, видя такое “внимание” к своему творчеству со стороны нас, односельчан, Есенин временами с грустью думал о том, что
Драма непонимания, отношение к нему семейных лишь как к добытчику, всю жизнь кровоточащей раной отзывались в душе Есенина. Этой кровью написаны многие его строки “Руси советской”:
Моя поэзия здесь больше не нужна,
Да и, пожалуй, сам я тоже здесь не нужен.
К сожалению, следует сказать, что отношения родных к гению всегда однозначны: часто непонимание, а и то просто равнодушие. Об этом говорят истории жизни почти всех гениев, и Есенин не был в этом случае исключением. Просто он об этом не знал по причине своей необразованности и жаловался на подобное отношение как бы понапрасну. А что касается требования денег со стороны родных, то и здесь к этому ему следовало бы отнестись вполне спокойно: обычное дело. А как иначе? Родственники видели, сколько он пропивал и проматывал денег и почему бы ему не дать денег на новую избу?
И это я!
Я, гражданин села,
Которое лишь тем и будет знаменито,
Что здесь когда-то баба родила
Российского скандального пиита.
Есенин жаловался на родных за то, что они просили у него денег на свои нужды, а сам он вытягивал деньги у Дункан и проматывал немалые ее средства на гулянки, но об этом он не помнил, когда жаловался на своих родных за то, что отсылал им “пятерки и десятки” на новую избу.
ДУШЕВНЫЙ КРИЗИС
Реальные обстоятельства жизни поэта, сложившиеся к середине 1925 года, мало способствовали положительной эволюции его духовного мира. На смену плодотворнейшему периоду литературной деятельности Есенина, на смену радостным, светлым дням его жизни пришла новая, теперь уже кратковременная полоса душевного кризиса. Его творчество снова окрасилось в тона безысходной драматичности, пессимизма. Есенин — вновь подпал под влияние богемы — гнилой, отравленной среды, которую запечатлел в образе гнусавого “черного человека”; эта зловещая, мрачная тень является к поэту напоминать и твердить, что он “пропойца и забулдыга”, “скандальный поэт”, рождающий “дохлую томную лирику" (поэма “Черный человек” была закончена в ноябре-декабре 1925 года). Именно такую славу пытались создать Есенину его пресловутые друзья, опять втянувшие его в алкогольную муть непутевых вечеров и скандалов.
На сей раз вырваться из этой мути ему не удалось: отчаяние привело к роковому концу.
Бивуачный быт и скитальчество преследовали Есенина в разные периоды жизни, особенно болезненно сказались они на его судьбе в последние месяцы 1925 г .
Порвав с Мариенгофом и уехав от него, Есенин не имел никакого пристанища: ночевал то в “Стойле Пегаса”, то у друзей. Потом он поселился у Галины Бениславской.
Бениславская занимала небольшую комнату в коммунальной квартире на седьмом этаже дома работников “Правды” в Брюсовском переулке. Комната была уютной, с отличным видом на Нескучный сад и Воробьевы горы, но оказалась тесной для тех, кто ее занимал. Раньше других, с осени 1924 года, в ней стала жить, кроме самой Галины, сестра поэта Катя, приехавшая из деревни в Москву учиться. Потом туда переселился Есенин, затем появилась младшая сестра Шура. Несколько дней в марте 1925 года прожила там и мать поэта, приехавшая погостить у детей.
По возвращении из деревни Есенин разорвал отношения с Бениславской.
