Сын жены архитектора Вадик – это особая статья. Ему семь лет. Он постоянно рисовал в альбоме, не рисовал даже, а набрасывал. Из-под его карандаша возникали островерхие средневековые замки, рыцари в тяжёлых доспехах с паучьими ножками. У каждого рыцаря свой характер. Иногда Вадик зарисовывал свои сны, похожие на ужасы из фильмов Хичкока.
Я звал Вадика «чревовещатель», потому что разговаривал он не разжимая губ. Чревовещал, как правило, два слова: «Не хочу». Что бы ему ни предлагали: ягоды, фрукты, море, послеобеденный сон, – он ничего не хотел и был углублён в какую-то недетскую, немальчишескую жизнь. Это был сложившийся творческий человек с тяжёлым, отвратительным характером. И только когда он пугался или плакал, было видно, что все-таки ребёнок.
Я быстро снарядился и вышел на веранду. Вся команда, включая мальчика, стояла во дворе.
Я примкнул к группе. Архитектор тут же двинулся с места в карьер, как конь, которого крепко хлестнули.
Была середина дня. Солнце упирало свои лучи в самую макушку, и через две минуты я понял, что устал. Больше всего мне хотелось сейчас лечь на диван и раскрыть «Иностранную литературу» на прерванной странице. Это было желание, продиктованное чувством, но умом я понимал, что лежать с журналом на диване я могу всю зиму, весну и осень, а попасть на Кикимору – только во время отпуска и только в том случае, если кто-то позовёт меня с собой.
Через несколько минут мы подошли к подножию горы и начали восхождение. Вдоль тропинки росла зелёная трава с сухими цветочками, сухой кустарник. Камни и камешки имели какой-то бытовой вид. Казалось, они не скатились с гор, а возникли здесь сами по себе.
Архитектор шёл впереди всех – поднимался ровно и мощно, как лифт. Вадик тащился, упрямо глядя себе под ноги, и я ждал, когда он чего-нибудь захочет – именно того, что ему не смогут предложить: ягоды, фрукты, море, послеобеденный сон. Жена архитектора шла, как истая горянка. Горянки привыкли к горным перевалам и даже вяжут по дороге.
Я остановился, снял рубашку и понёс её в руке. Рубашка ничего не весила, но я воспринимал её как тяжесть. Я устал. Я чувствовал, что дышу по привычке жить. Вдыхаю и выдыхаю, но воздух не утомляет меня...
...Где-то в Старопанском переулке живёт мой сын Антон Климов. С его мамой мы разошлись десять лет назад. Мне понятно, почему мы разошлись, но мне до сих пор непонятно, почему мы поженились. Наверное, приняли за любовь томление молодых тел. Мы приняли одно за другое. Совершили ошибку. Антон – результат ошибки, но тем не менее он живёт себе и здравствует, и мы с ним два без вины виноватых мужика – большой и маленький.
Он без отца. Я без сына. Мы поровну платим судьбе.
Но если я женюсь в другой раз да ещё заведу другого ребёнка, то я как бы оставляю Антона на обочине своей жизни, а сам еду дальше. Я-то могу поехать, но с каким лицом, если за моей спиной стоит и смотрит мне вслед светловолосый мальчик, подвижный как ртуть, говорящий хрипатым басом.
...Я плёлся бездыханный по склону Кикиморы и совершенно о ней не думал. Я не умею путешествовать. Я тащу за собой в гору рюкзак своей прошлой жизни. Мне надо либо забывать рюкзак, либо не путешествовать.
Люди переплывают океан на плоту из любопытства к человеческим возможностям. Я совершенно нелюбопытен к своим возможностям. Я не признаю ложных целей и искусственных трудностей. Я не умею преодолевать себя. Я, например, не люблю варёный лук и никогда его не ем. Я никогда не делаю того, что мне не хочется.
– Хге-гей... – Это мои спутники.
Они сильно вырвались вперёд, и им неудобно было друг перед другом позабыть меня в горах. Мало ли что может случиться? Говорят, в горах водятся медведи...
Эластичные плавки не пропускали воздух, и я шёл, будто в компрессе. Я огляделся по сторонам. Вокруг было пусто, как в первый день творения. Я снял шорты, плавки и пошёл голым. Ветер обвевал меня. Идти стало легче, но раздражала перспектива быть встреченным и опознанным. Я остановился и оделся. И снова пошёл. Солнце двигалось вместе со мной и, словно пальцем, надавливало лучом в моё темя.
Тропинка вилась среди кустарника, и я вился вместе с ней, как баран, отбившийся от стада.
И вдруг увидел своих. Я так удивился и обрадовался, будто встретил их за границей, где-нибудь в Аргентине или в Перу.
Неподалёку проходила водопроводная труба. Кто-то эту трубу здесь положил. Из неё лилась сверкающая вода. Вадик пил, подставив под струю ладошку горсточкой. Я думаю, он пил потому, что ему запрещали.
Вдоль по трубе, тесно прижавшись друг к другу, сидели маленькие птички, похожие на ласточек. А может, и ласточки. Их было штук пятьдесят или семьдесят, они совершенно не стеснялись присутствия людей. Именно так я представляю себе рай: тишина, низкие деревца, сверкающая вода, доброжелательные птицы. Когда я приблизился к трубе, они торопливо защебетали – поделились впечатлениями.
Наверное, сказали: «А вот ещё один» или «Какой симпатичный»... А может, они видели меня без плавок и говорили об этом. Потом вдруг взлётели, сбились в тучку и снова сели, но не так плотно, а кто куда: на трубу, на траву, на деревца.
Вода была холодная и не имела никакого вкуса. Мне казалось, что я пью жидкий воздух. Наверное, натуральная вода не имеет ни запаха, ни вкуса. Просто раньше я никогда не пил натуральную воду.
Я рассчитывал прилечь на травку и насладиться райской обстановкой. Но архитектор скомандовал:
– Пошли!
И все с удовольствием поднялись с земли. Видно, они довольно долго меня ждали, успели как следует отдохнуть и даже пресытиться неподвижностью.
Я покорно пристроился в цепочке последним – за женой архитектора. Время от времени она оборачивалась и говорила мне:
– Посмотрите, какая красота!
В какую-то минуту я понял: сейчас могут произойти два события. Либо у меня откуда-то из дальних резервов организма откроется второе дыхание, либо я сейчас лягу и погибну во цвете лет, оставив Мику без любви, ансамбль без трубы, мать без сына, а сына без отца.
Моя цель – вершина. Но стоит ли она таких затрат?
Как говорят экономисты: рентабельна ли моя вершина?
Жена архитектора подала мне руку. Она тоже устала.
У неё упали плечи и мускулы лица. Она перестала быть интеллектуальной хищницей, а стала только тем, что она есть: уставшей женщиной в середине жизни.
Все кончается когда-нибудь. И наше восхождение закончилось. Мы ступили на вершину.
Я стоял на самой середине между небом и землёй.
Отсюда было видно, что земля имеет форму шара.
Море было полосатое: полоса изумрудно-зелёная, полоса черно-синяя, полоса коричневая...
Подо мной и позади меня – горы.
Заходящее солнце освещало вершины, и они горели, а подножия были тусклые. Далёкие вершины – острые, а те, что поближе, – покатые, как гигантские валуны, и по ним можно бегать. Покатые горы выглядели добрыми. К ним подходило слово «Лапландия».
...Я...
В горах совсем другое восприятие своего «я».
Я человек. Часть природы. Часть всей этой красоты. Её совершённое выражение. И если Я имею ко всему Этому прямое отношение, значит, мне не в чем сомневаться.
Я преодолел себя, чтобы поднять своё тело высоко над землёй. Я поднял себя для того, чтобы лучше увидеть вокруг и в себе.
Во мне сорок восемь правд. Правда утра и вечера. Правда трезвости и похмелья и так далее. Но сейчас все эти частные правды полиняли. Мне казалось, я коснулся Истины, хотя и не понимал, в чем она.
Моя душа наполнилась торжественностью, и слезы заволновались во мне. Похожее состояние я испытываю, когда слышу детский хор. Я люблю детские голоса, и мне при этом бывает невыразимо жаль своей уходящей жизни. Эти неодинаковые чувства – любовь и тоска – высекают из меня слезы.
Сейчас я стоял и внутренне плакал, охваченный противоположными чувствами, которые я раньше в себе не соединял.
Значит, я шёл в гору так долго и так трудно ради этой минуты. И нет такой платы, которая была бы для неё высока. Единственное, если бы я сорвался и сломал себе шею.
Мои альпинисты стояли возле меня, смотрели каждый по-своему и видели каждый своё.
Архитектор был на Кикиморе уже десять раз и в десятый раз видел всю эту красоту и торжественность. Он к ним привык. Он был счастлив нашим счастьем. Тем, что он нас сюда привёл.
Жена архитектора стояла помолодевшая, как девушка. Даже не девушка, а подросток, в предчувствии первой и единственной любви, которой предназначались вся нежность и вся отпущенная преданность.
Вадик стоял с насторожённым видом. Он ещё не научился ценить красоту и не знал, что это редкость. Ему было не трудно подняться и не торжественно стоять.
А может быть, я ошибался. Может быть, высота, камни, сбежавшиеся в громадные складки, собственная малость и затерянность повергали его в ужас. И все его хрупкое существо кричало: «Не хочу!»
– На ужин опоздаем! – напомнил архитектор.
Он как бы отвечал за всех и умел думать не только о настоящем моменте, но и о том, что будет после.
Я никогда не думаю о последствиях, и это всегда мне мстит.
Спускались мы легко. Вприпрыжку. Но я даже вприпрыжку ухитрился отстать.
Мы сбежали на набережную и пошли вдоль моря. На лавочках, разложив свои формы, сидели отдыхающие. Мы шли мимо них пружинистым шагом, заряженные душевной и мышечной бодростью, и думали: «Эх вы, индюки...»
Мы зашли в ресторан, и нам подали целый кувшин жёлтого молодого вина, похожего на забродивший виноградный сок.
Очень может статься, что жизнь задумана как дорога к вершине... Дойду ли я до своей вершины или устану и вернусь, чтобы лечь на диван? А может быть, я слишком медленно плетусь и помру где-то на полпути...
А вдруг моя вершина уже была? А я не заметил и теперь иду без цели?
Автомат на почте работал круглосуточно.
Я набрал нужный код. Потом нужный номер.
Никто не подошёл. Значит, Мика уехала в командировку.
«Нечестно», – подумал я. И это было действительно нечестно по отношению к сегодняшнему дню.
Мамы тоже не оказалось дома. Возможно, Елена родила, и мама уехала знакомиться с внуком или внучкой. Елене звонить было некуда: они с мужем жили за городом без телефона и прочих удобств.
Свои координаты я никогда не оставляю, иначе буду вынужден все время ждать – ждать, что меня вызовут с работы, что приедет Мика и заявит: «Я соскучилась». Ждать писем, которых не будет. Вернее, придут две открытки за месяц, а я буду каждый день заглядывать в почтовый ящик или в глаза квартирной хозяйке. И весь мой отдых превратится в одно сплошное ожидание. А когда я жду, я уже больше ничего не могу делать.
Я нашёл на столе испорченную почтовую открытку, на которой было написано «Харьков». Я зачеркнул «Харьков», сверху написал адрес Елены. Потом перевернул открытку и начал: «Здравствуйте, дорогие! Как вы живёте? Я живу хорошо». Так я всегда начинаю свои письма домой. И это все, что я могу сказать. Я напряг чело и написал о том, что долетел благополучно, хоть и опоздал на свой рейс. О ценах на фрукты и на жильё, о температуре воды и температуре воздуха. И о том, что я по ним скучаю, и это было некоторым преувеличением.
Мне необходимо знать о своих близких, что они есть и с ними все в порядке. Но когда я знаю, что с ними все в порядке, я могу не видеться по пять и по семь лет – срок, за который страна выполняет грандиозные планы. Я бросил открытку в почтовый ящик и пошёл к морю.
Лунная дорожка дробилась на воде. Море дышало, как огромный организм. Тянулось к моим босым ногам.
Я вошёл в воду и поплыл по лунной дорожке. Когда я вскидывал руку над водой, мне казалось, рука должна быть золотая. Но она была тёмная.
Буй был чуть накренён и качался в черноте моря, как земной шар в галактике. Я лёг на земной шар лицом к горизонту и тоже стал качаться – один в галактике.
Мика!
Мне надоело.
Это случилось на двенадцатый день отдыха в десять часов утра. Я стоял на базаре и покупал черешню – светлую и крупную, как дикие яблочки. Купил три килограмма и ссыпал их в целлофановый мешок. На обратной дороге мне попалась дворничиха со шлангом. Из шланга била вода. Я подставил под струю свой мешок, и он тут же раздулся от воды. Мешок оказался не целым, из дна и с боков оттопырились тугие узкие струйки.
Я шёл по пляжу, ел безвкусную черешню. Тугие струйки толкали меня в ногу. У меня возникло чувство какой-то разъедающей неудовлетворённости. Я слушал в себе это чувство и сплёвывал косточки в кулак. Загорелые тела, пёстрые купальники, синьковое небо, наглое солнце, море, бурое у берега, пальмы с шерстяными стволами и жестяными листьями – все это лезло в глаза, в нос, в уши, как синкопированная музыка, пущенная на полную мощность. Я шёл по пляжу, перешагивая через тела и обходя их. Люди играли в карты. Хохотали. Я не верил, что им азартно играть и весело смеяться. Мне казалось, они притворяются.
Наконец я пробрался к нашим и угостил их черешней. Вадик метнул на меня взгляд мизантропа и отвернулся: Сейчас скажет: «Не хочу», – подумал я. Жена архитектора зачерпнула горсть красивых ягод и протянула сыну.
– Не хочу, – обрадованно прочревовещал Вадик.
– А почему ты не хочешь? – спросил архитектор.
– Не хочет, и все, – заступилась жена архитектора. – Поди окунись!
– Не хочу!
– Ну хоть один разочек!
– Отстань от него, – предложил архитектор. – Не хочет – не надо.
– А зачем я его сюда привезла?
– Зачем заставлять человека делать то, чего он не хочет? А если бы тебя заставляли делать то, что ты не хочешь?
– Ты так говоришь, потому что это не твой сын.
– Ты слишком много с него спрашиваешь, – сказал архитектор.
Его точка зрения полностью совпадала с моей. Но я промолчал. Я сидел на корточках и ел черешню. Потом встал и пошёл.
Мои друзья решили, что мне надоело существовать на корточках и я пошёл взять ещё один лежак. Сейчас возьму и вернусь. Но я поднялся и пошёл потому, что во мне что-то кончилось. Как бензин в мотоцикле.
Я могу понять заключённого, который убегает из тюрьмы за полтора месяца до окончания срока. Кончается запас терпения, и человек уже не принадлежит здравому смыслу.
В десять часов я стоял на базаре.
В пятнадцать часов я входил в помещение аэропорта. В восемнадцать часов я летел над средней полосой России. Над левитановскими пейзажами, о которых так скучал архитектор.
В двадцать часов по московскому времени я стоял перед Микиной дверью и нажимал на звонок.
У Мики домашние туфли на деревянной подошве и без пятки. Она клацает ими, как японка.
Сейчас застучат деревянные торопливые шаги. Дверь распахнётся, я широко шагну, она сомкнёт руки на моей шее, и воздух загорится вокруг нас.
...Послышались бесшумные босые шаги.
Зашуршал замок.
Дверь распахнулась.
Мика...
Я не сделал шаг вперёд. Я остался на месте. Меня что-то не пускало.
Её глаза. Они, казалось, выключили своё обычное выражение. Глаза у неё были строгие, как у учительницы, которая выслушивает лодыря и пытается определить: где он врёт.
– Я так и знала, – сказала Мика.
– Ты знала, что я приеду?
Мне стало обидно за себя, за то, что я, как дурак, летел через всю страну к этим глазам, к этой фразе.
– Проходи, – сказала Мика. – Только не топай.
Я шагнул через порог. Она осторожно прикрыла за мной дверь. Я стоял в прихожей, испытывал какое-то общее недоумение.
– Чего ты стоишь? Раздевайся.
Я снял плащ, повесил на вешалку. Поставил чемодан. Мика ждала, сопровождая глазами каждый мой жест. Было похоже, будто я монтёр, пришёл чинить проводку.
Мика на цыпочках пошла на кухню. Я двинулся следом. Тоже на цыпочках.
– Есть хочешь? – шёпотом спросила она.
– А почему мы шепчемся?
– Спят, – неопределённо ответила она.
– Кто?
– Муж.
– Чей?
– Мой.
Когда петуху отрубают голову, он ещё некоторое время бегает по двору и, наверное, думает о себе, что он в прекрасной форме.
Я сел на кухонную табуретку.
– А где ты его взяла? – спросил я.
– В метро познакомились.
– Когда?
– Неделю назад. Он вошёл на «Краснопресненской», сел против меня и смотрит. Смотрел, смотрел, потом сел рядом. Потом я вышла и он вышел.
– И все?
– Все. А вчера подали документы.
– Но ты же его совсем не знаешь.
– Я его чувствую. Хорошие люди всегда видны.
– Ты сошла с ума. Зачем ты портишь свою жизнь?
– Хуже, чем было, не будет. Тебя кормить?
– А мужу останется?
– Всем хватит.
Она всегда любила меня кормить и любила смотреть, как я ем. И сейчас она легко задвигалась, собирая на стол тарелки и тарелочки.
– Знаешь, когда ты разбился, я села на пол и думаю: как же я теперь буду жить? А потом вдруг среди ночи проснулась и поняла: я жила ужасно...
– Что значит разбился?
– Разбился на самолёте. Мне твоя соседка позвонила.
Плакала, говорила, что ты предчувствовал.
– На каком самолёте?
– Рейс 349. Москва – Адлер.
– У него отвалилось крыло... – Я смотрел сквозь Мику в тот далёкий сон.
– Это я не знаю. Это тебе лучше знать.
Я все понял и поверил. Самолёт, на который я опоздал, разбился, и, поскольку я был зарегистрирован...
Я понял и поверил, но это не произвело на меня сейчас никакого впечатления. Замужество Мики заслонило мою собственную смерть.
– Я разбился, и ты тут же вышла замуж?
– Я вышла замуж вовсе не потому, что ты разбился.
– А почему?
– Я влюбилась.
– И ты не заплакала по мне?
– Я не поверила. Я знала, что с тобой все в порядке.
– Откуда ты могла знать?
– Чувствовала. Знаешь, я недавно смотрела телевизионный фильм. Там приходит чукча к милиционеру и говорит: «В тайге прячется человек». Милиционер спрашивает: «А ты откуда знаешь?» А чукча отвечает: «Я сюствую». Так и я. Сюствую.
На Мике была незнакомая мне длинная юбка, и вся Мика была другая, чужая, не моя. И я уже не верил, что когда-то обнимал её и был любим ею.
– Я не верю, – сказал я.
– Привыкнешь.
– Привыкну, – пообещал я. – Я тебя забуду.
– Ты слишком знаешь меня, чтобы забыть.
– Я отомщу.
– Как? – Она перестала резать сыр и заинтересованно смотрела в моё лицо.
– Я женюсь и буду счастлив.
– Не будешь.
– Откуда ты знаешь?
– Сюствую.
Мика взяла губку и протёрла клеёнку на столе. На ней были изображены черешни – абсолютно такие, какие я покупал утром на базаре.
– Почему ты ничего не ешь?
– Не глотается. – Я взял её за руку. – У тебя с ним так же, как со мной?
Мы смотрели друг на друга, глаза в глаза.
– По-другому. Нет гремучего прицела воспоминаний... Четыре года... – Мика замолчала, будто листая в памяти год за годом. – По времени это столько же, сколько шла война. А где мои завоевания? Где мои награды?
– Какие могут быть награды у любви? Чувство само по себе – это и завоевание, и награда.
– Ты дал мне самый грустный опыт, который может дать мужчина женщине. Опыт унижения... Ты приходил и уходил и всякий раз боялся, что будет слишком долгое прощание. Мне казалось, что помимо любви ко мне у тебя должно быть чувство долга, но ты считал, что ничего не должен, тогда и я тебе ничего не должна.
– Какой бы я ни был, но второго такого ты не найдёшь.
Я хотел, чтобы она испугалась и усомнилась.
– А я и не хочу такого второго. Я так много страдала с тобой, что у меня даже образовался условный рефлекс. Вот я вижу тебя, и мне хочется плакать. – Её глаза заволокло слезами. – Знаешь, бывают сломанные замки, в которых проворачивается ключ. Ты стоишь и думаешь: вот сейчас отопрешь, сейчас... А ключ все проворачивается, и ты стоишь на улице и не можешь попасть в дом. Это с ума можно сойти.
Мы замолчали.
На улице звякнул велосипед. Мика вздрогнула.
– Мне все время кажется: телефон... – Она виновато улыбнулась сквозь слезы. – Я четыре года каждый день ждала твоего звонка и даже боялась пустить воду в ванной. Боялась, что не услышу.
– А почему он спит? – спросил я.
– Кто?
– Твой муж.
– Устал.
– А чем он занимался?
– Он археолог, недавно вернулся из Якутии. Нашёл позвонок мамонта в районе вечной мерзлоты.
– А зачем он ему?
– Позвонок?
– Ну да...
– Чтобы представить себе весь позвоночник.
– А зачем представлять себе весь позвоночник?
– Чтобы воспроизвести мамонта целиком.
– А зачем воспроизводить мамонта, который давно сдох?
– Для истории... Когда через тысячу лет найдут твой позвоночник, им никто не заинтересуется.
– Почему же? Я вполне типичный представитель своего времени – честный, неустроенный, инфантильный...
– Честный вор, – подсказала Мика.
– Ну знаешь... Все мы что-то воруем и что-то безвозмездно отдаём.
– Ты ничего не отдаёшь. Ты чемпион эгоизма, и в этом твоя творческая индивидуальность. Ты предпочитаешь жить удобно.
– Что значит: удобно?
– Удобная работа: и занят, и свободен. Удобный сын: и есть он, и нет его. Удобная женщина: можно прийти, можно уйти...
Я смотрел на Мику. Я никогда не предполагал, что в ней зрели эти мысли.
– Ты ненавидишь меня...
– Незавершённая любовь переходит в ненависть. Это нормально.
– И ты меня ненавидишь?
– Ненависть – это очень сильное чувство. Такое же, как любовь, только со знаком минус. Я тебя не ненавижу.
Я от тебя свободна. Не судьба, да и все.
– Почему не судьба?
– Я любила тебя сильнее, чем это нравится судьбе.
И потом, я не вовремя явилась в твоей жизни. Надо было на десять лет раньше или на десять лет позже. Я пришла в твои тридцать семь, а надо было в двадцать семь, когда ты был свободен. Или в сорок семь, когда устанешь терять...
– Судьба – не судьба... Просто я разбился, и ты бросила меня в ту же секунду.
– Ты был уверен, что я пойду за тобой в мир иной?
– Да, – сказал я серьёзно. – Я был уверен.
– Дело не в том, разбился ты или нет, просто я износила наши отношения. Как туфли. Подошва отлетела.
– Почему?
– Люди любят друг друга, чтобы зачать ребёнка и взрастить его для дальнейшей жизни. Есть время цветения – весна, а есть время урожая – осень. Невозможно же цвести и весну, и лето, и осень, и зиму. Мои цветы облетели. А ребёнка ты не хотел.
– Ты могла меня не слушать.
– Как я могла не слушать, когда ты был для меня священное существо.
– Но ведь все можно поправить.
– Только актёры могут играть один спектакль по десять раз. А мы не актёры, а люди. И не играем, а живём.
Из комнаты раздался мужской голос:
– Элла!
– Кто это: Элла?
– Я! – сказала Мика.
Я вспомнил, что полное её имя – Микаэлла. Сейчас у неё все было другое: имя, одежда, глаза.
– Я тебе верил, – сказал я.
– А я тебе.
Я встал и пошёл.
Я вышел сначала в прихожую, потом на лестницу. Когда я оказался на лестнице, я понял, что не могу идти. Мне захотелось сесть тут же, на ступеньку, но её археолог с позвонком мог выйти и увидеть меня под дверью, как собаку. Это было бы слишком щедрым свадебным подарком.
Я пошёл вверх, держась за перила, и добрался до последнего этажа. Дальше был чердак.
Я сел на самую верхнюю ступеньку и застыл. Все ощущения были выключены во мне. Видимо, сработали защитные силы организма, и он самоотключился, чтобы я ничего не чувствовал.
Я не помню, сколько прошло времени, когда я услышал клацающие деревянные шаги. Мика поднималась по лестнице. Она чуть придерживала у колен свою длинную юбку, чтобы не мести ею ступеньки, и походила на представительницу девятнадцатого века, идущую на бал в дворянском собрании.
– Не сиди на камне. Встань.
Я встал.
Она взяла меня за руку и подвела к лифту.
– Нажми кнопку.
Я нажал большую круглую кнопку лифта. Она стала светящейся и красной. Сквозь решётку двери было видно, как задвигались колёсики и поползли тросы.
– Как ты узнала, что я здесь? – спросил я. – Чувствуешь?
– Нет. Просто я стала смотреть в окно, ждала, когда ты выйдешь. Тебя не было. Тогда я спустилась вниз. Тебя нет. Значит, ты наверху. Методом исключения.
Лифт подошёл и остановился.
– Открывай дверь.
Я повернул холодную ручку и открыл решётчатую дверь.
– Теперь иди.
– Можно, я ещё посижу?
– Нет, – запретила Мика. – Иди.
– Что я теперь буду делать?
– Жить, – ответила Мика. – Подумай, ведь ты действительно мог разбиться.
Внизу кто-то постучал ногой, требуя лифт.
– Самое главное – быть живым, – сказала Мика. – Это необходимое условие. А все остальное можно варьировать.
Я вошёл в лифт. Она захлопнула дверь. Стояла, ждала, когда я уеду. Все это было так беспощадно и нелепо, как будто моя голова стояла отдельно от меня и смотрела, как я уезжаю.
Наверное, когда петуху отрубают голову, то его глаза какое-то время видят, как бегает его туловище.
– Прости меня, – сказал я Мике.
– Нет. Не прощу.
Снизу опять загромыхали.
Я сомкнул внутренние дверцы и нажал кнопку. Передо мной поплыли больше белые цифры, обозначающие этажи: 5... 4... 3... 2... 1...
На дверях ресторана висела табличка: «Свободных мест нет». Желающие вкусить от сладкой жизни жались озябшей стайкой и, как зайцы, засматривали через стеклянную дверь.
Ресторан считался современным и модным. Наш инструментальный ансамбль – тоже современный и модный. И то, что мы здесь работали по вечерам, составляло честь и нам, и ресторану.
Я уверенно подошёл и постучал в дверь костяшками пальцев. Ожидающие посмотрели на меня с робостью и надеждой: они решили – я пришёл с тем, чтобы восстановить справедливость.
Гардеробщик дядя Лёша приблизился к двери – высокомерный и значительный, как сенатор. Он смотрел безо всякого интереса, как кастрированный перекормленный кот. И вдруг в его глазах зажглось внимание. Он придвинул лицо к самому стеклу, всматривался в меня, как шпион в сообщника, в ожидании пароля. Потом оглянулся по сторонам, живо отодвинул задвижку, и я просочился в вестибюль.
– Это ты, что ль? – проверил себя дядя Лёша.
– Я, я, – подтвердил я.
– А сказали, что ты разбился в самолёте.
– Интриги, – пояснил я.
Дядя Лёша быстро-быстро закивал головой. Потом подержал голову в неподвижности и качнул ею слева направо, как бы в осуждение интриг. В стекло снова постучали костяшками пальцев. Дядя Лёша надел на лицо прежнеё выражение сенатора и удалился.
Я поставил чемодан за барьер, положил сверху плащ и вошёл в зал.
Свободных мест действительно не было. Площадка для музыкантов пуста. Значит, наши на перерыве.
Ко мне разбежался официант Адик, красиво держа поднос у плеча. Адик остановился передо мной и стал меня рассматривать, давая мне возможность рассмотреть себя. Насмотревшись на его траченное жизнью лицо, я сказал:
– Посади меня куда-нибудь.
– К иностранцам, – определил Адик, хоть это было против правил.
Он повёл меня через зал.
– А мне сказали: ты из самолёта выпал.
– Я вместе с креслом выпал, – сказал я.
– И чего? – Адик остановился.
– Как видишь...
– Надо же... А я подумал: ты мне десять рублей должен. Попели мои денежки. Хотел к твоей мамаше пойти, а потом думаю: у человека такое горе, а я со своими вонючими деньгами. Хочешь часы? Швейцарские, с хрустальным стеклом?
Я звал Вадика «чревовещатель», потому что разговаривал он не разжимая губ. Чревовещал, как правило, два слова: «Не хочу». Что бы ему ни предлагали: ягоды, фрукты, море, послеобеденный сон, – он ничего не хотел и был углублён в какую-то недетскую, немальчишескую жизнь. Это был сложившийся творческий человек с тяжёлым, отвратительным характером. И только когда он пугался или плакал, было видно, что все-таки ребёнок.
Я быстро снарядился и вышел на веранду. Вся команда, включая мальчика, стояла во дворе.
Я примкнул к группе. Архитектор тут же двинулся с места в карьер, как конь, которого крепко хлестнули.
Была середина дня. Солнце упирало свои лучи в самую макушку, и через две минуты я понял, что устал. Больше всего мне хотелось сейчас лечь на диван и раскрыть «Иностранную литературу» на прерванной странице. Это было желание, продиктованное чувством, но умом я понимал, что лежать с журналом на диване я могу всю зиму, весну и осень, а попасть на Кикимору – только во время отпуска и только в том случае, если кто-то позовёт меня с собой.
Через несколько минут мы подошли к подножию горы и начали восхождение. Вдоль тропинки росла зелёная трава с сухими цветочками, сухой кустарник. Камни и камешки имели какой-то бытовой вид. Казалось, они не скатились с гор, а возникли здесь сами по себе.
Архитектор шёл впереди всех – поднимался ровно и мощно, как лифт. Вадик тащился, упрямо глядя себе под ноги, и я ждал, когда он чего-нибудь захочет – именно того, что ему не смогут предложить: ягоды, фрукты, море, послеобеденный сон. Жена архитектора шла, как истая горянка. Горянки привыкли к горным перевалам и даже вяжут по дороге.
Я остановился, снял рубашку и понёс её в руке. Рубашка ничего не весила, но я воспринимал её как тяжесть. Я устал. Я чувствовал, что дышу по привычке жить. Вдыхаю и выдыхаю, но воздух не утомляет меня...
...Где-то в Старопанском переулке живёт мой сын Антон Климов. С его мамой мы разошлись десять лет назад. Мне понятно, почему мы разошлись, но мне до сих пор непонятно, почему мы поженились. Наверное, приняли за любовь томление молодых тел. Мы приняли одно за другое. Совершили ошибку. Антон – результат ошибки, но тем не менее он живёт себе и здравствует, и мы с ним два без вины виноватых мужика – большой и маленький.
Он без отца. Я без сына. Мы поровну платим судьбе.
Но если я женюсь в другой раз да ещё заведу другого ребёнка, то я как бы оставляю Антона на обочине своей жизни, а сам еду дальше. Я-то могу поехать, но с каким лицом, если за моей спиной стоит и смотрит мне вслед светловолосый мальчик, подвижный как ртуть, говорящий хрипатым басом.
...Я плёлся бездыханный по склону Кикиморы и совершенно о ней не думал. Я не умею путешествовать. Я тащу за собой в гору рюкзак своей прошлой жизни. Мне надо либо забывать рюкзак, либо не путешествовать.
Люди переплывают океан на плоту из любопытства к человеческим возможностям. Я совершенно нелюбопытен к своим возможностям. Я не признаю ложных целей и искусственных трудностей. Я не умею преодолевать себя. Я, например, не люблю варёный лук и никогда его не ем. Я никогда не делаю того, что мне не хочется.
– Хге-гей... – Это мои спутники.
Они сильно вырвались вперёд, и им неудобно было друг перед другом позабыть меня в горах. Мало ли что может случиться? Говорят, в горах водятся медведи...
Эластичные плавки не пропускали воздух, и я шёл, будто в компрессе. Я огляделся по сторонам. Вокруг было пусто, как в первый день творения. Я снял шорты, плавки и пошёл голым. Ветер обвевал меня. Идти стало легче, но раздражала перспектива быть встреченным и опознанным. Я остановился и оделся. И снова пошёл. Солнце двигалось вместе со мной и, словно пальцем, надавливало лучом в моё темя.
Тропинка вилась среди кустарника, и я вился вместе с ней, как баран, отбившийся от стада.
И вдруг увидел своих. Я так удивился и обрадовался, будто встретил их за границей, где-нибудь в Аргентине или в Перу.
Неподалёку проходила водопроводная труба. Кто-то эту трубу здесь положил. Из неё лилась сверкающая вода. Вадик пил, подставив под струю ладошку горсточкой. Я думаю, он пил потому, что ему запрещали.
Вдоль по трубе, тесно прижавшись друг к другу, сидели маленькие птички, похожие на ласточек. А может, и ласточки. Их было штук пятьдесят или семьдесят, они совершенно не стеснялись присутствия людей. Именно так я представляю себе рай: тишина, низкие деревца, сверкающая вода, доброжелательные птицы. Когда я приблизился к трубе, они торопливо защебетали – поделились впечатлениями.
Наверное, сказали: «А вот ещё один» или «Какой симпатичный»... А может, они видели меня без плавок и говорили об этом. Потом вдруг взлётели, сбились в тучку и снова сели, но не так плотно, а кто куда: на трубу, на траву, на деревца.
Вода была холодная и не имела никакого вкуса. Мне казалось, что я пью жидкий воздух. Наверное, натуральная вода не имеет ни запаха, ни вкуса. Просто раньше я никогда не пил натуральную воду.
Я рассчитывал прилечь на травку и насладиться райской обстановкой. Но архитектор скомандовал:
– Пошли!
И все с удовольствием поднялись с земли. Видно, они довольно долго меня ждали, успели как следует отдохнуть и даже пресытиться неподвижностью.
Я покорно пристроился в цепочке последним – за женой архитектора. Время от времени она оборачивалась и говорила мне:
– Посмотрите, какая красота!
В какую-то минуту я понял: сейчас могут произойти два события. Либо у меня откуда-то из дальних резервов организма откроется второе дыхание, либо я сейчас лягу и погибну во цвете лет, оставив Мику без любви, ансамбль без трубы, мать без сына, а сына без отца.
Моя цель – вершина. Но стоит ли она таких затрат?
Как говорят экономисты: рентабельна ли моя вершина?
Жена архитектора подала мне руку. Она тоже устала.
У неё упали плечи и мускулы лица. Она перестала быть интеллектуальной хищницей, а стала только тем, что она есть: уставшей женщиной в середине жизни.
Все кончается когда-нибудь. И наше восхождение закончилось. Мы ступили на вершину.
Я стоял на самой середине между небом и землёй.
Отсюда было видно, что земля имеет форму шара.
Море было полосатое: полоса изумрудно-зелёная, полоса черно-синяя, полоса коричневая...
Подо мной и позади меня – горы.
Заходящее солнце освещало вершины, и они горели, а подножия были тусклые. Далёкие вершины – острые, а те, что поближе, – покатые, как гигантские валуны, и по ним можно бегать. Покатые горы выглядели добрыми. К ним подходило слово «Лапландия».
...Я...
В горах совсем другое восприятие своего «я».
