Страница:
Затем резко повернулся на каблуках и пошёл к выходу.
Дверь родительского дома мне открыла Нина.
– А, ну! Нина Петровна! Расскажи моквичу как тебя по деревенски за меня выдали!
– Оставь, Семёнушка, что тут рассказывать, Алексею такое поди неинтересно!
– Очень интересно, Ниночка, расскажите пожалуйста, я и так уже второй день словно в другой стране и в другом веке живу! Бога ради, расскажите!
– Ну, уж коли хотите… Всё у нас по простому было. Мне тогда семнадцать только исполнилось, к родителям моим пришли Тимофей Васильевич, дедушка Семёна моего, да мама его Анисья Игнатьевна, нарядные и серёзные такие! Меня мамка из дому выставила, да я – к окну, и, грешным делом, всё и подслушала.
– Мои родители Семёновых за стол усадили, чай там, что было в доме – на стол, посидели для порядку. Потом Тимофей Васильевич говорит:
– Пётр Сергеич! Кабы всё по хорошему было, я б тебе счас про купца да товар зачал. А, как купец не в порядке, то я к тебе, почитай, за милостью пришёл. Внучка моего Сёмку ты знаешь, неплохой был мальчишка. А сейчас в Москве в «околотке» сидит. За пьяную драку. Мне добрый человек телеграмму прислал, что судить должны были Сёмку – поувечил он кого – то. Но, Бог мило-стив – отпустят. Пишет чтоб я забрал его от греха подальше. Спаси Господь того благодетеля во вечные веки! Еду за ним сегодня. Кого привезу – не знаю – почитай пять лет не видел. Вишь вот – как на духу тебе рассказал, ничего не утаил. Теперь, всё зная, от-веть мне – отдашь ли за моего шалопая младшенькую свою, Нину?
Помолчал папка, и говорит:
– Пусть Мотю идёт спрашивать. Коли Божья воля есть – отдам. Я ваш Прохоровский род знаю. У вас коли мужик и задурит, то не по злу а от силушки лишней, которой – уж и наградил же вас Господь! Сёмку твоего с детства уважал, ладный был парень, думаю – исправится. Коли Мотя благословит – забирайте Нинку!
Я у окна – не живая не мёртвая. Семёна и не помню хорошенько, он в армию ушёл – мне только двенадцать стукнуло, и вдруг – раз – и «забирайте»! Ужас! Похолодела вся, сердце почти не бъётся! А тут отца голос:
– Нина! Поди в избу!
Я вошла, вся дрожу. Отец встал, перекрестил меня и говорит негромко:
– Дочка! Иди к Мотюшке, скажи – отец спрашивает – есть ли воля Божья идти мне замуж за Семёна Прохорова? Что она тебе скажет – придёшь и нам поведаешь. Иди с миром, голубка моя!
Пошла я к Моте нашей «Боженькиной». Она в сарайчике жила летом в последние годы жизни, там и людей принимала. «Келейкой» свой сарайчик называла. Вхожу к ней в «келейку» – она в креслице вот в этом сидит, в котором вы Алексей сейчас, в сарафанчике тёмненьком, застиранном (шить себе новое по многу лет не позволяла и стирала сама), платочек, как сейчас помню, праздничный на ней одет – «Пасхальный», чёточки в руках затёртые и сияет вся – «Исайя ликуй» – напевает. Я так удивилась, что и про своё дело-то позабыла.
– Мотюшка – спрашиваю – сегодня ж разве праздник какой? Нет ведь в месяцеслове даже «пол-елея»?
– Праздник у меня! Праздник! Крестницу любимую замуж отдаю, Нинушку драгоценную! За добра молодца Симеона Евграфовича! Будет жить с ним счастливо, слушаться его во всём, кра-а-сивых деток растить!
Я так и ахнула:
– Мотюшка! Я ж его и не знаю совсем!
– А под венец пойдёшь – и узнаешь.
– Мотюшка!!!
– Раба Божья девица Нина! Есть воля Божья тебе за Семёна идти, так отцу и скажи! И ещё – собирай вещи да, сейчас же к жениху в дом уходи – так Богу угодно. Подойди, поцелую тебя, радость моя, будь счастлива и Господа всегда благодари! Да благословит тя Господь «во вся дни живота твоего»!
Вернулась я в избу ни жива ни мертва, всё отцу с матерью рассказала, Прохоровы тут же сидят. Тут мамка моя, допреж того ни слова ни проронившая, как закатится причитать: – Ой, дитятко моё малое, как я тебя во чужи люди отпущу?! Как расстанусь с ненаглядной моей?!
Ну и прочее, что матерям положено. Отец глянул на неё, останавливать не стал, перекрестился, повернулся ко мне:
– Клади, Нинка, свой сундучок в синюю тележку, да запрягай в неё Игрунка. Будет он тебе с тележкой в приданое, большего дать нечего. Езжай в новый дом, коли так Мотя сказала, она, видно, знает. На свадьбу придём. Бога бойся, мужа почитай. Тимофей Васильич, ты уж это… присмотри… Прощевайте пока. Пойдём жена, ульи поглядим, они тут без нас разберутся.
И, забрав с собой причитающую мамку вышел из избы.
А то, почему мне Мотя сразу к Семёну в дом велела ехать, я в тот же день и поняла. Едва у них во дворе мой сундучок с тележ-ки сняли, Анисью Игнатьевну, маму Семёнову, удар хватил, инсульт то есть. Парализовало у неё полтела, сына так в постели и встретила. И я, до захода солнца ещё, уже в новом дому хозяйкой стала. Вот так я и сосваталась. Ничего интересного, Алексей.
– Ну уж и ничего! На моё бы место Островского, вот бы счастлив был такую историю услышать!
– Вы Островского Николая Григорьевича имеете в виду? Учителя из Зареченска?
– Нет, Ниночка, я имел в виду великого русского драматурга.
– Полно Вам шутить, Алексей, над нашей простотой деревенской! Какая история? У нас тут всё просто да однообразно.
– Просто – может быть, да простота такая дорогого стоит. А про то как ты в лесу заблудился, Семён Евграфыч, не забыл? Расскажи, будь другом!
– Ну, этого я никогда не забуду. Случилось это в шестьдесят первом, Хрущёв, как раз, обижать сильно Церковь начал. К нам тогда тоже какие-то «упалнамоченные» приезжали, двое в польтах и шапках – «барашках», хотели церкву закрыть. Но у нас мужики серьёзные были, пришли в контору, человек пятнадцать, закрылись с теми чинушами, председателя с бабами на двор отправили. И говорят «упалнамоченным»:
– Тут вот в кулёчке деньги – на две «Победы» хватит, а вот – мешки рогожные, крепкие. Вы, товарищи, выбирайте – написать в своих бумажках так, чтобы про нашу церкву власти и не вспоминали больше – и вот вам от людей чувствительная благодарность. Или в прорубь в мешочке, оно как раз и стемнело уже. Сомы в наших краях крупные, бывают и по шести пудов, так что по весне всплыть будет нечему.
Те струхнули конечно, видят – мужики не шутят.
