Страница:
Но само действие, когда приходит его черед, оказывается сложнее, чем ты думал. Оно включает в себя двадцать семь различных маневров. Ты разучивал их, один за другим, в нужном порядке, вникал в механизм каждого, перебирал их в голове, снова, и снова, и снова, целую неделю – ты поднес ко рту тысячу воображаемых морковок или одну воображаемую морковку тысячу раз, что одно и то же. Но вот ты берешь морковку – тебе приносят эту чертову морковку, такую узловатую, грязную, неправильную, какой твоя воображаемая морковка никогда не была, и суют тебе в руки – и ты понимаешь, прямо сразу, как увидел эту хреновину, понимаешь, что ничего не выйдет.
– Давай, – сказал физиотерапевт.
Он положил морковку мне на колени, потом отошел от меня медленно, словно я был карточным домиком, и сел напротив.
Прежде чем ее поднять, мне надо было поднести к ней руку. Я махнул ладонью от запястья вверх, но тут, чтобы донести всю руку до того места, где была морковка, мне потребовалось бы выдвинуть локоть вперед, отталкиваясь от плеча, а этого я еще не умел или не отработал. Я понятия не имел, как это сделать. Под конец я схватил свое предплечье левой рукой и попросту дернул его вперед.
– Жульничаешь, – сказал физиотерапевт, – но ничего. Теперь попробуй морковку поднять.
Я сомкнул пальцы вокруг морковки. Чувство было такое… – в общем, чувство было. Этого хватило, чтобы начать замыкать цепь операции. Она была осязаема – она была весома. Я целую неделю готовился ее поднять; моя рука, мои пальцы, мой перенаправленный мозг представлялись мне активными агентами, а морковка – невещью: пустота, вырезанное пространство, которое мне предстояло ухватить и перенести. Однако эта морковка была активнее меня: как она бугрилась и морщилась, как шевелилась, вся в песке. Она была холодной. Я ухватил ее и перешел к фазе номер два, подъему, но при этом сразу почувствовал всплеск активного вмешательства морковки, от которого нарушалась связь между мозгом и рукой, начинали сокращаться не те мышцы, мускулы отвердевали как раз в тот момент, когда им непременно полагалось расслабиться и растянуться, опорные суставы поворачивались не в ту сторону. Морковка крутнулась, выскользнула и камнем полетела вниз. Тут мне стало ясно, как должен чувствовать себя авиадиспетчер в то мгновение, когда понимает, что самолет вот-вот разобьется, а он никак не может это предотвратить.
– Первая попытка, – сказал врач.
– Хорошо хоть, под ней никто не стоял.
– Давай еще раз.
На то, чтобы все получилось, ушла неделя. Мы вернулись к доске с мелом, включили в схему дополнительные сигналы, которые не включали прежде, потом снова отработали мысленные образы, потом опять взялись за настоящую морковку. Теперь я морковь ненавижу. До сих пор не могу ее есть.
Так было со всем. Со всем, с каждым движением – мне приходилось учиться всему. Мне приходилось сперва вникать в то, как они совершаются, разбивать их на мельчайшие составные части, а потом выполнять. Взять, к примеру, ходьбу – это очень сложно. Один-единственный шаг вперед включает в себя семьдесят пять маневров, и у каждого маневра своя команда. Мне пришлось научиться им всем, всем семидесяти пяти. И если вы думаете: ну и что такого; всем нам однажды приходится учиться ходить, просто тебе пришлось учиться этому дважды, – вы ошибаетесь. Глубоко ошибаетесь. Понимаете, тут вот что: при нормальном течении событий ходить не учишься, как учишься плаванию, французскому и теннису. Берешь и делаешь шаг, не думая о том, как ты его делаешь, – буквально на ходу. Мне же пришлось брать уроки ходьбы. Целых три недели физиотерапевт разрешал мне ходить только под его наблюдением, чтобы у меня не появились дурные привычки: неправильно держать голову, перемещать ногу прежде, чем согнуть колено, и мало ли какие еще. Он напоминал какого-то одержимого инструктора, вроде этих хореографов или тренеров по фигурному катанию из-за бывшего железного занавеса.
– Носок вперед! Вперед, черт побери! Колено, колено! Выше поднимай! – кричал он и стучал кулаком по доске, по своим диаграммам.
Каждое действие – сложная операция, система, и всему этому мне приходилось учиться. Я вникал в них, потом пытался их осуществить. Поначалу, в первые несколько месяцев, я все делал очень медленно.
– Ты учишься, – говорил врач, – и к тому же мышцы у тебя пока еще пластмассовые.
– Пластмассовые?
– Пластмассовые. Твердые. В противоположность гибким. Пройдет время, станут гибкими – податливыми, расслабленными. Гибкие – это хорошо, пластмассовые – плохо.
В конце концов я не только научился выполнять большинство действий, но и вышел на нужный уровень. Почти на нужный – ста процентов прежнего уровня я так и не достиг. Девяноста – да, пожалуй. К апрелю я уже почти вышел на нужный уровень, на свои девяносто. Но о каждом совершаемом движении мне по-прежнему приходилось думать, вникать в него. «Не осмыслишь – не сделаешь», таково было пожизненное наследие аварии – вечно идти в обход.
Спустя примерно неделю после выхода из больницы я пошел в кино со своим приятелем Грегом. Мы пошли в «Ритци» на «Злые улицы» с Робертом Де Ниро. Тут мне показались странными две вещи. Первая – смотреть на движущееся изображение. Как я уже упоминал, память вернулась ко мне в виде движущихся изображений, словно фильм, показываемый по частям, мыльная опера: где-то раз в неделю – одна серия длиной в пять лет. Это было не особенно увлекательно; по сути, это было довольно однообразно. Я лежал в постели и смотрел серии по мере их поступления. Контролировать происходящее я не мог. Это вполне могла бы оказаться другая история, другой набор действий и событий, как бывает, когда в результате путаницы получаешь из проявки не те отпускные фотографии. Я бы все равно не понял, не обратил бы внимания и принял бы их как есть. Когда мы с Грегом смотрели «Злые улицы», я чувствовал себя не менее отстраненно и безразлично – не менее, но и не не более, хотя эти действия и события не имели ко мне никакого отношения.
Что еще меня поразило, когда мы смотрели кино, так это то, насколько совершенен был Роберт Де Ниро. Все его движения, все жесты были совершенными, плавными. Закуривал ли он сигарету, открывал ли дверцу холодильника или просто шел по улице – казалось, будто он выполняет эту операцию идеально, живет ей, сливается с ней, пока не сделается ей, она – им, а промежуток не исчезнет. Я отметил это в беседе с Грегом по дороге обратно ко мне.
