Страница:
Изображение личности - художественное или теоретическое - феноменом сложным и противоречивым очень актуально сегодня, ибо помогает избавиться от иллюзии, будто существует путь быстрой, прямой и радикальной перестройки нравственно-психологического мира современного человека. "...Разве процесс строительства нового мира не показал нам, как крепко сидят в людях некоторые виды зла?
Разве не убедились мы в том, что перемены нравственно-психологические совершаются гораздо медленнее, чем перемены экономические?
И разве не знаем мы теперь достоверно, что нужно длительное или даже очень длительное время для изживания таких свойств, как эгоизм, себялюбие, тщеславие, корысть, жадность, соперничество, властолюбие. Чтобы изменить человека, необходимо, кроме всего, знать устройство его противоречий, их субординацию, меру их стойкости" [Днепров В. Д. Идеи, страсти, поступки. Л., 1978, с. 52.].
Прочитать (сыграть) Зилова так, чтобы каждый увидел, нашел бы в себе нечто "зиловское", не отождествляя себя с ним и в то же время не отгораживаясь от него, как от чего-то абсолютно постороннего и чуждого, олицетворяющего скопище всевозможных пороков, - на этот общественный и эстетический эффект, видимо, и рассчитывал автор "Утиной охоты".
Безусловно, социально-психологический феномен, представленный характером Зилова, не надо перегружать, взваливая на него непосильную ноту олицетворения целого поколения людей. Да он и не выдержит такой нагрузки. Но не следует его и недогружать, как это уже случалось в ряде постановок, где Зилов изображается просто опустившимся человеком. Он, как и Хлестаков в гоголевском понимании, "сидит"
во многих. И совсем не случайно с такой беспощадной откровенностью и мрачной иронией Зилов говорит каждому из своего окружения все, что он о нем думает, все они - частицы его самого и в какой-то мере заражены его "духом".
Характерно, что все они (за исключением, может быть, одной лишь Веры, бывшей с ним в близких отношениях и потому чувствующей его лучше других) не выдерживают этой откровенности. Прежде всего они ошарашены прямотой и точностью зиловскпх суждений-попаданий, в которых проглядывает суть каждого из них. Именно этим, а не скромностью или беззащитностью объясняется, видимо, вялость, с которой они "отбиваются" от бестактной прямоты Зилова. Возразить по существу им нечего, тем более, что он не пытается при этом как-то оправдать и обелить себя. Охотно и умело пользуясь приемами лицедейства и словесного маскарада, Зилов, однако, далек от лицемерия, когда, как заметил К. Маркс, "кто-нибудь инкриминирует своему ближнему, в качестве достойного смертной казни преступления, тот же самый поступок, который он сам только что намерен был совершить и которого он сам не совершил только в силу внешних препятствий" [Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 1, с. 174.].
Напротив, Зилов совершенно открыт в своих недостатках и пороках, весьма ординарных.
Например, он часто и довольно безобразно пьет, как говорится, пьет но поводу и без повода. Водка и вино стали своего рода наркотиком, а потребность в опьянении - привычкой, психически отупляющей, омертвляющей все чувства и желания. Неприятно и жалко наблюдать, как человек, в сущности, не глупый, по задаткам своим - интересный, распоясывается и совершает поступки, о которых на следующий день искренне сожалеет и смысл которых объяснить не в силах... Беда (она же и проблема)
в том, что явление это, пьянство, увы, не исключительное в реальной действительности, и, наверное, не каждый, без риска покривить душой, отважится бросить "камень" в нашего героя.
В шуточной надписи на венке, врученном Зилову от безутешных друзей, говорится: "Незабвенному безвременно сгоревшему на работе..."
Мрачная ирония, "черный юмор", усиленные шутовством и пародийностью, проявляются не только в розыгрыше ситуации с "живым покойником", но и в словах самой эпитафии. Дело в том, что в структуре зиловского характера и образа жизни есть крупный изъян - отсутствие заметного интереса к своей работе и нескрываемо липовый характер последней, несмотря на видимость творчества (он занят подготовкой публикаций научно-технических материалов).
Хотя на работу он старается не опаздывать, положенные часы аккуратно отсиживает (правда, не прочь использовать рабочее время для неслужебных телефонных разговоров, дружеских розыгрышей и т. п.), задания руководства, по-видимому, выполняет, профессионально грамотен, никаких эмоций, кроме скуки и ожидания конца трудового дня (и недели), работа в нем не выбывает. Когда Кушак, начальник Зилова, говорит о нем - "Деловой жилки ему не хватает, это верно, но ведь он способный парень", фиксируется лишь толика истины. Зилов скажет о себе точнее: "Впрочем, я-то еще мог бы чем-нибудь заняться. Но я не хочу. Желания не имею!" (а совсем близко к истине будет сказать - многое уже и не может]. О деловых способностях Зилова говорить трудно, ибо они деятельно не проявляются в сфере труда, которая решающим образом влияет на способ мышления и действий человека, формирует социально-психологический облик личности в целом. В данном, зиловском, случае основное занятие есть не более чем материальное условие жизни (средство существования, заработка) и не стало полем преломления творческих сил личности.
Считая липовый труд Зилова одной из основных причин его духовной, человеческой драмы (почему? - об этом дальше), мы видим беду и проблему в утрате нравственного отношения к труду. Зачем работать? - на этот, казалось бы, простейший вопрос многие дадут "неожиданный" ответ. Во всяком случае, проблема отнюдь не исчерпывается расширением и усилением творческого начала в труде, как это иногда представляется в нашей литературе.
Главная героиня последней пьесы А. В. Вампилова "Прошлым летом в Чулимске" - официантка, но это не мешает ей быть человеком творческой, духовно тонкой организации.
