reticulatus; скорее можно сказать про нее
guttatus(сетчатый — 
лат.; пятнистый — 
лат.). Все это очень плотная рыба, и весит она больше, чем может показаться по объему. Плотва, сомики, да и окуни, как и вся рыба, обитающая в нашем пруду, гораздо красивее, чище и мякоть у нее плотнее, чем у речной рыбы или рыбы из большинства других прудов; ее сразу можно отличить — и это потому, что вода здесь чище. Вероятно, многие ихтиологи отнесли бы некоторых из них к особым разновидностям. Водится у нас также чистая порода лягушек и черепахи; изредка попадаются двустворчатые ракушки. Здесь находят следы ондатр и норок, а иногда забредает и кусающаяся черепаха. Бывало, что по утрам, спуская на воду лодку, я спугивал крупную кусающуюся черепаху, которая пряталась под ней на ночь. Весной и осенью пруд посещают дикие утки и гуси; над ним проносятся белобрюхие ласточки (
Hirundo bicolor), а на каменистых берегах все лето подпрыгивают кулики-травники (
Totanus macularius). Иногда мне случалось спугнуть птицу-рыболова, сидевшую над водой, на ветке белой сосны, но в отличие от Фейр-Хавена наш пруд не оскверняется чайками. Он допускает самое большое одну полярную гагару в год. Вот и все главные нынешние обитатели пруда.
   В тихую погоду у песчаного восточного берега, где глубина достигает восьми — десяти футов, вы можете увидеть с лодки круглые кучи мелких камней меньше куриного яйца; кучи футов шести в окружности и около фута в вышину, насыпанные на чистом песке. Сперва вы можете подумать, что индейцы зачем-то насыпали их на льду, а летом они опустились на дно; но для этого они имеют слишком правильную форму, а некоторые явно совсем недавнего происхождения. Подобные образования находят и в реках, но так как здесь не водятся чукучаны и миноги, я не могу сказать, какие рыбы их образовали. Быть может, это гнезда голавлей.
[189]Они придают дну пруда некую приятную таинственность.
   Берега достаточно разнообразны, чтобы не наскучить. Я мысленно представляю себе западный берег, изрезанный глубокими заливами, более крутой северный и красивый южный, вырезанный фестонами, где мысы заходят один за другой, образуя неизведанные бухты. И лес кажется всего красивее, если смотреть на него с середины небольшого озера, окруженного холмами, встающими прямо из воды; вода, в которой он отражается, не только образует для него самый лучший передний план; извилистые берега составляют вместе с тем естественную и живописную границу леса. Ничто здесь не нарушает гармоничной линии опушки, как нарушают ее порубки или примыкающие к ней поля. Деревья могут свободно расти в сторону воды, и каждое простирает к ней свою самую мощную ветвь. Природа создает здесь естественную кайму, и взгляд постепенно переходит от низких прибрежных кустов к вершинам самых высоких деревьев. Здесь почти не видно следов человека. Вода омывает берега, как тысячу лет назад.
   Озеро — самая выразительная и прекрасная черта пейзажа. Это — око земли, и, заглянув в него, мы измеряем глубину собственной души. Прибрежные деревья — ресницы, опушившие этот глаз, а лесистые холмы и утесы вокруг него — это насупленные брови.
   Тихим сентябрьским днем, стоя на гладком песчаном восточном берегу, когда противоположный берег слегка подернут туманом, я понял, откуда идет выражение «зеркальная гладь озера». Если смотреть на нее вниз головой,
[190]поверхность озера покажется тончайшей паутиной, протянутой через долину, блестящей на фоне дальнего соснового леса и разделяющей два воздушных слоя. Вам покажется, что можно пройти под ней, не замочившись, до противоположного берега и что летающие над озером ласточки могли бы на нее сесть. Иногда им действительно случается нырнуть за черту, но тут они обнаруживают свою ошибку. Взгляните на запад, и вам придется обеими руками заслониться не только от настоящего, но и от отраженного солнца, ибо оба они одинаково ярки; всмотритесь пристально в водную поверхность между ними — она кажется действительно гладкой, как стекло, и только слегка искрится от рассыпанных повсюду водомерок, или где-нибудь плещется утка, или ласточка, как я уже говорил, задевает воду крылом. Или вдруг выпрыгнет рыба и опишет в воздухе дугу в три — четыре фута, ярко сверкнув там, где выпрыгнула, и там, где ушла под воду, а иной раз прочертив серебром всю дугу; или проплывет пушинка чертополоха, и рыбы, стараясь схватить ее, рябят воду. Вода подобна расплавленному стеклу, охлажденному, но еще не затвердевшему, и немногие пятнышки на ней тоже чисты и прекрасны, как бывают изъяны на стекле. Часто в ней можно различить еще более гладкий и темный слой, отделенный словно невидимой паутиной, — плавучий мост для отдыха водяных нимф. С вершины холма вам видна каждая прыгнувшая рыба; стоит щуке или плотве поймать мошку на этой зеркальной глади, как уже потревожена вся поверхность озера. Удивительно, с какой ясностью обнаруживается этот простой факт — это убийство на воде, — и с моего отдаленного наблюдательного поста я вижу расходящиеся круги до сотни футов в диаметре. За четверть мили можно даже различить, где по водной глади бежит водяной жук (