Оскорбленная и униженная Галина в своих воспоминаниях окончательно расшифровала ту трагедию, которую она в это время молча переживала:
“…Все изменилось в марте 1925 г . после его приезда с Кавказа. Я больше не могла выдумывать себе увлечения, ломать себя, тогда как я знала, что по-настоящему я люблю С. А. и никого больше. Единственное сильное чувство, очень бурно и необузданно вспыхнувшее к Л., я оборвала сама. Из-за нескладности и изломанности моих отношений с С. А. я не раз хотела уйти от него как женщина, хотела быть только другом. И перед возвращением его с Кавказа я еще раз решила, что как женщина уйду от него навсегда. И поэтому, закрыв глаза, не раздумывая, дала волю увлечению Л. И даже это я оборвала сразу, как только поняла, что от С. А. мне не уйти, эту нить не порвать…”
Под инициалом “Л.” Бениславская имела в виду сына Троцкого Льва Седова. Сестра поэта Шура считала, что самоубийство Бениславской было обусловлено не только смертью Есенина, но и несостоявшимся браком с сыном Троцкого, а также тем, что при разделе есенинского наследства она, в сущности, бывшая несколько лет и литературным секретарем, и другом Есенина, которую временами он даже представлял как свою жену, оказалась ни при чем.
Когда до поэта дошло известие, что у Бениславской серьезный роман с Львом Седовым, он просто взбеленился.
Раньше он с порога отметал всякие нашептывания насчет того, что его подруга служит в ВЧК и что с ней надо быть поосторожнее. Не верил никаким слухам о возможной слежке за собой с ее стороны — знал Галину достаточно хорошо. Но сын Троцкого! Опять его пытаются затянуть в какое-то пакостное болото. Достаточно одной Берзинь, у которой личные отношения всегда сопровождаются “политикой”. Но от Бениславской не ожидал…
Хватит! Собрав вещи, переехал на квартиру к Наседкину. Но сколько же можно мотаться по чужим углам? Часть вещей и бумаг у Сахарова. Часть — еще где-то. Ни угла, ни пристанища. Даже присесть поработать стало негде.
Еще раньше у Есенина завязались весьма серьезные отношения с Ириной Шаляпиной — дочерью великого русского певца.
Отношения, как можно предположить, развивались бурно и весьма драматично. Никто уже не скажет, с чего они начались и что послужило толчком к разрыву. Достоверно известно, что Есенин написал более двух десятков писем, адресованных Ирине Федоровне, которая уничтожила их — все до одного.
Надо бежать. Вон из Москвы, и чем скорее, тем лучше. Куда? Можно на Кавказ, где его примут с распростертыми объятиями. А то — в Италию, к Горькому… О многом тогда они в Берлине не договорили. В Италию было бы здорово! Только там он хоть чуть-чуть отдохнул во время путешествия с Айседорой.
Горький, передавали, им интересуется. Просит прислать стихи, кажется, собирается что-то написать. Сам же Есенин читал все, что Алексей Максимович присылал Воронскому — “Автобиографические рассказы”, воспоминания об Анне Николаевне Шмидт… Он собрался и даже начал писать письмо, которое так и осталось неотосланным:
“Скажу Вам только одно, что вся Советская Россия всегда думает о Вас, где Вы и как Ваше здоровье. Оно нам очень дорого. Посылаю Вам все стихи, которые написал за последнее время. И шлю привет от своей жены, которую Вы знали еще девочкой по Ясной Поляне. Желаю Вам много здоровья, сообщаю, что все мы следим и чутко прислушиваемся к каждому Вашему слову”.
По горькой иронии судьбы в это же самое время Горький, прочтя роман Сергея Клычкова “Сахарный немец”, писал в письме, адресованном Бухарину.
“Надо бы, дорогой товарищ, Вам или Троцкому указать писателям-рабочим на тот факт, что рядом с их работой уже возникает работа писателей-крестьян и что здесь возможен, — даже, пожалуй, неизбежен конфликт двух “направлений”. Всякая цензура тут была бы лишь вредна и лишь заострила бы идеологию мужикопоклонников и деревнелюбов, но критика — и нещадная — этой идеологии должна быть дана теперь же. Талантливый трогательный плач Есенина о деревенском рае — не та лирика, которой требует время и его задачи, огромность которых невообразима…”
Бухарин постарался, выдал на-гора “нещадную критику”…
Но Италия пока далеко. Баку с Чагиным поближе. “Дорогой Петр Иванович! Вязну в хлопотах и жду не дождусь того дня, когда снова предстану у врат Бакраба… Завидую тебе за те звездочки, которые ты можешь считать не на небе, а на земле…” Скоро, скоро увидимся за коньячком, Петр Иваныч! А пока — сплошь заботы по собранию. Три тома будет. В первом — лирика, во втором — “маленькие поэмы”, в третьем — большие вещи. И пусть тогда кто-нибудь заикнется про “исписавшегося” Есенина. Это собрание всех поставит на место!