Равнодушие, а иногда и просто бездушие стало для Зилова состоянием привычным и обыденным, обернувшись цинизмом, когда ничто не свято и никто по-настоящему не дорог. "Тебе все безразлично... У тебя нет сердца..." говорит ему жена перед тем, как уйти от него навсегда. Легкомысленный муж, невнимательный сын, поверхностный товарищ - прилагательные здесь выражают сущность его взаимоотношений и с "близкими", и с "дальними", и, вполне оправдывая ярлык циника, Зилов даже не пытается выдать себя за человека иного типа. Отца он так и не удосужился (не "не успел", а именно - не удосужился!) ни увидеть перед смертью, ни похоронить; жену он обманывает, опускаясь до самой мелкой, беззастенчивой лжи и не терзаясь при этом угрызениями совести; к дружкам-приятелям, вроде Саяпина, относится с нескрываемой иронией (над Кушаком просто потешается), а восхищение "нормальным парнем", официантом Димой, в момент откровенности сам же снимет оскорбительно-уничтожительным обращением "лакей"... Беда (и проблема) в том, что подобные проявления чуждых идеалу социализма нравов и психологии отнюдь не единичны и не всеми воспринимаются сегодня как нечто нетерпимое, из ряда вон выходящее. Так, место отринутой морали "общинного" беспрекословия (безусловного подчинения детей воле отцов) ныне нередко занимает бесцеремонная "вседозволенность", и часто остаются безнаказанными, а иногда и незамеченными проявления многоликого хамства.
Понятно, доводы подобного рода не есть доказательство. Ведь "формальное подражание существующему" (используем слова Гегеля) не является целью искусства, а правдивость и типичность художественных образов обеспечивается не внешней схожестью и не мерой распространенности отражаемых в них жизненных явлений. (Много ли было в реальной истории таких принцев, как Гамлет, таких пройдох, как Фальстаф, таких благородных рыцарей, как Дон Кихот Ламанчский, и таких "лишних людей", как Печорин?!) Как ни узнаваемы свойства характера и особенности поведения Зилова, в нем они нашли такое выражение, что в жизни подобную квинтэссенцию встретить почти немыслимо. Так что бесполезно искать его реальных прототипов и сводить весь разговор к тому, что "есть, мол, такие вот типы...". Зилов тем и интересен, что своим характером и судьбою выходит далеко за рамки любого частного случая. Это характер, в котором сконцентрированы многие социальные и нравственные проблемы, и потому достойный особого внимания.
СРЕДИ СВОИХ ЧУЖОЙ
А сумел ты обдумать свою повседневную жизнь и пользоваться ею как следует? Если да, то ты уже совершил величайшее дело.
М. Монтенъ
...Конечно, прежде всего человеку нужны еда, одежда и крыша над головой. Но не хлебом единым жив человек, гласит старинная истина. Истиной она была в старину, истиной она остается и по сой день. И особенное значение она, на мой взгляд, приобретает сейчас, когда крыши наши становятся поновей, еда посытнсе, одежда покрасивее.
А. В. Вампилов
Драма Зилова по своей многозначности поистине философична. С чисто дидактической точки зрения определить суть этой драмы не трудно: вести себя и жить так, как поступает и живет Зилов, и плохо и нельзя. Но "Утиная охота" не об этом. Она о том, что человек полностью и безусловно ответствен за свою жизнь.
И если она им "проиграна", как считает Зилов, то в поисках выхода из этой трагической ситуации ему надо полагаться прежде всего на самого себя. Мысль жесткая, даже максималистская, но в ней больше жизненной правды и оптимизма, чем в расслабляющих волю упованиях на то, что "помогут обстоятельства", "спасет коллектив" или "вывезет удача".
Как жить дальше и стоит ли ему жить вообще? - этот вопрос встал перед Зиловым со всей определенностью, без каких-либо смягчающих обстоятельств. О том, как он его решил и решил ли вообще, мы ничего не знаем и можем лишь догадываться.
Ситуация, в которой Зилов оказался, поистине драматична. Ушла жена, единственный по-настоящему близкий ему человек. Не понята и отвергнута им всепрощающая влюбленность юной Ирины. Ничуть не изменилось (после такого скандала!) отношение друзей-приятелей, видимо, готовых забыть его вчерашние оскорбления и выносить как ни в чем не бывало дальше его выходки и проделки. Не хватило сил и решимости покончить с собой. Наступил еще один надрыв, теперь уже откровенная истерика. Не ясно было только, отмечается в ремарке, "плакал он или смеялся". Но вот Зилов успокоился, взял телефонную трубку, набрал номер и произнес (обращаясь к тому, кого он вчера оскорбил и от кого получил удар в скулу) ровным, несколько даже приподнятым тоном:
"Дима?.. Это Зилов... Да... Извини, старик, я погорячился... Да, все прошло... Совершенно спокоен... Да, хочу на охоту... Выезжаешь?..
Прекрасно... Я готов... Да, сейчас выхожу".
Что это - бравада, за которой скрывается нежелание признать поражение, или внешнее прикрытие напряженного внутреннего состояния, готового вот-вот взорваться? А может быть, готовность примириться с мыслью, что уже ничего нельзя изменить в своей жизни и остается лишь ждать конца? Или, напротив, это вызов своему главному оппоненту в необъявленном споре о том, стоит ли вообще "волноваться" в жизни? По-разному могут быть истолкованы финальные слова Зилова, но их незачем страшиться и тем более опускать (как иногда делают постановщики пьесы в театрах, видимо, из боязни посеять пессимизм в душах зрителей). Решения, подобные тому, какое надо принять Зилову, даются не легко и не могут быть - даже на сцене и экране - "подсказаны"
человеку извне. Можно предположить, что Зилов еще не готов разрубить гордиев узел проблем и противоречий, накопившихся в его жизни и требующих выхода, разрешения. Оставляя своего героя на труднейшем перекрестке его жизненного пути (теперь уместно будет подчеркнуть, что Зилову всего лишь тридцать лет и, следовательно, не все еще потеряно), А. В. Вампилов сознательно оставляет вопрос открытым, адресуя его зрителям, в чьих душах и должен произойти желанный катарсис. А суть последнего заключается не в том, чтобы проявить "сердобольность" и "иод занавес" на чисто дидактический манер успокоить нас, наказав порок и вознаградив добродетель на сцене.
Пьеса кончается нервно-тревожным, страстным призывом вглядеться каждому в самого себя и подумать, верно и счастливо ли прожиты оставшиеся позади годы, сумел ли ты наполнить свою жизнь смыслом и не проходит ли она впустую, мимо...
Давайте задумаемся, много это или мало - сам факт осознания и понимания того, кто ты есть и что есть твоя жизнь в действительности.
Автор послесловия к "Избранному" А. В. Вампилова считает, по-видимому, что этого мало.
