Тогда-то я и понял в точности, что хочу сделать с деньгами. Я хочу воссоздать это место и войти туда, чтобы снова почувствовать себя настоящим. Хочу, обязан, добьюсь своего. Остальное неважно. Я стоял, уставившись на трещину. Все упиралось в это: в то, как она проходила по стене, в структуру штукатурки вокруг нее, в цветные пятна справа от нее. Именно это и послужило началом всему. Я должен был как-то запечатлеть это, не упустив ничего – ни единого разветвления или зазубрины. В дверь кто-то стучался.
   – Погодите! – крикнул я.
   – Побыстрее! – проорал в ответ мужской голос.
   Я огляделся. Рядом с ванной стояли две банки с краской; на крышке одной из них лежали рулетка и карандаш. Я взял карандаш, оторвал полоску бумаги, приставшую к стенке под окном, и начал срисовывать форму трещины. Срисовывал я очень аккуратно. Тщательно. Снова раздался стук – на этот раз постучали дважды.
   – Мы уже не можем! – прокричал девичий голос.
   – Давай побыстрее! – повторил тот же мужской голос.
   Проигнорировав их, я продолжал срисовывать трещину. Дважды пришлось начать по новой: сначала потому, что масштаб у меня получился слишком крупный, и трещина не умещалась целиком; потом еще раз, когда я сообразил, что обратная сторона обоев более гладкая, чем пузырчатая сторона, на которой я рисовал, а значит, копия на ней выйдет более точной. Я срисовывал ее – тщательно, помечая в скобках такие детали, как особенности структуры и цвет. Закончив срисовывать трещину, я еще несколько мгновений постоял на месте, чтобы вся картина целиком улеглась в голове: ванная, квартира, лестница, здание, двор, крыши и коты. Надо было, чтобы она улеглась поглубже, навсегда. Я закрыл глаза на пару секунд – проверить, видно ли все это мысленно, в темноте. Видно. Удовлетворившись результатом, я снова открыл глаза и вышел из ванной.
   – Я уже не могу! – снова сказала мне девушка – одна из тех, что до этого были в кухне.
   Она протиснулась мимо меня в ванную.
   – Ты что там, рожал, что ли? – спросил меня мужчина, который велел мне выходить побыстрее.
   – Как вы сказали? – переспросил я.
   – Чего так долго – рожал, что ли?
   – Нет.
   Взяв свою куртку, я ушел с вечеринки, захватив с собой полоску обоев.
   Я дошел до главного брикстонского перекрестка, где огромная дорожная развязка с линиями разметки на асфальте простирается от здания городской администрации до кинотеатра «Ритци». Времени было, наверное, около полуночи. Жизнь в Брикстоне кипела. Красные и желтые машины стояли в пробке на Колдхарбор-лейн, темнокожие парни в бейсболках бомбили на своих такси, темнокожие парни помоложе, в здоровенных дутых куртках, толкали коноплю и крэк, темнокожие девицы с курчавыми и распрямленными волосами, с большими округлыми бедрами, обтянутыми платьями из эластика, верещали в мобильники, белые девицы стояли на улице, желая попасть в «Догстар», жевали резинку и одновременно курили. Всё это – люди, огни, цвета, шум – приходило и уходило, оставаясь на периферии моего внимания. Я медленно шел со своей полоской обоев, думая о комнате, о квартире, о мире, который только что вспомнил.
   Я решил его воссоздать: построить заново и жить внутри него. Буду двигаться от трещины, которую только что зарисовал, в разные стороны. Штукатурка вокруг трещины была розовато-серая, вся в царапинах и морщинках, образовавшихся, когда ее размазывали. Прямо над ней, слева (от нее – справа) было пятно голубой краски, а в футе или двух левее него – желтое пятно. Я это записал, но все равно помнил в точности: слева прямо над ней голубое, потом еще два фута и желтое. Эту трещину я смог бы воссоздать и у себя в квартире: намазать штукатурку, а после добавить цвета; но моя ванная была не той формы. Она должна быть такой же формы и размера, как та, которую мне напомнила Дэвидова, с такой же ванной, другими, более старыми кранами, с таким же окном, чуть побольше. И находиться она должна на шестом, седьмом или восьмом этаже. Придется купить новую квартиру, повыше.
   И потом соседи. Вокруг меня их было битком: снизу, рядом и сверху. Это был важнейший элемент. Старуха, готовившая печенку этажом ниже, пианист двумя этажами ниже ее, проигрывавший свои фуги и сонаты, раз за разом; придется позаботиться о том, чтобы и они там непременно были. А также и консьержка, и все остальные, более безликие соседи. Придется купить целый дом и заполнить его людьми, которые будут вести себя в точности так, как я им велю.
   И потом вид напротив! Коты, черные коты на красных крышах дома позади моего, за двором. Крыши были покрыты шифером, скаты поднимались и опускались определенным образом. Если в купленном мной доме окна ванной и кухни моей квартиры на шестом, седьмом или восьмом этаже не будут выходить на похожие крыши, то мне придется купить и дом позади него и переделать крыши, чтобы выглядели именно так. К тому же дом обязан быть достаточно высоким – в смысле, дом позади моего; понадобится не один, а два дома подходящего размера и года постройки. Все это я обдумывал, шагая по Колдхарбор-лейн. Обдумывал тщательно, не выпуская из рук полоски обоев.
   Сделать все это я, конечно, могу. Это не проблема. Средства у меня есть. Я могу не только купить свой дом и дом позади него, но и нанять персонал. Мне понадобится старуха. Она все отчетливее вырисовывалась у меня в голове: у нее были белые волосы, похожие на проволоку, и синяя кофта. Она каждый день жарила на сковороде печенку, та шипела и скворчала, а запах издавала густой, коричневый, маслянистый. Старуха обычно нагибалась, держась одной рукой за спину, чтобы опустить свой пакет с мусором на затоптанный пол лестничной площадки, мраморный или под мрамор; она оборачивалась ко мне и заговаривала, когда я проходил мимо. Вспомнить, что она говорила, я пока толком не мог, но на данном этапе это было неважно.
   Еще мне понадобится пианист. Ему было лет тридцать восемь. Он был высок, худ и очень бел, с лысой макушкой и непослушными черными волосами, торчащими по бокам. Человек он был довольно жалкий – совершенно одинокий; к нему, кажется, почти никто не заходил, разве что дети, которых он обучал за плату. По ночам он обычно сочинял музыку, медленно и неуверенно. Днем репетировал: споткнувшись, останавливался; снова и снова проигрывал один и тот же пассаж; подходя к месту, где ошибся, замедлял темп. Музыка летела снизу вверх, прямо как запах старухиной печенки. Под вечер слышно было, как неумело долбят по клавишам его равнодушные ученики, отбарабанивая гаммы и простейшие мелодии. Иногда, по утрам, он решал, что сочиненное им прошлой ночью бездарно; слышался нестройный удар, потом – скрежет табурета, хлопанье двери, замирание шагов под лестницей.
   Пока я все это обдумывал, на периферии моего внимания появился и снова исчез перекресток у телефонной будки, откуда я звонил Марку Добенэ. Народ вываливался из синего бара с зачерненными окнами, старики ямайского происхождения жарили кур на улице перед конторой «Движение», уже другие молодые парни толкали наркотики. Затем шли шиномонтажная мастерская и кафе, где в тот день люди смотрели, как я, отправившись встречать Кэтрин, дергался туда и обратно на улице, не сходя с места; затем, перед бывшей зоной осады – улица, идущая параллельно улице, перпендикулярной моей. Затем я очутился дома. Я сидел на диване, наполовину сложенном Кэтрин, и продолжал все это обдумывать, держа в руке полоску обоев. Время от времени я смотрел на схему, которую на ней нарисовал. По большей части просто сидел и держал ее в руке, не мешая расти вспомненному миру.
   И он действительно рос. Я начал более ясно различать двор – двор между моим домом и тем, с волнообразной крышей и черными котами на ней. Там имелся садик – правда, садик весьма запущенный. Я мысленно просмотрел его повнимательнее, двигаясь слева направо и обратно.
   – Там же мотоцикл! – произнес я вслух.
   И верно – на маленьком пятачке двора, прямо перед задней дверью моего дома, где не росла трава, стоял мотоцикл. Мотоцикл держался на подножках, некоторые из его нижних болтов были откручены, поскольку – ну конечно же! Это над ним трудился еще один сосед. Теперь я вспомнил этого человека – мотоциклиста-любителя, жившего на втором этаже. Лет двадцать с чем-то, весьма хорош собой, темные волосы средней длины. Все выходные он занимался во дворе своим мотоциклом: снимал детали и чистил их, потом прикручивал обратно. Иногда он включал мотор на целых двадцать минут подряд, и это доставало пианиста – слышно было, как тот опять со скрежетом отодвигает табурет и меряет шагами квартиру, выйдя из себя. Все это мне вспомнилось, пока я сидел на полусложенном диване.