– Но ведь герой – неудачник, – сказал Грег. – И остальным героям во всем только мешает.
– Это неважно, – ответил я. – Он все делает естественно. Не искусственно, как я. Он – гибкий. Я – пластмассовый.
– По-моему, пластмассовый как раз он – напечатали на пленке, и все. У тебя, правда, эта штука над глазом, но…
– Я не об этом.
Мне сделали небольшую пластическую операцию, чтобы убрать шрам над правым глазом.
– Я о том, какой он легкий, подвижный. Вливается в свои движения, даже самые простейшие. Холодильники открывает, сигареты закуривает. Ему не надо сперва о них думать, вникать в них. Ему не надо о них думать, потому что он с ними – одно целое. Идеальное. Настоящее. Мои движения все поддельные. Б/у.
– Ты хочешь сказать, какой он крутой. Все кинозвезды крутые. Такими их кино делает.
– Дело не в том, что ты крутой, – сказал я ему. – Дело в том, что ты существуешь. Де Ниро ничего не делал – просто существовал; я теперь так не могу.
Грег остановился посереди тротуара и повернулся ко мне.
– Думаешь, ты раньше мог? Думаешь, я могу? Думаешь, не в кино хоть кто-нибудь так закуривает сигареты или открывает холодильники? Сам подумай: зажигалка, когда ты ей чиркаешь, вспыхивает не сразу, первая струйка дыма попадает тебе в глаза, моргать заставляет; дверцу холодильника заедает, потом она грохочет, молоко расплескивается. Так со всеми происходит. Это закон: все идет черт-те как. Ну какой ты, на фиг, необычный? Ты знаешь, какой?
– Нет. Какой?
– Ты просто более обычный, чем все остальные.
После я долго об этом думал, об этом разговоре. Я решил, что Грег был прав. Я всегда был ненастоящим. Даже до аварии, иди я по улице, прямо, как Де Ниро, куря сигарету, как он, и даже прикурись она с первой попытки, я бы все равно думал: «Вот он я, иду по улице, курю сигарету, как в кино». Понимаете? Б/у. В кино люди так не думают. Они просто занимаются своим делом, настоящим, и ни о чем не думают. Я восстанавливался после аварии, учился двигаться и ходить, вникал в каждое действие, прежде чем его совершить и в результате стал еще более таким, каким и так всегда был, просто к расстоянию между мной и тем, что я делаю, добавился новый слой. Грег был прав, абсолютно прав. Необычным я не был – я был более обычным, чем большинство людей.
Я принялся размышлять о том, в какой период жизни я был наименее искусственным, наименее б/у. Определенно не в детстве – то было худшее время. Постоянно играешь роль, подражаешь другим, глядя на то, что делают они, – и при этом подражаешь плохо. Нет, решил я, это, наверное, было в Париже, за год до аварии. Там я познакомился с Кэтрин. Американка, откуда-то из-под Чикаго, она работала в крупной гуманитарной организации, как-то связанной с общественной деятельностью за или против чего-то там. Ее послали на те же интенсивные языковые курсы, куда послали от работы меня. Странно получается, если подумать: она что, у себя в Иллинойсе не могла выучить французский? Для моей компании, если учесть, что через год им предстояло меня потерять, это было неудачное вложение денег, – но они хоть не заявляли, что делают это ради голодающих детей.
Короче говоря, на этих курсах я и познакомился с Кэтрин. Мы сразу сошлись. На занятиях нас охватывали приступы хихикания. По вечерам мы вместо того, чтобы делать домашние задания, шли куда-нибудь и напивались. Однажды мы нашли весельную лодку, привязанную на набережной Малаке, забрались внутрь, отвязали ее от причала и уже собирались отплыть, гребя руками, но тут подошли какие-то люди и вытурили нас. В другой раз… – в общем, других разов было много. Дело, однако, в том, что, шатаясь вместе с Кэтрин по Парижу, я чувствовал себя менее скованно, чем во все остальные периоды жизни, – был более естественным, лучше вписывался в настоящее. Изнутри, не снаружи; мы словно проникли куда-то под кожу – возможно, города, а может, самой жизни. У меня и впрямь было такое ощущение, будто нам удалась какая-то проделка.
С тех пор мы довольно регулярно переписывались. После аварии с моей стороны, конечно, наступил перерыв, но как только ко мне мне вернулась память, я написал ей и рассказал последние новости. В феврале, как раз когда я выписывался из больницы, она сообщила мне, что ее посылают в Зимбабве и на обратном пути она собирается лететь через Лондон. После этого мы стали писать друг другу чаще. В наших письмах появились сексуальные нотки, чего никогда не было в личном общении. Я начал представлять себе, как занимаюсь с ней сексом. Моя фантазия разработала множество сценариев, по которым у нас все могло бы впервые произойти. Я проигрывал их, разбирал по мелочам, дорабатывал и снова проигрывал.
Один из этих сценариев разворачивался у меня в квартире. Мы стояли в коридоре между кухней и спальней, хотя сюда встревали и кадры Парижа, и Чикаго, которого я никогда не видел: окна пивных в обрамлении небоскребов, каналы, бьющиеся под ветром о желтые стены. Я обычно говорил что-нибудь остроумное, со значением, а Кэтрин отвечала: «Лучше ты мне покажи», или «Так что ж ты мне не покажешь?», или «Ну, давай, показывай», и тут мы начинали целоваться, плавно двигаясь в направлении спальни. В другой версии мы были где-то за городом. Привезя ее туда на своей «Фиесте», я останавливался и парковался у поля или леса. Она у меня обычно стояла в профиль – так она лучше выглядела, курчавые волосы наполовину скрывали щеку. Я подходил к ней поближе, она поворачивалась ко мне, мы целовались, а после, под конец, занимались любовью в «Фиесте» под упоенное чириканье и крики птиц, заполонивших верхушки деревьев.