– Давайте, говорят вашу благодарность, да рот на замке держите. С Советской властью по хорошему завсегда можно договориться (и кулёчек с деньгами – в портфельчик засовывают). Папочку с вашим храмом, мы на такую полку поставим, что до Второго Пришествия сам леший не найдёт. И попу своему передайте, что кабы все прихожане вон как вы были, жизнь была бы другая.
А, какая – другая, не объяснили – уехали. Но храм наш и вправду до сего дня без службы не бывал.
– Да! Так вот, аккурат после того приезда через полгода, вскоре как Мишенька, третий сынок, у нас родился, пошёл я в лес обходом, сухостойчику присмотреть, да много ль помёта кабаньего – ожидать ли по осени огородов разрытых. Только вот не в духе я в лес пошёл, смешно теперь, а тогда я на начальство сильно обижен был, что причетавшуюся мне новую «Дружбу» – бензопилу, на соседний участок отдали. Мой сосед-то, лесник из Куровсково, к начальству без гостинцев никогда не ездил, а я подмазывать за всю жизнь так и не научился – противно что-то. Ну вот я весь в обиде и отправился. Забыл, прадедову заповедь, чтобы в лес без мира в душе, да без молитвы, и носу не совать. Въелась мне эта «Дружба» – подцепил бес.
– Ну, иду я весь надутый, и вдруг, почти на ровном месте – за корень ногой, да как хлопнусь, и лицом как раз в лосиный помёт. Тут уж я совсем рассвирепел, подскочил и, чего и на стройке в Москве себе не позволял, скверным словом выругался. Так выругался, что даже сам удивился – отродясь не сквернословил. Постоял, утёрся, плюнул и назад домой пошёл, ещё больше на весь белый свет разсерженный. Выхожу на полянку, там у меня штабелёк брёвен сложен был, вижу, что пришёл-то в обратную от дома сторону. По-вернулся и снова к дому. А, напомню, это без хвастовства, я наши леса (тем более участок свой) сыздетства лучше своего лица в зеркале знаю, ночью без фонаря, любую нужную кочку отыщу. И вот, примерно час спустя, выхожу я вновь к тем же брёвнам, на ту же поляну. Тут я уже и про «Дружбу» позабыл. Такого со мной в жисть не бывало. Развернулся и в лес – вот он ручеёк, а вот муравейник сдвоенный – правильно иду. Через час – я у брёвен там же. Нет, думаю, надо присесть отдохнуть, что-то с головой у меня видно не в порядке. Присел на нижнее брёвнышко под штабелем, закурил. Глядь, а слева на бревне старичок сидит незнакомый, в телогреечке рваненькой, в ушанке солдатской, я в задумчивости и не заметил как он подошёл. Угости, говорит, папироской – я угостил, а как спички ему протягивал, коробок обронил. Наклонился поднять и вижу – ступни ног у старичка – босые, размера неестественно большого, и – ярко красного цвета. Ага, думаю, понятно – кто меня по лесу водил. Разгибаюсь, а сам тихонько, про себя «Отче наш» читать начи-наю. Старичок как подпрыгнет: – Ты что, Сёмка? Сам ведь позвал!
И исчез, как не было. Встал я с бревна, а тут как рухнет штабель, я, грешник, еле отскочить успел, а котомку мою накрыло. Термос в ней был, китайский, хороший – в крошево. Зато домой сразу, как ни в чём не бывало, вышел. Тот урок, слава Богу, накрепко усвоил. В немирном духе да без молитвы, не то что в лес, а и вообще – никакое дело в пользу не выйдет.
– Ну, Семён Евграфыч, тут у вас может и возможно – «в мирном духе» пребывать, а в Москве нынче вся жизнь – сплошной стресс – деньги, работа, жильё, личная жизнь… Да, собственно, личной жизни особенно и нету – не до неё всё, некогда. Живёшь – как за рулём, по гололёду на «лысой» резине и без тормозов – давай ускоряйся, других обгоняй, «подрезай», лишь бы самому на обочине не оказаться. Так и гонишь, пока до своего столба не доедешь.
– Лексей! А, и нужна она – такая жизнь-то? Много радости-то от неё?
– Радости немного, почти вобщем-то и нет. Да, как иначе – сейчас все так живут. В Москве, по крайней мере.
– Ну, я думаю, и в Москве, возможно не все, а вот у нас тут, так гонки этой вообще нету. На печи, конечно тоже не залежишься – в деревне работы много, но и рабства такого, как ты сейчас описал – нет и в помине. Человеку нельзя так жить. В Евангелии сказано: «Кесарю – кесарево, а Божье – Богу». Соответсвенно, телу – необходимое, пищу там, одежду – по большому счёту, не так уж много-то и надо, а душе – веру, Церковь святую да молитву…
Из-за забора звонко закричал мальчишичий голос:
– Дядь Семён, дядь Семён! Москвича Алексея к себе батюшка зовёт!
– Ну, коли зовёт – иди, Лексей. А, у нас дверь открытая – приходи как домой.
– Спасибо, Евграфыч, Ниночка благодарю за угощенье!
– Не за что! Во славу Божью! Приходите Алексей!
Флавиан встретил меня озабоченым взглядом.
ГЛАВА 4. БОГ
ГЛАВА 5. МАТЬ СЕРАФИМА
Дверь родительского дома мне открыла Нина.
– А, ну! Нина Петровна! Расскажи моквичу как тебя по деревенски за меня выдали!
– Оставь, Семёнушка, что тут рассказывать, Алексею такое поди неинтересно!
– Очень интересно, Ниночка, расскажите пожалуйста, я и так уже второй день словно в другой стране и в другом веке живу! Бога ради, расскажите!
– Ну, уж коли хотите… Всё у нас по простому было. Мне тогда семнадцать только исполнилось, к родителям моим пришли Тимофей Васильевич, дедушка Семёна моего, да мама его Анисья Игнатьевна, нарядные и серёзные такие! Меня мамка из дому выставила, да я – к окну, и, грешным делом, всё и подслушала.
– Мои родители Семёновых за стол усадили, чай там, что было в доме – на стол, посидели для порядку. Потом Тимофей Васильевич говорит:
– Пётр Сергеич! Кабы всё по хорошему было, я б тебе счас про купца да товар зачал. А, как купец не в порядке, то я к тебе, почитай, за милостью пришёл. Внучка моего Сёмку ты знаешь, неплохой был мальчишка. А сейчас в Москве в «околотке» сидит. За пьяную драку. Мне добрый человек телеграмму прислал, что судить должны были Сёмку – поувечил он кого – то. Но, Бог мило-стив – отпустят. Пишет чтоб я забрал его от греха подальше. Спаси Господь того благодетеля во вечные веки! Еду за ним сегодня. Кого привезу – не знаю – почитай пять лет не видел. Вишь вот – как на духу тебе рассказал, ничего не утаил. Теперь, всё зная, от-веть мне – отдашь ли за моего шалопая младшенькую свою, Нину?
Помолчал папка, и говорит:
– Пусть Мотю идёт спрашивать. Коли Божья воля есть – отдам. Я ваш Прохоровский род знаю. У вас коли мужик и задурит, то не по злу а от силушки лишней, которой – уж и наградил же вас Господь! Сёмку твоего с детства уважал, ладный был парень, думаю – исправится. Коли Мотя благословит – забирайте Нинку!