Он пишет: "Я не вижу в финале преображения Зилова: после попыток самоубийства не наступает очищения. Мы узнаем, что солнце на небе выглянуло нз-за туч и что охота все же состоится, герой с ликованием (?) собирается в путь, надеясь, наверное, там - на природе - найти некое искупление собственноручно искаженной жизни. Но эта иллюзия трагикомический финал, не оставляющий герою надежд на спасение. Зилов обречен уже самим собой на жизнь в мире мрачных пьяных откровений и призрачно-пошлого веселья, в мире безрадостных фантомов-двойников (официант)
и ложной показной погони за удовольствиями".
Странная вещь - в обществе, которое впервые в истории человечества превратило сознание в один из основополагающих факторов развития жизнедеятельности, где на сознательность людей делается ставка в решении проблем поистине общечеловеческой значимости, можно еще нередко встретиться с недооценкой роли и возможностей сознания. Вот и в данном случае обобщение, вывод основываются на сугубо "поведенческом" принципе: поскольку Зилов сейчас, здесь, на наших глазах не перестроился, не изменился, не стал другим (как будто мы поверили бы в подобное преображение, зная, как прочно закоснел он в своем образе жизни), постольку очищение не состоялось. Понятно, никакой работой сознания, никакими самыми серьезными размышлениями деятельности не заменишь и бездеятельности не оправдаешь. Но, во-первых, выработанная, тем более выстраданная, тобой мысль или открытая, как бы впервые и самолично, истина - это тоже действие, тоже поступок, значимость которого для последующего хода событий, жизни предугадать трудно. А во-вторых, зло выступает не только в поступках и действиях, наносящих видимый вред окружающим людям, но и в нравственной ограниченности, в бедности духовного мира, от чего могут страдать (и страдают, хотя не всеми и не всегда это осознается) и другие люди, и сам носитель этого зла.
Думается, монолог Зилова за дверью, обращенный к уходящей от него жене, произнесенный на одном дыхании, с невиданной для него откровенностью и беспощадностью по отношению к самому себе, - этот монолог есть начало преображения, за которым могут последовать и собственно поведенческие сдвиги.
Оставшись за закрытой дверью, Виктор говорит Галине, думая, что она его слышит:
"Мы давно не говорили откровенно - вот в чем беда... Галина тихо уходит. (Искренне и страстно.} Я сам виноват, я знаю. Я сам довел тебя до этого... Я тебя замучил, но, клянусь тебе, мне самому опротивела такая жизнь... Ты права, мне все безразлично, все на свете. Что со мной делается, я не знаю... Не знаю... Неужели у меня нет сердца?.. Да, да, у меня нет ничего - только ты, сегодня я это понял, ты слышишь? Что у меня есть, кроме тебя?.. Друзья? Нет у меня никаких друзей... Женщины?..
Да, они были, но зачем? Они мне не нужны, поверь мне... А что еще? Работа моя, что ли!
Боже мой! Да пойми ты меня, разве можно все это принимать близко к сердцу! Я один, один, ничего у меня в жизни нет, кроме тебя.
Помоги мне! Без тебя мне крышка... Уедем куда-нибудь! Начнем сначала, уж не такие мы старые..."
Для того чтобы все это произнести и сказать тому, кого привык обманывать изо дня в день, надо хоть раз подняться над самим собой, ощутить проснувшееся наконец-то чувство собственного достоинства. И, кто знает, может быть, именно это чувство подскажет путь и средства к тому, чтобы, как точно определено в упомянутом послесловии А. Демидова, "разорвать цепь своего унылого безрадостного плена", освободиться от существования, не дающего Зилову никакого удовлетворения и не несущего ему никакой радости.
Наша надежда, что это возрождение человека возможно, опирается и на желание Зилова вернуть утраченное и забытое в суете и разгуле ощущение чистоты, первозданности человеческого бытия. Для него это поистине минута откровения, "звездный час", если он вдруг захотел взять с собой на охоту любимую женщину, жену Галину. Оказывается, этот опустившийся человек еще способен глубоко и искренне чувствовать: "Знаешь, что ты там (на охоте. В, Т.) увидишь?.. Такое тебе и не снилось, клянусь тебе. Только там и чувствуешь себя человеком. Я повезу тебя на лодке, слышишь?
Ведь ты ее даже не видела. Я повезу тебя на тот берег! Ты хочешь?.. Но учти, мы поднимемся рано, еще до рассвета. Ты увидишь, какой там туман, мы поплывем, как во сне, неизвестно куда. А когда подымается солнце? О!
Это как в церкви и даже почище, чем в церкви... А ночь? Боже мой! Знаешь, какая это тишина? Тебя там нет, ты понимаешь? Нет!
Ты еще не родился. И ничего нет. И не было.
И не будет... И уток ты увидишь. Обязательно.
Конечно, стрелок я неважный, но разве в этом дело?.. На охоту я не взял бы с собой ни одну женщину. Только тебя... И знаешь, почему?..
Потому что я тебя люблю... Ты слышишь?.."
Драма Зилова - драма человека, однажды ощутившего пустоту и бессмысленность существования, ставшего всего лишь времяпрепровождением. С..осознания, что он живет не так, не с теми и ни для кого, начинается история Зилова, а пробуждение самосознания (без чего нельзя вообще говорить о духовности или бездуховности бытия) и рефлексия совести (совесть, как и ум, по-настоящему жива лить тогда, когда рефлексирует) составляют ее внутренний нерв, движущий импульс. С того момента, как в жизни Зплова - такой беспечной и бездумной, без серьезных тревог и забот произошел надлом и обнаружился духовный вакуум, ранее им не замечаемый, наступает отрезвление несколько иного рода, чем хорошо знакомое ему состояние в дни похмелья. Налицо все признаки "похмельного синдрома": и головная боль от обступающих со всех сторон проблем, которые еще вчера он либо не замечал, либо обходил стороной; и тошнотворное ощущение бессилия перед собственной вялостью и безволием; и потребность любым способом и средствами избавиться от гнета внутренней оцепенелости, тупости чувств.