Правда, эту вторую цепочку я так и не отработал до конца – сколько ни маневрируй, трудно было добиться, чтобы мы оба оказались в машине, не стукнувшись головой и не зацепившись за ремни, которые постоянно свешивались из дверок наружу. И потом, я обычно нервничал по поводу того, где припарковался: не выскочит ли кто-нибудь на скорости из-за поворота, не врежется ли в меня, как тот скрывшийся парень из Пекэма. Да и другой сценарий, тот, что в коридоре: пока мы плавно двигались в направлении спальни, я вспоминал, что рядом с постелью – гора заплесневевших кофейных чашек, а простыни старые и грязные. Или же прямо за окном появлялись соседи, а шторы не были задернуты, и они с улицы начинали разговор, или… в общем, всегда происходило что-то, и в результате эти воображаемые интимные моменты замыкались накоротко, шли ко всем чертям. Фантазии, и те у меня были пластмассовые, несовершенные, ненастоящие.
В день заключения договора, когда Кэтрин прилетела в Лондон, я приехал в аэропорт чуть позже, чем должен был прибыть ее самолет. Взглянув на экраны в зале прилета и поняв, что он уже приземлился, я поспешил к месту, где раздвижные двери отделяют зону таможенного и паспортного контроля от общедоступной части терминала. Облокотившись о перила, я наблюдал за тем, как из этих дверей появляются пассажиры. Это было интересно. Кое-кто из прибывших пассажиров оглядывал лица ожидающих в поисках родственников, но большинство никто не встречал. Эти выходили, изобразив на лице нечто предназначенное для собравшейся толпы, какое-нибудь выражение, приданное лицу за секунду до того, как перед ними раздвинулись двери. Одни пытались показать, что спешат, словно их где-то срочно ждут: мол, они такие важные, что дело требует их постоянного присутствия. Другие казались беззаботными, простодушными и счастливыми, словно не ведали о том, что на них направлены пятьдесят или шестьдесят пар глаз – на них одних, пусть хотя бы на пару секунд. Что, конечно, было не так – в смысле, как они могли не ведать. Полоса между перилами и дверьми походила на подиум, где модели играют разные роли, принимают разные обличья. Облокотившись о перила, я наблюдал этот парад: один персонаж за другим, все до того скованные, условные, фальшивые. Другие люди и вправду походили на меня – просто не знали об этом. К тому же у них не было восьми с половиной миллионов фунтов.
Через некоторое время все эти любительские представления меня утомили, и я решил выпить кофе в маленьком заведении, до которого было рукой подать. Это была кофейня, стилизованная под Сиэттл, где подают не кофе, а кап, латте, мокку. Когда заказываешь, тебе говорят «При-вет!», потом повторяют твой заказ вслух, поправляя слова: не «большой», а «двойной», не «маленький», а «одинарный». Я заказал маленький капучино.
– При-вет! Одинарный кап, – сказал продавец. – На подходе! Бонус-карточка есть?
– Бонус-карточка? – переспросил я.
– Приходите к нам – мы вам каждый раз штампуем чашку, – с этими словами он протянул мне карточку. На ней были нарисованы десять кофейных чашечек. – Когда все десять проштампуем, получаете еще одну чашку бесплатно. И новую карточку.
– Но я здесь не так часто бываю.
– Да у нас повсюду точки. Условия те же самые.
Он проштамповал первую чашку и протянул мне капучино. Как раз в этот момент кто-то окликнул меня по имени, и я обернулся. Это была Кэтрин. Она уже прошла через таможню и все это время, пока я наблюдал за раздвижными дверьми, ждала в кофейне.
– При-вет! – я подошел и обнял ее.
– Я тебе пыталась звонить, – проговорила Кэтрин, когда мы расцепились, – но у тебя телефон не работает.
– Я только что разбогател!
– Ух ты!
– Нет, серьезно. Только что, сегодня.
– Как это?
– Компенсация за аварию.
– Господи! Ну конечно! – она вгляделась в мое лицо. – Даже не скажешь, что ты… а, да, вот же у тебя шрам.
Она провела двумя пальцами левой руки по моему шраму над правым глазом – это из-за него мне делали пластическую операцию. Добравшись до конца дорожки шрама, пальцы остановились. Она отняла их; останься они там еще на секунду, и жест сделался бы двусмысленным.
– Значит, они заплатили?
– Огромную сумму.
– Сколько?
К этому вопросу я не подготовился. Запнувшись на мгновение, я сказал:
– Несколько… в общем, после налогов, расчетов и всего прочего – несколько сотен тысяч.
Возможно, тогда-то между нами и возник какой-то барьер. Врать мне было неудобно, но заставить себя произнести всю сумму я просто не мог. Она казалась такой большой – слишком большой, о такой даже говорить не станешь.
Мы поехали на метро ко мне домой. Сидели мы рядом, но ее профиль был не таким привлекательным, каким рисовался в моих фантазиях, на краю поля и в припаркованной «Фиесте». На щеке у нее была пара прыщиков. Ее грязный, огромный фиолетовый рюкзак, который она поставила между ног, все время падал. Когда мы приехали, телефонная коробка все так же безжизненно валялась на ковре.
– Ого! В нее что, молния ударила? – воскликнула она – и тут же, ахнув, добавила: – Ой! Извини. То есть я не хотела… Я понимаю, это не молния была, только…
– Ничего. Меня это не… То есть я это не воспринимаю как…
Моя фраза тоже повисла в воздухе, и мы остались молча стоять друг напротив друга. В конце концов Кэтрин спросила:
– Можно, я пойду приму ванну?
– Конечно. Я тебе воды наберу. Чаю хочешь?
– Чай! Как это по-английски! Да, хочу.
Пока она принимала ванну, я заварил чай. Подумав, не открыть ли дверь и не принести ли его ей туда, я решил, что не надо, поставил чашку за дверью ванной и через дверь сказал ей, что чай ждет.
– Классно. Qu'est-ce qu'on fait ce soir?
Имелось в виду: что мы делаем сегодня вечером. Она, конечно, сказала это по-французски в попытке напомнить о времени, проведенном нами в Париже, но отвечать по-французски мне не хотелось. К тому же меня слегка вывел из себя этот английский юмор. Естественно, чай – это по-английски; а она чего ожидала?
– Мы встречаемся с моим приятелем Грегом, – ответил я через дверь. – Тут недалеко, в Брикстоне.
Грег был моим лучшим другом. Именно он связал меня с Добенэ, через своего дядю. Жил он в Воксхолле – может, и сейчас живет, кто знает. Мы договорились встретиться в «Догстаре», пабе на другом конце Колдхарбор-лейн. Когда мы с Кэтрин явились, он уже был там, у стойки, ему наливали пинту пива.
– Грег, это Кэтрин – Кэтрин, это Грег.
Грег спросил нас, что мы будем пить. Пиво, сказал я. Кэтрин тоже попросила себе стакан, но сказала, что хочет сначала сходить в туалет, и спросила у Грега, как туда пройти. Объяснив, Грег наблюдал за ней, пока она отходила. Потом повернулся ко мне и спросил:
– Подруга или «подруга»?
– По… – начал было я. – Грег, договор пришел.
– Марк Добенэ провернул?
– Да. Они согласны договориться без суда.
– Сколько?
Оглянувшись, я понизил голос до шепота:
– Больше миллиона фунтов!
В тот момент мы уже направлялись к столику, и у Грега в каждой руке было по пинте. Услышав мои слова, он остановился как вкопанный – так быстро, что немного пива из двух его стаканов пролилось на деревянный пол. Он повернулся ко мне, издал радостный вопль и собрался было обнять меня, но сообразил, что не может, пока в руках у него стаканы. Снова отвернувшись, он заторопился к столику, так и держа руки раскинутыми для объятия. Поставив стаканы на стол, обнял меня.
– Отлично!
Странно это выглядело – вся эта сцена. Было такое ощущение, что у нас не получилось, как надо. Наверное, вышло бы более естественно, если бы он подкинул стаканы в воздух и мы вместе сплясали бы джигу под медленно падающим на нас золотым дождем, или если бы мы были молодыми аристократами из другой эпохи – эдакие невообразимо богатые титулованные лорды – и он лишь спокойно сказал бы: «Недурственно, старина», – перед тем, как перейти к обсуждению охоты на вальдшнепов или какого-нибудь скандала в опере. Но это – это было ни то, ни се. А тут еще мне на локоть попало пиво, когда я качнул стакан на столике.
Вернулась Кэтрин.
– Он тебе уже рассказал свои новости? – спросил ее Грег.
– А то! Нет, это вообще – столько денег!
– Про сумму не распространяйтесь, – сказал я им обоим. – Понимаете, не хочу, чтобы… Я пока еще не…
– Конечно, – ответили они оба.
Грег поднял свой стакан и произнес тост:
– Выпьем! За… короче, за деньги!
Мы чокнулись. Пригубив первый глоток пива, я вспомнил, как Добенэ велел мне пойти выпить шампанского, и повернулся к Грегу и Кэтрин со словами:
– Может, я бутылку шампанского возьму?
Ни тот, ни другая не ответили сразу. Грег сидел, раскинув руки, шевеля губами, словно золотая рыбка. Кэтрин опустила глаза на пол.
– Ого, шампанское! – пробормотала она. – Я, пожалуй, еще не акклиматизировалась в культурном плане. В смысле, после Африки.
Грег внезапно весь переполнился кипучей энергией и жизнерадостно закричал:
– Обязательно! Черт побери! Есть оно у них здесь?
Мы осмотрелись. Народу в пабе было не так уж много.
Тут были потрепанные, с дредами, белые парни в шерстяных свитерах, плюс несколько человек в костюмах, плюс этот странный парень, сидевший в одиночку без выпивки и злобно глядевший на всех остальных.
– Наверное, у них есть шампанское, раз тут народ в костюмах, – сказал я. – Пойду спрошу.
Барменша поначалу не знала, есть или нет. Она исчезла, потом вернулась и сказала, что есть. Наличных у меня не хватило, пришлось выписать чек.
– Я принесу, – сказала она.
Когда я вернулся, Грег проверял, кто ему звонил на мобильный, а Кэтрин смотрела в потолок. Оба тут же сосредоточились на мне.
– Просто невероятно! – воскликнула Кэтрин.
– Да, отлично, молодец, – сказал Грег.
– Марк Добенэ тоже так сказал. А что я сделал? Просто меня ударило этим падающим… в общем, чем-то падающим. Это все ты – вышел на Добенэ. Грег мне адвоката нашел, – объяснил я Кэтрин. – Знаешь, Грег, я тебе должен буду за это какие-нибудь комиссионные заплатить, что-то вроде…
– Нет! Ни в коем случае! – Грег поднял руку и отвернул голову в сторону. – Это все твое. Потрать на себя. Да, кстати, а что ты с ними делать собираешься, с такими деньгами?
– Не знаю, – ответил я. – Не думал пока. Ты бы что сделал?
– Я бы… значит, так, я бы открыл счет у кокаинового дилера. Сказал бы ему: вот тебе ванна, наполнишь ее кокаином, потом через пару дней придешь и добавишь, чтоб опять полная была, потом еще через пару дней опять то же самое. И найди мне девочку с хорошими сиськами, твердыми такими, чтобы с них нюхать можно было.
– Хм-м, – я повернулся к Кэтрин. – А ты что бы сделала?
– Решать тебе, это однозначно, но я бы на твоем месте эти деньги вложила в ресурсный фонд.
– Типа сбережений? – спросил я.
– Нет – ресурсный фонд. Для помощи людям.
– Как эти благонамеренные филантропы в прошлые века?
– Ну, типа того. Только теперь все более современно. Идея такая: зачем посылать людям всякое дерьмо – вместо этого цивилизованный мир инвестирует, чтобы Африка смогла стать автономной, причем это поможет богатым странам сэкономить на будущих выплатах. Типа как эта моя работа на объектах в Зимбабве: главное – поставка материалов, чтобы наладить образование, здравоохранение, жилищное обеспечение, ну и все такое. Когда у них все это появится, они смогут начать переход к стадии, на которой им уже не нужны будут подачки. А эта викторианская модель – замкнутый круг.
– Вечный запас, – не унимался Грег, – волшебный фонтан. И еще велел бы ему найти девочку с задницей, как камень, чтобы можно было нюхать кокс с нее, когда у той первой с сисек надоест.
– Значит, ты считаешь, мне следует вложить деньги в Африку, на их развитие, а не здесь? – спросил я у Кэтрин.
– А что? Все связано между собой. Все как бы в одной и той же общей куче. Рынки ведь все глобальные – а наше сознание, нет, что ли?
– Интересно, – сказал я. Мне представились рельсы, провода, распределители, все связанные между собой. – А что они там вообще делают, в этой Африке?
– Что делают? – переспросила она.
– Ну да. Типа, когда просто обычными делами занимаются. Ну, ходят куда-нибудь, дома сидят, все такое.
– Странный вопрос. Они много разных дел делают, как и здесь. Сейчас, например, в Зимбабве строительство вовсю идет. Куча народу отстраивается.
Как раз в этот момент появилась барменша с шампанским и тремя бокалами. Она спросила меня, открыть ли бутылку.
– Я сам.
Я сомкнул пальцы вокруг пробки, пытаясь прорвать обертку из фольги ногтями. Это оказалось трудно: ногти у меня были недостаточно острые, а фольга – толще, чем я думал.
– Вот, ключи мои возьми, – предложил Грег.
– Давай, – сказал физиотерапевт.
Он положил морковку мне на колени, потом отошел от меня медленно, словно я был карточным домиком, и сел напротив.
Прежде чем ее поднять, мне надо было поднести к ней руку. Я махнул ладонью от запястья вверх, но тут, чтобы донести всю руку до того места, где была морковка, мне потребовалось бы выдвинуть локоть вперед, отталкиваясь от плеча, а этого я еще не умел или не отработал. Я понятия не имел, как это сделать. Под конец я схватил свое предплечье левой рукой и попросту дернул его вперед.
– Жульничаешь, – сказал физиотерапевт, – но ничего. Теперь попробуй морковку поднять.
Я сомкнул пальцы вокруг морковки. Чувство было такое… – в общем, чувство было. Этого хватило, чтобы начать замыкать цепь операции. Она была осязаема – она была весома. Я целую неделю готовился ее поднять; моя рука, мои пальцы, мой перенаправленный мозг представлялись мне активными агентами, а морковка – невещью: пустота, вырезанное пространство, которое мне предстояло ухватить и перенести. Однако эта морковка была активнее меня: как она бугрилась и морщилась, как шевелилась, вся в песке. Она была холодной. Я ухватил ее и перешел к фазе номер два, подъему, но при этом сразу почувствовал всплеск активного вмешательства морковки, от которого нарушалась связь между мозгом и рукой, начинали сокращаться не те мышцы, мускулы отвердевали как раз в тот момент, когда им непременно полагалось расслабиться и растянуться, опорные суставы поворачивались не в ту сторону. Морковка крутнулась, выскользнула и камнем полетела вниз. Тут мне стало ясно, как должен чувствовать себя авиадиспетчер в то мгновение, когда понимает, что самолет вот-вот разобьется, а он никак не может это предотвратить.
– Первая попытка, – сказал врач.
– Хорошо хоть, под ней никто не стоял.
– Давай еще раз.
На то, чтобы все получилось, ушла неделя. Мы вернулись к доске с мелом, включили в схему дополнительные сигналы, которые не включали прежде, потом снова отработали мысленные образы, потом опять взялись за настоящую морковку. Теперь я морковь ненавижу. До сих пор не могу ее есть.
Так было со всем. Со всем, с каждым движением – мне приходилось учиться всему. Мне приходилось сперва вникать в то, как они совершаются, разбивать их на мельчайшие составные части, а потом выполнять. Взять, к примеру, ходьбу – это очень сложно. Один-единственный шаг вперед включает в себя семьдесят пять маневров, и у каждого маневра своя команда. Мне пришлось научиться им всем, всем семидесяти пяти. И если вы думаете: ну и что такого; всем нам однажды приходится учиться ходить, просто тебе пришлось учиться этому дважды, – вы ошибаетесь. Глубоко ошибаетесь. Понимаете, тут вот что: при нормальном течении событий ходить не учишься, как учишься плаванию, французскому и теннису. Берешь и делаешь шаг, не думая о том, как ты его делаешь, – буквально на ходу. Мне же пришлось брать уроки ходьбы. Целых три недели физиотерапевт разрешал мне ходить только под его наблюдением, чтобы у меня не появились дурные привычки: неправильно держать голову, перемещать ногу прежде, чем согнуть колено, и мало ли какие еще. Он напоминал какого-то одержимого инструктора, вроде этих хореографов или тренеров по фигурному катанию из-за бывшего железного занавеса.
– Носок вперед! Вперед, черт побери! Колено, колено! Выше поднимай! – кричал он и стучал кулаком по доске, по своим диаграммам.
Каждое действие – сложная операция, система, и всему этому мне приходилось учиться. Я вникал в них, потом пытался их осуществить. Поначалу, в первые несколько месяцев, я все делал очень медленно.
– Ты учишься, – говорил врач, – и к тому же мышцы у тебя пока еще пластмассовые.
– Пластмассовые?
– Пластмассовые. Твердые. В противоположность гибким. Пройдет время, станут гибкими – податливыми, расслабленными. Гибкие – это хорошо, пластмассовые – плохо.
В конце концов я не только научился выполнять большинство действий, но и вышел на нужный уровень. Почти на нужный – ста процентов прежнего уровня я так и не достиг. Девяноста – да, пожалуй. К апрелю я уже почти вышел на нужный уровень, на свои девяносто. Но о каждом совершаемом движении мне по-прежнему приходилось думать, вникать в него. «Не осмыслишь – не сделаешь», таково было пожизненное наследие аварии – вечно идти в обход.
Спустя примерно неделю после выхода из больницы я пошел в кино со своим приятелем Грегом. Мы пошли в «Ритци» на «Злые улицы» с Робертом Де Ниро. Тут мне показались странными две вещи. Первая – смотреть на движущееся изображение. Как я уже упоминал, память вернулась ко мне в виде движущихся изображений, словно фильм, показываемый по частям, мыльная опера: где-то раз в неделю – одна серия длиной в пять лет. Это было не особенно увлекательно; по сути, это было довольно однообразно. Я лежал в постели и смотрел серии по мере их поступления. Контролировать происходящее я не мог. Это вполне могла бы оказаться другая история, другой набор действий и событий, как бывает, когда в результате путаницы получаешь из проявки не те отпускные фотографии. Я бы все равно не понял, не обратил бы внимания и принял бы их как есть. Когда мы с Грегом смотрели «Злые улицы», я чувствовал себя не менее отстраненно и безразлично – не менее, но и не не более, хотя эти действия и события не имели ко мне никакого отношения.
Что еще меня поразило, когда мы смотрели кино, так это то, насколько совершенен был Роберт Де Ниро. Все его движения, все жесты были совершенными, плавными. Закуривал ли он сигарету, открывал ли дверцу холодильника или просто шел по улице – казалось, будто он выполняет эту операцию идеально, живет ей, сливается с ней, пока не сделается ей, она – им, а промежуток не исчезнет. Я отметил это в беседе с Грегом по дороге обратно ко мне.
– Но ведь герой – неудачник, – сказал Грег. – И остальным героям во всем только мешает.
– Это неважно, – ответил я. – Он все делает естественно. Не искусственно, как я. Он – гибкий. Я – пластмассовый.
– По-моему, пластмассовый как раз он – напечатали на пленке, и все. У тебя, правда, эта штука над глазом, но…
– Я не об этом.
Мне сделали небольшую пластическую операцию, чтобы убрать шрам над правым глазом.
– Я о том, какой он легкий, подвижный. Вливается в свои движения, даже самые простейшие. Холодильники открывает, сигареты закуривает. Ему не надо сперва о них думать, вникать в них. Ему не надо о них думать, потому что он с ними – одно целое. Идеальное. Настоящее. Мои движения все поддельные. Б/у.
– Ты хочешь сказать, какой он крутой. Все кинозвезды крутые. Такими их кино делает.
– Дело не в том, что ты крутой, – сказал я ему. – Дело в том, что ты существуешь. Де Ниро ничего не делал – просто существовал; я теперь так не могу.
Грег остановился посереди тротуара и повернулся ко мне.
– Думаешь, ты раньше мог? Думаешь, я могу? Думаешь, не в кино хоть кто-нибудь так закуривает сигареты или открывает холодильники? Сам подумай: зажигалка, когда ты ей чиркаешь, вспыхивает не сразу, первая струйка дыма попадает тебе в глаза, моргать заставляет; дверцу холодильника заедает, потом она грохочет, молоко расплескивается. Так со всеми происходит. Это закон: все идет черт-те как. Ну какой ты, на фиг, необычный? Ты знаешь, какой?
– Нет. Какой?
– Ты просто более обычный, чем все остальные.
После я долго об этом думал, об этом разговоре. Я решил, что Грег был прав. Я всегда был ненастоящим. Даже до аварии, иди я по улице, прямо, как Де Ниро, куря сигарету, как он, и даже прикурись она с первой попытки, я бы все равно думал: «Вот он я, иду по улице, курю сигарету, как в кино». Понимаете? Б/у. В кино люди так не думают. Они просто занимаются своим делом, настоящим, и ни о чем не думают. Я восстанавливался после аварии, учился двигаться и ходить, вникал в каждое действие, прежде чем его совершить и в результате стал еще более таким, каким и так всегда был, просто к расстоянию между мной и тем, что я делаю, добавился новый слой. Грег был прав, абсолютно прав. Необычным я не был – я был более обычным, чем большинство людей.
Я принялся размышлять о том, в какой период жизни я был наименее искусственным, наименее б/у. Определенно не в детстве – то было худшее время. Постоянно играешь роль, подражаешь другим, глядя на то, что делают они, – и при этом подражаешь плохо. Нет, решил я, это, наверное, было в Париже, за год до аварии. Там я познакомился с Кэтрин. Американка, откуда-то из-под Чикаго, она работала в крупной гуманитарной организации, как-то связанной с общественной деятельностью за или против чего-то там. Ее послали на те же интенсивные языковые курсы, куда послали от работы меня. Странно получается, если подумать: она что, у себя в Иллинойсе не могла выучить французский? Для моей компании, если учесть, что через год им предстояло меня потерять, это было неудачное вложение денег, – но они хоть не заявляли, что делают это ради голодающих детей.
Короче говоря, на этих курсах я и познакомился с Кэтрин. Мы сразу сошлись. На занятиях нас охватывали приступы хихикания. По вечерам мы вместо того, чтобы делать домашние задания, шли куда-нибудь и напивались. Однажды мы нашли весельную лодку, привязанную на набережной Малаке, забрались внутрь, отвязали ее от причала и уже собирались отплыть, гребя руками, но тут подошли какие-то люди и вытурили нас. В другой раз… – в общем, других разов было много. Дело, однако, в том, что, шатаясь вместе с Кэтрин по Парижу, я чувствовал себя менее скованно, чем во все остальные периоды жизни, – был более естественным, лучше вписывался в настоящее. Изнутри, не снаружи; мы словно проникли куда-то под кожу – возможно, города, а может, самой жизни. У меня и впрямь было такое ощущение, будто нам удалась какая-то проделка.
С тех пор мы довольно регулярно переписывались. После аварии с моей стороны, конечно, наступил перерыв, но как только ко мне мне вернулась память, я написал ей и рассказал последние новости. В феврале, как раз когда я выписывался из больницы, она сообщила мне, что ее посылают в Зимбабве и на обратном пути она собирается лететь через Лондон. После этого мы стали писать друг другу чаще. В наших письмах появились сексуальные нотки, чего никогда не было в личном общении. Я начал представлять себе, как занимаюсь с ней сексом. Моя фантазия разработала множество сценариев, по которым у нас все могло бы впервые произойти. Я проигрывал их, разбирал по мелочам, дорабатывал и снова проигрывал.
Один из этих сценариев разворачивался у меня в квартире. Мы стояли в коридоре между кухней и спальней, хотя сюда встревали и кадры Парижа, и Чикаго, которого я никогда не видел: окна пивных в обрамлении небоскребов, каналы, бьющиеся под ветром о желтые стены. Я обычно говорил что-нибудь остроумное, со значением, а Кэтрин отвечала: «Лучше ты мне покажи», или «Так что ж ты мне не покажешь?», или «Ну, давай, показывай», и тут мы начинали целоваться, плавно двигаясь в направлении спальни. В другой версии мы были где-то за городом. Привезя ее туда на своей «Фиесте», я останавливался и парковался у поля или леса. Она у меня обычно стояла в профиль – так она лучше выглядела, курчавые волосы наполовину скрывали щеку. Я подходил к ней поближе, она поворачивалась ко мне, мы целовались, а после, под конец, занимались любовью в «Фиесте» под упоенное чириканье и крики птиц, заполонивших верхушки деревьев.
Правда, эту вторую цепочку я так и не отработал до конца – сколько ни маневрируй, трудно было добиться, чтобы мы оба оказались в машине, не стукнувшись головой и не зацепившись за ремни, которые постоянно свешивались из дверок наружу. И потом, я обычно нервничал по поводу того, где припарковался: не выскочит ли кто-нибудь на скорости из-за поворота, не врежется ли в меня, как тот скрывшийся парень из Пекэма. Да и другой сценарий, тот, что в коридоре: пока мы плавно двигались в направлении спальни, я вспоминал, что рядом с постелью – гора заплесневевших кофейных чашек, а простыни старые и грязные. Или же прямо за окном появлялись соседи, а шторы не были задернуты, и они с улицы начинали разговор, или… в общем, всегда происходило что-то, и в результате эти воображаемые интимные моменты замыкались накоротко, шли ко всем чертям. Фантазии, и те у меня были пластмассовые, несовершенные, ненастоящие.
В день заключения договора, когда Кэтрин прилетела в Лондон, я приехал в аэропорт чуть позже, чем должен был прибыть ее самолет. Взглянув на экраны в зале прилета и поняв, что он уже приземлился, я поспешил к месту, где раздвижные двери отделяют зону таможенного и паспортного контроля от общедоступной части терминала. Облокотившись о перила, я наблюдал за тем, как из этих дверей появляются пассажиры. Это было интересно. Кое-кто из прибывших пассажиров оглядывал лица ожидающих в поисках родственников, но большинство никто не встречал. Эти выходили, изобразив на лице нечто предназначенное для собравшейся толпы, какое-нибудь выражение, приданное лицу за секунду до того, как перед ними раздвинулись двери. Одни пытались показать, что спешат, словно их где-то срочно ждут: мол, они такие важные, что дело требует их постоянного присутствия. Другие казались беззаботными, простодушными и счастливыми, словно не ведали о том, что на них направлены пятьдесят или шестьдесят пар глаз – на них одних, пусть хотя бы на пару секунд. Что, конечно, было не так – в смысле, как они могли не ведать. Полоса между перилами и дверьми походила на подиум, где модели играют разные роли, принимают разные обличья. Облокотившись о перила, я наблюдал этот парад: один персонаж за другим, все до того скованные, условные, фальшивые. Другие люди и вправду походили на меня – просто не знали об этом. К тому же у них не было восьми с половиной миллионов фунтов.
Через некоторое время все эти любительские представления меня утомили, и я решил выпить кофе в маленьком заведении, до которого было рукой подать. Это была кофейня, стилизованная под Сиэттл, где подают не кофе, а кап, латте, мокку. Когда заказываешь, тебе говорят «При-вет!», потом повторяют твой заказ вслух, поправляя слова: не «большой», а «двойной», не «маленький», а «одинарный». Я заказал маленький капучино.
– При-вет! Одинарный кап, – сказал продавец. – На подходе! Бонус-карточка есть?
– Бонус-карточка? – переспросил я.
– Приходите к нам – мы вам каждый раз штампуем чашку, – с этими словами он протянул мне карточку. На ней были нарисованы десять кофейных чашечек. – Когда все десять проштампуем, получаете еще одну чашку бесплатно. И новую карточку.
– Но я здесь не так часто бываю.
– Да у нас повсюду точки. Условия те же самые.
Он проштамповал первую чашку и протянул мне капучино. Как раз в этот момент кто-то окликнул меня по имени, и я обернулся. Это была Кэтрин. Она уже прошла через таможню и все это время, пока я наблюдал за раздвижными дверьми, ждала в кофейне.
– При-вет! – я подошел и обнял ее.
– Я тебе пыталась звонить, – проговорила Кэтрин, когда мы расцепились, – но у тебя телефон не работает.
– Я только что разбогател!
– Ух ты!
– Нет, серьезно. Только что, сегодня.
– Как это?
– Компенсация за аварию.
– Господи! Ну конечно! – она вгляделась в мое лицо. – Даже не скажешь, что ты… а, да, вот же у тебя шрам.
Она провела двумя пальцами левой руки по моему шраму над правым глазом – это из-за него мне делали пластическую операцию. Добравшись до конца дорожки шрама, пальцы остановились. Она отняла их; останься они там еще на секунду, и жест сделался бы двусмысленным.
– Значит, они заплатили?
– Огромную сумму.
– Сколько?
К этому вопросу я не подготовился. Запнувшись на мгновение, я сказал:
– Несколько… в общем, после налогов, расчетов и всего прочего – несколько сотен тысяч.
Возможно, тогда-то между нами и возник какой-то барьер. Врать мне было неудобно, но заставить себя произнести всю сумму я просто не мог. Она казалась такой большой – слишком большой, о такой даже говорить не станешь.
Мы поехали на метро ко мне домой. Сидели мы рядом, но ее профиль был не таким привлекательным, каким рисовался в моих фантазиях, на краю поля и в припаркованной «Фиесте». На щеке у нее была пара прыщиков. Ее грязный, огромный фиолетовый рюкзак, который она поставила между ног, все время падал. Когда мы приехали, телефонная коробка все так же безжизненно валялась на ковре.
– Ого! В нее что, молния ударила? – воскликнула она – и тут же, ахнув, добавила: – Ой! Извини. То есть я не хотела… Я понимаю, это не молния была, только…
– Ничего. Меня это не… То есть я это не воспринимаю как…
Моя фраза тоже повисла в воздухе, и мы остались молча стоять друг напротив друга. В конце концов Кэтрин спросила:
– Можно, я пойду приму ванну?
– Конечно. Я тебе воды наберу. Чаю хочешь?
– Чай! Как это по-английски! Да, хочу.
Пока она принимала ванну, я заварил чай. Подумав, не открыть ли дверь и не принести ли его ей туда, я решил, что не надо, поставил чашку за дверью ванной и через дверь сказал ей, что чай ждет.
– Классно. Qu'est-ce qu'on fait ce soir?
Имелось в виду: что мы делаем сегодня вечером. Она, конечно, сказала это по-французски в попытке напомнить о времени, проведенном нами в Париже, но отвечать по-французски мне не хотелось. К тому же меня слегка вывел из себя этот английский юмор. Естественно, чай – это по-английски; а она чего ожидала?
– Мы встречаемся с моим приятелем Грегом, – ответил я через дверь. – Тут недалеко, в Брикстоне.
Грег был моим лучшим другом. Именно он связал меня с Добенэ, через своего дядю. Жил он в Воксхолле – может, и сейчас живет, кто знает. Мы договорились встретиться в «Догстаре», пабе на другом конце Колдхарбор-лейн. Когда мы с Кэтрин явились, он уже был там, у стойки, ему наливали пинту пива.
– Грег, это Кэтрин – Кэтрин, это Грег.
Грег спросил нас, что мы будем пить. Пиво, сказал я. Кэтрин тоже попросила себе стакан, но сказала, что хочет сначала сходить в туалет, и спросила у Грега, как туда пройти. Объяснив, Грег наблюдал за ней, пока она отходила. Потом повернулся ко мне и спросил:
– Подруга или «подруга»?
– По… – начал было я. – Грег, договор пришел.
– Марк Добенэ провернул?
– Да. Они согласны договориться без суда.
– Сколько?
Оглянувшись, я понизил голос до шепота:
– Больше миллиона фунтов!
В тот момент мы уже направлялись к столику, и у Грега в каждой руке было по пинте. Услышав мои слова, он остановился как вкопанный – так быстро, что немного пива из двух его стаканов пролилось на деревянный пол. Он повернулся ко мне, издал радостный вопль и собрался было обнять меня, но сообразил, что не может, пока в руках у него стаканы. Снова отвернувшись, он заторопился к столику, так и держа руки раскинутыми для объятия. Поставив стаканы на стол, обнял меня.
– Отлично!
Странно это выглядело – вся эта сцена. Было такое ощущение, что у нас не получилось, как надо. Наверное, вышло бы более естественно, если бы он подкинул стаканы в воздух и мы вместе сплясали бы джигу под медленно падающим на нас золотым дождем, или если бы мы были молодыми аристократами из другой эпохи – эдакие невообразимо богатые титулованные лорды – и он лишь спокойно сказал бы: «Недурственно, старина», – перед тем, как перейти к обсуждению охоты на вальдшнепов или какого-нибудь скандала в опере. Но это – это было ни то, ни се. А тут еще мне на локоть попало пиво, когда я качнул стакан на столике.
Вернулась Кэтрин.
– Он тебе уже рассказал свои новости? – спросил ее Грег.
– А то! Нет, это вообще – столько денег!
– Про сумму не распространяйтесь, – сказал я им обоим. – Понимаете, не хочу, чтобы… Я пока еще не…
– Конечно, – ответили они оба.
Грег поднял свой стакан и произнес тост:
– Выпьем! За… короче, за деньги!
Мы чокнулись. Пригубив первый глоток пива, я вспомнил, как Добенэ велел мне пойти выпить шампанского, и повернулся к Грегу и Кэтрин со словами:
– Может, я бутылку шампанского возьму?
Ни тот, ни другая не ответили сразу. Грег сидел, раскинув руки, шевеля губами, словно золотая рыбка. Кэтрин опустила глаза на пол.
– Ого, шампанское! – пробормотала она. – Я, пожалуй, еще не акклиматизировалась в культурном плане. В смысле, после Африки.
Грег внезапно весь переполнился кипучей энергией и жизнерадостно закричал:
– Обязательно! Черт побери! Есть оно у них здесь?
Мы осмотрелись. Народу в пабе было не так уж много.
Тут были потрепанные, с дредами, белые парни в шерстяных свитерах, плюс несколько человек в костюмах, плюс этот странный парень, сидевший в одиночку без выпивки и злобно глядевший на всех остальных.
– Наверное, у них есть шампанское, раз тут народ в костюмах, – сказал я. – Пойду спрошу.
Барменша поначалу не знала, есть или нет. Она исчезла, потом вернулась и сказала, что есть. Наличных у меня не хватило, пришлось выписать чек.
– Я принесу, – сказала она.
Когда я вернулся, Грег проверял, кто ему звонил на мобильный, а Кэтрин смотрела в потолок. Оба тут же сосредоточились на мне.
– Просто невероятно! – воскликнула Кэтрин.
– Да, отлично, молодец, – сказал Грег.
– Марк Добенэ тоже так сказал. А что я сделал? Просто меня ударило этим падающим… в общем, чем-то падающим. Это все ты – вышел на Добенэ. Грег мне адвоката нашел, – объяснил я Кэтрин. – Знаешь, Грег, я тебе должен буду за это какие-нибудь комиссионные заплатить, что-то вроде…
– Нет! Ни в коем случае! – Грег поднял руку и отвернул голову в сторону. – Это все твое. Потрать на себя. Да, кстати, а что ты с ними делать собираешься, с такими деньгами?
– Не знаю, – ответил я. – Не думал пока. Ты бы что сделал?
– Я бы… значит, так, я бы открыл счет у кокаинового дилера. Сказал бы ему: вот тебе ванна, наполнишь ее кокаином, потом через пару дней придешь и добавишь, чтоб опять полная была, потом еще через пару дней опять то же самое. И найди мне девочку с хорошими сиськами, твердыми такими, чтобы с них нюхать можно было.
– Хм-м, – я повернулся к Кэтрин. – А ты что бы сделала?
– Решать тебе, это однозначно, но я бы на твоем месте эти деньги вложила в ресурсный фонд.
– Типа сбережений? – спросил я.
– Нет – ресурсный фонд. Для помощи людям.
– Как эти благонамеренные филантропы в прошлые века?
– Ну, типа того. Только теперь все более современно. Идея такая: зачем посылать людям всякое дерьмо – вместо этого цивилизованный мир инвестирует, чтобы Африка смогла стать автономной, причем это поможет богатым странам сэкономить на будущих выплатах. Типа как эта моя работа на объектах в Зимбабве: главное – поставка материалов, чтобы наладить образование, здравоохранение, жилищное обеспечение, ну и все такое. Когда у них все это появится, они смогут начать переход к стадии, на которой им уже не нужны будут подачки. А эта викторианская модель – замкнутый круг.
– Вечный запас, – не унимался Грег, – волшебный фонтан. И еще велел бы ему найти девочку с задницей, как камень, чтобы можно было нюхать кокс с нее, когда у той первой с сисек надоест.
– Значит, ты считаешь, мне следует вложить деньги в Африку, на их развитие, а не здесь? – спросил я у Кэтрин.
– А что? Все связано между собой. Все как бы в одной и той же общей куче. Рынки ведь все глобальные – а наше сознание, нет, что ли?
– Интересно, – сказал я. Мне представились рельсы, провода, распределители, все связанные между собой. – А что они там вообще делают, в этой Африке?
– Что делают? – переспросила она.
– Ну да. Типа, когда просто обычными делами занимаются. Ну, ходят куда-нибудь, дома сидят, все такое.
– Странный вопрос. Они много разных дел делают, как и здесь. Сейчас, например, в Зимбабве строительство вовсю идет. Куча народу отстраивается.
Как раз в этот момент появилась барменша с шампанским и тремя бокалами. Она спросила меня, открыть ли бутылку.
– Я сам.
Я сомкнул пальцы вокруг пробки, пытаясь прорвать обертку из фольги ногтями. Это оказалось трудно: ногти у меня были недостаточно острые, а фольга – толще, чем я думал.
– Вот, ключи мои возьми, – предложил Грег.