В Госиздате созрела идея выпустить в свет есенинское собрание сочинений. Идея замечательная, сулящая обоюдную выгоду. Поэт одним махом решал свои материальные проблемы. Более того, это издание явилось бы достойным венцом длительного периода его творческой деятельности — более чем за 10 лет. Собрание обещало прибыль и славу. И в Госиздате прекрасно знали, что внакладе не останутся — есенинские книги расходились мгновенно. Поначалу поэту предлагали шесть тысяч, и он уже почти согласился, но тут вмешался Наседкин. Благодаря его настоянию и долгим увещеваниям договор был подписан на 10 тысяч.
Есенин договорился с Евдокимовым, давшим “добро” быть редактором собрания, о выплате аванса, из которого, правда, получил лишь небольшую часть: “денег в Госиздате не было”, и уехал в Константиново.
Родные радовались, показывали новый дом, расспрашивали про московскую жизнь и, конечно, интересовались насчет деньжат. Остальные смотрели с любопытством — как же, Серега приехал, столичный житель, писатель… И свой вроде и — чужой.
Галя Бениславская, вспоминая одну из таких поездок вместе с Есениным, Сахаровым и Наседкиным, красочно расписывала дурное поведение Есенина в деревне. Дескать, пил без удержу, играл ряженого, одевшись в сестринское платье, издевался над стариками, таскал ее по всей деревне, то в кашинский сад, то еще куда-то… Он действительно был в угнетенном душевном состоянии, бродил по родным местам, прощался с молодостью. Снова и снова переживал, вглядываясь в изменившийся до полной неузнаваемости облик милой стороны.
Поэт наскоро сваливает в кучу стихи, поэмы, рукописи, вырезки… Евдокимов пожимает плечами:
— Сергей! Разве можно так работать?
— Да мне лишь бы поскорее! Ладно, разберем, составим как следует. Пока вот то, что есть, а композицию наметим.
В этой лихорадочности и торопливости близкие и знакомые видели только одну прогрессирующую болезнь. Разрабатывается план “лечения”, то есть помещения Есенина в клинику. План этот вынашивают Наседкин с Екатериной и, конечно, Берзинь с Вардиным. С другой стороны, Чагин пишет письмо зав. отделом печати ЦК Иосифу Варейкису о необходимости отправить Есенина за границу для поправки здоровья.
В то время, когда друзья и знакомые сплетничали о вечном беспробудном пьянстве поэта, он работал как одержимый. Около сотни первоклассных стихотворений, не считая крупных поэм, за последние два года! Работал, как священнодействовал: мыл голову, приводил себя в порядок, ставил на стол цветы, поддерживал силы крепким чаем… А после работы — веселая компания, в которой — он это прекрасно знал — в лицо льстят, а за спиной говорят гадости. Он выпивал один-два стакана, после чего развязывался язык и пропадала всякая напускная вежливость. Когда находился в обычном состоянии, современники не видели более деликатного и нежного человека, который был сдержан и улыбался, разговаривая даже со своими врагами. После первой же рюмки отпускал все тормоза. Делал это сознательно, давая окружающим возможность списать все на “болезнь”. Каждый скандал имел в основе своей серьезнейшую причину, когда Есенин разом вспоминал все сказанное и содеянное по отношению к нему. И тут уж не было удержу его чувствам.
Почти во всех случаях это был больше театр, чем натуральные выходки пьяного человека. Но все работало на создание репутации, а в душу свою поэт не позволял заглядывать почти никому и приоткрывался изредка ровно настолько, насколько сам считал нужным.