Жизнь, которая до сих пор представлялась цепью легкодоступных удовольствий и необременительных отношений (точнее, связей), стала вдруг сложной и беспокойной. Она как бы раскололась на две половинки, постоянно конфликтующие друг с другом. Одна - жизнь внешняя, видимая, где все так ясно и привычно, что, кажется, можно и дальше плыть по течению, не задумываясь над последствиями своих поступков и всячески угождая своим инстинктам, желаниям и влечениям. И другая - жизнь внутренняя, подспудная, тщательно скрываемая от постороннего глаза, жизнь души, которая теперь взбунтовалась и пытается вырваться из тисков мнимых связей и псевдопотребностей (понятно, "мнимых" и "псевдо"
с того момента, как человек сам усомнился в их содержательности и необходимости). Расщепляется и сам человек, носитель и субъект этой жизни, - на то, что он есть внутри себя, или, как говорят, "в душе", и то, чем он является по необходимости и в силу привычки.
Раздвоенность личности и жизни Зилова совершенно определенного свойства и достоинства. В отрезвлении своем он вряд ли поднимется до строго рационалистической самокритики Печорина, признавшегося по пути на дуэль:
"Я давно уж живу не сердцем, а головою.
Я взвешиваю, разбираю свои собственные страсти и поступки с строгим любопытством, но без участия. Во мне два человека: один живет в полном смысле этого слова, другой мыслит и судит его..." Зилов, как уже отмечалось, отнюдь не Печорин ни по своему характеру, ни по обстоятельствам жизни; в его пороках не проблескивает "что-то великое" и нет особой надежды на то, что он проявит когда-то, скажем словами В. Г. Белинского, "силу духа и могущество воли". Зилову чужды не только холодный, безжалостный рационализм печоринского толка, но и вообще любые "маневры"
в сфере сознания. Как тип личности он гораздо простодушнее, бесхитростнее, скажем, того же Печорина. И уж, конечно, подчеркнем это еще раз, никак "не тянет" на статус "гороя нашего времени". Но в одном он сродни Печорину: и у него появился спой двойник, "второе Я", которое мыслит и судит обо всем иначе, чем он привык судить и мыслить в своей обыденной жизни. Благодаря этому своему двойнику Виктор Зилов вдруг понял, что из всего, чем заполнена его жизнь ежедневно, как бы вынута душа, испарился смысл и осталось одно лить голое "существование" без "сущности". Проще говоря, то, что вчера казалось нормальной жизнью, предстало скукой, бесцельной тратой времени, сил и энергии, не дающими не то что счастья, но даже и элементарного удовлетворения. Есть от чего занервничать, заволноваться, впадать в состояние надрыва...
Впрочем, существопанне без сущности невозможно, и у тех, у кого бытие обессмысленно, так называемое "существование" легко может стать добычей мнимой, призрачной, иллюзорной "сущности". Ведь мнимое, призрачное, иллюзорное - тоже земного происхождения, и при желании всегда можно определить, откуда та или иная псевдосущность взялась. Она может быть придумана, сочинена, как придумал себя и сочинил себе "настоящую" жизнь Раскольников, а когда выяснилось (какой ценой!), что создания его воспаленного ума и воображения иллюзорны и безнравственны, понадобилось мужество для раскаяния и искупления вины.
Правда, призрачные пли фальшивые цели можно искренне принять за подлинные, истинные, и даже убедить себя на какое-то время (иным удается на всю жизнь), что они "не совсем", или "не такие уж" и призрачные. Можно прожить жизнь, так и не узнав, что не жил, а существовал (независимо от степени обретенного комфорта), ничуть не считая себя в чем-то обделенным или обманутым. Но все это возможно лишь до того момента, пока спит, дремлет твой "двойник" - твоя способность посмотреть на себя со стороны и без иллюзий отдать себе отчет в том, что представляют собой твоя жизнь и ты сам в действительности. Когда это происходит, открывается истина, хотя бы частица или краешек ее, как открылась она в самом конце его жизни горьковскому Егору Булычеву.
Тут, однако, нужно зеркало, но не обычное, а особое - личностное, в котором только и можно что-либо разглядеть по существу. Смотрясь в обычное зеркало, человек часто сознательно поступает "навыворот" действительности, и желаемое видится в таком зеркале как реально существующее. Казалось бы, менее всего следует доверять отражению, которое появляется в обычном зеркале, то есть самочувствию, самонаблюдению и выраженному в словах самосознанию. И тем не менее это очень распространенная болезнь - боязнь признаться себе самому в том, кто и что ты есть на самом деле.
Так вот этой болезнью Зилов не заражен, во всяком случае в ту пору, когда мы с ним встречаемся. Напротив, он тем прежде всего и выделяется из своего окружения, что предстает в собственных глазах без прикрас, в своем истинном обличье. И он свободен от игры, в которую многие люди любят играть, - игры в "утешительные заезды", когда на соревнованиях разыгрываются места, по сути дела, не имеющие реального значения.
Умеющий, когда надо, высказаться и даже увлечь собеседника интересным ходом мысли, Зилов не увлекается словесными самоотчетами, понимая, что в его ситуации словами делу не поможешь. На ощупь, почти интуитивно, он подходит к мысли, фиксируемой философией на своем языке: разница между тем, что человек о себе говорит и думает, то есть его "самомнением", и реальностью для самой личности "обнаруживается только через реальное столкновение с другой личностью (с другими личностями), которое может носить и комический, и драматический, и даже трагический характер.
Со стороны, глазами другого человека личность всегда видится иначе, чем она воспринимает сама себя, через призму собственных самоощущений. И дело тут конечно же не в намеренном самообмане или в желании пустить пыль в глаза ближнему. Комичнее (или трагичнее, смотря по обстоятельствам) всех ошибается чаще всего именно носитель "честного самосознания", излишне доверяющий своему непосредственному самочувствию".
В этом плане чрезвычайно показателен эпизод, условно именуемый "поминками по Зилову". Только что приняв из рук мальчика-тезки "шутливый" венок от друзей-приятелей, Виктор неприятно задет тем, что они "пошутили и разошлись". Л он представил себе, "вообразил", как все было, как они себя вели и что каждый из них сказал. Психологический подтекст этой воображаемой сцены состоит в том, что Зилов сам, по собственной воле хочет узнать, так сказать, наперед, заранее, что от него осталось (останется) в памяти, в душах близких и знакомых людей. Желание, прямо скажем, не только экстравагантное, но и редкое, требующее от человека немалых нравственных усилий, если он, разумеется, себе не подыгрывает. В драматургическом (и психологическом)
отношении ход этот, как сказали бы шахматисты, сильный: поскольку в таких случаях принято либо ничего не говорить, либо говорить только хорошее, интересно узнать - и Зилову, и нам, - насколько он хорош; и окружение проявится лучше в своем истинном качестве, так как сказать о человеке хорошее (не лицемеря), как ни странно, много труднее, чем отмечать его недостатки и пороки.
Разве не убедились мы в том, что перемены нравственно-психологические совершаются гораздо медленнее, чем перемены экономические?
И разве не знаем мы теперь достоверно, что нужно длительное или даже очень длительное время для изживания таких свойств, как эгоизм, себялюбие, тщеславие, корысть, жадность, соперничество, властолюбие. Чтобы изменить человека, необходимо, кроме всего, знать устройство его противоречий, их субординацию, меру их стойкости" [Днепров В. Д. Идеи, страсти, поступки. Л., 1978, с. 52.].
Прочитать (сыграть) Зилова так, чтобы каждый увидел, нашел бы в себе нечто "зиловское", не отождествляя себя с ним и в то же время не отгораживаясь от него, как от чего-то абсолютно постороннего и чуждого, олицетворяющего скопище всевозможных пороков, - на этот общественный и эстетический эффект, видимо, и рассчитывал автор "Утиной охоты".
Безусловно, социально-психологический феномен, представленный характером Зилова, не надо перегружать, взваливая на него непосильную ноту олицетворения целого поколения людей. Да он и не выдержит такой нагрузки. Но не следует его и недогружать, как это уже случалось в ряде постановок, где Зилов изображается просто опустившимся человеком. Он, как и Хлестаков в гоголевском понимании, "сидит"
во многих. И совсем не случайно с такой беспощадной откровенностью и мрачной иронией Зилов говорит каждому из своего окружения все, что он о нем думает, все они - частицы его самого и в какой-то мере заражены его "духом".
Характерно, что все они (за исключением, может быть, одной лишь Веры, бывшей с ним в близких отношениях и потому чувствующей его лучше других) не выдерживают этой откровенности. Прежде всего они ошарашены прямотой и точностью зиловскпх суждений-попаданий, в которых проглядывает суть каждого из них. Именно этим, а не скромностью или беззащитностью объясняется, видимо, вялость, с которой они "отбиваются" от бестактной прямоты Зилова. Возразить по существу им нечего, тем более, что он не пытается при этом как-то оправдать и обелить себя. Охотно и умело пользуясь приемами лицедейства и словесного маскарада, Зилов, однако, далек от лицемерия, когда, как заметил К. Маркс, "кто-нибудь инкриминирует своему ближнему, в качестве достойного смертной казни преступления, тот же самый поступок, который он сам только что намерен был совершить и которого он сам не совершил только в силу внешних препятствий" [Маркс К., Энгельс Ф. Соч., т. 1, с. 174.].
Напротив, Зилов совершенно открыт в своих недостатках и пороках, весьма ординарных.
Например, он часто и довольно безобразно пьет, как говорится, пьет но поводу и без повода. Водка и вино стали своего рода наркотиком, а потребность в опьянении - привычкой, психически отупляющей, омертвляющей все чувства и желания. Неприятно и жалко наблюдать, как человек, в сущности, не глупый, по задаткам своим - интересный, распоясывается и совершает поступки, о которых на следующий день искренне сожалеет и смысл которых объяснить не в силах... Беда (она же и проблема)
в том, что явление это, пьянство, увы, не исключительное в реальной действительности, и, наверное, не каждый, без риска покривить душой, отважится бросить "камень" в нашего героя.
В шуточной надписи на венке, врученном Зилову от безутешных друзей, говорится: "Незабвенному безвременно сгоревшему на работе..."
Мрачная ирония, "черный юмор", усиленные шутовством и пародийностью, проявляются не только в розыгрыше ситуации с "живым покойником", но и в словах самой эпитафии. Дело в том, что в структуре зиловского характера и образа жизни есть крупный изъян - отсутствие заметного интереса к своей работе и нескрываемо липовый характер последней, несмотря на видимость творчества (он занят подготовкой публикаций научно-технических материалов).
Хотя на работу он старается не опаздывать, положенные часы аккуратно отсиживает (правда, не прочь использовать рабочее время для неслужебных телефонных разговоров, дружеских розыгрышей и т. п.), задания руководства, по-видимому, выполняет, профессионально грамотен, никаких эмоций, кроме скуки и ожидания конца трудового дня (и недели), работа в нем не выбывает. Когда Кушак, начальник Зилова, говорит о нем - "Деловой жилки ему не хватает, это верно, но ведь он способный парень", фиксируется лишь толика истины. Зилов скажет о себе точнее: "Впрочем, я-то еще мог бы чем-нибудь заняться. Но я не хочу. Желания не имею!" (а совсем близко к истине будет сказать - многое уже и не может]. О деловых способностях Зилова говорить трудно, ибо они деятельно не проявляются в сфере труда, которая решающим образом влияет на способ мышления и действий человека, формирует социально-психологический облик личности в целом. В данном, зиловском, случае основное занятие есть не более чем материальное условие жизни (средство существования, заработка) и не стало полем преломления творческих сил личности.
Считая липовый труд Зилова одной из основных причин его духовной, человеческой драмы (почему? - об этом дальше), мы видим беду и проблему в утрате нравственного отношения к труду. Зачем работать? - на этот, казалось бы, простейший вопрос многие дадут "неожиданный" ответ. Во всяком случае, проблема отнюдь не исчерпывается расширением и усилением творческого начала в труде, как это иногда представляется в нашей литературе.
Главная героиня последней пьесы А. В. Вампилова "Прошлым летом в Чулимске" - официантка, но это не мешает ей быть человеком творческой, духовно тонкой организации.
Равнодушие, а иногда и просто бездушие стало для Зилова состоянием привычным и обыденным, обернувшись цинизмом, когда ничто не свято и никто по-настоящему не дорог. "Тебе все безразлично... У тебя нет сердца..." говорит ему жена перед тем, как уйти от него навсегда. Легкомысленный муж, невнимательный сын, поверхностный товарищ - прилагательные здесь выражают сущность его взаимоотношений и с "близкими", и с "дальними", и, вполне оправдывая ярлык циника, Зилов даже не пытается выдать себя за человека иного типа. Отца он так и не удосужился (не "не успел", а именно - не удосужился!) ни увидеть перед смертью, ни похоронить; жену он обманывает, опускаясь до самой мелкой, беззастенчивой лжи и не терзаясь при этом угрызениями совести; к дружкам-приятелям, вроде Саяпина, относится с нескрываемой иронией (над Кушаком просто потешается), а восхищение "нормальным парнем", официантом Димой, в момент откровенности сам же снимет оскорбительно-уничтожительным обращением "лакей"... Беда (и проблема) в том, что подобные проявления чуждых идеалу социализма нравов и психологии отнюдь не единичны и не всеми воспринимаются сегодня как нечто нетерпимое, из ряда вон выходящее. Так, место отринутой морали "общинного" беспрекословия (безусловного подчинения детей воле отцов) ныне нередко занимает бесцеремонная "вседозволенность", и часто остаются безнаказанными, а иногда и незамеченными проявления многоликого хамства.
Понятно, доводы подобного рода не есть доказательство. Ведь "формальное подражание существующему" (используем слова Гегеля) не является целью искусства, а правдивость и типичность художественных образов обеспечивается не внешней схожестью и не мерой распространенности отражаемых в них жизненных явлений. (Много ли было в реальной истории таких принцев, как Гамлет, таких пройдох, как Фальстаф, таких благородных рыцарей, как Дон Кихот Ламанчский, и таких "лишних людей", как Печорин?!) Как ни узнаваемы свойства характера и особенности поведения Зилова, в нем они нашли такое выражение, что в жизни подобную квинтэссенцию встретить почти немыслимо. Так что бесполезно искать его реальных прототипов и сводить весь разговор к тому, что "есть, мол, такие вот типы...". Зилов тем и интересен, что своим характером и судьбою выходит далеко за рамки любого частного случая. Это характер, в котором сконцентрированы многие социальные и нравственные проблемы, и потому достойный особого внимания.
СРЕДИ СВОИХ ЧУЖОЙ
А сумел ты обдумать свою повседневную жизнь и пользоваться ею как следует? Если да, то ты уже совершил величайшее дело.
М. Монтенъ
...Конечно, прежде всего человеку нужны еда, одежда и крыша над головой. Но не хлебом единым жив человек, гласит старинная истина. Истиной она была в старину, истиной она остается и по сой день. И особенное значение она, на мой взгляд, приобретает сейчас, когда крыши наши становятся поновей, еда посытнсе, одежда покрасивее.
А. В. Вампилов
Драма Зилова по своей многозначности поистине философична. С чисто дидактической точки зрения определить суть этой драмы не трудно: вести себя и жить так, как поступает и живет Зилов, и плохо и нельзя. Но "Утиная охота" не об этом. Она о том, что человек полностью и безусловно ответствен за свою жизнь.
И если она им "проиграна", как считает Зилов, то в поисках выхода из этой трагической ситуации ему надо полагаться прежде всего на самого себя. Мысль жесткая, даже максималистская, но в ней больше жизненной правды и оптимизма, чем в расслабляющих волю упованиях на то, что "помогут обстоятельства", "спасет коллектив" или "вывезет удача".
Как жить дальше и стоит ли ему жить вообще? - этот вопрос встал перед Зиловым со всей определенностью, без каких-либо смягчающих обстоятельств. О том, как он его решил и решил ли вообще, мы ничего не знаем и можем лишь догадываться.
Ситуация, в которой Зилов оказался, поистине драматична. Ушла жена, единственный по-настоящему близкий ему человек. Не понята и отвергнута им всепрощающая влюбленность юной Ирины. Ничуть не изменилось (после такого скандала!) отношение друзей-приятелей, видимо, готовых забыть его вчерашние оскорбления и выносить как ни в чем не бывало дальше его выходки и проделки. Не хватило сил и решимости покончить с собой. Наступил еще один надрыв, теперь уже откровенная истерика. Не ясно было только, отмечается в ремарке, "плакал он или смеялся". Но вот Зилов успокоился, взял телефонную трубку, набрал номер и произнес (обращаясь к тому, кого он вчера оскорбил и от кого получил удар в скулу) ровным, несколько даже приподнятым тоном:
"Дима?.. Это Зилов... Да... Извини, старик, я погорячился... Да, все прошло... Совершенно спокоен... Да, хочу на охоту... Выезжаешь?..
Прекрасно... Я готов... Да, сейчас выхожу".
Что это - бравада, за которой скрывается нежелание признать поражение, или внешнее прикрытие напряженного внутреннего состояния, готового вот-вот взорваться? А может быть, готовность примириться с мыслью, что уже ничего нельзя изменить в своей жизни и остается лишь ждать конца? Или, напротив, это вызов своему главному оппоненту в необъявленном споре о том, стоит ли вообще "волноваться" в жизни? По-разному могут быть истолкованы финальные слова Зилова, но их незачем страшиться и тем более опускать (как иногда делают постановщики пьесы в театрах, видимо, из боязни посеять пессимизм в душах зрителей). Решения, подобные тому, какое надо принять Зилову, даются не легко и не могут быть - даже на сцене и экране - "подсказаны"
человеку извне. Можно предположить, что Зилов еще не готов разрубить гордиев узел проблем и противоречий, накопившихся в его жизни и требующих выхода, разрешения. Оставляя своего героя на труднейшем перекрестке его жизненного пути (теперь уместно будет подчеркнуть, что Зилову всего лишь тридцать лет и, следовательно, не все еще потеряно), А. В. Вампилов сознательно оставляет вопрос открытым, адресуя его зрителям, в чьих душах и должен произойти желанный катарсис. А суть последнего заключается не в том, чтобы проявить "сердобольность" и "иод занавес" на чисто дидактический манер успокоить нас, наказав порок и вознаградив добродетель на сцене.
Пьеса кончается нервно-тревожным, страстным призывом вглядеться каждому в самого себя и подумать, верно и счастливо ли прожиты оставшиеся позади годы, сумел ли ты наполнить свою жизнь смыслом и не проходит ли она впустую, мимо...
Давайте задумаемся, много это или мало - сам факт осознания и понимания того, кто ты есть и что есть твоя жизнь в действительности.
Автор послесловия к "Избранному" А. В. Вампилова считает, по-видимому, что этого мало.
Он пишет: "Я не вижу в финале преображения Зилова: после попыток самоубийства не наступает очищения. Мы узнаем, что солнце на небе выглянуло нз-за туч и что охота все же состоится, герой с ликованием (?) собирается в путь, надеясь, наверное, там - на природе - найти некое искупление собственноручно искаженной жизни. Но эта иллюзия трагикомический финал, не оставляющий герою надежд на спасение. Зилов обречен уже самим собой на жизнь в мире мрачных пьяных откровений и призрачно-пошлого веселья, в мире безрадостных фантомов-двойников (официант)
и ложной показной погони за удовольствиями".