Я человек. Часть природы. Часть всей этой красоты. Её совершённое выражение. И если Я имею ко всему Этому прямое отношение, значит, мне не в чем сомневаться.
Я преодолел себя, чтобы поднять своё тело высоко над землёй. Я поднял себя для того, чтобы лучше увидеть вокруг и в себе.
Во мне сорок восемь правд. Правда утра и вечера. Правда трезвости и похмелья и так далее. Но сейчас все эти частные правды полиняли. Мне казалось, я коснулся Истины, хотя и не понимал, в чем она.
Моя душа наполнилась торжественностью, и слезы заволновались во мне. Похожее состояние я испытываю, когда слышу детский хор. Я люблю детские голоса, и мне при этом бывает невыразимо жаль своей уходящей жизни. Эти неодинаковые чувства – любовь и тоска – высекают из меня слезы.
Сейчас я стоял и внутренне плакал, охваченный противоположными чувствами, которые я раньше в себе не соединял.
Значит, я шёл в гору так долго и так трудно ради этой минуты. И нет такой платы, которая была бы для неё высока. Единственное, если бы я сорвался и сломал себе шею.
Мои альпинисты стояли возле меня, смотрели каждый по-своему и видели каждый своё.
Архитектор был на Кикиморе уже десять раз и в десятый раз видел всю эту красоту и торжественность. Он к ним привык. Он был счастлив нашим счастьем. Тем, что он нас сюда привёл.
Жена архитектора стояла помолодевшая, как девушка. Даже не девушка, а подросток, в предчувствии первой и единственной любви, которой предназначались вся нежность и вся отпущенная преданность.
Вадик стоял с насторожённым видом. Он ещё не научился ценить красоту и не знал, что это редкость. Ему было не трудно подняться и не торжественно стоять.
А может быть, я ошибался. Может быть, высота, камни, сбежавшиеся в громадные складки, собственная малость и затерянность повергали его в ужас. И все его хрупкое существо кричало: «Не хочу!»
– На ужин опоздаем! – напомнил архитектор.
Он как бы отвечал за всех и умел думать не только о настоящем моменте, но и о том, что будет после.
Я никогда не думаю о последствиях, и это всегда мне мстит.
Спускались мы легко. Вприпрыжку. Но я даже вприпрыжку ухитрился отстать.
Мы сбежали на набережную и пошли вдоль моря. На лавочках, разложив свои формы, сидели отдыхающие. Мы шли мимо них пружинистым шагом, заряженные душевной и мышечной бодростью, и думали: «Эх вы, индюки...»
Мы зашли в ресторан, и нам подали целый кувшин жёлтого молодого вина, похожего на забродивший виноградный сок.
Очень может статься, что жизнь задумана как дорога к вершине... Дойду ли я до своей вершины или устану и вернусь, чтобы лечь на диван? А может быть, я слишком медленно плетусь и помру где-то на полпути...
А вдруг моя вершина уже была? А я не заметил и теперь иду без цели?
Автомат на почте работал круглосуточно.
Я набрал нужный код. Потом нужный номер.
Никто не подошёл. Значит, Мика уехала в командировку.
«Нечестно», – подумал я. И это было действительно нечестно по отношению к сегодняшнему дню.
Мамы тоже не оказалось дома. Возможно, Елена родила, и мама уехала знакомиться с внуком или внучкой. Елене звонить было некуда: они с мужем жили за городом без телефона и прочих удобств.
Свои координаты я никогда не оставляю, иначе буду вынужден все время ждать – ждать, что меня вызовут с работы, что приедет Мика и заявит: «Я соскучилась». Ждать писем, которых не будет. Вернее, придут две открытки за месяц, а я буду каждый день заглядывать в почтовый ящик или в глаза квартирной хозяйке. И весь мой отдых превратится в одно сплошное ожидание. А когда я жду, я уже больше ничего не могу делать.
Я нашёл на столе испорченную почтовую открытку, на которой было написано «Харьков». Я зачеркнул «Харьков», сверху написал адрес Елены. Потом перевернул открытку и начал: «Здравствуйте, дорогие! Как вы живёте? Я живу хорошо». Так я всегда начинаю свои письма домой. И это все, что я могу сказать. Я напряг чело и написал о том, что долетел благополучно, хоть и опоздал на свой рейс. О ценах на фрукты и на жильё, о температуре воды и температуре воздуха. И о том, что я по ним скучаю, и это было некоторым преувеличением.
Мне необходимо знать о своих близких, что они есть и с ними все в порядке. Но когда я знаю, что с ними все в порядке, я могу не видеться по пять и по семь лет – срок, за который страна выполняет грандиозные планы. Я бросил открытку в почтовый ящик и пошёл к морю.
Лунная дорожка дробилась на воде. Море дышало, как огромный организм. Тянулось к моим босым ногам.
Я вошёл в воду и поплыл по лунной дорожке. Когда я вскидывал руку над водой, мне казалось, рука должна быть золотая. Но она была тёмная.
Буй был чуть накренён и качался в черноте моря, как земной шар в галактике. Я лёг на земной шар лицом к горизонту и тоже стал качаться – один в галактике.
Мика!
Мне надоело.
Это случилось на двенадцатый день отдыха в десять часов утра. Я стоял на базаре и покупал черешню – светлую и крупную, как дикие яблочки. Купил три килограмма и ссыпал их в целлофановый мешок. На обратной дороге мне попалась дворничиха со шлангом. Из шланга била вода. Я подставил под струю свой мешок, и он тут же раздулся от воды. Мешок оказался не целым, из дна и с боков оттопырились тугие узкие струйки.
Я шёл по пляжу, ел безвкусную черешню. Тугие струйки толкали меня в ногу. У меня возникло чувство какой-то разъедающей неудовлетворённости. Я слушал в себе это чувство и сплёвывал косточки в кулак. Загорелые тела, пёстрые купальники, синьковое небо, наглое солнце, море, бурое у берега, пальмы с шерстяными стволами и жестяными листьями – все это лезло в глаза, в нос, в уши, как синкопированная музыка, пущенная на полную мощность. Я шёл по пляжу, перешагивая через тела и обходя их. Люди играли в карты. Хохотали. Я не верил, что им азартно играть и весело смеяться. Мне казалось, они притворяются.
Наконец я пробрался к нашим и угостил их черешней. Вадик метнул на меня взгляд мизантропа и отвернулся: Сейчас скажет: «Не хочу», – подумал я. Жена архитектора зачерпнула горсть красивых ягод и протянула сыну.
– Не хочу, – обрадованно прочревовещал Вадик.
– А почему ты не хочешь? – спросил архитектор.
– Не хочет, и все, – заступилась жена архитектора. – Поди окунись!
– Не хочу!
– Ну хоть один разочек!
– Отстань от него, – предложил архитектор. – Не хочет – не надо.
– А зачем я его сюда привезла?
– Зачем заставлять человека делать то, чего он не хочет? А если бы тебя заставляли делать то, что ты не хочешь?
– Ты так говоришь, потому что это не твой сын.
– Ты слишком много с него спрашиваешь, – сказал архитектор.
Его точка зрения полностью совпадала с моей. Но я промолчал. Я сидел на корточках и ел черешню. Потом встал и пошёл.
Мои друзья решили, что мне надоело существовать на корточках и я пошёл взять ещё один лежак. Сейчас возьму и вернусь. Но я поднялся и пошёл потому, что во мне что-то кончилось. Как бензин в мотоцикле.
Я могу понять заключённого, который убегает из тюрьмы за полтора месяца до окончания срока. Кончается запас терпения, и человек уже не принадлежит здравому смыслу.
В десять часов я стоял на базаре.
В пятнадцать часов я входил в помещение аэропорта. В восемнадцать часов я летел над средней полосой России. Над левитановскими пейзажами, о которых так скучал архитектор.
В двадцать часов по московскому времени я стоял перед Микиной дверью и нажимал на звонок.
У Мики домашние туфли на деревянной подошве и без пятки. Она клацает ими, как японка.
Сейчас застучат деревянные торопливые шаги. Дверь распахнётся, я широко шагну, она сомкнёт руки на моей шее, и воздух загорится вокруг нас.
...Послышались бесшумные босые шаги.
Зашуршал замок.
Дверь распахнулась.
Мика...
Я не сделал шаг вперёд. Я остался на месте. Меня что-то не пускало.
Её глаза. Они, казалось, выключили своё обычное выражение. Глаза у неё были строгие, как у учительницы, которая выслушивает лодыря и пытается определить: где он врёт.
– Я так и знала, – сказала Мика.
– Ты знала, что я приеду?
Мне стало обидно за себя, за то, что я, как дурак, летел через всю страну к этим глазам, к этой фразе.
– Проходи, – сказала Мика. – Только не топай.
Я шагнул через порог. Она осторожно прикрыла за мной дверь. Я стоял в прихожей, испытывал какое-то общее недоумение.
– Чего ты стоишь? Раздевайся.
Я снял плащ, повесил на вешалку. Поставил чемодан. Мика ждала, сопровождая глазами каждый мой жест. Было похоже, будто я монтёр, пришёл чинить проводку.
Мика на цыпочках пошла на кухню. Я двинулся следом. Тоже на цыпочках.
– Есть хочешь? – шёпотом спросила она.
– А почему мы шепчемся?
– Спят, – неопределённо ответила она.
– Кто?
– Муж.
– Чей?
– Мой.
Когда петуху отрубают голову, он ещё некоторое время бегает по двору и, наверное, думает о себе, что он в прекрасной форме.
Я сел на кухонную табуретку.
– А где ты его взяла? – спросил я.
– В метро познакомились.
– Когда?
– Неделю назад. Он вошёл на «Краснопресненской», сел против меня и смотрит. Смотрел, смотрел, потом сел рядом. Потом я вышла и он вышел.
– И все?
– Все. А вчера подали документы.
– Но ты же его совсем не знаешь.
– Я его чувствую. Хорошие люди всегда видны.
– Ты сошла с ума. Зачем ты портишь свою жизнь?
– Хуже, чем было, не будет. Тебя кормить?
– А мужу останется?
– Всем хватит.
Она всегда любила меня кормить и любила смотреть, как я ем. И сейчас она легко задвигалась, собирая на стол тарелки и тарелочки.
– Знаешь, когда ты разбился, я села на пол и думаю: как же я теперь буду жить? А потом вдруг среди ночи проснулась и поняла: я жила ужасно...
– Что значит разбился?
– Разбился на самолёте. Мне твоя соседка позвонила.
Плакала, говорила, что ты предчувствовал.
– На каком самолёте?
– Рейс 349. Москва – Адлер.
– У него отвалилось крыло... – Я смотрел сквозь Мику в тот далёкий сон.
– Это я не знаю. Это тебе лучше знать.
Я все понял и поверил. Самолёт, на который я опоздал, разбился, и, поскольку я был зарегистрирован...
Я понял и поверил, но это не произвело на меня сейчас никакого впечатления. Замужество Мики заслонило мою собственную смерть.
– Я разбился, и ты тут же вышла замуж?
– Я вышла замуж вовсе не потому, что ты разбился.
– А почему?
– Я влюбилась.
– И ты не заплакала по мне?
– Я не поверила. Я знала, что с тобой все в порядке.
– Откуда ты могла знать?
– Чувствовала. Знаешь, я недавно смотрела телевизионный фильм. Там приходит чукча к милиционеру и говорит: «В тайге прячется человек». Милиционер спрашивает: «А ты откуда знаешь?» А чукча отвечает: «Я сюствую». Так и я. Сюствую.
На Мике была незнакомая мне длинная юбка, и вся Мика была другая, чужая, не моя. И я уже не верил, что когда-то обнимал её и был любим ею.
– Я не верю, – сказал я.
– Привыкнешь.
– Привыкну, – пообещал я. – Я тебя забуду.
– Ты слишком знаешь меня, чтобы забыть.
– Я отомщу.
– Как? – Она перестала резать сыр и заинтересованно смотрела в моё лицо.
– Я женюсь и буду счастлив.
– Не будешь.
– Откуда ты знаешь?
– Сюствую.
Мика взяла губку и протёрла клеёнку на столе. На ней были изображены черешни – абсолютно такие, какие я покупал утром на базаре.
– Почему ты ничего не ешь?
– Не глотается. – Я взял её за руку. – У тебя с ним так же, как со мной?
Мы смотрели друг на друга, глаза в глаза.
– По-другому. Нет гремучего прицела воспоминаний... Четыре года... – Мика замолчала, будто листая в памяти год за годом. – По времени это столько же, сколько шла война. А где мои завоевания? Где мои награды?
– Какие могут быть награды у любви? Чувство само по себе – это и завоевание, и награда.
– Ты дал мне самый грустный опыт, который может дать мужчина женщине. Опыт унижения... Ты приходил и уходил и всякий раз боялся, что будет слишком долгое прощание. Мне казалось, что помимо любви ко мне у тебя должно быть чувство долга, но ты считал, что ничего не должен, тогда и я тебе ничего не должна.
– Какой бы я ни был, но второго такого ты не найдёшь.
Я хотел, чтобы она испугалась и усомнилась.
– А я и не хочу такого второго. Я так много страдала с тобой, что у меня даже образовался условный рефлекс. Вот я вижу тебя, и мне хочется плакать. – Её глаза заволокло слезами. – Знаешь, бывают сломанные замки, в которых проворачивается ключ. Ты стоишь и думаешь: вот сейчас отопрешь, сейчас... А ключ все проворачивается, и ты стоишь на улице и не можешь попасть в дом. Это с ума можно сойти.
Мы замолчали.
На улице звякнул велосипед. Мика вздрогнула.
– Мне все время кажется: телефон... – Она виновато улыбнулась сквозь слезы. – Я четыре года каждый день ждала твоего звонка и даже боялась пустить воду в ванной. Боялась, что не услышу.
– А почему он спит? – спросил я.
– Кто?
– Твой муж.
– Устал.
– А чем он занимался?
– Он археолог, недавно вернулся из Якутии. Нашёл позвонок мамонта в районе вечной мерзлоты.
– А зачем он ему?
– Позвонок?
– Ну да...
– Чтобы представить себе весь позвоночник.
– А зачем представлять себе весь позвоночник?
– Чтобы воспроизвести мамонта целиком.
– А зачем воспроизводить мамонта, который давно сдох?
– Для истории... Когда через тысячу лет найдут твой позвоночник, им никто не заинтересуется.
– Почему же? Я вполне типичный представитель своего времени – честный, неустроенный, инфантильный...
– Честный вор, – подсказала Мика.
– Ну знаешь... Все мы что-то воруем и что-то безвозмездно отдаём.
– Ты ничего не отдаёшь. Ты чемпион эгоизма, и в этом твоя творческая индивидуальность. Ты предпочитаешь жить удобно.
– Что значит: удобно?
– Удобная работа: и занят, и свободен. Удобный сын: и есть он, и нет его. Удобная женщина: можно прийти, можно уйти...
Я смотрел на Мику. Я никогда не предполагал, что в ней зрели эти мысли.
– Ты ненавидишь меня...
– Незавершённая любовь переходит в ненависть. Это нормально.
– И ты меня ненавидишь?
– Ненависть – это очень сильное чувство. Такое же, как любовь, только со знаком минус. Я тебя не ненавижу.
Я от тебя свободна. Не судьба, да и все.
– Почему не судьба?
– Я любила тебя сильнее, чем это нравится судьбе.
И потом, я не вовремя явилась в твоей жизни. Надо было на десять лет раньше или на десять лет позже. Я пришла в твои тридцать семь, а надо было в двадцать семь, когда ты был свободен. Или в сорок семь, когда устанешь терять...
– Судьба – не судьба... Просто я разбился, и ты бросила меня в ту же секунду.
– Ты был уверен, что я пойду за тобой в мир иной?
– Да, – сказал я серьёзно. – Я был уверен.
– Дело не в том, разбился ты или нет, просто я износила наши отношения. Как туфли. Подошва отлетела.
– Почему?
– Люди любят друг друга, чтобы зачать ребёнка и взрастить его для дальнейшей жизни. Есть время цветения – весна, а есть время урожая – осень. Невозможно же цвести и весну, и лето, и осень, и зиму. Мои цветы облетели. А ребёнка ты не хотел.
– Ты могла меня не слушать.
– Как я могла не слушать, когда ты был для меня священное существо.
– Но ведь все можно поправить.
– Только актёры могут играть один спектакль по десять раз. А мы не актёры, а люди. И не играем, а живём.
Из комнаты раздался мужской голос:
– Элла!
– Кто это: Элла?
– Я! – сказала Мика.
Я вспомнил, что полное её имя – Микаэлла. Сейчас у неё все было другое: имя, одежда, глаза.
– Я тебе верил, – сказал я.
– А я тебе.
Я встал и пошёл.
Я вышел сначала в прихожую, потом на лестницу. Когда я оказался на лестнице, я понял, что не могу идти. Мне захотелось сесть тут же, на ступеньку, но её археолог с позвонком мог выйти и увидеть меня под дверью, как собаку. Это было бы слишком щедрым свадебным подарком.
Я пошёл вверх, держась за перила, и добрался до последнего этажа. Дальше был чердак.
Я сел на самую верхнюю ступеньку и застыл. Все ощущения были выключены во мне. Видимо, сработали защитные силы организма, и он самоотключился, чтобы я ничего не чувствовал.
Я не помню, сколько прошло времени, когда я услышал клацающие деревянные шаги. Мика поднималась по лестнице. Она чуть придерживала у колен свою длинную юбку, чтобы не мести ею ступеньки, и походила на представительницу девятнадцатого века, идущую на бал в дворянском собрании.
– Не сиди на камне. Встань.
Я встал.
Она взяла меня за руку и подвела к лифту.
– Нажми кнопку.
Я нажал большую круглую кнопку лифта. Она стала светящейся и красной. Сквозь решётку двери было видно, как задвигались колёсики и поползли тросы.
– Как ты узнала, что я здесь? – спросил я. – Чувствуешь?
– Нет. Просто я стала смотреть в окно, ждала, когда ты выйдешь. Тебя не было. Тогда я спустилась вниз. Тебя нет. Значит, ты наверху. Методом исключения.
Лифт подошёл и остановился.
– Открывай дверь.
Я повернул холодную ручку и открыл решётчатую дверь.
– Теперь иди.
– Можно, я ещё посижу?
– Нет, – запретила Мика. – Иди.
– Что я теперь буду делать?
– Жить, – ответила Мика. – Подумай, ведь ты действительно мог разбиться.
Внизу кто-то постучал ногой, требуя лифт.
– Самое главное – быть живым, – сказала Мика. – Это необходимое условие. А все остальное можно варьировать.
Я вошёл в лифт. Она захлопнула дверь. Стояла, ждала, когда я уеду. Все это было так беспощадно и нелепо, как будто моя голова стояла отдельно от меня и смотрела, как я уезжаю.
Наверное, когда петуху отрубают голову, то его глаза какое-то время видят, как бегает его туловище.
– Прости меня, – сказал я Мике.
– Нет. Не прощу.
Снизу опять загромыхали.
Я сомкнул внутренние дверцы и нажал кнопку. Передо мной поплыли больше белые цифры, обозначающие этажи: 5... 4... 3... 2... 1...
На дверях ресторана висела табличка: «Свободных мест нет». Желающие вкусить от сладкой жизни жались озябшей стайкой и, как зайцы, засматривали через стеклянную дверь.
Ресторан считался современным и модным. Наш инструментальный ансамбль – тоже современный и модный. И то, что мы здесь работали по вечерам, составляло честь и нам, и ресторану.
Я уверенно подошёл и постучал в дверь костяшками пальцев. Ожидающие посмотрели на меня с робостью и надеждой: они решили – я пришёл с тем, чтобы восстановить справедливость.
Гардеробщик дядя Лёша приблизился к двери – высокомерный и значительный, как сенатор. Он смотрел безо всякого интереса, как кастрированный перекормленный кот. И вдруг в его глазах зажглось внимание. Он придвинул лицо к самому стеклу, всматривался в меня, как шпион в сообщника, в ожидании пароля. Потом оглянулся по сторонам, живо отодвинул задвижку, и я просочился в вестибюль.
– Это ты, что ль? – проверил себя дядя Лёша.
– Я, я, – подтвердил я.
– А сказали, что ты разбился в самолёте.
– Интриги, – пояснил я.
Дядя Лёша быстро-быстро закивал головой. Потом подержал голову в неподвижности и качнул ею слева направо, как бы в осуждение интриг. В стекло снова постучали костяшками пальцев. Дядя Лёша надел на лицо прежнеё выражение сенатора и удалился.
Я поставил чемодан за барьер, положил сверху плащ и вошёл в зал.
Свободных мест действительно не было. Площадка для музыкантов пуста. Значит, наши на перерыве.
Ко мне разбежался официант Адик, красиво держа поднос у плеча. Адик остановился передо мной и стал меня рассматривать, давая мне возможность рассмотреть себя. Насмотревшись на его траченное жизнью лицо, я сказал:
– Посади меня куда-нибудь.
– К иностранцам, – определил Адик, хоть это было против правил.
Он повёл меня через зал.
– А мне сказали: ты из самолёта выпал.
– Я вместе с креслом выпал, – сказал я.
– И чего? – Адик остановился.
– Как видишь...
– Надо же... А я подумал: ты мне десять рублей должен. Попели мои денежки. Хотел к твоей мамаше пойти, а потом думаю: у человека такое горе, а я со своими вонючими деньгами. Хочешь часы? Швейцарские, с хрустальным стеклом?
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента