Страница:
У одного такого окошка на широкой лавке сидел в расстегнутом мундире капитан Онисим Панфилов. У капитана длинные усы и короткая черная борода, а волосы русые с рыжиной. Его пальцы выбивали по скамье походную барабанную дробь. На крупном носу блестели капельки пота. Одним ухом Онисим прислушивался к далекой бестолковой стрельбе, другим - ловил путаную речь прапорщика Кондратия Песковского.
- ...Провка Силантьев - тать. Украл господскую утку, значит, казни достоин. Неповадно чтоб другим было шишевать-то. Я поручика не нашел, потому сам указал дать Провке двадцать батогов. А еще бы надо убыток вдвое увеличить - доправить, чтоб по закону-то было.
Прапорщик, дворянский сын, был здоровенный увалень с огромной, как котел, головой и тупым взглядом бесцветных свиных глаз, весь налитый дикой, необузданной силой. От Панфилова не укрылись свежие ссадины на крутых кулаках: снова дал волю рукам Кондратий.
Капитан дернул себя за ус.
- Ты вот что... Насчет поручика неправду молвишь. Он в ту пору в роте находился, право дело.
Глазки Песковского загорелись лютой злобой:
- Брешет все собачий сын! У моего родителя в задворниках1 жил, а теперя - поручик. Он передо мной шапку ломать должон.
Панфилов устало прислонился спиной к стене. Душно в избе, воняет прокисшими щами, гнилой капустой. Сколько им еще стоять в деревне - один бог ведает. Выборный полк Аггея Алексеича Шепелева2, в который входит рота Панфилова, плетется где-то с обозом, отстал, растянулся по дорогам и гатям поморских лесов. Ждать да догонять - хуже нет. От безделья солдаты начинают лихо чинить, в татьбу ударились. Урядники3 самовольствуют. Онисим оглядел прапорщика: этот - тоже. Из захудалого рода, а спеси поверх головы. Вслух сказал:
- Тебе, Кондратий, ведомо, как роте урядниками устроенной быть и что надо поручику и прапорщику помнить. А чтобы сие засело в башке накрепко, повторю. Капитану, то есть мне, приказано о солдатах своих пещися4 и беречь их, как отцу детей своих, поручику - остереганье и труды, тебе же знания и смелость поручаются. Потому в роте у меня не будет, чтоб заднее на перед ворочали, а лошадь позади телеги впрягали.
Песковский, наморщив низкий лоб, соображал:
- Это я-то телега, выходит...
Панфилов с досады крякнул, встал, застегивая мундир на множество мелких деревянных пуговиц, проговорил:
- Неумен ты, Кондратий, право дело. Прапорщик - при знамени, сиречь при прапоре, и до солдатов ему заботы нет. И коли капитан и поручик в лицах есть, не доводится тебе ни словом, ни делом солдатами владеть, пусть хоть боярин ты. И запомни, - он слегка стукнул костяшками пальцев в лоб Песковскому, - зол нынче солдат, жалованье ему задолжали, а что и платим, то медными деньгами. Так что же доправлять с них будем? Ступай-ка к себе. Да поручика чтоб слушаться непременно!
Глядя вслед Песковскому, думал: "Никак не могут в толк взять, что полки нового строя - не стрелецкое сборище, не дворянская конница. Устава не ведают. Чванятся родством. Случись воевать теперь же - сраму не оберешься".
Опять вдали врассыпную ударили выстрелы.
"Худо стреляют, право дело. Надо бы сходить глянуть: порох зря переводят".
Панфилов прицепил к поясу короткий палаш, надел медный шишак1 и шагнул за порог. В сенях на табурете сидел немолодой солдат, узкоплечий, с орлиным носом и цыганскими глазами. Звали его Лункой, родом из Архангельска. Был он сметлив и расторопен, и капитан держал его при себе для разных поручений. Лунка вскочил с табурета, поклонился, сняв круглый шлем.
- Пройдусь по караулам, а ты займись, чем хочешь, - сказал ему Панфилов.
С воинской службой Панфилов давно связан. Мужицкого роду-племени, был он в драгунах, в рейтарах, ныне дослужился до капитанского чина пехотной роты. Бояре да дворяне по своей воле в солдатские полки и вовсе не идут, уж разве только те, кому самому не вооружиться и людей не выставить Смотрят они на солдат, как на быдло, на смердов, черных лапотников. А куда они гожи без мужиков-то? Государь велит в офицеры иноземцев ставить, а те русского человека не иначе как свиньей кличут и - чуть что - за трость да по мордам. В полку Аггея Алексеевича Шепелева иноземца ни одного нет. Полк выборный, набранный из других полков, и состоит сплошь из людей северных городов и сел. Все урядники - русские. Одно нехорошо: попадаются среди них дубины вроде Песковского - всю обедню портят. Оно конечно, драть солдата надо, чтоб строгость чуял, но делать сие следует в меру, по заслугам, и поручать нужно наказание тому, кто для этой цели уставом определен...
Чтобы сократить путь и незаметно подойти к караулам, он пошел огородами, подлезая под изгороди и вызывая лютый брех цепных собак. Так, сопровождаемый собачьим лаем, и добрался до околицы. Вот тебе и незаметно! Однако, перевалив через последнюю изгородь, он чуть не наступил на спящего в лопухах солдата. Копейщик безмятежно посапывал. Лопухи закрывали почти все его лицо, виднелась только кудлатая борода, в которой безнадежно запуталась зеленая гусеница. Тяжелые руки с мозолистыми ладонями хлебопашца были раскинуты, могучая грудь под кургузым грубого сукна мундиром, сшитым на манер немецкого колета2, вздымалась ровно.
Капитан потянул себя за ус, разъяренно огляделся. Одинокий часовой стоял, опираясь на копье, и задумчиво глядел на вьющуюся среди холмов и шапок кустарников пыльную дорогу, заросшую глянцевыми полосами упрямого подорожника.
"Дрыхнут в карауле, черти!" - капитан хотел было гаркнуть: "Встать!", но тут до него донесся тихий разговор из-под ближайшей телеги. Панфилов прислушался - говорили трое.
- Стало быть, Провка, не привелось тебе попробовать ути.
- Не. Прапорщик Песковский забрал. Сожрал, дьявол, я видел. Когда мне спину батожьем гладили, он утку на барабане хрупал.
- Спымал-то как, небось петлей? - спросил молодой голос.
- Не. Взял с собой двух мальцов. Говорю им: "Не зевайте, пока буду хозяину зубы заговаривать, крутите башку либо гусю, либо утке и сразу дерзка давайте". Посулил им лапки за то отдать. И все бы ништо, да сплоховали мальцы. Как почали утке башку вертеть, она возьми да крякни. Понятное дело, шум-крик поднялся. На беду прапорщик проходил. Может, и не драли бы, да двор-то старостин оказался.
- Этот Песковский - зверюга. Кулак у него что молот. Намедни Фомке одним ударом морду разворотил. Верно, Фомка?
- Угу. Четыре жуба вышадил.
- Все от него плачут. Слышь, Провка, я бы на твоем месте порешил этого Песковского.
- Он урядник. Чего ради я за него на смерть пойду. Сказнят, и все тут... Вот здесь, пониже, помажь-ка маслицем-то. Во-во! Кожа, поди, сорвана.
- Мясо видать. Неужто нет зла на него?
- Молод ты еще. Кровь в тебе играет. Куды ж супротив господ попрешь? У них сила. Да и не дело это - баловство.
- Мало тебя били. Обидно ведь.
- Так бог велит. Терпи.
- Когда утку крал, о боге не думал.
- Хе! Забыл, потому и промашка вышла.
- Я б не простил. В первом бою провертел бы дырку в башке Песковского.
- Поглядывай! - вдруг раздался оклик часового: солдат, очнувшись от дум, узрел начальство и заорал первое, что пришло на ум.
Панфилов не успел оглянуться, как из лопухов мгновенно выросли копейщики. Капитан свирепо вращал глазами, но гнев уже проходил. Больше всего хотелось ему сейчас поглядеть на собеседников Провки Силантьева, особенно на того, кто намеревается стрелять в начальство.
Провку он знал давно. Это был простодушный исполнительный солдат, пинежанин, а то, что он решился на кражу, вероятно, было вызвано вынужденным бездельем и скудным харчем. Рядом с Силантьевым стоял длиннорукий Фомка из Тотьмы с разбитым заплывшим лицом. Этот слова лишнего не скажет, но ленив, за что и бит. Л вот еще один - Егорка Поздняков, холмогорец. В роте он недавно, в кузнечном тонком деле горазд: любой ружейный замок исправить может. Значит, он...
Капитан впился взглядом в рябоватое Егоркино лицо, но тот смотрел как ни в чем не бывало, ясно и чисто. "Ладно, - решил Панфилов, - пущай думают, будто не слышал я вовсе их беседы и не видел, как дрыхли другие в лопухах. Только за этим Егоркой глаз да глаз нужен... Кстати, говорят, он отменно стреляет. Копейщик ведь, к ружью непривычен. Так отчего ему хорошо стрелять?"
- Подойди ко мне, - позвал он Егорку.
Тот приблизился, волоча за собой длинное копье, перехваченное в нескольких местах железными кольцами. Мятые латы - панцирь и юбка железные - были велики для него и болтались, звякая кромками.
- Ведаешь, как с копьем обращаться супротив пехоты? - спросил Панфилов, хмуря брови.
Егорка слегка улыбнулся.
- Противу пехоты копье надо ставить острием в горло.
- Почто не в лоб?
- Отбить легко копье вверх либо на сторону.
- А против конных?
- Целить надо острием в грудь либо в шею лошадиную. А еще можно одной рукой копье держать, а другой - саблю.
Капитан дернул себя за ус:
- Верно ли, что можешь с ружьем управляться?
Глаза у Егорки блеснули задором.
- Из самопалу стрелял многажды. Зверя в глаз бил.
- Самопал - детская забава, легок, не по мужской руке. Пищаль или мушкет - вот что для солдата надобно.
Егорка пожал плечами.
- Ежели спробовать...
- ...то и в голову попадешь? - продолжал капитан. Егорка настороженно, исподлобья глянул на Панфилова:
- Угадать нетрудно, особливо ежели дюже хочешь, - сказал он тихо, но твердо.
- Ну вот что, - проговорил капитан, - думал послать тебя на выучку в пищальники, да вижу - бахвал ты и кость тонка. Такие опосля седьмого выстрела с ног валятся от мушкетной отдачи. Послужишь с копьем, право дело.
Круто повернувшись, Панфилов направился к дальним холмам, над которыми стлался синий пороховой дым.
- Что это он про ружье спросил? - произнес Провка. - Неужели слыхал, как ты про Песковского-то?
Егорка пожал плечами, приподнял копье, с силой всадил в землю тупым концом.
- Может, и слышал... А пущай его!
Провка согнулся и, кряхтя и охая, снова полез под телегу.
В это время на пригорок въехала запряженная в буланую лошадку подвода. Колеса у нее вихляли и скрипели, словно их сто лет не смазывали. Справа с вожжами в руках вышагивал невзрачный мужичонка в справной однорядке, новых лаптях и остроконечной войлочной шапке. Стороной брел, хмуро глядя под ноги, старик-стрелец в распахнутом кафтане. Пищаль и сабля его лежали на подводе, а рядом с ними - что-то длинное, завернутое в черную холстину.
Позади шел еще один человек. Когда подвода подъехала ближе, оказалось, что это крепкий широкоплечий детина, на лице которого запеклась кровь, виднелись синяки. Руки скручены за спиной, а конец петли, накинутой на шею, привязан к задней грядке подводы.
Лицо связанного детины показалось Егорке знакомым, и когда подвода поравнялась с ним, он вспомнил: "Холмогоры. Кузня дядьки Пантелея. Лешачьего вида лодейный мастер и его помощник... Бориска!.. Точно он. Но почему здесь, связанный, как разбойник? На раздумывание времени не оставалось. Он выдернул из земли копье и побежал наперерез подводе.
- Стой! - закричал он, хватая лошадку под уздцы. - Стой!
К нему подскочил мужичок с вожжами.
- Чего орешь, солдат? Уйди с дороги!
Егорка весело расхохотался:
- Эх ты, ворона! Куда прешь? Не видишь, рота стоит.
- Ну и стойте, - кипятился возница, - хоть провалитесь. Куды хочу, туды и еду. Берегись!
Егорка выставил копье, как учили, крикнул:
- Фомка, сюда!
Пока Фомка вылезал из-под телеги, подошел стрелец, взялся за копье:
- Ты, датошный1, пустяй нас, пустяй. По государеву делу едем. Чуешь, датошный?
- Ах, черт! - Егорка почесал за ухом, соображая, как быть дальше: надо было как-то выручать Бориску.
- А што вежешь? - сказал подошедший Фомка, кивая на подводу.
- Не твое дело! - огрызнулся стрелец и съязвил: - Много, видно, знать хотел, оттого и рожа бита.
Фомка побагровел:
- Рожа моя не по душе пришлась? Ах ты шпынь2! Отвечай, когда спрашивает караул, а то...
- Да отстаньте вы, ребята, - умоляюще затянул возница, - едем мы точно по государеву делу. Эвон на телеге приказчик господина нашего Мещеринова лежит, Афанасий Шелапутин. А тот детина - лихой, вор: до смерти изрубил приказчика-то, деньги у него забрал, серебро, и немало. Вот ведем теперя на суд к Мещеринову Ивану Алексеичу.
- Изрубил? - не поверил Егорка. Откинув холстину, он отшатнулся и зажмурился. В воздухе поплыл приторный дух мертвечины.
- Вот дурачье, - сплюнул Фомка, - надо же додуматься возить мертвое тело в этакую жару! Да закрой ты его!..
- А как же иначе? Нужно показать Ивану Алексеичу, чтоб суд сотворил праведный, - сказал возница, поправляя холстину на мертвеце.
- Неправда, - произнес, разлепив запекшиеся губы, Бориска, - не убивал я его. Истинный Христос, даже пальцем не задел.
- Молчи, тать! У-у! - возница замахнулся на него кнутом, но Егорка не дал ударить, перехватил руку.
- Постой! Ведь я его знаю. Это земляк мой, лодейный мастер. Не мог он убить. Не верю.
- Что из того? Что из того? - кричал мужик. - Знаем вас, датошных. Сами тати и татей защищаете.
Стали подходить другие солдаты.
- А ну заткни пасть! Ишь, расшумелся.
- Нашего брата лает!
- Братцы, секите мне голову - не поверю, что Бориска человека жизни лишил!
- Егорка не брехун, ведаем. А вот мужичка потрясти следует.
- Сам-то кто таков?
Возница затравленно озирался, лицо его посерело и вздрагивало.
- Доводчик я, при убиенном состоял.
- А-а, так ты доводчик! - обрадовался подоспевший Лунка и, обернувшись к солдатам, широко улыбаясь, закричал: - Ой, братцы, мне доводчики всякие во где! - он провел ребром ладони по горлу. - Сверзнем-ка его в овражек. Пущай ведает наперед, как солдат лаять. Э-эх!
С хохотом солдаты подхватили доводчика и потащили его, брыкающегося, к оврагу. Лунка на ходу подмигнул Егорке: мол, не зевай! Стрелец тем временем под шумок куда-то исчез, оставив на подводе оружие.
- Ну, Бориска, счастье твое, что нас повстречал, - молвил Егорка, разрезая веревки на руках помора. - Давай за мной!
Перепрыгивая через изгороди, прямо по грядкам с репой, луком и морковью пронеслись они, распугивая скотину и птицу, и нырнули в густой ивняк, тянувшийся по берегу узкой речонки. Упав в траву, тяжело дышали.
- За что приказчика-то кокнул? - спросил, переведя дух, Егорка. Он расстегнул латы, сбросил сапоги и сидел на траве, шевеля пальцами ног.
- Да не убивал же, говорю.
- А вон кровь на одежде. Чья?
- И моя, и его. Меня тоже били, - Бориска потрогал распухший нос, потом решительно встал, сдернул с себя рубаху, скинул портки и с разбегу плюхнулся в речку. Егорка торопливо, словно куда-то опаздывая, тоже разделся, нырнул и щукой заскользил в искрящейся прозрачной воде.
- Хватятся тебя. Ведь с караула убег, - сказал Бориска, застирывая пятна на рубахе.
Егорка попрыгал на одной ноге, вытряхивая воду из ушей, рассмеялся:
- Скажу, что за тобой гонялся, да, вот жалость, не догнал... Крепко досталось?
Бориска улыбнулся:
- Будь здоров!... - он скрутил рубаху жгутом, выжал и раскинул на траве. Сам прилег рядом, пожевал былинку, сплюнул.
- Да, Егорка, хреновая пошла на Руси жизнь, коли мужики промеж собой смертным боем бьются. Искал я вчерась ям, чтоб домой с попутчиками добираться, и заплутался. Всю ночь бродил - ни жилья, ни людей не встретил. Под утро вышел к деревне. Туманчик, мглисто. Иду это я по дороге, гляжу мужик валяется. Думаю, пьяный. Подошел ближе, толкнул легонько - молчит. Стал поднимать, а у него башка и развалилась, и сам он весь в глубоких ранах, застыл. Ох, чую, худое дело, никак разбойнички озоровали. Одначе вижу, все при нем: и однорядка новехонькая, хоть и порубленная, и сапоги, и даже перстень на пальце. Золотой. Мужик-то, видно, из важных, смекаю. Начал я орать, звать на помощь. Охотники нашлись, да только ни с того ни с сего скрутили меня и давай дубасить. Едва не прибили вовсе, но доводчик со стрельцом решили, что надо волочь меня на господский двор вместе с убитым и там суд чинить. Деньги при мне нашли. Мои деньги-то, а они вопят, что украл я их у этого приказчика. Отняли, только я и видел денежки-то.
- Дела-а... А я ведь чуял, что не мог ты лиха сотворить... Куда ж тебя носило? В эку даль забрался.
Бориска перевернулся на спину.
- Эх, Егорка, не спрашивай! Далеко я ходил. Теперя - домой... Сам-то давно ль в солдатах?
- Месяца два прошло, как отдал меня благодетель Пантелей Лукич. Стоим вот. Бают, скоро на Москву двинем.
- Служить-то, поди, нелегко.
- У дядьки тоже не сладко было. Чуть не ежедень лаял да за волосья таскал. Здесь тоже попадает, за дело, однако.
- На войну небось поведут. Ляхов бить или еще кого...
- А кто знает, все может быть.
Егорка привычно быстро оделся, застегнул латы, нахлобучил шишак со сплошным козырьком и продольным гребнем, протянул ладонь:
- Ну, друг, прощай!
- Погоди, - Бориска задержал его руку в своей, как же мне отсюда выбраться на тракт наш северный?
- Махнешь через речку, вон той рощицей на восток версты две отшагаешь - там и дорога
- Спаси тя бог, Егорка. Прощай!
Проводив взглядом солдата, Бориска свернул одежду, поднял ее над головой и вошел в воду. До него донесся отдаленный грохот. Плывя на боку, он видел поднимающиеся к небу тучи пыли в стороне от деревни, но не знал, что это означало. А к Дымово в это время подходил выборный полк нового строя полковника Аггея Шепелева.
3
Утренние сумерки уползали в лесную чащобу, прятались под широченные юбки вековых елей, прикрывались волглой бахромой папоротников. Острее становился дух гниющего дерева, прелых прошлогодних листьев, хвои, железистый запах болота. Над головой, изрезанное вдоль и поперек еловыми лапами, тихо бледнело худосочное северное небо. Лениво и неохотно просыпался лес.
Мокейка-скоморох остановился возле сухой березы, обросшей трутовиками, стащил с головы видавший виды треух, прислушался к звукам пробуждающегося леса. В слабом шелесте листвы и шорохе ветвей, в поскрипывании древесных стволов, в теньканье невидимых пичужек мерещилась ему чудная музыка, которую и не передать на гуслях. А попробовать надо. Мокейка снял с плеча тощий мешок, вытащил на свет старые, с бесчисленными выщербинами гусли. Улавливая чутким ухом лесные звуки, он привычно пробежал пальцами по струнам. Где там! Далеко ему до деда Куземки. Вот уж чует естество старый: коснется струн - запоет в камнях ручеек, проведет жесткой ладонью - глухо дрогнет земля под копытами резвых казачьих коней. Да что говорить... А песен сколько знает дед Куземка - не счесть.
Из-за деревьев показались еще двое. Как и Мокейка, были они одеты в пестревшие заплатами азямы, головы покрыты ветхими войлочными колпаками, на ногах вконец сбитые сапоги, за плечами мешки, в руках свежесрезанные посохи. Впереди шустро шагал сутулый старичок с постным, как у апостола, лицом и жидкой белой бородкой. Был он худ и сух, лопатки торчали, оттопыривая азям, словно два маленьких горба. Следом, зло поглядывая по сторонам кошачьими глазами, поминутно оступаясь, тащился молодой парень, черный, как грач. Увидев Мокейку, парень остановился, приподнял правую ногу, потряс ступней и сплюнул вязкую слюну.
- Эй ты, гусляр! - крикнул он Мокейке. - Долго еще плутать будем? Взялся, так веди, неча по гуслям бренчать.
Старичок тоже оперся на посох, однако молчал, опустив веки.
Мокейка вздохнул, сунул гусли в мешок, огляделся. Кругом дремучий лес, тишь, глушь, и провалилась куда-то охотничья тропинка. Эка, занесло же их...
Почитай, с неделю скоморохи - петрушечник Мокейка, дед Куземка-гусляр да Ермилка-гудец - бредут в полуночную сторону, в Поморье
Откуда ты взялось на Руси, скоморошье племя, испокон веков привечаемое и гонимое, горемычное и счастливое? Не от обрядов ли языческих в древних капищах1 начинается твой славный тернистый путь в вечность? Не ты ли вопреки церковным догматам жизнестойкостью и действом веками утверждало единение человека с природой? Давно уничтожено язычество, но живет и здравствует скоморошье племя, ибо нельзя уничтожить память людскую, как и сам великий народ, а скоморохи - это и есть народ, хранитель памяти.
Лицедействуя, радовались скоморохи жизни и несли эту радость другим, и забывал человек на время и царя я бога. И тогда обвинили скоморохов в самом худшем: в лихих делах, воровстве и разбойничестве, грабежах и насильстве. Точно зловещие вороны, разлетелись по Руси указы царя Алексея Михайловича, запрещающие пляски и песни, сказки и кулачные бои, качели и игры на домрах, гудках, сурнах и гуслях. Короткой стала расправа со скоморохами: батогами и плетьми, тюрьмой и ссылкой давили скоморошью вольность - тошно становилось на Руси...
Из скоморошьей компании деда Куземки, бродившей по уездам средней Руси, из шестнадцати человек остались на свободе лишь сам дед, Мокейка да Ермилка. Остальных похватали неделю назад стрельцы вкупе с ярыжками, выследив скоморохов на ночлеге в одной захудалой деревне, где некому было за бедолаг заступиться. В темноте да неразберихе кое-кто сумели-таки уйти, но были пойманы. Дед Куземка и его спутники сошли с большой дороги и двинулись на север, тем и спаслись. Шли они лесом. Мокейке места были знакомы, чем дальше к Белому морю, тем лучше знал он охотничьи тропы. Не раз бродил с родителем из родной деревни Заостровье, что под Архангельским городом, в северную тайгу за пушным зверем. Взялся вести приятелей короткими путями, да опростоволосился, заплутал.
- Ну дык что делать-то будем, поводырь?
Я да я... - сказал Ермилка. Опустившись на моховую кочку, он стащил сапог, начал перематывать портянку.
- Где-то тут гать должна быть, - произнес Мокейка, - вот ей-ей, рядом где-то.
- То-то что рядом, - бурчал Ермилка, - только в обратной стороне. Эх, мать честна, и куда же нас понесло! Чтоб я тебя еще когда послушал...
- А и не слушай, катись куда подальше! - обозлился петрушечник. - Уж кому-кому, а тебе в губную избу попасть, что волку в пасть.
- Смотри, договоришься! - угрожающе прошипел Ермилка.
- Эй, не ссорьтесь! - посох деда Куземки чавкнул в сыром мху. Помните: дружно - не грузно, а один и у каши загинешь. Неча горячку пороть. Небось вместях отыщем гать эту - не дети малые. А ты, Ермилка, замолчь! Первым шумел, что в Поморье уходить надо.
- Ну... - угрюмо проговорил гудошник.
- Вот те и "ну"! - сказал Мокейка. - Нам-то с дедком не впервой плутать по тропочкам. Зато береженого бог бережет, и уши у нас не резаны.
Кошачьи глаза Ермилки вспыхнули, он надвинул колпак на левое ухо, вернее, на то место, где была черная дыра с багровой окаемкой, кольца волос не могли скрыть ее.
- Ух, гаденыш, договоришься ты!
- Ты етта брось, миленок, - промолвил дед Куземка, щуря выцветшие слезящиеся глаза, - не в московском кабаке, чай. Хорохориться не дадим. И про ножичек свой забудь...
Ермилкина рука, тянувшаяся к голенищу, из которого выглядывала рукоятка ножа, замерла на полпути. Мокейка зорко следил за этой рукой, готовый в любой момент броситься на буяна. Старик же невозмутимо опирался на посох.
- Куды денешься, миленок? - тихо проговорил он. - Ухи-то сызнова не растут.
- Да что вам уши мои дались?! - Ермилка затравленно глядел исподлобья, однако к ножу больше не тянулся.
- А то, что по дуроти своей лопуха лишился. Таись теперя и от царских слуг, и от честных людей. - Дед Куземка замолчал, вспоминая что-то свое, и затем твердым голосом сказал: - Бывало, молодцы-удальцы сирых и нищих в обиду не давали, голов своих не жалели. Доброй памяти Хлопка-богатырь за народ жизнь отдал... А тебе, миленок, бархатная мурмолка чести дороже оказалась.
Набычившись, смотрел Ермилка под ноги, а в голове вихрем проносились суматошные картинки беспутного московского житья-бытья. С малых лет озоровал Ермилка, от родителей отбился, к лихим людям попал, и пошла у него жизнь опасная да развеселая. О завтрашнем дне не думал, о вчерашнем не вспоминал. Вышагивал в козловых сапожках, под кафтаном синего сукна за широким шелковым кушаком прятал кривой острющий нож да турский пистоль, украденный в базарной толчее у какого-то краснобородого мусульманина. Тем пистолем дырья вертел в головах у одиноких ночных прохожих, кто не желал добром с платьем и деньгами расставаться. Однако чуял каким-то звериным чутьем, что не долго ему этак-то безнаказанно озоровать, мыслил на Дон податься, но не успел - бес попутал: пристрастился Ермилка к картишкам. Однажды играл в тайном кабаке. Пили водку, табак1. Ермилке не везло. Все проиграл он тогда - и кафтан, и пистоль, и сапоги. Под вечер, злой и пьяный, вывалился на улицу в одной рубахе, как голодный зверь, высматривал добычу. Перед тем, как сторожам рогатки ставить, увидел: идет по улице дворянин, невелик ростом, в плечах узок, пошатывается. А кругом ни души. Такого раздеть - раз плюнуть, но Ермилка смекнул, что ему, пьяному, и с мальцом не совладать, а вот шапку рытого бархата, жемчугами шитую, сорвать с головы дворянина очень нужно, чтобы хоть одежу отыграть. И стал Ермилка красться за дворянином. Улучив время, кошкой прыгнул, сорвал мурмолку, но тут заборы и избы скособочились, в голове словно колокола ударили... Крепко держал его узкоплечий дворянин, загнув руку с шапкой за спину, с силой совал лицом в мокрые, слизкие от грязи и навоза бревна мостовой... Очухался Ермилка в Земском приказе. Суд был короткий: дали плетей, отхватили левое ухо и кинули в тюрьму. Два года вшей кормил. Сняли кайдалы2 - отправили в Вологодчину, там и сошелся он со скоморохами.
- ...Провка Силантьев - тать. Украл господскую утку, значит, казни достоин. Неповадно чтоб другим было шишевать-то. Я поручика не нашел, потому сам указал дать Провке двадцать батогов. А еще бы надо убыток вдвое увеличить - доправить, чтоб по закону-то было.
Прапорщик, дворянский сын, был здоровенный увалень с огромной, как котел, головой и тупым взглядом бесцветных свиных глаз, весь налитый дикой, необузданной силой. От Панфилова не укрылись свежие ссадины на крутых кулаках: снова дал волю рукам Кондратий.
Капитан дернул себя за ус.
- Ты вот что... Насчет поручика неправду молвишь. Он в ту пору в роте находился, право дело.
Глазки Песковского загорелись лютой злобой:
- Брешет все собачий сын! У моего родителя в задворниках1 жил, а теперя - поручик. Он передо мной шапку ломать должон.
Панфилов устало прислонился спиной к стене. Душно в избе, воняет прокисшими щами, гнилой капустой. Сколько им еще стоять в деревне - один бог ведает. Выборный полк Аггея Алексеича Шепелева2, в который входит рота Панфилова, плетется где-то с обозом, отстал, растянулся по дорогам и гатям поморских лесов. Ждать да догонять - хуже нет. От безделья солдаты начинают лихо чинить, в татьбу ударились. Урядники3 самовольствуют. Онисим оглядел прапорщика: этот - тоже. Из захудалого рода, а спеси поверх головы. Вслух сказал:
- Тебе, Кондратий, ведомо, как роте урядниками устроенной быть и что надо поручику и прапорщику помнить. А чтобы сие засело в башке накрепко, повторю. Капитану, то есть мне, приказано о солдатах своих пещися4 и беречь их, как отцу детей своих, поручику - остереганье и труды, тебе же знания и смелость поручаются. Потому в роте у меня не будет, чтоб заднее на перед ворочали, а лошадь позади телеги впрягали.
Песковский, наморщив низкий лоб, соображал:
- Это я-то телега, выходит...
Панфилов с досады крякнул, встал, застегивая мундир на множество мелких деревянных пуговиц, проговорил:
- Неумен ты, Кондратий, право дело. Прапорщик - при знамени, сиречь при прапоре, и до солдатов ему заботы нет. И коли капитан и поручик в лицах есть, не доводится тебе ни словом, ни делом солдатами владеть, пусть хоть боярин ты. И запомни, - он слегка стукнул костяшками пальцев в лоб Песковскому, - зол нынче солдат, жалованье ему задолжали, а что и платим, то медными деньгами. Так что же доправлять с них будем? Ступай-ка к себе. Да поручика чтоб слушаться непременно!
Глядя вслед Песковскому, думал: "Никак не могут в толк взять, что полки нового строя - не стрелецкое сборище, не дворянская конница. Устава не ведают. Чванятся родством. Случись воевать теперь же - сраму не оберешься".
Опять вдали врассыпную ударили выстрелы.
"Худо стреляют, право дело. Надо бы сходить глянуть: порох зря переводят".
Панфилов прицепил к поясу короткий палаш, надел медный шишак1 и шагнул за порог. В сенях на табурете сидел немолодой солдат, узкоплечий, с орлиным носом и цыганскими глазами. Звали его Лункой, родом из Архангельска. Был он сметлив и расторопен, и капитан держал его при себе для разных поручений. Лунка вскочил с табурета, поклонился, сняв круглый шлем.
- Пройдусь по караулам, а ты займись, чем хочешь, - сказал ему Панфилов.
С воинской службой Панфилов давно связан. Мужицкого роду-племени, был он в драгунах, в рейтарах, ныне дослужился до капитанского чина пехотной роты. Бояре да дворяне по своей воле в солдатские полки и вовсе не идут, уж разве только те, кому самому не вооружиться и людей не выставить Смотрят они на солдат, как на быдло, на смердов, черных лапотников. А куда они гожи без мужиков-то? Государь велит в офицеры иноземцев ставить, а те русского человека не иначе как свиньей кличут и - чуть что - за трость да по мордам. В полку Аггея Алексеевича Шепелева иноземца ни одного нет. Полк выборный, набранный из других полков, и состоит сплошь из людей северных городов и сел. Все урядники - русские. Одно нехорошо: попадаются среди них дубины вроде Песковского - всю обедню портят. Оно конечно, драть солдата надо, чтоб строгость чуял, но делать сие следует в меру, по заслугам, и поручать нужно наказание тому, кто для этой цели уставом определен...
Чтобы сократить путь и незаметно подойти к караулам, он пошел огородами, подлезая под изгороди и вызывая лютый брех цепных собак. Так, сопровождаемый собачьим лаем, и добрался до околицы. Вот тебе и незаметно! Однако, перевалив через последнюю изгородь, он чуть не наступил на спящего в лопухах солдата. Копейщик безмятежно посапывал. Лопухи закрывали почти все его лицо, виднелась только кудлатая борода, в которой безнадежно запуталась зеленая гусеница. Тяжелые руки с мозолистыми ладонями хлебопашца были раскинуты, могучая грудь под кургузым грубого сукна мундиром, сшитым на манер немецкого колета2, вздымалась ровно.
Капитан потянул себя за ус, разъяренно огляделся. Одинокий часовой стоял, опираясь на копье, и задумчиво глядел на вьющуюся среди холмов и шапок кустарников пыльную дорогу, заросшую глянцевыми полосами упрямого подорожника.
"Дрыхнут в карауле, черти!" - капитан хотел было гаркнуть: "Встать!", но тут до него донесся тихий разговор из-под ближайшей телеги. Панфилов прислушался - говорили трое.
- Стало быть, Провка, не привелось тебе попробовать ути.
- Не. Прапорщик Песковский забрал. Сожрал, дьявол, я видел. Когда мне спину батожьем гладили, он утку на барабане хрупал.
- Спымал-то как, небось петлей? - спросил молодой голос.
- Не. Взял с собой двух мальцов. Говорю им: "Не зевайте, пока буду хозяину зубы заговаривать, крутите башку либо гусю, либо утке и сразу дерзка давайте". Посулил им лапки за то отдать. И все бы ништо, да сплоховали мальцы. Как почали утке башку вертеть, она возьми да крякни. Понятное дело, шум-крик поднялся. На беду прапорщик проходил. Может, и не драли бы, да двор-то старостин оказался.
- Этот Песковский - зверюга. Кулак у него что молот. Намедни Фомке одним ударом морду разворотил. Верно, Фомка?
- Угу. Четыре жуба вышадил.
- Все от него плачут. Слышь, Провка, я бы на твоем месте порешил этого Песковского.
- Он урядник. Чего ради я за него на смерть пойду. Сказнят, и все тут... Вот здесь, пониже, помажь-ка маслицем-то. Во-во! Кожа, поди, сорвана.
- Мясо видать. Неужто нет зла на него?
- Молод ты еще. Кровь в тебе играет. Куды ж супротив господ попрешь? У них сила. Да и не дело это - баловство.
- Мало тебя били. Обидно ведь.
- Так бог велит. Терпи.
- Когда утку крал, о боге не думал.
- Хе! Забыл, потому и промашка вышла.
- Я б не простил. В первом бою провертел бы дырку в башке Песковского.
- Поглядывай! - вдруг раздался оклик часового: солдат, очнувшись от дум, узрел начальство и заорал первое, что пришло на ум.
Панфилов не успел оглянуться, как из лопухов мгновенно выросли копейщики. Капитан свирепо вращал глазами, но гнев уже проходил. Больше всего хотелось ему сейчас поглядеть на собеседников Провки Силантьева, особенно на того, кто намеревается стрелять в начальство.
Провку он знал давно. Это был простодушный исполнительный солдат, пинежанин, а то, что он решился на кражу, вероятно, было вызвано вынужденным бездельем и скудным харчем. Рядом с Силантьевым стоял длиннорукий Фомка из Тотьмы с разбитым заплывшим лицом. Этот слова лишнего не скажет, но ленив, за что и бит. Л вот еще один - Егорка Поздняков, холмогорец. В роте он недавно, в кузнечном тонком деле горазд: любой ружейный замок исправить может. Значит, он...
Капитан впился взглядом в рябоватое Егоркино лицо, но тот смотрел как ни в чем не бывало, ясно и чисто. "Ладно, - решил Панфилов, - пущай думают, будто не слышал я вовсе их беседы и не видел, как дрыхли другие в лопухах. Только за этим Егоркой глаз да глаз нужен... Кстати, говорят, он отменно стреляет. Копейщик ведь, к ружью непривычен. Так отчего ему хорошо стрелять?"
- Подойди ко мне, - позвал он Егорку.
Тот приблизился, волоча за собой длинное копье, перехваченное в нескольких местах железными кольцами. Мятые латы - панцирь и юбка железные - были велики для него и болтались, звякая кромками.
- Ведаешь, как с копьем обращаться супротив пехоты? - спросил Панфилов, хмуря брови.
Егорка слегка улыбнулся.
- Противу пехоты копье надо ставить острием в горло.
- Почто не в лоб?
- Отбить легко копье вверх либо на сторону.
- А против конных?
- Целить надо острием в грудь либо в шею лошадиную. А еще можно одной рукой копье держать, а другой - саблю.
Капитан дернул себя за ус:
- Верно ли, что можешь с ружьем управляться?
Глаза у Егорки блеснули задором.
- Из самопалу стрелял многажды. Зверя в глаз бил.
- Самопал - детская забава, легок, не по мужской руке. Пищаль или мушкет - вот что для солдата надобно.
Егорка пожал плечами.
- Ежели спробовать...
- ...то и в голову попадешь? - продолжал капитан. Егорка настороженно, исподлобья глянул на Панфилова:
- Угадать нетрудно, особливо ежели дюже хочешь, - сказал он тихо, но твердо.
- Ну вот что, - проговорил капитан, - думал послать тебя на выучку в пищальники, да вижу - бахвал ты и кость тонка. Такие опосля седьмого выстрела с ног валятся от мушкетной отдачи. Послужишь с копьем, право дело.
Круто повернувшись, Панфилов направился к дальним холмам, над которыми стлался синий пороховой дым.
- Что это он про ружье спросил? - произнес Провка. - Неужели слыхал, как ты про Песковского-то?
Егорка пожал плечами, приподнял копье, с силой всадил в землю тупым концом.
- Может, и слышал... А пущай его!
Провка согнулся и, кряхтя и охая, снова полез под телегу.
В это время на пригорок въехала запряженная в буланую лошадку подвода. Колеса у нее вихляли и скрипели, словно их сто лет не смазывали. Справа с вожжами в руках вышагивал невзрачный мужичонка в справной однорядке, новых лаптях и остроконечной войлочной шапке. Стороной брел, хмуро глядя под ноги, старик-стрелец в распахнутом кафтане. Пищаль и сабля его лежали на подводе, а рядом с ними - что-то длинное, завернутое в черную холстину.
Позади шел еще один человек. Когда подвода подъехала ближе, оказалось, что это крепкий широкоплечий детина, на лице которого запеклась кровь, виднелись синяки. Руки скручены за спиной, а конец петли, накинутой на шею, привязан к задней грядке подводы.
Лицо связанного детины показалось Егорке знакомым, и когда подвода поравнялась с ним, он вспомнил: "Холмогоры. Кузня дядьки Пантелея. Лешачьего вида лодейный мастер и его помощник... Бориска!.. Точно он. Но почему здесь, связанный, как разбойник? На раздумывание времени не оставалось. Он выдернул из земли копье и побежал наперерез подводе.
- Стой! - закричал он, хватая лошадку под уздцы. - Стой!
К нему подскочил мужичок с вожжами.
- Чего орешь, солдат? Уйди с дороги!
Егорка весело расхохотался:
- Эх ты, ворона! Куда прешь? Не видишь, рота стоит.
- Ну и стойте, - кипятился возница, - хоть провалитесь. Куды хочу, туды и еду. Берегись!
Егорка выставил копье, как учили, крикнул:
- Фомка, сюда!
Пока Фомка вылезал из-под телеги, подошел стрелец, взялся за копье:
- Ты, датошный1, пустяй нас, пустяй. По государеву делу едем. Чуешь, датошный?
- Ах, черт! - Егорка почесал за ухом, соображая, как быть дальше: надо было как-то выручать Бориску.
- А што вежешь? - сказал подошедший Фомка, кивая на подводу.
- Не твое дело! - огрызнулся стрелец и съязвил: - Много, видно, знать хотел, оттого и рожа бита.
Фомка побагровел:
- Рожа моя не по душе пришлась? Ах ты шпынь2! Отвечай, когда спрашивает караул, а то...
- Да отстаньте вы, ребята, - умоляюще затянул возница, - едем мы точно по государеву делу. Эвон на телеге приказчик господина нашего Мещеринова лежит, Афанасий Шелапутин. А тот детина - лихой, вор: до смерти изрубил приказчика-то, деньги у него забрал, серебро, и немало. Вот ведем теперя на суд к Мещеринову Ивану Алексеичу.
- Изрубил? - не поверил Егорка. Откинув холстину, он отшатнулся и зажмурился. В воздухе поплыл приторный дух мертвечины.
- Вот дурачье, - сплюнул Фомка, - надо же додуматься возить мертвое тело в этакую жару! Да закрой ты его!..
- А как же иначе? Нужно показать Ивану Алексеичу, чтоб суд сотворил праведный, - сказал возница, поправляя холстину на мертвеце.
- Неправда, - произнес, разлепив запекшиеся губы, Бориска, - не убивал я его. Истинный Христос, даже пальцем не задел.
- Молчи, тать! У-у! - возница замахнулся на него кнутом, но Егорка не дал ударить, перехватил руку.
- Постой! Ведь я его знаю. Это земляк мой, лодейный мастер. Не мог он убить. Не верю.
- Что из того? Что из того? - кричал мужик. - Знаем вас, датошных. Сами тати и татей защищаете.
Стали подходить другие солдаты.
- А ну заткни пасть! Ишь, расшумелся.
- Нашего брата лает!
- Братцы, секите мне голову - не поверю, что Бориска человека жизни лишил!
- Егорка не брехун, ведаем. А вот мужичка потрясти следует.
- Сам-то кто таков?
Возница затравленно озирался, лицо его посерело и вздрагивало.
- Доводчик я, при убиенном состоял.
- А-а, так ты доводчик! - обрадовался подоспевший Лунка и, обернувшись к солдатам, широко улыбаясь, закричал: - Ой, братцы, мне доводчики всякие во где! - он провел ребром ладони по горлу. - Сверзнем-ка его в овражек. Пущай ведает наперед, как солдат лаять. Э-эх!
С хохотом солдаты подхватили доводчика и потащили его, брыкающегося, к оврагу. Лунка на ходу подмигнул Егорке: мол, не зевай! Стрелец тем временем под шумок куда-то исчез, оставив на подводе оружие.
- Ну, Бориска, счастье твое, что нас повстречал, - молвил Егорка, разрезая веревки на руках помора. - Давай за мной!
Перепрыгивая через изгороди, прямо по грядкам с репой, луком и морковью пронеслись они, распугивая скотину и птицу, и нырнули в густой ивняк, тянувшийся по берегу узкой речонки. Упав в траву, тяжело дышали.
- За что приказчика-то кокнул? - спросил, переведя дух, Егорка. Он расстегнул латы, сбросил сапоги и сидел на траве, шевеля пальцами ног.
- Да не убивал же, говорю.
- А вон кровь на одежде. Чья?
- И моя, и его. Меня тоже били, - Бориска потрогал распухший нос, потом решительно встал, сдернул с себя рубаху, скинул портки и с разбегу плюхнулся в речку. Егорка торопливо, словно куда-то опаздывая, тоже разделся, нырнул и щукой заскользил в искрящейся прозрачной воде.
- Хватятся тебя. Ведь с караула убег, - сказал Бориска, застирывая пятна на рубахе.
Егорка попрыгал на одной ноге, вытряхивая воду из ушей, рассмеялся:
- Скажу, что за тобой гонялся, да, вот жалость, не догнал... Крепко досталось?
Бориска улыбнулся:
- Будь здоров!... - он скрутил рубаху жгутом, выжал и раскинул на траве. Сам прилег рядом, пожевал былинку, сплюнул.
- Да, Егорка, хреновая пошла на Руси жизнь, коли мужики промеж собой смертным боем бьются. Искал я вчерась ям, чтоб домой с попутчиками добираться, и заплутался. Всю ночь бродил - ни жилья, ни людей не встретил. Под утро вышел к деревне. Туманчик, мглисто. Иду это я по дороге, гляжу мужик валяется. Думаю, пьяный. Подошел ближе, толкнул легонько - молчит. Стал поднимать, а у него башка и развалилась, и сам он весь в глубоких ранах, застыл. Ох, чую, худое дело, никак разбойнички озоровали. Одначе вижу, все при нем: и однорядка новехонькая, хоть и порубленная, и сапоги, и даже перстень на пальце. Золотой. Мужик-то, видно, из важных, смекаю. Начал я орать, звать на помощь. Охотники нашлись, да только ни с того ни с сего скрутили меня и давай дубасить. Едва не прибили вовсе, но доводчик со стрельцом решили, что надо волочь меня на господский двор вместе с убитым и там суд чинить. Деньги при мне нашли. Мои деньги-то, а они вопят, что украл я их у этого приказчика. Отняли, только я и видел денежки-то.
- Дела-а... А я ведь чуял, что не мог ты лиха сотворить... Куда ж тебя носило? В эку даль забрался.
Бориска перевернулся на спину.
- Эх, Егорка, не спрашивай! Далеко я ходил. Теперя - домой... Сам-то давно ль в солдатах?
- Месяца два прошло, как отдал меня благодетель Пантелей Лукич. Стоим вот. Бают, скоро на Москву двинем.
- Служить-то, поди, нелегко.
- У дядьки тоже не сладко было. Чуть не ежедень лаял да за волосья таскал. Здесь тоже попадает, за дело, однако.
- На войну небось поведут. Ляхов бить или еще кого...
- А кто знает, все может быть.
Егорка привычно быстро оделся, застегнул латы, нахлобучил шишак со сплошным козырьком и продольным гребнем, протянул ладонь:
- Ну, друг, прощай!
- Погоди, - Бориска задержал его руку в своей, как же мне отсюда выбраться на тракт наш северный?
- Махнешь через речку, вон той рощицей на восток версты две отшагаешь - там и дорога
- Спаси тя бог, Егорка. Прощай!
Проводив взглядом солдата, Бориска свернул одежду, поднял ее над головой и вошел в воду. До него донесся отдаленный грохот. Плывя на боку, он видел поднимающиеся к небу тучи пыли в стороне от деревни, но не знал, что это означало. А к Дымово в это время подходил выборный полк нового строя полковника Аггея Шепелева.
3
Утренние сумерки уползали в лесную чащобу, прятались под широченные юбки вековых елей, прикрывались волглой бахромой папоротников. Острее становился дух гниющего дерева, прелых прошлогодних листьев, хвои, железистый запах болота. Над головой, изрезанное вдоль и поперек еловыми лапами, тихо бледнело худосочное северное небо. Лениво и неохотно просыпался лес.
Мокейка-скоморох остановился возле сухой березы, обросшей трутовиками, стащил с головы видавший виды треух, прислушался к звукам пробуждающегося леса. В слабом шелесте листвы и шорохе ветвей, в поскрипывании древесных стволов, в теньканье невидимых пичужек мерещилась ему чудная музыка, которую и не передать на гуслях. А попробовать надо. Мокейка снял с плеча тощий мешок, вытащил на свет старые, с бесчисленными выщербинами гусли. Улавливая чутким ухом лесные звуки, он привычно пробежал пальцами по струнам. Где там! Далеко ему до деда Куземки. Вот уж чует естество старый: коснется струн - запоет в камнях ручеек, проведет жесткой ладонью - глухо дрогнет земля под копытами резвых казачьих коней. Да что говорить... А песен сколько знает дед Куземка - не счесть.
Из-за деревьев показались еще двое. Как и Мокейка, были они одеты в пестревшие заплатами азямы, головы покрыты ветхими войлочными колпаками, на ногах вконец сбитые сапоги, за плечами мешки, в руках свежесрезанные посохи. Впереди шустро шагал сутулый старичок с постным, как у апостола, лицом и жидкой белой бородкой. Был он худ и сух, лопатки торчали, оттопыривая азям, словно два маленьких горба. Следом, зло поглядывая по сторонам кошачьими глазами, поминутно оступаясь, тащился молодой парень, черный, как грач. Увидев Мокейку, парень остановился, приподнял правую ногу, потряс ступней и сплюнул вязкую слюну.
- Эй ты, гусляр! - крикнул он Мокейке. - Долго еще плутать будем? Взялся, так веди, неча по гуслям бренчать.
Старичок тоже оперся на посох, однако молчал, опустив веки.
Мокейка вздохнул, сунул гусли в мешок, огляделся. Кругом дремучий лес, тишь, глушь, и провалилась куда-то охотничья тропинка. Эка, занесло же их...
Почитай, с неделю скоморохи - петрушечник Мокейка, дед Куземка-гусляр да Ермилка-гудец - бредут в полуночную сторону, в Поморье
Откуда ты взялось на Руси, скоморошье племя, испокон веков привечаемое и гонимое, горемычное и счастливое? Не от обрядов ли языческих в древних капищах1 начинается твой славный тернистый путь в вечность? Не ты ли вопреки церковным догматам жизнестойкостью и действом веками утверждало единение человека с природой? Давно уничтожено язычество, но живет и здравствует скоморошье племя, ибо нельзя уничтожить память людскую, как и сам великий народ, а скоморохи - это и есть народ, хранитель памяти.
Лицедействуя, радовались скоморохи жизни и несли эту радость другим, и забывал человек на время и царя я бога. И тогда обвинили скоморохов в самом худшем: в лихих делах, воровстве и разбойничестве, грабежах и насильстве. Точно зловещие вороны, разлетелись по Руси указы царя Алексея Михайловича, запрещающие пляски и песни, сказки и кулачные бои, качели и игры на домрах, гудках, сурнах и гуслях. Короткой стала расправа со скоморохами: батогами и плетьми, тюрьмой и ссылкой давили скоморошью вольность - тошно становилось на Руси...
Из скоморошьей компании деда Куземки, бродившей по уездам средней Руси, из шестнадцати человек остались на свободе лишь сам дед, Мокейка да Ермилка. Остальных похватали неделю назад стрельцы вкупе с ярыжками, выследив скоморохов на ночлеге в одной захудалой деревне, где некому было за бедолаг заступиться. В темноте да неразберихе кое-кто сумели-таки уйти, но были пойманы. Дед Куземка и его спутники сошли с большой дороги и двинулись на север, тем и спаслись. Шли они лесом. Мокейке места были знакомы, чем дальше к Белому морю, тем лучше знал он охотничьи тропы. Не раз бродил с родителем из родной деревни Заостровье, что под Архангельским городом, в северную тайгу за пушным зверем. Взялся вести приятелей короткими путями, да опростоволосился, заплутал.
- Ну дык что делать-то будем, поводырь?
Я да я... - сказал Ермилка. Опустившись на моховую кочку, он стащил сапог, начал перематывать портянку.
- Где-то тут гать должна быть, - произнес Мокейка, - вот ей-ей, рядом где-то.
- То-то что рядом, - бурчал Ермилка, - только в обратной стороне. Эх, мать честна, и куда же нас понесло! Чтоб я тебя еще когда послушал...
- А и не слушай, катись куда подальше! - обозлился петрушечник. - Уж кому-кому, а тебе в губную избу попасть, что волку в пасть.
- Смотри, договоришься! - угрожающе прошипел Ермилка.
- Эй, не ссорьтесь! - посох деда Куземки чавкнул в сыром мху. Помните: дружно - не грузно, а один и у каши загинешь. Неча горячку пороть. Небось вместях отыщем гать эту - не дети малые. А ты, Ермилка, замолчь! Первым шумел, что в Поморье уходить надо.
- Ну... - угрюмо проговорил гудошник.
- Вот те и "ну"! - сказал Мокейка. - Нам-то с дедком не впервой плутать по тропочкам. Зато береженого бог бережет, и уши у нас не резаны.
Кошачьи глаза Ермилки вспыхнули, он надвинул колпак на левое ухо, вернее, на то место, где была черная дыра с багровой окаемкой, кольца волос не могли скрыть ее.
- Ух, гаденыш, договоришься ты!
- Ты етта брось, миленок, - промолвил дед Куземка, щуря выцветшие слезящиеся глаза, - не в московском кабаке, чай. Хорохориться не дадим. И про ножичек свой забудь...
Ермилкина рука, тянувшаяся к голенищу, из которого выглядывала рукоятка ножа, замерла на полпути. Мокейка зорко следил за этой рукой, готовый в любой момент броситься на буяна. Старик же невозмутимо опирался на посох.
- Куды денешься, миленок? - тихо проговорил он. - Ухи-то сызнова не растут.
- Да что вам уши мои дались?! - Ермилка затравленно глядел исподлобья, однако к ножу больше не тянулся.
- А то, что по дуроти своей лопуха лишился. Таись теперя и от царских слуг, и от честных людей. - Дед Куземка замолчал, вспоминая что-то свое, и затем твердым голосом сказал: - Бывало, молодцы-удальцы сирых и нищих в обиду не давали, голов своих не жалели. Доброй памяти Хлопка-богатырь за народ жизнь отдал... А тебе, миленок, бархатная мурмолка чести дороже оказалась.
Набычившись, смотрел Ермилка под ноги, а в голове вихрем проносились суматошные картинки беспутного московского житья-бытья. С малых лет озоровал Ермилка, от родителей отбился, к лихим людям попал, и пошла у него жизнь опасная да развеселая. О завтрашнем дне не думал, о вчерашнем не вспоминал. Вышагивал в козловых сапожках, под кафтаном синего сукна за широким шелковым кушаком прятал кривой острющий нож да турский пистоль, украденный в базарной толчее у какого-то краснобородого мусульманина. Тем пистолем дырья вертел в головах у одиноких ночных прохожих, кто не желал добром с платьем и деньгами расставаться. Однако чуял каким-то звериным чутьем, что не долго ему этак-то безнаказанно озоровать, мыслил на Дон податься, но не успел - бес попутал: пристрастился Ермилка к картишкам. Однажды играл в тайном кабаке. Пили водку, табак1. Ермилке не везло. Все проиграл он тогда - и кафтан, и пистоль, и сапоги. Под вечер, злой и пьяный, вывалился на улицу в одной рубахе, как голодный зверь, высматривал добычу. Перед тем, как сторожам рогатки ставить, увидел: идет по улице дворянин, невелик ростом, в плечах узок, пошатывается. А кругом ни души. Такого раздеть - раз плюнуть, но Ермилка смекнул, что ему, пьяному, и с мальцом не совладать, а вот шапку рытого бархата, жемчугами шитую, сорвать с головы дворянина очень нужно, чтобы хоть одежу отыграть. И стал Ермилка красться за дворянином. Улучив время, кошкой прыгнул, сорвал мурмолку, но тут заборы и избы скособочились, в голове словно колокола ударили... Крепко держал его узкоплечий дворянин, загнув руку с шапкой за спину, с силой совал лицом в мокрые, слизкие от грязи и навоза бревна мостовой... Очухался Ермилка в Земском приказе. Суд был короткий: дали плетей, отхватили левое ухо и кинули в тюрьму. Два года вшей кормил. Сняли кайдалы2 - отправили в Вологодчину, там и сошелся он со скоморохами.