Вольф Эрлих вспоминал одно из посещений “Стойла Пегаса”, когда Есенин, вошедший в это столь хорошо знакомое и донельзя опротивевшее заведение, тяжело опустился на стул и повел вокруг глазами, в одну минуту покрывшимися мутной поволокой.
— Пока сидит Есенин, все — настороже. Никто не знает, что случится в ближайшие четверть часа: скандал? безобразие? В сущности говоря, все мечтают о той минуте, когда он, наконец, подымется и уйдет.
А последняя фраза Эрлиха ставит все точки над “и”:
— И все становится глубоко бездарным, когда он уходит.
Исаак Бабель, хладнокровный, трезвый, прагматичный человек, отнюдь не богемного склада, — и тот попал под влияние Есенина, когда во время одной из встреч с поэтом, покоренный его неистовой внутренней силой, вихрем, в коем поэт всех закручивал вокруг себя, принял участие в веселой пьянке, после чего не мог вспомнить, как попал домой без шляпы и бумажника. Потом только и вспоминал песню, которую пел Есенин на свою собственную мелодию и от которой и женщины, и мужчины плакали, не стыдясь и не утирая слез.
Оно оканчивалось подчас весьма печально. “Дружище Сергей, — писал Чагин, — ты восстановил против себя милицейскую публику (среди нее, между прочим, партийцы) дьявольски. Этим объясняется, что при всей моей нажимистости два дня ничего не удавалось сделать, видимо, из садистических побуждений милиция старалась тебя дольше подержать в своих руках”.
А всего-то навсего Есенин, поссорившись с Толстой, вышел на улицу, подхватил какую-то домашнюю собачку и заявил хозяйке, что отправится с ней гулять. Он тянулся к любой домашней живности — встретив на городской панели лошадь, подолгу шепотом беседовал с ней или искал бездомных собак, для которых у него в кармане всегда была приготовлена какая-нибудь снедь. В расхристанном душевном состоянии решил побеседовать с чужой собачонкой, ну и нарвался на очередную неприятность. “Сижу со своим благоверным, — отписала Толстая Наседкину, — с Божьей помощью четырнадцать часов в 5-м районе милиции города Баку… Он весь, весь побитый, пораненный. Страшно милый и страшно грустный”.
Пружина сжималась все туже и туже, а Есенин успокаивал нервы вином, гнал от себя дурные предчувствия и сидел в Мардакьянах, ожидая случая махнуть куда-нибудь подальше. И тут приходит извещение из Госиздата — необходимо срочно быть в Москве, сдавать рукопись собрания в окончательном виде.
— Классиком становлюсь. Надо все сделать как следует, — Есенин бросается в Москву.
Но его преследует какой-то рок. Не успел доехать до столицы, как влип в очередную историю.
Из рапорта дипломатического курьера НКИД Адольфа Рога:
“На обратном пути моей последней командировки, в поезде начиная от Баку было несколько случаев попыток ворваться в занимаемое нами купе Есенина, известного писателя. Причем при предупреждении его он весьма выразительными и неприличными в обществе словами обругал меня и грозил мордобитием, сопровождая эти слова также многообещающими энергичными жестами, которые не были пущены полностью в ход благодаря сопровождавшему его товарищу. По всем наружным признакам Есенин был в полном опьянении, в таком состоянии он появлялся в течение дня несколько раз…
По дороге освидетельствовать состояние Есенина согласился врач Левит, член Моссовета, но последнего Есенин не подпустил к себе и обругал “жидовской мордой”.
Левит также засвидетельствовал, что Есенин “всю дорогу пьянствовал и хулиганил в вагоне”. Сам же Есенин, давая показания по адресу дипкурьера Рога, отметил, что “сей гражданин пустил по моему адресу ряд колкостей и сделал мне замечание на то, что я пьян. Я ему ответил теми же колкостями… Гр. Левита я не видел совершенно и считаю, что его показания относятся не ко мне… Гр. Левит никаких попыток к освидетельствованию моего состояния не проявлял…”.