Я у окна – не живая не мёртвая. Семёна и не помню хорошенько, он в армию ушёл – мне только двенадцать стукнуло, и вдруг – раз – и «забирайте»! Ужас! Похолодела вся, сердце почти не бъётся! А тут отца голос:
– Нина! Поди в избу!
Я вошла, вся дрожу. Отец встал, перекрестил меня и говорит негромко:
– Дочка! Иди к Мотюшке, скажи – отец спрашивает – есть ли воля Божья идти мне замуж за Семёна Прохорова? Что она тебе скажет – придёшь и нам поведаешь. Иди с миром, голубка моя!
Пошла я к Моте нашей «Боженькиной». Она в сарайчике жила летом в последние годы жизни, там и людей принимала. «Келейкой» свой сарайчик называла. Вхожу к ней в «келейку» – она в креслице вот в этом сидит, в котором вы Алексей сейчас, в сарафанчике тёмненьком, застиранном (шить себе новое по многу лет не позволяла и стирала сама), платочек, как сейчас помню, праздничный на ней одет – «Пасхальный», чёточки в руках затёртые и сияет вся – «Исайя ликуй» – напевает. Я так удивилась, что и про своё дело-то позабыла.
– Мотюшка – спрашиваю – сегодня ж разве праздник какой? Нет ведь в месяцеслове даже «пол-елея»?
– Праздник у меня! Праздник! Крестницу любимую замуж отдаю, Нинушку драгоценную! За добра молодца Симеона Евграфовича! Будет жить с ним счастливо, слушаться его во всём, кра-а-сивых деток растить!
Я так и ахнула:
– Мотюшка! Я ж его и не знаю совсем!
– А под венец пойдёшь – и узнаешь.
– Мотюшка!!!
– Раба Божья девица Нина! Есть воля Божья тебе за Семёна идти, так отцу и скажи! И ещё – собирай вещи да, сейчас же к жениху в дом уходи – так Богу угодно. Подойди, поцелую тебя, радость моя, будь счастлива и Господа всегда благодари! Да благословит тя Господь «во вся дни живота твоего»!
Вернулась я в избу ни жива ни мертва, всё отцу с матерью рассказала, Прохоровы тут же сидят. Тут мамка моя, допреж того ни слова ни проронившая, как закатится причитать: – Ой, дитятко моё малое, как я тебя во чужи люди отпущу?! Как расстанусь с ненаглядной моей?!
Ну и прочее, что матерям положено. Отец глянул на неё, останавливать не стал, перекрестился, повернулся ко мне:
– Клади, Нинка, свой сундучок в синюю тележку, да запрягай в неё Игрунка. Будет он тебе с тележкой в приданое, большего дать нечего. Езжай в новый дом, коли так Мотя сказала, она, видно, знает. На свадьбу придём. Бога бойся, мужа почитай. Тимофей Васильич, ты уж это… присмотри… Прощевайте пока. Пойдём жена, ульи поглядим, они тут без нас разберутся.
И, забрав с собой причитающую мамку вышел из избы.
А то, почему мне Мотя сразу к Семёну в дом велела ехать, я в тот же день и поняла. Едва у них во дворе мой сундучок с тележ-ки сняли, Анисью Игнатьевну, маму Семёнову, удар хватил, инсульт то есть. Парализовало у неё полтела, сына так в постели и встретила. И я, до захода солнца ещё, уже в новом дому хозяйкой стала. Вот так я и сосваталась. Ничего интересного, Алексей.
– Ну уж и ничего! На моё бы место Островского, вот бы счастлив был такую историю услышать!
– Вы Островского Николая Григорьевича имеете в виду? Учителя из Зареченска?
– Нет, Ниночка, я имел в виду великого русского драматурга.
– Полно Вам шутить, Алексей, над нашей простотой деревенской! Какая история? У нас тут всё просто да однообразно.
– Просто – может быть, да простота такая дорогого стоит. А про то как ты в лесу заблудился, Семён Евграфыч, не забыл? Расскажи, будь другом!
– Ну, этого я никогда не забуду. Случилось это в шестьдесят первом, Хрущёв, как раз, обижать сильно Церковь начал. К нам тогда тоже какие-то «упалнамоченные» приезжали, двое в польтах и шапках – «барашках», хотели церкву закрыть. Но у нас мужики серьёзные были, пришли в контору, человек пятнадцать, закрылись с теми чинушами, председателя с бабами на двор отправили. И говорят «упалнамоченным»:
– Тут вот в кулёчке деньги – на две «Победы» хватит, а вот – мешки рогожные, крепкие. Вы, товарищи, выбирайте – написать в своих бумажках так, чтобы про нашу церкву власти и не вспоминали больше – и вот вам от людей чувствительная благодарность. Или в прорубь в мешочке, оно как раз и стемнело уже. Сомы в наших краях крупные, бывают и по шести пудов, так что по весне всплыть будет нечему.
Те струхнули конечно, видят – мужики не шутят.
– Давайте, говорят вашу благодарность, да рот на замке держите. С Советской властью по хорошему завсегда можно договориться (и кулёчек с деньгами – в портфельчик засовывают). Папочку с вашим храмом, мы на такую полку поставим, что до Второго Пришествия сам леший не найдёт. И попу своему передайте, что кабы все прихожане вон как вы были, жизнь была бы другая.
А, какая – другая, не объяснили – уехали. Но храм наш и вправду до сего дня без службы не бывал.
– Да! Так вот, аккурат после того приезда через полгода, вскоре как Мишенька, третий сынок, у нас родился, пошёл я в лес обходом, сухостойчику присмотреть, да много ль помёта кабаньего – ожидать ли по осени огородов разрытых. Только вот не в духе я в лес пошёл, смешно теперь, а тогда я на начальство сильно обижен был, что причетавшуюся мне новую «Дружбу» – бензопилу, на соседний участок отдали. Мой сосед-то, лесник из Куровсково, к начальству без гостинцев никогда не ездил, а я подмазывать за всю жизнь так и не научился – противно что-то. Ну вот я весь в обиде и отправился. Забыл, прадедову заповедь, чтобы в лес без мира в душе, да без молитвы, и носу не совать. Въелась мне эта «Дружба» – подцепил бес.