Gyrinus); эти жуки слегка бороздят воду, образуя ямку, и от нее — две расходящиеся линии; а водомерки — те скользят, почти не оставляя ряби. Когда поверхность взволнована, на ней нет ни водомерок, ни водяных жуков, а в тихую погоду они отваживаются выходить из укрытий и, двигаясь короткими толчками, сбегаются на середину. В погожие осенние дни, когда особенно дорожишь солнечным теплом, хорошо сидеть на пне, где-нибудь на вершине холма, над прудом и следить, как кто-то непрестанно чертит расходящиеся круги на зеркале, которое иначе было бы невидимо и только отражало небо и деревья. Что бы ни взволновало эту обширную поверхность, она спешит успокоиться и разгладить свои морщины; как бывает при сотрясении сосуда с водой, дрожащие круги бегут к берегу, и все снова стихает. Стоит где-нибудь выпрыгнуть рыбе или насекомому упасть на воду, и это тотчас же отражается в разбегающейся ряби, в прекрасных линиях — это дышит пруд, это трепещет в нем жизнь и вздымается его грудь. Боль и радость выражаются здесь одинаковым трепетом. Как мирно свершается все на озере! Снова творения рук человеческих сияют, точно весной; всякий лист, веточка, камушек и паутинка сверкают среди дня так, как это бывает весной только по утрам, по росе. Каждое движение весла или насекомого высекает искру света; а когда весло падает на воду, какие нежные отзвуки оно будит!
   В такой день, в сентябре или октябре, Уолден кажется настоящим лесным зеркалом в оправе из камней, которые представляются мне редкостными и драгоценными. Нет на лице земли ничего прекраснее, чище и в то же время просторнее, чем озеро. Это — небесная вода. Ей не нужны ограды. Племена проходят мимо нее, не оскверняя ее чистоты. Это зеркало, которое нельзя разбить камнем, с которого никогда не сойдет амальгама, на котором Природа постоянно обновляет позолоту; ни бури, ни пыль не могут замутить его неизменно ясной поверхности; весь сор, попадающий на него, исчезает, смахивается легкой метелкой солнца; его не затуманить ничьим дыханием, а собственное его дыхание подымается над ним облаками и продолжает в нем отражаться.
   Водная стихия отражает воздушную. Она непрестанно получает сверху новую жизнь и движение. По природе своей она лежит посредине между землей и небом. На земле от ветра колышутся только трава и деревья, а на воде он волнует всю поверхность. По бликам света я вижу, где пробегает над ней ветерок. Замечательно, что на водную поверхность можно смотреть. Когда-нибудь наш глаз сможет так же смотреть и на воздушную и замечать на ней дуновения еще более неуловимые.
   В конце октября, когда наступают настоящие заморозки, исчезают и водомерки и водяные жуки, в это время и в ноябре, в тихие дни ни одна морщинка не набегает на водную гладь. Однажды в ноябре, уже после полудня, во время затишья после нескольких дней бури и дождей, когда небо было еще сплошь затянуто тучами, а в воздухе стоял туман, я обратил внимание на то, что пруд был удивительно гладок, так что поверхность его была почти невидимой, хотя отражала уже не яркие краски октября, а сумрачные ноябрьские холмы. Я вел лодку как только мог осторожно, но легкие волны, которые от нее разбегались, все же уходили очень далеко и смещали отраженные в пруду картины. Но вот в нескольких местах я заметил на поверхности воды слабое мерцание, точно там собрались водомерки, уцелевшие от холодов, или же гладкая поверхность выдавала места, где со дна били ключи. Тихо подплыв к одному такому месту, я с удивлением увидел, что оказался среди несметной стаи мелких окуней, около пяти дюймов длины; они резвились, сверкая бронзой в зеленой воде, то и дело подымаясь на поверхность и оставляя на ней рябь и пузырьки. На этой прозрачной и словно бездонной воде, отражавшей облака, я как будто парил на воздушном шаре, и стаи рыб тоже, казалось, были в полете, точно стаи птиц, проносившиеся как раз подо мной, справа и слева, распустив плавники, будто крылья. В пруду было много таких стай, которые, видимо, спешили пользоваться короткой порой, прежде чем зима задвинет их широкое окно ледяными ставнями; из-за них поверхность воды иногда казалась взволнованной легким ветром или изрытой дождевыми каплями. Когда я спугивал их неосторожным приближением, они разом шлепали по воде хвостами — точно кто-то ударял по ней ветвистым суком — и скрывались в глубине. Но вот ветер усилился, поднялся туман, по пруду пошли волны, и окуни начали подпрыгивать еще выше, наполовину выскакивая из воды, и сотни этих темных черточек в три дюйма длиной одновременно появлялись на поверхности. Был один год, когда еще 5 декабря я заметил на воде ямочки и, думая, что начинается сильный дождь, потому что стоял туман, налег на весла и поспешил домой; дождь, казалось, усиливался, хотя на меня еще не упало ни одной капли, и я приготовился промокнуть насквозь. Но ямочки внезапно исчезли, потому что это были окуни, которых плеск моих весел прогнал в глубину, — я увидел, как они уходили, — так что я все же остался сухим.
   Один старик, часто бывавший на нашем пруду лет шестьдесят назад, когда он был затенен окружающими лесами, рассказывал мне, что в ту пору пруд кишел дикими утками и другой водяной птицей, и немало было также орлов. Он приходил сюда рыбачить и брал старый долбленый каноэ, который нашел на берегу. Каноэ был сделан из двух выдолбленных сосновых бревен, скрепленных вместе и срезанных на концах под прямым углом. Это был очень неуклюжий челн, но он прослужил много лет, а потом пропитался водой и, вероятно, затонул. Он не знал, чья это лодка, — она принадлежала пруду. Якорный канат он сплел из орехового лыка. А один старый горшечник, живший у пруда еще до Революции,
[191]рассказывал ему, что на дне лежит железный сундук и что он сам его видел. Иногда сундук подплывал к берегу, но когда вы подходили, он опускался в глубь и исчезал. Мне понравился рассказ о старом долбленом каноэ, заменившем индейский каноэ из такой же сосны, но более красивой формы, а тот некогда мог быть просто деревом, которое росло тут же, на берегу, упало на воду и много лет на ней плавало, — самый подходящий челн для такого озера. Помню, что, впервые заглянув в глубину, я смутно различил на дне множество толстых стволов, которые свалились туда во время бури или, может быть, остались на льду после порубок, когда дрова были дешевле; сейчас их почти не видно.
   Когда я впервые выехал в лодке на Уолден, он был со всех сторон окружен густым и высоким сосновым и дубовым лесом, а в некоторых бухтах дикий виноград, обвивая деревья над самой водой, образовал своды, под которые могла въехать лодка. Окружающие озеро холмы так круты, а лес на них был в те годы так густ, что когда вы смотрели на него с западного берега, он казался амфитеатром для какой-то лесной феерии. Когда я был моложе, я проводил на нем многие летние часы; выгребя на середину, я ложился на спину и плыл по воле зефира и грезил наяву, пока лодка не врезалась в песок; тогда я вставал посмотреть, к какому берегу привела меня судьба, — то были дни, когда праздность была самым привлекательным и продуктивным занятием. Так я провел много утренних часов, так предпочитал проводить лучшую часть дня, ибо я был богат, если не деньгами, то солнечными часами и летними днями, и расточал их щедро и не жалею о том, что не проводил их чаще в мастерской или за учительским столом. Но с тех пор, как я покинул эти берега, их сильно опустошили лесорубы, и теперь много лет нельзя будет бродить под лесными сводами, где лишь изредка открывается вид на воду. Если моя Муза с тех пор умолкла, в этом ее извинение. Разве птицы могут петь, когда вырублены их рощи?
   Нет больше затонувших стволов на дне, нет старого долбленого каноэ, нет вокруг темных лесов, и жители поселка, которые едва ли знают к пруду дорогу, вместо того, чтобы купаться в нем или пить из него, поговаривают, как бы эту воду, которая должна быть для них священна не меньше Ганга, провести к себе в трубах,
[192]чтобы мыть в ней посуду! Стоит повернуть кран или вынуть втулку, и вот тебе Уолден! Дьявольский Стальной Конь, который оглушительно ржет на весь город и замутил копытами Кипящий Ключ, — вот кто съел все леса на берегу Уолдена; Троянский Конь, скрывающий тысячу людей в своем чреве, введенный торгашами-греками! Где же герой, где Мур из Мур Холла,
[193]который сошелся бы с ним в Глубокой Лощине и вонзил чудовищу копье между ребер?
   Все же из всех известных мне мест Уолден всего больше сохранил свою чистоту. Многих людей сравнивали с ним, но немногие заслужили эту честь. Хотя лесорубы обнажили один за другим его берега, а ирландцы настроили на них свои хлева, хотя в его пределы ворвалась железная дорога, а продавцы льда совершили на него налет, сам он не переменился; здесь все та же вода, которую я видел в молодости; это я переменился. Сколько ни ходило по нему ряби, морщин на нем не осталось. Он вечно молод, и я по-прежнему могу видеть, как ласточка, ловя мушек, словно ныряет в него. Сегодня он вновь поразил меня, точно я вот уже 20 с лишком лет не вижу его почти ежедневно. Да, вот он Уолден, то самое лесное озеро, которое я открыл столько лет назад; вместо леса, срубленного прошлой зимой, на берегу его подрастает новый, столь же полный соков и сил, и та же мысль подымается со дна его на поверхность, что и тогда; он так же сияет и переливается, на радость себе самому и своему Создателю, а,
быть может, и мне. По всему видно, что это — творение хорошего человека, в котором нет лукавства. Он своими руками вырыл эту округлую купель, углубил и очистил ее своей мыслью и завещал Конкорду. Я вижу в ней его отражение и готов спросить: Уолден, это ты?


 

Все это — вовсе не вымысел мой,

Чтоб удивить красивой строкой.

Можно ли ближе быть к небесам,

Если мой Уолден — это я сам?

Я над ним и ветер быстрый,

Я и берег каменистый,

Я держу в ладонях рук

Его воду в песок,

А глубинную струю

Я в душе своей таю.
[194]


 

   Вагоны никогда не останавливаются, чтобы полюбоваться им, но мне кажется, что машинисты, их помощники, кочегары и те пассажиры, которые имеют сезонный билет и проезжают здесь часто, становятся лучше от этого. Машинист ночью вспомнит, пускай бессознательно, что ему хоть раз в день явилось это видение покоя и чистоты. Пусть оно только промелькнуло — оно успело смыть с него следы Стейт Стрит
[195]и паровозную сажу. Я предложил бы назвать его «Божьей Каплей».
   Я сказал, что у Уолдена нет никаких видимых оттоков и притоков; но с одной стороны он связан, хотя и отдаленно, через несколько мелких прудов, с Флинтовым прудом, лежащим на большей высоте, а с другой — прямо и явно соединен с рекой Конкорд, лежащей ниже, через такие же промежуточные пруды, по которым в иную геологическую эпоху он, возможно, протекал, а если кое-где прорыть — отчего упаси нас бог! — то и опять может потечь. Если он приобрел свою дивную чистоту тем, что долго вел строгую, уединенную жизнь лесного отшельника, кто захочет, чтобы к нему примешались гораздо менее чистые воды Флинта, или чтобы сам он излил свою прозрачную струю в океан?
   Флинтов, или, иначе, Песчаный пруд, в Линкольне, самый крупный из наших водоемов и внутренних морей, находится примерно в миле к востоку от Уолдена. Он гораздо больше, занимает примерно 197 акров и более богат рыбой, но сравнительно неглубок, и вода в нем не отличается чистотой. Я часто совершал к нему прогулки через лес. Он стоил такого похода хотя бы для того, чтобы ощутить свежий ветер, увидеть бегущие волны и вспомнить о жизни моряков. Осенью я ходил туда за каштанами, в ветреные дни, когда каштаны падали в воду и их выносило на берег к моим ногам; однажды, шагая вдоль прибрежной осоки, обдаваемый свежими брызгами, я набрел на полусгнивший остов лодки, от которой мало что осталось, кроме плоского днища, отпечатавшегося среди камышей; но очертания ее сохранились так четко, точно это был большой сгнивший лист водяной лилии со всеми прожилками. Более впечатляющего зрелища вы не нашли бы и на морском берегу, и мораль была столь же ясна. Сейчас эта лодка превратилась в перегной, слилась с берегом, сквозь нее проросли камыши и шпажник. У северного берега этого пруда я любовался волнистыми наносами на песчаном дне, плотными и твердыми под моей ногой, благодаря давлению воды; а камыш там рос индейским строем — теми же волнистыми рядами, точно его насадили волны. Там же я находил множество любопытных шаров, совершенно правильной формы, от полдюйма до четырех дюймов в диаметре, скатанных, видимо, из тонкой травы, или корней, может быть из шерстестебельника. Они колышутся в мелкой воде над песчаным дном, и иногда их выносит на берег. Они бывают сплошь травяные, а бывает, что в середине находишь песок. Сперва можно подумать, что они образовались под действием волн, как галька; но даже самые мелкие из них скатаны из той же жесткой травы, в полдюйма длиной, и притом они появляются лишь в определенное время года. К тому же я полагаю, что волны способны обкатать плотное тело, но не слепить его. В сухом виде эти шары сохраняют свою форму как угодно долго.
   
Флинтов пруд! До чего убоги наши названия! Как посмел тупой и неопрятный фермер,
[196]оказавшийся по соседству с этим небесным водоемом, чьи берега он безжалостно вырубил, дать ему свое имя? Какой-нибудь скряга, больше всего любивший блестящую поверхность доллара или новеньких центов, где отражалась его наглая физиономия, который даже диких уток, севших на пруд, готов был считать нарушителями его прав, у которого пальцы от долгой привычки загребать превратились в кривые, жесткие когти, как у гарпии, — нет, не признаю я этого названия. Я хожу туда не за тем, чтобы видеть его или слышать о нем — о нем, который ни разу не
увиделозеро, не искупался в нем, не любил его, не оберегал, не сказал о нем доброго слова и не возблагодарил бога за то, что он его создал. Лучше назвать озеро в честь рыб, которые в нем плавают, птиц или животных, которые близ него водятся, или полевых цветов, растущих на его берегах, или какого-нибудь дикаря или ребенка, чья жизнь была с ним связана, но не в честь того, у кого было только одно право — купчая крепость, выданная таким же, как он, соседом или местной властью; не в честь того, кто расценивал озеро только на деньги, чье присутствие было проклятием для всего берега, кто истощал землю вокруг него и рад был бы истощить его воды; кто жалел, зачем на его месте не сенокосный луг и не болото с клюквой; кто не ценил его, кто спустил бы его и продал, если бы надеялся нажиться на иле, устилающем дно. Оно не вертело ему мельницу, а какой был
толкв том, чтобы просто смотреть на него? Я не чту ни его трудов, ни его фермы, где все имеет свою цену; он готов снести на рынок всю эту красоту, он готов снести туда и бога, если за него что-нибудь дадут; да он и так ходит молиться именно на рынок; ничто на его ферме не растет бесплатно, поля его дают лишь один урожай, луга — одни цветы, деревья — одни плоды: доллары; он не любит красу своих плодов, они не созревают для него, пока не обращены в доллары. По мне лучше бедность, заключающая в себе истинное богатство. Чем фермер беднее, тем я больше уважаю его и интересуюсь им. Знаете, что такое образцовая ферма? Дом стоит, как поганый гриб на мусорной куче; и все помещения — для людей, лошадей, быков и свиней, чистые и нечистые, — все смежны одно с другим. Все углы забиты людьми. Огромное сальное пятно, благоухающее навозом и снятым молоком! Отлично обработанная ферма, удобренная человеческими сердцами и мозгами. Разве можно выращивать картофель на кладбище? Вот что такое образцовая ферма.
   О нет, если уже называть красивейшие места в честь людей, то только самых достойных и благородных. Пусть наши озера будут названы хотя бы как Икарийское море, «где берега хранят о подвиге преданье».
[197]
   По пути к Флинтову пруду лежит небольшой Гусиный пруд; на расстоянии одной мили к юго-западу находится Фейр-Хэвен, расширение реки Конкорд, занимающее, как говорят, около 70 акров; а за Фейр-Хэвеном, примерно в полутора милях, находится Белый пруд, площадью в 40 акров. Таков мой озерный край.
[198]Вместе с рекой Конкорд озера составляют мои водные угодья; изо дня в день, из года в год они перемалывают все зерно, какое я им приношу.
   С тех пор, как лесорубы, железная дорога и я сам осквернили Уолден, самым привлекательным, если не самым прекрасным из всех наших озер, драгоценностью наших лесов стал Белый пруд — тоже неудачное, слишком обычное имя, происходящее то ли от замечательной чистоты его вод, то ли от цвета его песка. Но и в этом, как и в других отношениях, он лишь младший брат Уолдена. Они так похожи, что можно подумать, будто они сообщаются под землей. У них одинаковые каменистые берега и одинаковый оттенок воды. Как и на Уолдене, в жаркую погоду вода в некоторых его бухточках, достаточно мелких, чтобы окрашиваться в цвет дна, имеет мутный голубовато-зеленый цвет. Много лет назад я возил оттуда тачками песок для изготовления наждачной бумаги и с тех пор продолжаю его навещать. Некто, бывающий здесь часто, предложил назвать его Озером Свежести. Можно было бы также назвать его Озером Желтой Сосны, и вот почему: лет пятнадцать назад из-под воды, очень далеко от берега торчала верхушка смолистой сосны, которая в наших местах зовется желтой сосной, хотя и не составляет особой разновидности. Некоторые предполагали даже, что пруд образовался на месте провала и что это остаток некогда бывшего здесь леса. Я обнаружил, что уже в 1792 г. автор «Топографического описания города Конкорд», которое я нашел в архивах Массачусетского исторического общества, описав Уолденский и Белый пруды, добавляет: «Когда вода стоит очень низко, на середине этого последнего видно дерево, по-видимому, растущее на том месте, хотя корни его находятся в пятидесяти футах под водой; верхушка дерева обломана и имеет там четырнадцать дюймов в диаметре». Весной 1849 г. я беседовал с человеком, жившим в Сэдбери, поблизости от этого пруда, и он сказал, что сам извлек из воды это дерево лет за 10–15 до того. Насколько он мог припомнить, оно находилось более чем в 200 футов от берега, где глубина достигала 30–40 футов: дело было зимой, и он в то утро добывал на пруду лед, а днем решил с помощью соседей вытащить старую желтую сосну. Он прорубил во льду канал до самого берега и вытащил ее на лед с помощью упряжки быков, но скоро с удивлением обнаружил, что сосна стояла вверх корнями, — плотно увязнув верхушкой в песчаном дне. Комель ее имел в диаметре около фута, и он рассчитывал ее распилить, но она оказалась такой гнилой, что вряд ли годилась даже на топливо. Остатки ее лежали у него под навесом. На стволе виднелись следы топора и дятлов. Он считал, что это был сухостой, сваленный в пруд бурей; когда верхушка дерева пропиталась водой, а у корня оно было еще сухим и легким, оно и перевернулось вверх корнями. Отец этого человека, которому было тогда 80 лет, помнил это дерево с тех пор, как помнил себя. На дне и сейчас можно разглядеть толстые стволы, которые из-за колыхания воды на поверхности кажутся большими водяными змеями.
   Здесь лодки редко тревожат воду, потому что для рыболовов этот пруд малопривлекателен. Здесь нет белых кувшинок, которые любят илистое дно, или даже обыкновенного шпажника; одна лишь редкая поросль голубых ирисов (
Iris versicolor) окаймляет прозрачную воду, подымаясь с каменистого дна; в июне к ним слетаются колибри, и цвет их голубоватых острых листьев и цветов, особенно их отражений, странно гармонирует с опалово-зеленоватой водой.
   Белый пруд и Уолден — это крупные кристаллы на лице земли, Озера Света. Если бы они застыли и были таких размеров, чтобы их можно было схватить, рабы могли бы похитить их на украшение императорских корон; но они жидкие и большие и навеки принадлежат нам и нашим потомкам, поэтому мы пренебрегаем ими и гонимся за алмазом Кохинором.
[199]Они слишком чисты, чтобы иметь рыночную цену; к ним не примешано никакой грязи. Насколько они прекраснее нашей жизни, насколько чище наших нравов! Они не учили нас никаким гнусностям. Насколько они лучше, чем лужа на дворе фермера, где плавают его утки! Только чистые дикие утки прилетают сюда. Природа не имеет ценителей среди людей. Оперение птиц и их пение гармонирует с цветами; но где тот юноша или та девушка, которые составляли бы одно целое с роскошной, вольной красотой природы? Она цветет сама по себе, вдали от городов, где они живут. А еще говорят о небесах! Да вы позорите землю.