[311]Не стремись непременно развиться, подвергнуться множеству влияний — все это суета. В смирении, как во тьме, ярче светит небесный свет. Тени бедности и убожества сгущаются вокруг нас, но тут-то как раз «мир ширится пред изумленным взором».
[312]Нам часто напоминают, что, даже получив богатства Креза, мы должны сохранить ту же цель и те же средства. К тому же, если бедность ограничивает твои возможности, если тебе, например, не на что купить книг и газет, тебе остаются более важные и жизненные дела, и приходится иметь дело с веществами, дающими больше всего сахара и крахмала. Ты пробуешь жизнь возле самой косточки, где она всего вкуснее.
[313]Тебе не дают тратить время зря. Никто еще никогда не проигрывал на душевной щедрости. На лишние деньги можно купить только лишнее. А из того, что необходимо душе, ничто за деньги не покупается.
Я живу в углублении свинцовой стены, в которую примешано немного колокольного металла. Часто в минуты полдневного отдыха до меня доносится извне смутный
tintinnabulum. Это шумят мои современники. Соседи рассказывают мне о важных господах и дамах, о знаменитостях, с которыми они повстречались на званом обеде, но я интересуюсь всем этим не больше, чем содержанием «Дейли Таймс». Все интересы и все разговоры вращаются вокруг нарядов и манер, но гусь остается гусем, какую бы подливку к нему ни подать. Мне говорят о Калифорнии и Техасе, об Англии и обеих Индиях, о достопочтенном м-ре Х из Джорджии или Массачусетса и об иных столь же преходящих и недолговечных вещах, и мне, как мамелюку, хочется скорей выпрыгнуть из их двора.
[314]Мне нравится точно знать, где я нахожусь, — не шагать в торжественной процессии на видном месте, но идти, если можно, рядом со Строителем вселенной; не жить в беспокойном, нервном, суетливом и пошлом Девятнадцатом Веке, а спокойно размышлять, пока он идет мимо. Что празднуют все эти люди? Все они состоят в устроительном комитете и ежечасно ждут чьей-то речи. Господь — всего лишь председатель на данный случай, а Вебстер
[315]— оратор его. Я люблю взвешивать, обдумывать, склоняться к тому, что влечет меня всего сильнее и основательнее, а не висеть на краешке весов, стараясь тянуть поменьше; не исходить из воображаемого положения, а из того, что есть; идти единственным путем, каким я могу идти, тем, который никакая сила не может мне преградить. Мне вовсе не хочется начинать свод, пока я не поставил прочного фундамента. Нечего нам играть на тонком льду. Твердое дно есть всюду. Я читал про одного путешественника, который спросил мальчика, твердо ли дно у болота, которое надо было пересечь. Мальчик сказал, что да. Но лошадь путника увязла по самую подпругу, и он сказал мальчику: «Ведь ты говорил, что здесь твердое дно». «Так оно и есть, — ответил тот, — да только до него еще столько же».
[316]Так обстоит и с общественными болотами и трясинами, но мальчику надо дожить до старости, чтобы это узнать. Хорошо лишь то, что думают, говорят или делают в особых, редких случаях. Я не хочу быть из тех, кто по глупости вбивает гвоздь в оштукатуренную дранку, — это не дало бы мне потом уснуть. Дайте мне молоток и дайте нащупать паз. Не надейтесь на замазку. Вбивать гвоздь надо так прочно, чтобы и проснувшись среди ночи, можно было подумать о своей работе с удовольствием, — чтобы не стыдно было за работой взывать к Музе. Тогда, и только тогда бог тебе поможет. Каждый вбитый гвоздь должен быть заклепкой в машине вселенной, и в этом должна быть и твоя доля.
Не надо мне любви, не надо денег, не надо славы — дайте мне только истину. Я сидел за столом, где было изобилие роскошных яств и вин и раболепные слуги, но не было ни искренности, ни истины, — и я ушел голодным из этого негостеприимного дома. Гостеприимство было там так же холодно, как мороженое. Мне казалось, что его можно было заморозить безо льда. Мне говорили о возрасте вин и его знаменитых марках, а я думал о более старом и в то же время новом и чистом вине, о более славной марке, которой они не имели и не могли купить. Весь этот блеск — дом, имение и «угощение» — не имеет цены в моих глазах. Я пришел к королю, но он заставил меня дожидаться в приемной и вел себя, как человек, не имеющий понятия о гостеприимстве. А у меня по соседству был человек, который жил в дупле дерева.
[317]Его манеры были истинно королевские. И я лучше бы сделал, если бы пошел к нему.
Долго ли еще мы будем сидеть у себя на крыльце, упражняясь в праздных и обветшалых добродетелях, которые любой труд сделал бы совершенно ненужными? Точно можно начинать день с долготерпения, а между тем нанимать человека окучивать свой картофель, и после полудня идти проповедовать христианскую кротость и милосердие с заранее обдуманным благочестием. Каково мандаринское чванство и закоснелое самодовольство человечества! Наше поколение с гордостью возводит себя к древнему и знатному роду; в Бостоне и Лондоне, Париже и Риме, гордясь своими предками, оно с удовлетворением говорит о своих успехах в искусстве, науке и литературе. Загляните в протоколы философских обществ и панегирики
Великим Людям! Добряк Адам умиляется собственным добродетелям. «О, мы свершили великие дела и спели дивные песни, и память о них не умрет» — т. е. до тех пор, пока
мы о них помним. В Ассирии были ученые общества и великие люди — а где они сейчас? Как мы незрелы в нашей философии и наших опытах! Никто из моих читателей не прожил еще и одной полной человеческой жизни. И в жизни человечества, быть может, еще только наступает весна. Если у нас в Конкорде и была семилетняя чесотка,
[318]то еще не было семнадцатилетней саранчи. Нам известна лишь крохотная чешуйка на нашей планете. Большинство из нас не проникало глубже шести футов внутрь земли и не прыгало над ней даже и на столько. Мы сами не знаем, где мы. К тому же почти половину всего времени мы крепко спим. И все же мы считаем себя мудрецами и установили на земной поверхности свои порядки. Вот уж поистине глубокие мыслители и честолюбивые души! Стоя над букашкой, которая ползет по сосновым иглам, устилающим лес, и старается спрятаться от меня, я спрашиваю себя, отчего она так смиренна и так прячется, когда я, может быть, могу стать ее благодетелем и сообщить ее племени благую весть; и я думаю о великом Благодетеле и всемирном Разуме, склоненном надо мной, человеческой букашкой.
В мире непрерывно свершается нечто новое, а мы миримся с невообразимой скукой. Достаточно напомнить, какие проповеди слушают люди в самых просвещенных странах. В них произносятся слова «радость» и «печаль», но это всего только припев гнусавого псалма, а верим мы лишь в обыденное и мелкое. Мы полагаем, что можем сменять одну только одежду. Говорят, что Британская Империя весьма велика и респектабельна, а Соединенные штаты — могучая держава. Мы не верим, что за каждым человеком подымается такой прилив, на котором Британская Империя может всплыть, как щепка, если бы он и лелеял подобную мысль. Кто знает, какая семнадцатилетняя саранча может вылезти из земли? Правительство того мира, где я живу, не было составлено в послеобеденной беседе ха вином, как в Британии.
Наша внутренняя жизнь подобна водам реки. В любой год вода может подняться выше, чем когда-либо, и залить изнывающие от засухи нагорья; может быть, именно нынешнему году суждено быть таким и утопить всех наших мускусных крыс.
[319]Там, где мы живем, не всегда была суша. Далеко от моря и рек мне встречаются берега, некогда омывавшиеся водой, до того, как наука начала описывать каждый паводок.
Всю Новую Англию обошел рассказ о крупном и красивом жуке, который вывелся в крышке старого стола из яблоневого дерева, простоявшего на фермерской кухне 60 лет — сперва в Коннектикуте, потом в Массачусетсе. Он вылупился из яичка, положенного в живое дерево еще на много лет раньше, как выяснилось из подсчета годовых колец вокруг него; за несколько недель перед этим было слышно, как он точил дерево, стараясь выбраться, а вывелся он, должно быть, под действием тепла, когда на стол ставили чайник.
[320]Когда слышишь подобное, невольно укрепляется твоя вера в воскресение и бессмертие. Кто знает, какая прекрасная, крылатая жизнь, много веков пролежавшая под одеревеневшими пластами мертвого старого общества, а некогда заложенная в заболонь живого зеленого дерева, которое превратилось постепенно в хорошо выдержанный гроб, — кто знает, какая жизнь уже сейчас скребется, к удивлению людской семьи за праздничным столом, и нежданно может явиться на свет посреди самой будничной обстановки, потому что настала, наконец, ее летняя пора.
Я не утверждаю, что Джон или Джонатан
[321]поймут все это; завтрашний день не таков, чтобы он пришел сам по себе, просто с течением времени. Свет, слепящий нас, представляется нам тьмой. Восходит лишь та заря, к которой пробудились мы сами. Настоящий день еще впереди. Наше солнце — всего лишь утренняя звезда.
[312]Нам часто напоминают, что, даже получив богатства Креза, мы должны сохранить ту же цель и те же средства. К тому же, если бедность ограничивает твои возможности, если тебе, например, не на что купить книг и газет, тебе остаются более важные и жизненные дела, и приходится иметь дело с веществами, дающими больше всего сахара и крахмала. Ты пробуешь жизнь возле самой косточки, где она всего вкуснее.
[313]Тебе не дают тратить время зря. Никто еще никогда не проигрывал на душевной щедрости. На лишние деньги можно купить только лишнее. А из того, что необходимо душе, ничто за деньги не покупается.
Я живу в углублении свинцовой стены, в которую примешано немного колокольного металла. Часто в минуты полдневного отдыха до меня доносится извне смутный
tintinnabulum. Это шумят мои современники. Соседи рассказывают мне о важных господах и дамах, о знаменитостях, с которыми они повстречались на званом обеде, но я интересуюсь всем этим не больше, чем содержанием «Дейли Таймс». Все интересы и все разговоры вращаются вокруг нарядов и манер, но гусь остается гусем, какую бы подливку к нему ни подать. Мне говорят о Калифорнии и Техасе, об Англии и обеих Индиях, о достопочтенном м-ре Х из Джорджии или Массачусетса и об иных столь же преходящих и недолговечных вещах, и мне, как мамелюку, хочется скорей выпрыгнуть из их двора.
[314]Мне нравится точно знать, где я нахожусь, — не шагать в торжественной процессии на видном месте, но идти, если можно, рядом со Строителем вселенной; не жить в беспокойном, нервном, суетливом и пошлом Девятнадцатом Веке, а спокойно размышлять, пока он идет мимо. Что празднуют все эти люди? Все они состоят в устроительном комитете и ежечасно ждут чьей-то речи. Господь — всего лишь председатель на данный случай, а Вебстер
[315]— оратор его. Я люблю взвешивать, обдумывать, склоняться к тому, что влечет меня всего сильнее и основательнее, а не висеть на краешке весов, стараясь тянуть поменьше; не исходить из воображаемого положения, а из того, что есть; идти единственным путем, каким я могу идти, тем, который никакая сила не может мне преградить. Мне вовсе не хочется начинать свод, пока я не поставил прочного фундамента. Нечего нам играть на тонком льду. Твердое дно есть всюду. Я читал про одного путешественника, который спросил мальчика, твердо ли дно у болота, которое надо было пересечь. Мальчик сказал, что да. Но лошадь путника увязла по самую подпругу, и он сказал мальчику: «Ведь ты говорил, что здесь твердое дно». «Так оно и есть, — ответил тот, — да только до него еще столько же».
[316]Так обстоит и с общественными болотами и трясинами, но мальчику надо дожить до старости, чтобы это узнать. Хорошо лишь то, что думают, говорят или делают в особых, редких случаях. Я не хочу быть из тех, кто по глупости вбивает гвоздь в оштукатуренную дранку, — это не дало бы мне потом уснуть. Дайте мне молоток и дайте нащупать паз. Не надейтесь на замазку. Вбивать гвоздь надо так прочно, чтобы и проснувшись среди ночи, можно было подумать о своей работе с удовольствием, — чтобы не стыдно было за работой взывать к Музе. Тогда, и только тогда бог тебе поможет. Каждый вбитый гвоздь должен быть заклепкой в машине вселенной, и в этом должна быть и твоя доля.
Не надо мне любви, не надо денег, не надо славы — дайте мне только истину. Я сидел за столом, где было изобилие роскошных яств и вин и раболепные слуги, но не было ни искренности, ни истины, — и я ушел голодным из этого негостеприимного дома. Гостеприимство было там так же холодно, как мороженое. Мне казалось, что его можно было заморозить безо льда. Мне говорили о возрасте вин и его знаменитых марках, а я думал о более старом и в то же время новом и чистом вине, о более славной марке, которой они не имели и не могли купить. Весь этот блеск — дом, имение и «угощение» — не имеет цены в моих глазах. Я пришел к королю, но он заставил меня дожидаться в приемной и вел себя, как человек, не имеющий понятия о гостеприимстве. А у меня по соседству был человек, который жил в дупле дерева.
[317]Его манеры были истинно королевские. И я лучше бы сделал, если бы пошел к нему.
Долго ли еще мы будем сидеть у себя на крыльце, упражняясь в праздных и обветшалых добродетелях, которые любой труд сделал бы совершенно ненужными? Точно можно начинать день с долготерпения, а между тем нанимать человека окучивать свой картофель, и после полудня идти проповедовать христианскую кротость и милосердие с заранее обдуманным благочестием. Каково мандаринское чванство и закоснелое самодовольство человечества! Наше поколение с гордостью возводит себя к древнему и знатному роду; в Бостоне и Лондоне, Париже и Риме, гордясь своими предками, оно с удовлетворением говорит о своих успехах в искусстве, науке и литературе. Загляните в протоколы философских обществ и панегирики
Великим Людям! Добряк Адам умиляется собственным добродетелям. «О, мы свершили великие дела и спели дивные песни, и память о них не умрет» — т. е. до тех пор, пока
мы о них помним. В Ассирии были ученые общества и великие люди — а где они сейчас? Как мы незрелы в нашей философии и наших опытах! Никто из моих читателей не прожил еще и одной полной человеческой жизни. И в жизни человечества, быть может, еще только наступает весна. Если у нас в Конкорде и была семилетняя чесотка,
[318]то еще не было семнадцатилетней саранчи. Нам известна лишь крохотная чешуйка на нашей планете. Большинство из нас не проникало глубже шести футов внутрь земли и не прыгало над ней даже и на столько. Мы сами не знаем, где мы. К тому же почти половину всего времени мы крепко спим. И все же мы считаем себя мудрецами и установили на земной поверхности свои порядки. Вот уж поистине глубокие мыслители и честолюбивые души! Стоя над букашкой, которая ползет по сосновым иглам, устилающим лес, и старается спрятаться от меня, я спрашиваю себя, отчего она так смиренна и так прячется, когда я, может быть, могу стать ее благодетелем и сообщить ее племени благую весть; и я думаю о великом Благодетеле и всемирном Разуме, склоненном надо мной, человеческой букашкой.
В мире непрерывно свершается нечто новое, а мы миримся с невообразимой скукой. Достаточно напомнить, какие проповеди слушают люди в самых просвещенных странах. В них произносятся слова «радость» и «печаль», но это всего только припев гнусавого псалма, а верим мы лишь в обыденное и мелкое. Мы полагаем, что можем сменять одну только одежду. Говорят, что Британская Империя весьма велика и респектабельна, а Соединенные штаты — могучая держава. Мы не верим, что за каждым человеком подымается такой прилив, на котором Британская Империя может всплыть, как щепка, если бы он и лелеял подобную мысль. Кто знает, какая семнадцатилетняя саранча может вылезти из земли? Правительство того мира, где я живу, не было составлено в послеобеденной беседе ха вином, как в Британии.
Наша внутренняя жизнь подобна водам реки. В любой год вода может подняться выше, чем когда-либо, и залить изнывающие от засухи нагорья; может быть, именно нынешнему году суждено быть таким и утопить всех наших мускусных крыс.
[319]Там, где мы живем, не всегда была суша. Далеко от моря и рек мне встречаются берега, некогда омывавшиеся водой, до того, как наука начала описывать каждый паводок.
Всю Новую Англию обошел рассказ о крупном и красивом жуке, который вывелся в крышке старого стола из яблоневого дерева, простоявшего на фермерской кухне 60 лет — сперва в Коннектикуте, потом в Массачусетсе. Он вылупился из яичка, положенного в живое дерево еще на много лет раньше, как выяснилось из подсчета годовых колец вокруг него; за несколько недель перед этим было слышно, как он точил дерево, стараясь выбраться, а вывелся он, должно быть, под действием тепла, когда на стол ставили чайник.
[320]Когда слышишь подобное, невольно укрепляется твоя вера в воскресение и бессмертие. Кто знает, какая прекрасная, крылатая жизнь, много веков пролежавшая под одеревеневшими пластами мертвого старого общества, а некогда заложенная в заболонь живого зеленого дерева, которое превратилось постепенно в хорошо выдержанный гроб, — кто знает, какая жизнь уже сейчас скребется, к удивлению людской семьи за праздничным столом, и нежданно может явиться на свет посреди самой будничной обстановки, потому что настала, наконец, ее летняя пора.
Я не утверждаю, что Джон или Джонатан
[321]поймут все это; завтрашний день не таков, чтобы он пришел сам по себе, просто с течением времени. Свет, слепящий нас, представляется нам тьмой. Восходит лишь та заря, к которой пробудились мы сами. Настоящий день еще впереди. Наше солнце — всего лишь утренняя звезда.