В Москву приехал нервный и взвинченный, но благо, был повод быстро успокоиться. Закипела работа над собранием сочинений. Поэт регулярно появлялся в издательстве у Евдокимова, где они обсуждали план собрания, обдумывали композицию, разбирали рукописи. Есенин унес гору бумаг в Померанцев переулок, подключил к работе Толстую… Но долго и усидчиво заниматься рукописью не мог. Накатил очередной прилив творческого вдохновения, и он не столько работал над собранием, сколько над новыми стихами.
Но как только проходило вдохновение и приходилось возвращаться к обыденной жизни, поэт поистине места себе не находил.
На горизонте маячил новый суд. Самого его не покидало ощущение непрестанной слежки и очередных провокаций.
Работа была напряженная. Есенин сидел в библиотеке, просматривал старые публикации, потом брался за разбор рукописей. Проставлял даты, вычеркивал, снова проставлял.
В конце концов, сделал два тома.
На сей раз вырваться из этой мути ему не удалось: отчаяние привело к роковому концу.
Бивуачный быт и скитальчество преследовали Есенина в разные периоды жизни, особенно болезненно сказались они на его судьбе в последние месяцы 1925 г .
Порвав с Мариенгофом и уехав от него, Есенин не имел никакого пристанища: ночевал то в “Стойле Пегаса”, то у друзей. Потом он поселился у Галины Бениславской.
Бениславская занимала небольшую комнату в коммунальной квартире на седьмом этаже дома работников “Правды” в Брюсовском переулке. Комната была уютной, с отличным видом на Нескучный сад и Воробьевы горы, но оказалась тесной для тех, кто ее занимал. Раньше других, с осени 1924 года, в ней стала жить, кроме самой Галины, сестра поэта Катя, приехавшая из деревни в Москву учиться. Потом туда переселился Есенин, затем появилась младшая сестра Шура. Несколько дней в марте 1925 года прожила там и мать поэта, приехавшая погостить у детей.
По возвращении из деревни Есенин разорвал отношения с Бениславской.
Оскорбленная и униженная Галина в своих воспоминаниях окончательно расшифровала ту трагедию, которую она в это время молча переживала:
“…Все изменилось в марте 1925 г . после его приезда с Кавказа. Я больше не могла выдумывать себе увлечения, ломать себя, тогда как я знала, что по-настоящему я люблю С. А. и никого больше. Единственное сильное чувство, очень бурно и необузданно вспыхнувшее к Л., я оборвала сама. Из-за нескладности и изломанности моих отношений с С. А. я не раз хотела уйти от него как женщина, хотела быть только другом. И перед возвращением его с Кавказа я еще раз решила, что как женщина уйду от него навсегда. И поэтому, закрыв глаза, не раздумывая, дала волю увлечению Л. И даже это я оборвала сразу, как только поняла, что от С. А. мне не уйти, эту нить не порвать…”
Под инициалом “Л.” Бениславская имела в виду сына Троцкого Льва Седова. Сестра поэта Шура считала, что самоубийство Бениславской было обусловлено не только смертью Есенина, но и несостоявшимся браком с сыном Троцкого, а также тем, что при разделе есенинского наследства она, в сущности, бывшая несколько лет и литературным секретарем, и другом Есенина, которую временами он даже представлял как свою жену, оказалась ни при чем.
Когда до поэта дошло известие, что у Бениславской серьезный роман с Львом Седовым, он просто взбеленился.
Раньше он с порога отметал всякие нашептывания насчет того, что его подруга служит в ВЧК и что с ней надо быть поосторожнее. Не верил никаким слухам о возможной слежке за собой с ее стороны — знал Галину достаточно хорошо. Но сын Троцкого! Опять его пытаются затянуть в какое-то пакостное болото. Достаточно одной Берзинь, у которой личные отношения всегда сопровождаются “политикой”. Но от Бениславской не ожидал…
Хватит! Собрав вещи, переехал на квартиру к Наседкину. Но сколько же можно мотаться по чужим углам? Часть вещей и бумаг у Сахарова. Часть — еще где-то. Ни угла, ни пристанища. Даже присесть поработать стало негде.
Еще раньше у Есенина завязались весьма серьезные отношения с Ириной Шаляпиной — дочерью великого русского певца.
Отношения, как можно предположить, развивались бурно и весьма драматично. Никто уже не скажет, с чего они начались и что послужило толчком к разрыву. Достоверно известно, что Есенин написал более двух десятков писем, адресованных Ирине Федоровне, которая уничтожила их — все до одного.
Надо бежать. Вон из Москвы, и чем скорее, тем лучше. Куда? Можно на Кавказ, где его примут с распростертыми объятиями. А то — в Италию, к Горькому… О многом тогда они в Берлине не договорили. В Италию было бы здорово! Только там он хоть чуть-чуть отдохнул во время путешествия с Айседорой.
Горький, передавали, им интересуется. Просит прислать стихи, кажется, собирается что-то написать. Сам же Есенин читал все, что Алексей Максимович присылал Воронскому — “Автобиографические рассказы”, воспоминания об Анне Николаевне Шмидт… Он собрался и даже начал писать письмо, которое так и осталось неотосланным:
“Скажу Вам только одно, что вся Советская Россия всегда думает о Вас, где Вы и как Ваше здоровье. Оно нам очень дорого. Посылаю Вам все стихи, которые написал за последнее время. И шлю привет от своей жены, которую Вы знали еще девочкой по Ясной Поляне. Желаю Вам много здоровья, сообщаю, что все мы следим и чутко прислушиваемся к каждому Вашему слову”.
По горькой иронии судьбы в это же самое время Горький, прочтя роман Сергея Клычкова “Сахарный немец”, писал в письме, адресованном Бухарину.
“Надо бы, дорогой товарищ, Вам или Троцкому указать писателям-рабочим на тот факт, что рядом с их работой уже возникает работа писателей-крестьян и что здесь возможен, — даже, пожалуй, неизбежен конфликт двух “направлений”. Всякая цензура тут была бы лишь вредна и лишь заострила бы идеологию мужикопоклонников и деревнелюбов, но критика — и нещадная — этой идеологии должна быть дана теперь же. Талантливый трогательный плач Есенина о деревенском рае — не та лирика, которой требует время и его задачи, огромность которых невообразима…”
Бухарин постарался, выдал на-гора “нещадную критику”…
Но Италия пока далеко. Баку с Чагиным поближе. “Дорогой Петр Иванович! Вязну в хлопотах и жду не дождусь того дня, когда снова предстану у врат Бакраба… Завидую тебе за те звездочки, которые ты можешь считать не на небе, а на земле…” Скоро, скоро увидимся за коньячком, Петр Иваныч! А пока — сплошь заботы по собранию. Три тома будет. В первом — лирика, во втором — “маленькие поэмы”, в третьем — большие вещи. И пусть тогда кто-нибудь заикнется про “исписавшегося” Есенина. Это собрание всех поставит на место!
В Госиздате созрела идея выпустить в свет есенинское собрание сочинений. Идея замечательная, сулящая обоюдную выгоду. Поэт одним махом решал свои материальные проблемы. Более того, это издание явилось бы достойным венцом длительного периода его творческой деятельности — более чем за 10 лет. Собрание обещало прибыль и славу. И в Госиздате прекрасно знали, что внакладе не останутся — есенинские книги расходились мгновенно. Поначалу поэту предлагали шесть тысяч, и он уже почти согласился, но тут вмешался Наседкин. Благодаря его настоянию и долгим увещеваниям договор был подписан на 10 тысяч.
Есенин договорился с Евдокимовым, давшим “добро” быть редактором собрания, о выплате аванса, из которого, правда, получил лишь небольшую часть: “денег в Госиздате не было”, и уехал в Константиново.
Родные радовались, показывали новый дом, расспрашивали про московскую жизнь и, конечно, интересовались насчет деньжат. Остальные смотрели с любопытством — как же, Серега приехал, столичный житель, писатель… И свой вроде и — чужой.
Галя Бениславская, вспоминая одну из таких поездок вместе с Есениным, Сахаровым и Наседкиным, красочно расписывала дурное поведение Есенина в деревне. Дескать, пил без удержу, играл ряженого, одевшись в сестринское платье, издевался над стариками, таскал ее по всей деревне, то в кашинский сад, то еще куда-то… Он действительно был в угнетенном душевном состоянии, бродил по родным местам, прощался с молодостью. Снова и снова переживал, вглядываясь в изменившийся до полной неузнаваемости облик милой стороны.
Поэт наскоро сваливает в кучу стихи, поэмы, рукописи, вырезки… Евдокимов пожимает плечами:
— Сергей! Разве можно так работать?
— Да мне лишь бы поскорее! Ладно, разберем, составим как следует. Пока вот то, что есть, а композицию наметим.
В этой лихорадочности и торопливости близкие и знакомые видели только одну прогрессирующую болезнь. Разрабатывается план “лечения”, то есть помещения Есенина в клинику. План этот вынашивают Наседкин с Екатериной и, конечно, Берзинь с Вардиным. С другой стороны, Чагин пишет письмо зав. отделом печати ЦК Иосифу Варейкису о необходимости отправить Есенина за границу для поправки здоровья.
В то время, когда друзья и знакомые сплетничали о вечном беспробудном пьянстве поэта, он работал как одержимый. Около сотни первоклассных стихотворений, не считая крупных поэм, за последние два года! Работал, как священнодействовал: мыл голову, приводил себя в порядок, ставил на стол цветы, поддерживал силы крепким чаем… А после работы — веселая компания, в которой — он это прекрасно знал — в лицо льстят, а за спиной говорят гадости. Он выпивал один-два стакана, после чего развязывался язык и пропадала всякая напускная вежливость. Когда находился в обычном состоянии, современники не видели более деликатного и нежного человека, который был сдержан и улыбался, разговаривая даже со своими врагами. После первой же рюмки отпускал все тормоза. Делал это сознательно, давая окружающим возможность списать все на “болезнь”. Каждый скандал имел в основе своей серьезнейшую причину, когда Есенин разом вспоминал все сказанное и содеянное по отношению к нему. И тут уж не было удержу его чувствам.
Почти во всех случаях это был больше театр, чем натуральные выходки пьяного человека. Но все работало на создание репутации, а в душу свою поэт не позволял заглядывать почти никому и приоткрывался изредка ровно настолько, насколько сам считал нужным.
Вольф Эрлих вспоминал одно из посещений “Стойла Пегаса”, когда Есенин, вошедший в это столь хорошо знакомое и донельзя опротивевшее заведение, тяжело опустился на стул и повел вокруг глазами, в одну минуту покрывшимися мутной поволокой.
— Пока сидит Есенин, все — настороже. Никто не знает, что случится в ближайшие четверть часа: скандал? безобразие? В сущности говоря, все мечтают о той минуте, когда он, наконец, подымется и уйдет.
А последняя фраза Эрлиха ставит все точки над “и”:
— И все становится глубоко бездарным, когда он уходит.
Исаак Бабель, хладнокровный, трезвый, прагматичный человек, отнюдь не богемного склада, — и тот попал под влияние Есенина, когда во время одной из встреч с поэтом, покоренный его неистовой внутренней силой, вихрем, в коем поэт всех закручивал вокруг себя, принял участие в веселой пьянке, после чего не мог вспомнить, как попал домой без шляпы и бумажника. Потом только и вспоминал песню, которую пел Есенин на свою собственную мелодию и от которой и женщины, и мужчины плакали, не стыдясь и не утирая слез.
Эх, любовь-калинушка, кровь — заря вишневая,
Как гитара старая и как песня новая.
………………………………………………………………………….
Пейте, пойте в юности, бейте в жизнь без промаха —
Все равно любимая отцветет черемухой.
Я отцвел, не знаю где. В пьянстве, что ли? В славе ли?
В молодости нравился, а теперь оставили.
Потому хорошая песня у соловушки,
Песня панихидная по моей головушке.
Минуты печали сменялись минутами безудержного веселья и такое состояние продолжалось у Есенина в Баку, куда он снова отправился.
Цвела — забубенная, была — ножевая,
А теперь вдруг свесилась, словно неживая.
Оно оканчивалось подчас весьма печально. “Дружище Сергей, — писал Чагин, — ты восстановил против себя милицейскую публику (среди нее, между прочим, партийцы) дьявольски. Этим объясняется, что при всей моей нажимистости два дня ничего не удавалось сделать, видимо, из садистических побуждений милиция старалась тебя дольше подержать в своих руках”.
А всего-то навсего Есенин, поссорившись с Толстой, вышел на улицу, подхватил какую-то домашнюю собачку и заявил хозяйке, что отправится с ней гулять. Он тянулся к любой домашней живности — встретив на городской панели лошадь, подолгу шепотом беседовал с ней или искал бездомных собак, для которых у него в кармане всегда была приготовлена какая-нибудь снедь. В расхристанном душевном состоянии решил побеседовать с чужой собачонкой, ну и нарвался на очередную неприятность. “Сижу со своим благоверным, — отписала Толстая Наседкину, — с Божьей помощью четырнадцать часов в 5-м районе милиции города Баку… Он весь, весь побитый, пораненный. Страшно милый и страшно грустный”.
Пружина сжималась все туже и туже, а Есенин успокаивал нервы вином, гнал от себя дурные предчувствия и сидел в Мардакьянах, ожидая случая махнуть куда-нибудь подальше. И тут приходит извещение из Госиздата — необходимо срочно быть в Москве, сдавать рукопись собрания в окончательном виде.
— Классиком становлюсь. Надо все сделать как следует, — Есенин бросается в Москву.
Но его преследует какой-то рок. Не успел доехать до столицы, как влип в очередную историю.
Из рапорта дипломатического курьера НКИД Адольфа Рога:
“На обратном пути моей последней командировки, в поезде начиная от Баку было несколько случаев попыток ворваться в занимаемое нами купе Есенина, известного писателя. Причем при предупреждении его он весьма выразительными и неприличными в обществе словами обругал меня и грозил мордобитием, сопровождая эти слова также многообещающими энергичными жестами, которые не были пущены полностью в ход благодаря сопровождавшему его товарищу. По всем наружным признакам Есенин был в полном опьянении, в таком состоянии он появлялся в течение дня несколько раз…
По дороге освидетельствовать состояние Есенина согласился врач Левит, член Моссовета, но последнего Есенин не подпустил к себе и обругал “жидовской мордой”.
Левит также засвидетельствовал, что Есенин “всю дорогу пьянствовал и хулиганил в вагоне”. Сам же Есенин, давая показания по адресу дипкурьера Рога, отметил, что “сей гражданин пустил по моему адресу ряд колкостей и сделал мне замечание на то, что я пьян. Я ему ответил теми же колкостями… Гр. Левита я не видел совершенно и считаю, что его показания относятся не ко мне… Гр. Левит никаких попыток к освидетельствованию моего состояния не проявлял…”.
В Москву приехал нервный и взвинченный, но благо, был повод быстро успокоиться. Закипела работа над собранием сочинений. Поэт регулярно появлялся в издательстве у Евдокимова, где они обсуждали план собрания, обдумывали композицию, разбирали рукописи. Есенин унес гору бумаг в Померанцев переулок, подключил к работе Толстую… Но долго и усидчиво заниматься рукописью не мог. Накатил очередной прилив творческого вдохновения, и он не столько работал над собранием, сколько над новыми стихами.
Но как только проходило вдохновение и приходилось возвращаться к обыденной жизни, поэт поистине места себе не находил.
На горизонте маячил новый суд. Самого его не покидало ощущение непрестанной слежки и очередных провокаций.
Работа была напряженная. Есенин сидел в библиотеке, просматривал старые публикации, потом брался за разбор рукописей. Проставлял даты, вычеркивал, снова проставлял.
В конце концов, сделал два тома.