Странная вещь - в обществе, которое впервые в истории человечества превратило сознание в один из основополагающих факторов развития жизнедеятельности, где на сознательность людей делается ставка в решении проблем поистине общечеловеческой значимости, можно еще нередко встретиться с недооценкой роли и возможностей сознания. Вот и в данном случае обобщение, вывод основываются на сугубо "поведенческом" принципе: поскольку Зилов сейчас, здесь, на наших глазах не перестроился, не изменился, не стал другим (как будто мы поверили бы в подобное преображение, зная, как прочно закоснел он в своем образе жизни), постольку очищение не состоялось. Понятно, никакой работой сознания, никакими самыми серьезными размышлениями деятельности не заменишь и бездеятельности не оправдаешь. Но, во-первых, выработанная, тем более выстраданная, тобой мысль или открытая, как бы впервые и самолично, истина - это тоже действие, тоже поступок, значимость которого для последующего хода событий, жизни предугадать трудно. А во-вторых, зло выступает не только в поступках и действиях, наносящих видимый вред окружающим людям, но и в нравственной ограниченности, в бедности духовного мира, от чего могут страдать (и страдают, хотя не всеми и не всегда это осознается) и другие люди, и сам носитель этого зла.
Думается, монолог Зилова за дверью, обращенный к уходящей от него жене, произнесенный на одном дыхании, с невиданной для него откровенностью и беспощадностью по отношению к самому себе, - этот монолог есть начало преображения, за которым могут последовать и собственно поведенческие сдвиги.
Оставшись за закрытой дверью, Виктор говорит Галине, думая, что она его слышит:
"Мы давно не говорили откровенно - вот в чем беда... Галина тихо уходит. (Искренне и страстно.} Я сам виноват, я знаю. Я сам довел тебя до этого... Я тебя замучил, но, клянусь тебе, мне самому опротивела такая жизнь... Ты права, мне все безразлично, все на свете. Что со мной делается, я не знаю... Не знаю... Неужели у меня нет сердца?.. Да, да, у меня нет ничего - только ты, сегодня я это понял, ты слышишь? Что у меня есть, кроме тебя?.. Друзья? Нет у меня никаких друзей... Женщины?..
Да, они были, но зачем? Они мне не нужны, поверь мне... А что еще? Работа моя, что ли!
Боже мой! Да пойми ты меня, разве можно все это принимать близко к сердцу! Я один, один, ничего у меня в жизни нет, кроме тебя.
Помоги мне! Без тебя мне крышка... Уедем куда-нибудь! Начнем сначала, уж не такие мы старые..."
Для того чтобы все это произнести и сказать тому, кого привык обманывать изо дня в день, надо хоть раз подняться над самим собой, ощутить проснувшееся наконец-то чувство собственного достоинства. И, кто знает, может быть, именно это чувство подскажет путь и средства к тому, чтобы, как точно определено в упомянутом послесловии А. Демидова, "разорвать цепь своего унылого безрадостного плена", освободиться от существования, не дающего Зилову никакого удовлетворения и не несущего ему никакой радости.
Наша надежда, что это возрождение человека возможно, опирается и на желание Зилова вернуть утраченное и забытое в суете и разгуле ощущение чистоты, первозданности человеческого бытия. Для него это поистине минута откровения, "звездный час", если он вдруг захотел взять с собой на охоту любимую женщину, жену Галину. Оказывается, этот опустившийся человек еще способен глубоко и искренне чувствовать: "Знаешь, что ты там (на охоте. В, Т.) увидишь?.. Такое тебе и не снилось, клянусь тебе. Только там и чувствуешь себя человеком. Я повезу тебя на лодке, слышишь?
Ведь ты ее даже не видела. Я повезу тебя на тот берег! Ты хочешь?.. Но учти, мы поднимемся рано, еще до рассвета. Ты увидишь, какой там туман, мы поплывем, как во сне, неизвестно куда. А когда подымается солнце? О!
Это как в церкви и даже почище, чем в церкви... А ночь? Боже мой! Знаешь, какая это тишина? Тебя там нет, ты понимаешь? Нет!
Ты еще не родился. И ничего нет. И не было.
И не будет... И уток ты увидишь. Обязательно.
Конечно, стрелок я неважный, но разве в этом дело?.. На охоту я не взял бы с собой ни одну женщину. Только тебя... И знаешь, почему?..
Потому что я тебя люблю... Ты слышишь?.."
Драма Зилова - драма человека, однажды ощутившего пустоту и бессмысленность существования, ставшего всего лишь времяпрепровождением. С..осознания, что он живет не так, не с теми и ни для кого, начинается история Зилова, а пробуждение самосознания (без чего нельзя вообще говорить о духовности или бездуховности бытия) и рефлексия совести (совесть, как и ум, по-настоящему жива лить тогда, когда рефлексирует) составляют ее внутренний нерв, движущий импульс. С того момента, как в жизни Зплова - такой беспечной и бездумной, без серьезных тревог и забот произошел надлом и обнаружился духовный вакуум, ранее им не замечаемый, наступает отрезвление несколько иного рода, чем хорошо знакомое ему состояние в дни похмелья. Налицо все признаки "похмельного синдрома": и головная боль от обступающих со всех сторон проблем, которые еще вчера он либо не замечал, либо обходил стороной; и тошнотворное ощущение бессилия перед собственной вялостью и безволием; и потребность любым способом и средствами избавиться от гнета внутренней оцепенелости, тупости чувств.
Жизнь, которая до сих пор представлялась цепью легкодоступных удовольствий и необременительных отношений (точнее, связей), стала вдруг сложной и беспокойной. Она как бы раскололась на две половинки, постоянно конфликтующие друг с другом. Одна - жизнь внешняя, видимая, где все так ясно и привычно, что, кажется, можно и дальше плыть по течению, не задумываясь над последствиями своих поступков и всячески угождая своим инстинктам, желаниям и влечениям. И другая - жизнь внутренняя, подспудная, тщательно скрываемая от постороннего глаза, жизнь души, которая теперь взбунтовалась и пытается вырваться из тисков мнимых связей и псевдопотребностей (понятно, "мнимых" и "псевдо"
с того момента, как человек сам усомнился в их содержательности и необходимости). Расщепляется и сам человек, носитель и субъект этой жизни, - на то, что он есть внутри себя, или, как говорят, "в душе", и то, чем он является по необходимости и в силу привычки.
Раздвоенность личности и жизни Зилова совершенно определенного свойства и достоинства. В отрезвлении своем он вряд ли поднимется до строго рационалистической самокритики Печорина, признавшегося по пути на дуэль:
"Я давно уж живу не сердцем, а головою.
Я взвешиваю, разбираю свои собственные страсти и поступки с строгим любопытством, но без участия. Во мне два человека: один живет в полном смысле этого слова, другой мыслит и судит его..." Зилов, как уже отмечалось, отнюдь не Печорин ни по своему характеру, ни по обстоятельствам жизни; в его пороках не проблескивает "что-то великое" и нет особой надежды на то, что он проявит когда-то, скажем словами В. Г. Белинского, "силу духа и могущество воли". Зилову чужды не только холодный, безжалостный рационализм печоринского толка, но и вообще любые "маневры"
в сфере сознания. Как тип личности он гораздо простодушнее, бесхитростнее, скажем, того же Печорина. И уж, конечно, подчеркнем это еще раз, никак "не тянет" на статус "гороя нашего времени". Но в одном он сродни Печорину: и у него появился спой двойник, "второе Я", которое мыслит и судит обо всем иначе, чем он привык судить и мыслить в своей обыденной жизни. Благодаря этому своему двойнику Виктор Зилов вдруг понял, что из всего, чем заполнена его жизнь ежедневно, как бы вынута душа, испарился смысл и осталось одно лить голое "существование" без "сущности". Проще говоря, то, что вчера казалось нормальной жизнью, предстало скукой, бесцельной тратой времени, сил и энергии, не дающими не то что счастья, но даже и элементарного удовлетворения. Есть от чего занервничать, заволноваться, впадать в состояние надрыва...
Впрочем, существопанне без сущности невозможно, и у тех, у кого бытие обессмысленно, так называемое "существование" легко может стать добычей мнимой, призрачной, иллюзорной "сущности". Ведь мнимое, призрачное, иллюзорное - тоже земного происхождения, и при желании всегда можно определить, откуда та или иная псевдосущность взялась. Она может быть придумана, сочинена, как придумал себя и сочинил себе "настоящую" жизнь Раскольников, а когда выяснилось (какой ценой!), что создания его воспаленного ума и воображения иллюзорны и безнравственны, понадобилось мужество для раскаяния и искупления вины.
Правда, призрачные пли фальшивые цели можно искренне принять за подлинные, истинные, и даже убедить себя на какое-то время (иным удается на всю жизнь), что они "не совсем", или "не такие уж" и призрачные. Можно прожить жизнь, так и не узнав, что не жил, а существовал (независимо от степени обретенного комфорта), ничуть не считая себя в чем-то обделенным или обманутым. Но все это возможно лишь до того момента, пока спит, дремлет твой "двойник" - твоя способность посмотреть на себя со стороны и без иллюзий отдать себе отчет в том, что представляют собой твоя жизнь и ты сам в действительности. Когда это происходит, открывается истина, хотя бы частица или краешек ее, как открылась она в самом конце его жизни горьковскому Егору Булычеву.
Тут, однако, нужно зеркало, но не обычное, а особое - личностное, в котором только и можно что-либо разглядеть по существу. Смотрясь в обычное зеркало, человек часто сознательно поступает "навыворот" действительности, и желаемое видится в таком зеркале как реально существующее. Казалось бы, менее всего следует доверять отражению, которое появляется в обычном зеркале, то есть самочувствию, самонаблюдению и выраженному в словах самосознанию. И тем не менее это очень распространенная болезнь - боязнь признаться себе самому в том, кто и что ты есть на самом деле.
Так вот этой болезнью Зилов не заражен, во всяком случае в ту пору, когда мы с ним встречаемся. Напротив, он тем прежде всего и выделяется из своего окружения, что предстает в собственных глазах без прикрас, в своем истинном обличье. И он свободен от игры, в которую многие люди любят играть, - игры в "утешительные заезды", когда на соревнованиях разыгрываются места, по сути дела, не имеющие реального значения.
Умеющий, когда надо, высказаться и даже увлечь собеседника интересным ходом мысли, Зилов не увлекается словесными самоотчетами, понимая, что в его ситуации словами делу не поможешь. На ощупь, почти интуитивно, он подходит к мысли, фиксируемой философией на своем языке: разница между тем, что человек о себе говорит и думает, то есть его "самомнением", и реальностью для самой личности "обнаруживается только через реальное столкновение с другой личностью (с другими личностями), которое может носить и комический, и драматический, и даже трагический характер.
Со стороны, глазами другого человека личность всегда видится иначе, чем она воспринимает сама себя, через призму собственных самоощущений. И дело тут конечно же не в намеренном самообмане или в желании пустить пыль в глаза ближнему. Комичнее (или трагичнее, смотря по обстоятельствам) всех ошибается чаще всего именно носитель "честного самосознания", излишне доверяющий своему непосредственному самочувствию".
В этом плане чрезвычайно показателен эпизод, условно именуемый "поминками по Зилову". Только что приняв из рук мальчика-тезки "шутливый" венок от друзей-приятелей, Виктор неприятно задет тем, что они "пошутили и разошлись". Л он представил себе, "вообразил", как все было, как они себя вели и что каждый из них сказал. Психологический подтекст этой воображаемой сцены состоит в том, что Зилов сам, по собственной воле хочет узнать, так сказать, наперед, заранее, что от него осталось (останется) в памяти, в душах близких и знакомых людей. Желание, прямо скажем, не только экстравагантное, но и редкое, требующее от человека немалых нравственных усилий, если он, разумеется, себе не подыгрывает. В драматургическом (и психологическом)
отношении ход этот, как сказали бы шахматисты, сильный: поскольку в таких случаях принято либо ничего не говорить, либо говорить только хорошее, интересно узнать - и Зилову, и нам, - насколько он хорош; и окружение проявится лучше в своем истинном качестве, так как сказать о человеке хорошее (не лицемеря), как ни странно, много труднее, чем отмечать его недостатки и пороки.