– Ну, иду я весь надутый, и вдруг, почти на ровном месте – за корень ногой, да как хлопнусь, и лицом как раз в лосиный помёт. Тут уж я совсем рассвирепел, подскочил и, чего и на стройке в Москве себе не позволял, скверным словом выругался. Так выругался, что даже сам удивился – отродясь не сквернословил. Постоял, утёрся, плюнул и назад домой пошёл, ещё больше на весь белый свет разсерженный. Выхожу на полянку, там у меня штабелёк брёвен сложен был, вижу, что пришёл-то в обратную от дома сторону. По-вернулся и снова к дому. А, напомню, это без хвастовства, я наши леса (тем более участок свой) сыздетства лучше своего лица в зеркале знаю, ночью без фонаря, любую нужную кочку отыщу. И вот, примерно час спустя, выхожу я вновь к тем же брёвнам, на ту же поляну. Тут я уже и про «Дружбу» позабыл. Такого со мной в жисть не бывало. Развернулся и в лес – вот он ручеёк, а вот муравейник сдвоенный – правильно иду. Через час – я у брёвен там же. Нет, думаю, надо присесть отдохнуть, что-то с головой у меня видно не в порядке. Присел на нижнее брёвнышко под штабелем, закурил. Глядь, а слева на бревне старичок сидит незнакомый, в телогреечке рваненькой, в ушанке солдатской, я в задумчивости и не заметил как он подошёл. Угости, говорит, папироской – я угостил, а как спички ему протягивал, коробок обронил. Наклонился поднять и вижу – ступни ног у старичка – босые, размера неестественно большого, и – ярко красного цвета. Ага, думаю, понятно – кто меня по лесу водил. Разгибаюсь, а сам тихонько, про себя «Отче наш» читать начи-наю. Старичок как подпрыгнет: – Ты что, Сёмка? Сам ведь позвал!
И исчез, как не было. Встал я с бревна, а тут как рухнет штабель, я, грешник, еле отскочить успел, а котомку мою накрыло. Термос в ней был, китайский, хороший – в крошево. Зато домой сразу, как ни в чём не бывало, вышел. Тот урок, слава Богу, накрепко усвоил. В немирном духе да без молитвы, не то что в лес, а и вообще – никакое дело в пользу не выйдет.
– Ну, Семён Евграфыч, тут у вас может и возможно – «в мирном духе» пребывать, а в Москве нынче вся жизнь – сплошной стресс – деньги, работа, жильё, личная жизнь… Да, собственно, личной жизни особенно и нету – не до неё всё, некогда. Живёшь – как за рулём, по гололёду на «лысой» резине и без тормозов – давай ускоряйся, других обгоняй, «подрезай», лишь бы самому на обочине не оказаться. Так и гонишь, пока до своего столба не доедешь.
– Лексей! А, и нужна она – такая жизнь-то? Много радости-то от неё?
– Радости немного, почти вобщем-то и нет. Да, как иначе – сейчас все так живут. В Москве, по крайней мере.
– Ну, я думаю, и в Москве, возможно не все, а вот у нас тут, так гонки этой вообще нету. На печи, конечно тоже не залежишься – в деревне работы много, но и рабства такого, как ты сейчас описал – нет и в помине. Человеку нельзя так жить. В Евангелии сказано: «Кесарю – кесарево, а Божье – Богу». Соответсвенно, телу – необходимое, пищу там, одежду – по большому счёту, не так уж много-то и надо, а душе – веру, Церковь святую да молитву…
Из-за забора звонко закричал мальчишичий голос:
– Дядь Семён, дядь Семён! Москвича Алексея к себе батюшка зовёт!
– Ну, коли зовёт – иди, Лексей. А, у нас дверь открытая – приходи как домой.
– Спасибо, Евграфыч, Ниночка благодарю за угощенье!
– Не за что! Во славу Божью! Приходите Алексей!
Флавиан встретил меня озабоченым взглядом.
ГЛАВА 4. БОГ
– Алексей! А у тебя мобильный с собой?
– В машине, в бардачке. Я его отключил. Не хочу ни с кем разговаривать пока я здесь у тебя.
– Тогда понятно. Мне Женя сейчас позвонила, а ей врач Иринин. Ира Женин телефон им дала, так как твой не отвечает. Плохи у неё дела. Обследования показали рак, возможно, с метастазами. Будут оперировать, но результат непредсказуем.
– Ну так я ж ей денег дал на операцию, что я ещё должен? Не сидеть же с ней в качестве сиделки? И вообще, я с ней разведён!
– Ну да, помню. Наверное и так, больше ничего не можешь, пока… Ну ладно. Пойдём, помоги мне паникадило к празднику почистить, а то я со своей тушей стремянку сломаю, а мать Серафима с неё не достаёт. Не сочтёшь за труд?
– Да ты что? С удовольствием! Справлюсь я с этим твоим кадилом?
– Паникадилом! Это люстра такая в главном приделе. Справишься. Зубной порошок на тряпочку и чисти – вся премудрость.
– Ну, тогда, пойдём!
И мы вошли в храм.
В храме я не был давно. То есть – в нашем русском православном храме. С тех пор, как «загранка» стала доступна советскому человеку я успел побывать в соборе святого Петра в Риме, в Афинском Парфеноне, в храмах Луксора в Египте, был даже в буддистском дацане в Бурятии. А, когда я был в нашем храме, вспомнить не смог – то ли в детстве, то ли позже. А ведь, точно был когда-то.
Даже – странно: Андрюшка, вон – поп, Женька, оказывается – верующая, моя бывшая «благоверная» и то успела «отметиться», а я – мимо. И, почему?
Флавиан лишь завёл меня в церковный притвор и тут же вышел за зубным порошком, а я остался в храме один.
Первое, что сразу же поразило меня, это какая-то особая тонкая тишина. То есть я слышал из-за открытого окна пенье птиц, звуки голосов, мотоцикл где-то протарахтел. Эти звуки были рядом, но – не здесь, и шли они из какого-то другого пространства, кото-рое казалось никак не связанным с тем в котором я находился сейчас.
Я словно очутился в другом измерении. Именно в другом измерении! Я почувствовал это всем своим существом в той звенящей, прозрачной и живой тишине храма.
Да, да! Я вдруг ощутил, что тишина здесь – живая! Прямо как живое существо – доброе, мудрое и живое – по имени Тишина.
И в этой тишине было разлито присутствие жизни, и не просто жизни, а ЖИЗНИ, какой-то другой – настоящей. Я внезапно догадался – Вечной. Господи! Не схожу ли я с ума?
Кажется Паскаль в «Мыслях», или Ларошфуко в «Максимах» сказал: «Я чувствую, что Бог есть. И не чувствую, что Его нет. Значит Он есть».
Я вдруг понял, что могу подписаться под этими словами. Я почувствовал что Он – есть.
Я самого Его почувствовал!
Мой разум, весь мой жизненый опыт, логика моей жизни – всё противилось этому, невесть откуда взявшемуся чувству – Бог есть! Что-то во мне кричало истошным визгливым голосом – немедленно выйди отсюда, уезжай в Москву, ты здесь рехнёшься, ты уже рехнулся!
Но это чувство не проходило – Он есть!
Да, да! Он – Бог – есть! Настоящий Живой Бог!
Я не видел – где Он, я не слышал Его, но я всем своим существом ощущал Его – Бога – присутствие. Он был здесь – рядом со мной. Может быть даже стоял вот за этой колонной? Или за теми резными дверями?
И мне было хорошо от этого. Я чувствовал что мне хорошо. Так хорошо, как никогда не было в жизни. И я знал, что это хорошо оттого, что Он – Бог – здесь, рядом со мной.
Я стоял в притворе храма, глубоко дышал этим, каким то незнакомым мне воздухом, проникнутым тонким неведомым ароматом, несказанная лёгкость мягко наполняла моё существо, мне казалось, что сделай я шаг – и я оторвусь от пола и поплыву под этими древними благоухающими сводами.
Тихая какая-то радость, как в детстве, на коленях у бабушки, проникала в моё сердце, и оно взволнованно тукало – Господи! Господи!
Я не сразу понял, что передо мной стоит Флавиан с тряпкой и коробкой порошка в руках, и с ласковой улыбкой смотрит на меня, похоже уже давно.
– Андрей! Прости, Флавиан! Прости – отец Флавиан! Послушай!
– Не надо ничего говорить, Лёша, я вижу. Вы встретились. Слава Богу!
– Нет, послушай, это что – правда? То что я почувствовал сейчас, это вправду – Бог? Разве так бывает?
– Бывает и так. И по другому. По разному. Но это – Бог. В этом можешь не сомневаться. Я верил, что ты сможешь это почувствовать. Когда-нибудь. Что у тебя осталась живой душа, несмотря на то, что ты всю жизнь старательно убивал её. Я не предполагал, что это может произойти сейчас. Но, Богу виднее, кому и когда открывать себя. Слава Богу за всё!
– Отец Флавиан, Послушай… ну, а что мне теперь делать? Что-то произошло сейчас со мной… Я ещё ничего не пойму, что во мне творится… Я только знаю теперь, точно знаю, что Бог – есть!
– Леша, а ты поговори с Ним. Поговори, как говоришь сейчас со мной, просто поговори. Скажи Ему, что ты вот сейчас почувствовал что Он – есть, что ты ничего про Него не знаешь, но хочешь познакомиться с Ним. Расскажи Ему про себя, про свою жизнь, про всё что у тебя в душе наболело, попроси помочь, научить тебя – как жить дальше. Встань вот здесь, вот перед этой иконой и поговори с Богом.
– А можно мне встать на колени?
– Можно, конечно…
Я встал на колени.
Когда я вышел из храма уже начинало темнеть. Я не расскажу о том, как я разговаривал с Богом. Это невозможно рассказать. Это – тайна. Или – Таинство. Вобщем, это не для всех. Скажу лишь одно: – во всё время, что я говорил к Нему, то жалуясь, то плача, то упрекая Его – Он стоял передо мной и слушал. Слушал и отвечал. Отвечал струящейся от Него Неисчерпаемой Любовью, в которой я за-хлёбывался от нахлынувшего счастья. Это невозможно описать. Это можно только испытать. Тот, кто уже испытал – тот поймёт. «Dixi» – я сказал.
Паникадило почистил сам Флавиан. Стремянка его выдержала.
– В машине, в бардачке. Я его отключил. Не хочу ни с кем разговаривать пока я здесь у тебя.
– Тогда понятно. Мне Женя сейчас позвонила, а ей врач Иринин. Ира Женин телефон им дала, так как твой не отвечает. Плохи у неё дела. Обследования показали рак, возможно, с метастазами. Будут оперировать, но результат непредсказуем.
– Ну так я ж ей денег дал на операцию, что я ещё должен? Не сидеть же с ней в качестве сиделки? И вообще, я с ней разведён!
– Ну да, помню. Наверное и так, больше ничего не можешь, пока… Ну ладно. Пойдём, помоги мне паникадило к празднику почистить, а то я со своей тушей стремянку сломаю, а мать Серафима с неё не достаёт. Не сочтёшь за труд?
– Да ты что? С удовольствием! Справлюсь я с этим твоим кадилом?
– Паникадилом! Это люстра такая в главном приделе. Справишься. Зубной порошок на тряпочку и чисти – вся премудрость.
– Ну, тогда, пойдём!
И мы вошли в храм.
В храме я не был давно. То есть – в нашем русском православном храме. С тех пор, как «загранка» стала доступна советскому человеку я успел побывать в соборе святого Петра в Риме, в Афинском Парфеноне, в храмах Луксора в Египте, был даже в буддистском дацане в Бурятии. А, когда я был в нашем храме, вспомнить не смог – то ли в детстве, то ли позже. А ведь, точно был когда-то.
Даже – странно: Андрюшка, вон – поп, Женька, оказывается – верующая, моя бывшая «благоверная» и то успела «отметиться», а я – мимо. И, почему?
Флавиан лишь завёл меня в церковный притвор и тут же вышел за зубным порошком, а я остался в храме один.
Первое, что сразу же поразило меня, это какая-то особая тонкая тишина. То есть я слышал из-за открытого окна пенье птиц, звуки голосов, мотоцикл где-то протарахтел. Эти звуки были рядом, но – не здесь, и шли они из какого-то другого пространства, кото-рое казалось никак не связанным с тем в котором я находился сейчас.
Я словно очутился в другом измерении. Именно в другом измерении! Я почувствовал это всем своим существом в той звенящей, прозрачной и живой тишине храма.
Да, да! Я вдруг ощутил, что тишина здесь – живая! Прямо как живое существо – доброе, мудрое и живое – по имени Тишина.
И в этой тишине было разлито присутствие жизни, и не просто жизни, а ЖИЗНИ, какой-то другой – настоящей. Я внезапно догадался – Вечной. Господи! Не схожу ли я с ума?
Кажется Паскаль в «Мыслях», или Ларошфуко в «Максимах» сказал: «Я чувствую, что Бог есть. И не чувствую, что Его нет. Значит Он есть».
Я вдруг понял, что могу подписаться под этими словами. Я почувствовал что Он – есть.
Я самого Его почувствовал!
Мой разум, весь мой жизненый опыт, логика моей жизни – всё противилось этому, невесть откуда взявшемуся чувству – Бог есть! Что-то во мне кричало истошным визгливым голосом – немедленно выйди отсюда, уезжай в Москву, ты здесь рехнёшься, ты уже рехнулся!
Но это чувство не проходило – Он есть!
Да, да! Он – Бог – есть! Настоящий Живой Бог!
Я не видел – где Он, я не слышал Его, но я всем своим существом ощущал Его – Бога – присутствие. Он был здесь – рядом со мной. Может быть даже стоял вот за этой колонной? Или за теми резными дверями?
И мне было хорошо от этого. Я чувствовал что мне хорошо. Так хорошо, как никогда не было в жизни. И я знал, что это хорошо оттого, что Он – Бог – здесь, рядом со мной.
Я стоял в притворе храма, глубоко дышал этим, каким то незнакомым мне воздухом, проникнутым тонким неведомым ароматом, несказанная лёгкость мягко наполняла моё существо, мне казалось, что сделай я шаг – и я оторвусь от пола и поплыву под этими древними благоухающими сводами.
Тихая какая-то радость, как в детстве, на коленях у бабушки, проникала в моё сердце, и оно взволнованно тукало – Господи! Господи!
Я не сразу понял, что передо мной стоит Флавиан с тряпкой и коробкой порошка в руках, и с ласковой улыбкой смотрит на меня, похоже уже давно.
– Андрей! Прости, Флавиан! Прости – отец Флавиан! Послушай!
– Не надо ничего говорить, Лёша, я вижу. Вы встретились. Слава Богу!
– Нет, послушай, это что – правда? То что я почувствовал сейчас, это вправду – Бог? Разве так бывает?
– Бывает и так. И по другому. По разному. Но это – Бог. В этом можешь не сомневаться. Я верил, что ты сможешь это почувствовать. Когда-нибудь. Что у тебя осталась живой душа, несмотря на то, что ты всю жизнь старательно убивал её. Я не предполагал, что это может произойти сейчас. Но, Богу виднее, кому и когда открывать себя. Слава Богу за всё!
– Отец Флавиан, Послушай… ну, а что мне теперь делать? Что-то произошло сейчас со мной… Я ещё ничего не пойму, что во мне творится… Я только знаю теперь, точно знаю, что Бог – есть!
– Леша, а ты поговори с Ним. Поговори, как говоришь сейчас со мной, просто поговори. Скажи Ему, что ты вот сейчас почувствовал что Он – есть, что ты ничего про Него не знаешь, но хочешь познакомиться с Ним. Расскажи Ему про себя, про свою жизнь, про всё что у тебя в душе наболело, попроси помочь, научить тебя – как жить дальше. Встань вот здесь, вот перед этой иконой и поговори с Богом.
– А можно мне встать на колени?
– Можно, конечно…
Я встал на колени.
Когда я вышел из храма уже начинало темнеть. Я не расскажу о том, как я разговаривал с Богом. Это невозможно рассказать. Это – тайна. Или – Таинство. Вобщем, это не для всех. Скажу лишь одно: – во всё время, что я говорил к Нему, то жалуясь, то плача, то упрекая Его – Он стоял передо мной и слушал. Слушал и отвечал. Отвечал струящейся от Него Неисчерпаемой Любовью, в которой я за-хлёбывался от нахлынувшего счастья. Это невозможно описать. Это можно только испытать. Тот, кто уже испытал – тот поймёт. «Dixi» – я сказал.
Паникадило почистил сам Флавиан. Стремянка его выдержала.
ГЛАВА 5. МАТЬ СЕРАФИМА
– Алексей Витальевич!
Голос матушки Серафимы – строгий, и в то же время доброжелательный – вывел меня из задумчивости. Оказывается я уже полтора часа просидел в резной беседочке в углу церковного сада.
– Еле нашла Вас. Батюшка срочно уехал в Горбуново, это в двенадцати верстах, причащать старушку умирающую. Велел напоить Вас чаем и просить дождаться, когда он вернётся.
– Спасибо. То есть, спаси вас Господи – так, кажется, принято говорить?
– Так, так, Алексей Витальевич, так голубчик. Вы чайку любите с мятой, или «по господски» с лимоном?
– А, почему «по господски», матушка Серафима?
Разоваривая мы зашли в церковную сторожку – чистенькую, со свежебелёными стенами и, белёной же, разрисованной яркими цветами печкой в которой попыхивал паром до блеска начищенный медный чайник.
– А это раньше, в «мирное время», то есть до большевиков, так говорили: с лимоном – по господски, с молочком – по купечески, с яблочком – по поповски, в наклад – по городскому, а в прикуску – по крестьянски. Ну а уж по бедняцки – в приглядку!
– Надо же! Никогда такого не слышал! Матушка… Можно мне Вас так называть?
– Можно, Лёшенька, можно.
– Матушка, а что вы так смотрите на меня и улыбаетесь?
– Так ведь это я, Лёшенька, радуюсь на Вас. Вы бы сами себя сейчас увидели – аж светитесь! Я ведь Ваше лицо хорошо запомнила ещё тогда, в Москве, в обувном магазине. Да и когда приехали Вы…, да что там! Ещё перед входом в церковь, сегодня, когда вы на улице с батюшкой разговаривали, так у вас ещё лицо-то другое было – ожестелое такое, с мертвечинкой.
– А сейчас, ровно дитя на именинах сияете! Такая перемена в лице, обычно, при крещении бывает: входит в купель один человек – выходит другой – во Христе младенец! Я это много раз наблюдала, когда батюшке при Крещении прислуживала. Да ведь младенец и есть! Крещение ведь – второе рождение, вся прежняя жизнь с грехами в купели остаётся, а новая с «чистого листа» начинается.
– Матушка! А можно мне ещё раз покреститься, чтоб уж по настоящему, вот как вы говорите, новую жизнь начать?
– А, Вы, Лёша, уже были крещены когда-нибудь?
– В младенчестве, был. Бабушка тайком от родителей где-то в подмосковном храме крестила, чтоб без паспорта, с этим тогда, говорят, строго было. Перед смертью незадолго, мне тогда двенадцать лет было, бабушка мне сказала, что я крещён во имя Алексея Божьего Человека, а кто он такой – я так и не знаю до сих пор.
– Ну, Лёшенька, это не беда. Я Вам житие Алексея Человека Божия почитать дам, даже подарю, очень трогательное житие. А вот креститься второй раз Вам нельзя – в Символе нашей веры сказано – «… верую во едино крещение во оставление грехов». Да, и не к чему оно вам. Нам православным Господь всем даровал «второе Крещение» – Таинство Покаяния да прощения грехов через свя-щенника на исповеди. Вот этого-то «второго крещения» Вам Лёшенька у батюшки Флавиана и попросить бы, когда он вернётся.
– Исповедь? Это про грехи свои рассказывать? Ну, я не знаю, надо ли это… Чужому человеку такое про себя говорить, стыдно как-то…
– Вот это-то и важно, Лёшенька, дорогой, чтоб стыдно-то было! Чтоб от стыда под землю провалиться хотелось! Чтоб душа содрогалась от собственной грязи и мерзости, плакала бы и прощенья у Бога просила! Именно так Таинство Покаяния и совершается – когда стыдно. Малый стыд перед одним священником испытать – а великого стыда перед всем миром избавиться. Ведь все наши не-раскаянные грехи на страшном Судищи перед всем миром откроются. А по грехам и суд – «коемуждо по делом его». Ох и страшно, Суда того, Лёшенька! Оправдание либо осуждение навечно будет! Представляете – навечно! Да, впрочем, человеку того и предста-вить невозможно – вечность – очень уж мы временным жить привыкли! А жизнь-то она вон – вжик и нету – пролетела! Вот, только вчера, вроде, от украинского голода в тридцать втором сюда, в Т-ск, мы с сестрой с Полтавщины бежали, по лесам мимо кордонов ОГПУ пробирались, а уж тому скоро семьдесять лет минует.
– Матушка, вы простите нескромный вопрос, а сколько ж вам лет, что вы так всё хорошо помните? Даже поговорки эти про чай «по господски»?
– Годков-то мне уж скоро восемьдесят седьмой пойдёт, вторую жизнь живу, у Бога занятую. А прибаутки те ещё от папочки покойного, Царствия ему Небесного, убиенному протоиерею Доримедонту, в детстве слышала.
– Матушка! А что значит вторая жизнь у Бога занятая?
– Это, Лёшенька, значит, что в первой жизни я была Катерина грешница, а теперь, уже шестнадцатый годок – ещё большая грешница монахиня Серафима. По одежде – монашка, по грехам – окаяшка. Пятнадцать лет уже в глинке лежать должна была, да милостивый Господь по молитве отца покойного, руками батюшки Флавиана, дал времечка на искупление. Я тогда уже помирать собралась – рак обоих лёгких с метастазами везде, а я ведь сама врачом была, кардиохирургом, всё понимала, и как помирать поэтапно буду тоже. Лежала в палате-двушке, в двухместной то-есть, с соседкой – чтоб в одиночестве мыслями не мучиться – в своей же больнице в Т-ске, где сорок два года проработала. С соседкой по палате о политике всё спорила – вот ведь до чего ослепление бывает! Смерть у кровати стоит – а я – даёшь «перестройку»! Партия обновится, выведет из застоя! Коммунисты не подведут (и это я-то – дочь священника расстрелянного)! А соседка та Наталья, жена кого-то там из обкома партии, всё мне про Бога – исповедайся мол, причастись, одни кости уж остались! А я – нет, мол, человек не должен унижаться перед судьбой, умирать надо гордо! Господи! Неужели ж это я была?! И вот приводит к Наталье моей муж-обкомовец попа молодого – батюшку нашего Флавиана, особоровать соседку мою значит, а он, взглянул лишь на неё, благословил, и ко мне поворачивается. Смотрит пронзительно так, и говорит: «Вы ведь не жадная, правда? Подарите мне коробочку, что у вас под матрасом с левого плеча в изголовьи, она вам не понадобится». Я так и охолонула, у меня ведь и впрямь коробочка там лежала, а в ней шприц и морфина смертельная доза – чтоб не мучиться, когда боли нестерпимыми станут, а мне и тогда уже баралгин лошадиной дозой кололи. В голове закружилось, не могу понять как он про коробочку-то узнал? А он смотрит с улыбкой, но властно так, что я и сама не поняла, как коробочку свою заветную достала и отда-ла ему безропотно. Он её в портфель сунул и сказал: «я к вам завтра приду, вы с утра не ешьте ничего и не пейте». И соборовать соседку начал, поёт тихонечко, молитвы читает, а я как в тумане лежу, никак мыслей собрать не могу, что-то происходит со мной, а что – не пойму. Особоровал он соседку, причастил, попрощался и ушёл. А я так до утра глаз и не сомкнула – всё понять пыталась – не гипнотезёр ли был тот священник? А под утро моя соседка преставилась – тихо, не просыпаясь, вздохнула только и вытянулась, и лежит улыбаясь чему-то. Я до семи сестру звать не стала, намучились они – сёстры-то за ночное дежурство, сама их несчётно продежурила. Увезли от меня Натальюшку, Царство ей Небесное, а я есть вдруг захотела – просто мочи нет, и «Боржоми» из холодильника. Так этого «Боржоми» захотела, что аж во рту пузырёчки холодненькие почувствовала. Но лежу, терплю голод и жажду, удивляюсь что болей привычных нету, жду того священника молодого, странного, огорошившего меня так неожиданно, вопросы для него заковыристые приготавливаю – всё ж в институте недаром пятёрку по атеизму имела, прости меня – Господи! Вот приходит, улыбается, напевает: «радуйся Серафиме Саровский чудотворче!» у меня все вопросы как ветром сдуло – зарыдала я и остано-виться не могу. Шесть часов батюшка у меня в палате просидел, всю мою душу перевернул, исповедалась я тогда первый раз с восьмилетнего возраста, когда после ареста родителей в детский дом попала… причастилась. А вечером, как врачи ушли, пришёл он с матерью Таисией, просфорницей соборной, тайной схимонахиней, Царствие ей Небесное, голубушке святой, и постриг меня «на смерть» с именем Серафима, в день тот память Серафимушки Саровского Чудотворца была. Чётки в руку вложил – молись – говорит – монахиня – Ангелом станешь! Вот так я с тех пор по этим чёткам и молюсь, износились вон уж, а поменять жалко – первое благословение в монашестве. Я тогда, после пострига, три дня не ела, молилась только и святую воду пила, а через две недели рентген показал что лёгкие чистые, и метастазы ушли отовсюду. Через месяц после пострига, я уже матери Таисии в просфорне помогала… А когда батюшку Флавиана сюда, в Покровское настоятелем назначили, он меня к себе келейницей взял. Так вот и жи-ву вторую жизнь под батюшки Серафима Саровского покровительством, у батюшки Флавиана на послушании. Слава Богу за всё!
– Именно – Богу слава! – внезапно прогремел весёлый голос отца Флавиана – А то я стою тут, в сенцах, повесть о чудесах самого себя слушаю, ведь возгордиться могу ещё больше, мать Серафима! Я и так гордец да тщеславник великий!
– Отче честный! Прости грешницу окаянную за болтливый язык! – прямо со скамейки бухнулась на колени старая монахиня – епитимью наложи, батюшка мой драгоценный!
Голос матушки Серафимы – строгий, и в то же время доброжелательный – вывел меня из задумчивости. Оказывается я уже полтора часа просидел в резной беседочке в углу церковного сада.
– Еле нашла Вас. Батюшка срочно уехал в Горбуново, это в двенадцати верстах, причащать старушку умирающую. Велел напоить Вас чаем и просить дождаться, когда он вернётся.
– Спасибо. То есть, спаси вас Господи – так, кажется, принято говорить?
– Так, так, Алексей Витальевич, так голубчик. Вы чайку любите с мятой, или «по господски» с лимоном?
– А, почему «по господски», матушка Серафима?
Разоваривая мы зашли в церковную сторожку – чистенькую, со свежебелёными стенами и, белёной же, разрисованной яркими цветами печкой в которой попыхивал паром до блеска начищенный медный чайник.
– А это раньше, в «мирное время», то есть до большевиков, так говорили: с лимоном – по господски, с молочком – по купечески, с яблочком – по поповски, в наклад – по городскому, а в прикуску – по крестьянски. Ну а уж по бедняцки – в приглядку!
– Надо же! Никогда такого не слышал! Матушка… Можно мне Вас так называть?
– Можно, Лёшенька, можно.
– Матушка, а что вы так смотрите на меня и улыбаетесь?
– Так ведь это я, Лёшенька, радуюсь на Вас. Вы бы сами себя сейчас увидели – аж светитесь! Я ведь Ваше лицо хорошо запомнила ещё тогда, в Москве, в обувном магазине. Да и когда приехали Вы…, да что там! Ещё перед входом в церковь, сегодня, когда вы на улице с батюшкой разговаривали, так у вас ещё лицо-то другое было – ожестелое такое, с мертвечинкой.
– А сейчас, ровно дитя на именинах сияете! Такая перемена в лице, обычно, при крещении бывает: входит в купель один человек – выходит другой – во Христе младенец! Я это много раз наблюдала, когда батюшке при Крещении прислуживала. Да ведь младенец и есть! Крещение ведь – второе рождение, вся прежняя жизнь с грехами в купели остаётся, а новая с «чистого листа» начинается.
– Матушка! А можно мне ещё раз покреститься, чтоб уж по настоящему, вот как вы говорите, новую жизнь начать?
– А, Вы, Лёша, уже были крещены когда-нибудь?
– В младенчестве, был. Бабушка тайком от родителей где-то в подмосковном храме крестила, чтоб без паспорта, с этим тогда, говорят, строго было. Перед смертью незадолго, мне тогда двенадцать лет было, бабушка мне сказала, что я крещён во имя Алексея Божьего Человека, а кто он такой – я так и не знаю до сих пор.
– Ну, Лёшенька, это не беда. Я Вам житие Алексея Человека Божия почитать дам, даже подарю, очень трогательное житие. А вот креститься второй раз Вам нельзя – в Символе нашей веры сказано – «… верую во едино крещение во оставление грехов». Да, и не к чему оно вам. Нам православным Господь всем даровал «второе Крещение» – Таинство Покаяния да прощения грехов через свя-щенника на исповеди. Вот этого-то «второго крещения» Вам Лёшенька у батюшки Флавиана и попросить бы, когда он вернётся.
– Исповедь? Это про грехи свои рассказывать? Ну, я не знаю, надо ли это… Чужому человеку такое про себя говорить, стыдно как-то…
– Вот это-то и важно, Лёшенька, дорогой, чтоб стыдно-то было! Чтоб от стыда под землю провалиться хотелось! Чтоб душа содрогалась от собственной грязи и мерзости, плакала бы и прощенья у Бога просила! Именно так Таинство Покаяния и совершается – когда стыдно. Малый стыд перед одним священником испытать – а великого стыда перед всем миром избавиться. Ведь все наши не-раскаянные грехи на страшном Судищи перед всем миром откроются. А по грехам и суд – «коемуждо по делом его». Ох и страшно, Суда того, Лёшенька! Оправдание либо осуждение навечно будет! Представляете – навечно! Да, впрочем, человеку того и предста-вить невозможно – вечность – очень уж мы временным жить привыкли! А жизнь-то она вон – вжик и нету – пролетела! Вот, только вчера, вроде, от украинского голода в тридцать втором сюда, в Т-ск, мы с сестрой с Полтавщины бежали, по лесам мимо кордонов ОГПУ пробирались, а уж тому скоро семьдесять лет минует.
– Матушка, вы простите нескромный вопрос, а сколько ж вам лет, что вы так всё хорошо помните? Даже поговорки эти про чай «по господски»?
– Годков-то мне уж скоро восемьдесят седьмой пойдёт, вторую жизнь живу, у Бога занятую. А прибаутки те ещё от папочки покойного, Царствия ему Небесного, убиенному протоиерею Доримедонту, в детстве слышала.
– Матушка! А что значит вторая жизнь у Бога занятая?
– Это, Лёшенька, значит, что в первой жизни я была Катерина грешница, а теперь, уже шестнадцатый годок – ещё большая грешница монахиня Серафима. По одежде – монашка, по грехам – окаяшка. Пятнадцать лет уже в глинке лежать должна была, да милостивый Господь по молитве отца покойного, руками батюшки Флавиана, дал времечка на искупление. Я тогда уже помирать собралась – рак обоих лёгких с метастазами везде, а я ведь сама врачом была, кардиохирургом, всё понимала, и как помирать поэтапно буду тоже. Лежала в палате-двушке, в двухместной то-есть, с соседкой – чтоб в одиночестве мыслями не мучиться – в своей же больнице в Т-ске, где сорок два года проработала. С соседкой по палате о политике всё спорила – вот ведь до чего ослепление бывает! Смерть у кровати стоит – а я – даёшь «перестройку»! Партия обновится, выведет из застоя! Коммунисты не подведут (и это я-то – дочь священника расстрелянного)! А соседка та Наталья, жена кого-то там из обкома партии, всё мне про Бога – исповедайся мол, причастись, одни кости уж остались! А я – нет, мол, человек не должен унижаться перед судьбой, умирать надо гордо! Господи! Неужели ж это я была?! И вот приводит к Наталье моей муж-обкомовец попа молодого – батюшку нашего Флавиана, особоровать соседку мою значит, а он, взглянул лишь на неё, благословил, и ко мне поворачивается. Смотрит пронзительно так, и говорит: «Вы ведь не жадная, правда? Подарите мне коробочку, что у вас под матрасом с левого плеча в изголовьи, она вам не понадобится». Я так и охолонула, у меня ведь и впрямь коробочка там лежала, а в ней шприц и морфина смертельная доза – чтоб не мучиться, когда боли нестерпимыми станут, а мне и тогда уже баралгин лошадиной дозой кололи. В голове закружилось, не могу понять как он про коробочку-то узнал? А он смотрит с улыбкой, но властно так, что я и сама не поняла, как коробочку свою заветную достала и отда-ла ему безропотно. Он её в портфель сунул и сказал: «я к вам завтра приду, вы с утра не ешьте ничего и не пейте». И соборовать соседку начал, поёт тихонечко, молитвы читает, а я как в тумане лежу, никак мыслей собрать не могу, что-то происходит со мной, а что – не пойму. Особоровал он соседку, причастил, попрощался и ушёл. А я так до утра глаз и не сомкнула – всё понять пыталась – не гипнотезёр ли был тот священник? А под утро моя соседка преставилась – тихо, не просыпаясь, вздохнула только и вытянулась, и лежит улыбаясь чему-то. Я до семи сестру звать не стала, намучились они – сёстры-то за ночное дежурство, сама их несчётно продежурила. Увезли от меня Натальюшку, Царство ей Небесное, а я есть вдруг захотела – просто мочи нет, и «Боржоми» из холодильника. Так этого «Боржоми» захотела, что аж во рту пузырёчки холодненькие почувствовала. Но лежу, терплю голод и жажду, удивляюсь что болей привычных нету, жду того священника молодого, странного, огорошившего меня так неожиданно, вопросы для него заковыристые приготавливаю – всё ж в институте недаром пятёрку по атеизму имела, прости меня – Господи! Вот приходит, улыбается, напевает: «радуйся Серафиме Саровский чудотворче!» у меня все вопросы как ветром сдуло – зарыдала я и остано-виться не могу. Шесть часов батюшка у меня в палате просидел, всю мою душу перевернул, исповедалась я тогда первый раз с восьмилетнего возраста, когда после ареста родителей в детский дом попала… причастилась. А вечером, как врачи ушли, пришёл он с матерью Таисией, просфорницей соборной, тайной схимонахиней, Царствие ей Небесное, голубушке святой, и постриг меня «на смерть» с именем Серафима, в день тот память Серафимушки Саровского Чудотворца была. Чётки в руку вложил – молись – говорит – монахиня – Ангелом станешь! Вот так я с тех пор по этим чёткам и молюсь, износились вон уж, а поменять жалко – первое благословение в монашестве. Я тогда, после пострига, три дня не ела, молилась только и святую воду пила, а через две недели рентген показал что лёгкие чистые, и метастазы ушли отовсюду. Через месяц после пострига, я уже матери Таисии в просфорне помогала… А когда батюшку Флавиана сюда, в Покровское настоятелем назначили, он меня к себе келейницей взял. Так вот и жи-ву вторую жизнь под батюшки Серафима Саровского покровительством, у батюшки Флавиана на послушании. Слава Богу за всё!
– Именно – Богу слава! – внезапно прогремел весёлый голос отца Флавиана – А то я стою тут, в сенцах, повесть о чудесах самого себя слушаю, ведь возгордиться могу ещё больше, мать Серафима! Я и так гордец да тщеславник великий!
– Отче честный! Прости грешницу окаянную за болтливый язык! – прямо со скамейки бухнулась на колени старая монахиня – епитимью наложи, батюшка мой драгоценный!