   Я просидел на диване всю ночь, вспоминая. Снаружи запели птицы, потом послышалось жужжание молочных фургонов, потом сквозь шторы начал просачиваться серо-голубой свет. Я вспомнил ничем не примечательную пару средних лет, жившую этажом выше мотоциклиста-любителя, на третьем этаже. Бездетные. Он каждый день уходил на работу, а она оставалась дома или шла за покупками, или отправлялась помогать в «Оксфэм», а может, в какую-то другую благотворительную организацию. Дальше – менее отчетливые соседи, люди, на которых, по сути, не обращаешь особого внимания. Была там и консьержка; я ясно видел шкаф, где она держала свои щетки с ведрами, но сама она – лицо, фигура – мне не давалась. Я видел чугунные перила на большой лестнице; они были такого оттенка, какой бывает от окисления, все в зеленую крапинку. Поручни на них были черные, деревянные, утыканные мини-штырьками, зубчиками – может, для украшения, а может, чтобы по ним не съезжали дети. Потом – узор на полу: черный на белом, повторяющийся, затертый. Разглядеть его как следует я не мог, но основную закономерность его течения ухватить удалось. Я отпустил свои мысли, и они потекли по нему, поплыли над ним, одновременно утопая в нем, а он поглощал их, словно истертая, узорчатая губка. Я провалился в сон – в этот дом с его поверхностями, с шипением и шкворчанием печенки, с фортепьянной музыкой, летящей вверх по лестнице, с птицами и молочными фургонами, с черными котами на красных крышах.
   Следующий день, как нарочно, оказался воскресеньем. Мне нужен был понедельник с его открытыми конторами. Мне понадобятся риэлторы, агентства по найму, бог знает что еще. И потом, вдруг до понедельника сложившийся у меня единый образ этого места рассеется? Надолго ли все эти подробности останутся в моей памяти? Чтобы не потерять их, я решил изобразить их на чертеже. Собрав всю неиспользованную бумагу, какая нашлась в квартире, я начал рисовать диаграммы, планы, расположение комнат, этажей и коридоров. Закончив один из них, я прилеплял его на стену в гостиной; иногда объединял три, четыре или пять в большое полотно, в единую картину. Когда чистая бумага кончилась, я пустил в дело письма, счета, юридические документы – все, что попадалось под руку, – рисуя с обратной стороны.
   Я изобразил свою квартиру – все, что вспомнил, – двигаясь в стороны от трещины, проходившей по стене ванной. Квартира была скромной, но просторной. Там были деревянные полы, частично прикрытые ковриками. Кухня была открытой планировки и переходила в главную комнату. Ее окно выходило туда же, куда и окно моей ванной, – во двор с садиком и мотоциклом. Холодильник был старый, модели 1960 года. Над ним висели растения – ползучие, в горшках. Я изобразил лестницу, добавив к чертежу надписи и стрелки, чтобы отметить колючки на перилах и оттенок окисления. Изобразил вход в квартиру старухи, которая готовила печенку, место, где она оставляла свой мусор, чтобы его забрала консьержка. Изобразил шкаф консьержки, пририсовав щетку, тряпку, пылесос: как они стояли вместе, что в какую сторону наклонялось. Лицо консьержки мне по-прежнему не давалось, как и слова, с которыми обращалась ко мне хозяйка печенки, когда я проходил мимо, но это я решил до поры до времени не трогать. На самом деле, мне не давались целые куски дома: участки лестницы и парадного, вся площадка четвертого этажа. Их я оставил расплывчатыми, незаполненными, лишь написав пару слов в скобках рядом с несколькими дюймами чистой бумаги.
   Под конец дня я заказал пиццу. Ожидая, когда она появится, я вспомнил, что этим вечером должна вернуться Кэтрин. Это был ее последний вечер перед отлетом обратно в Америку. Я перенес свою огромную, разросшуюся карту со стены гостиной на стену спальни, лист за листом. Не успел я съесть последний кусок пиццы, как явилась Кэтрин. Вид у нее был усталый, но довольный, раскрасневшийся.
   – Как Оксфорд? – спросил я из кухни, куда вышел поставить чайник.
   Чай превратился в главное связующее звено между нами – эдакий тошнотворный, с молоком, заменитель настоящей близости.
   – Оксфорд – круто! Офигенно! Там такие… Как эти ребята, студенты, ездят на велосипедах по всему городу. Они такие симпатичные. Так самозвабенно отдаются студенческой жизни…
   – Так само – что? – переспросил я, входя с чашками в гостиную и ставя их на стол.
   – Самозабвенно отдаются. Езде на велосипеде, разговорам друг с другом. Я все думала, вот было бы классно, если б их можно было уменьшить и держать в коробке, как термитов. Знаешь, бывают такие наборы с термитами?
   – Да. Знаю.
   Я посмотрел на нее с интересом и удивлением. Подумал: а ведь то, что она сейчас сказала, забавно и умно – ее первое интересное замечание с момента приезда в Лондон.
   – На это можно по два раза в день ходить смотреть, и каждый раз будешь: «Ой, гляди! Смотри, этот занимается! Этот на велосипеде едет!» А они и не знают, что ты за ними наблюдаешь. Они же такие…
   Тут она остановилась. Она вовсю старалась подыскать нужное слово – и я тоже хотел его услышать, услышать то, что она собиралась произнести.
   – Они же такие… – повторил я, медленно, желая помочь ей найти его.
   – Симпатичные! – снова сказала она. – Просто студенты, живут, занимаются своими делами, как все студенты.
   Я мысленно перенесся в то время, когда был студентом. Все это время я сознавал, что другие люди в этом дурацком провинциальном городке, люди, которые студентами не являются, знают, что я студент, и я должен быть таким, каким они ожидают видеть меня. Каким именно, я в точности не понимал, но чувствовал, что должен, все проведенные там три года, и это их отравляло. Однажды я пошел на демонстрацию: полиция и зеваки наблюдали за нами со смесью недоумения и презрения, пока мы выкрикивали свои лозунги; и я убежденно выкрикивал их в такт с остальными демонстрантами, просто потому, что знал: все за мной наблюдают и ждут именно этого. Не помню даже, по какому поводу была демонстрация.
   Чайник закипел.
   – Пойду налью, – с этими словами я вернулся в кухню.
   Я наливал воду в заварочный чайник, когда обнаружил, что Кэтрин прошла за мной. Она стояла с широко раскрытыми глазами, серьезная. Взглянув на меня, она произнесла:
   – Они были ну такие счастливые! Наивные такие.
   Я поставил чайник на место и сказал, глядя на нее в упор:
   – Можно задать тебе один вопрос?
   – Да, – тихим голосом ответила она.
   – Какое твое самое сильное, самое ясное воспоминание? Такое, что видишь даже с закрытыми глазами – по-настоящему, ясно, словно в каком-нибудь видении?
   Казалось, вопрос ее совсем не удивил. Она спокойно улыбнулась, еще шире раскрыв глаза, и ответила:
   – Это было в детстве. В Парк-Ридже, где я выросла, под Чикаго. Там были такие качели, на цементной площадке, а вокруг лужайка. И еще – возвышение, деревянный помост, в нескольких футах справа от качелей. Не знаю, зачем оно там было, это возвышение. Ребята на него запрыгивали и спрыгивали. И я тоже. Ну, я, конечно, маленькая была. Но эти качели я вижу. Как я играла на них, качалась…
   Ее голос затих. Продолжать ей было не нужно. Я видел, как она видит эти качели. Глаза у нее были раскрыты широко-широко и так и сияли. Она была прекрасна. Я почувствовал некое шевеление в брюках. Кэтрин поняла. Она медленно шагнула ко мне, раскрываясь изнутри, сияя лицом – сияние, волна за волной, разливалось вокруг. Я уже готов был поцеловать ее, но в этот момент из спальни послышался шелест. Вечерний бриз, дотянувшись через открытое окно до листов с моими диаграммами и чертежами, трепал их, пытаясь оторвать от стены. Я оттолкнулся от серванта, отпихнул Кэтрин и бросился в свою комнату закрыть окно.
   Там я и провел всю ночь: делал дополнения и поправки к чертежам, просто глядел на них, не отрываясь. Когда наступило утро, я отвел Кэтрин с ее огромным, грязным фиолетовым рюкзаком в «Движение» и посадил в такси до аэропорта. Потом пришел домой, вытащил телефонный справочник и начал повсюду звонить.

5

   Назрул Рам Виас был родом из высшей касты. У них в Индии существует кастовая система: внизу неприкасаемые, наверху – брахманы. Наз был брахманом. Родился и вырос он в Манчестере, но родители его приехали сюда в шестидесятые из Калькутты. Его отец был бухгалтером. Дядя вроде бы тоже. И дед. Не удивлюсь, если перед тем и его отец. Длинная череда писцов, учетчиков, клерков, заносивших в книги операции и события, передававших приказы и распоряжения, благодаря которым совершались новые операции. При их содействии. Так оно и было – Наз содействовал мне во всем. Все совершалось благодаря ему. Он был словно дополнительный набор конечностей – восемь дополнительных наборов конечностей, щупальца, простирающиеся во все стороны, координирующие проекты, отдающие распоряжения, исполняющие команды. Мой исполнитель.
   До того, как он появился на моем горизонте, меня одолевали бесконечные проблемы. Не в практическом смысле; без Наза мне вообще не удалось добраться до той стадии, на которой возникают практические вопросы. Нет, я имею в виду проблемы другого рода: как наладить связь. Как довести до понимания людей мой замысел, что именно я хочу сделать. Стоило Кэтрин уехать, я сразу же начал повсюду звонить, но это ни к чему не привело. Я поговорил с тремя разными риэлторами. Первые два не поняли, о чем речь. Они стали предлагать мне квартиры – очень хорошие квартиры, в перестроенных зданиях складов у Темзы, с открытой планировкой и полуэтажами, и винтовыми лестницами, и балконами, и воротами для погрузки, и старыми крановыми стрелами, и тому подобными оригинальными деталями.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента