Император был чувствителен к погоде. Неожиданные смены ветров, перепады температур ощущал болезненно, даже до слабой дурноты и головокружения. В ноябре стало скверно, начались дожди, погода менялась на дню семь раз: то голубизна, солнце, то натянет с моря туман и сырость, а то дохнет прохватисто, до костей, севером, Петербургом. Надо уезжать, да что-то удерживало. Каждое утро, как всегда, вставал в четверть девятого, выходил в сад, вымокший за ночь, дышащий отчужденно и прощально, иногда на клумбах лежали клочья тумана, было холодно, море внизу белело. Дурак Кох выглядывал из-за дерева. Удерживало вот что: Катя, с нею проще здесь, там невыносимо, разговоры за спиной, презрительные взгляды, вражда, интриганство. И вообще, много гнусных забот ждало в Петербурге. Гуляя, спускался левой аллеей к морю, не слишком далеко вниз, чтобы потом не подниматься, но так, чтобы дворец скрылся из виду, чтоб было одиночество и возможность сосредоточенно думать. Впрочем, Кох все равно торчал где-то в кустах. Но это уж неизбежность: как туман и дождь.
   Он думал о том, что старость напоминает правильную осаду. Как бы отчаянно гарнизон ни сопротивлялся, какой бы крепостью духа ни обладал, конец один: холодным зимним днем Осман-паша прибудет на Плевненский редут, чтобы отдать свою шпагу. Лицо турка было черным от унижения. Весь в бинтах, солдаты его поддерживали, почти несли. Вынув шпагу из ножен и протягивая ее: "Я не думал, что заслуживаю такого позора". Да, да, благородные слова и не менее благородный ответ: "Я возвращаю вам вашу шпагу. Храните ее в знак моего восхищения и уважения". Но старость страшна тем, что некому, вернуть шпагу. Нет Александра, который мог бы внезапно пожалеть и сказать: "Я возвращаю вам..." Результат этой ужасной войны: он постарел. Никто не замечал, не смел замечать, но он-то знал, как отяжелел, огрузнел, не только могучим телом, но и, что пострашнее - душой. Грозный признак: душевная усталость и лень как раз в той области, где когда-то был радостно неутомим. Третьего дня представлялась прибывшая вместе с Гирсом из Петербурга баронесса Кампенгаузен, свояченица флигель-адъютанта Бера, синеглазая фея, лет двадцати пяти, не более, отчетливо угадал совершеннейшую и мгновенную готовность. Хотя все последние годы после того, как возникла Катя, он постоянно отмечал появление разного рода фей, засылаемых людьми, не оставлявшими глупой надежды перебить Катю одной из этих лазутчиц, он, несмотря на то, что внутренне раздражался и даже приходил в ярость, не упускал случая взять свое. Получал злорадное удовольствие от того, что таким образом наказывал интриганов. Неужто эти люди там, в Аничковом дворце, не могут до сих пор уразуметь, что Катя Долгорукая - не увлечение, даже не любовь, а судьба? Но третьего дня, разглядывая новую фею, ее прелестные стати, ужаснулся тому, что лень и душевное бесстрастие остались непоколеблены: даже на миг не возникло желания отомстить интриганам!
   И эта сырость, давящий воздух, круглая рожа Коха, мелькающая в мокром, вечнозеленом... Кофе пил в комнате. Грудь прочистилась, дышать стало легче. Катя накануне тоже кисла, жаловалась на сердце, уехала к себе в Биюк-Сарай и там ночевала. Всегда успокаивала его, когда он говорил о недомогании: "Сейчас это у всех, Сашенька, от погоды, я сама очень слаба. А ведь я моложе тебя на тридцать лет!" Эти простые слова успокаивали. После кофе работал, читал бумаги, последние телеграммы и, как ежедневно по утрам, делал запись в памятной книжке о прошедшем дне. Эти изящные, с золотым обрезом книжечки, специально отпечатанные в типографии Брокгауза, с гравюрами, множеством полезных сведений, нужных чинов и фамилий, явились на свет благодаря Адлербергу, который упорно приставал насчет ведения ежедневных записей: "Ваше величество, каждое ваше слово есть историческая драгоценность. Если бы вы позволили себе ежеутреннее небольшое усилие..." - "А ты подай такую книжку, чтоб удовольствие было записывать. От этого очень много зависит". И верно, книжечки в темно-зеленых кожаных переплетах, с золотым тиснением, оказались так хороши, что он пристрастился всегда держать их на столе перед глазами. Мельчайшим почерком - так, что никто бы, кроме него, разобрать не смог записал под числом 12 ноября, понедельник: "Вст. в 1/49. Гулял, сыро, тепло, но мелк. дождь цел. день. Кофе с К. в комнате. (Вчера была Катенька, и кофе вместе!) Раб. В 11 ч. Милютина и Адлер. Гулял, завтр. Обед в 7 ч. Лег в 1/42".
   В полдень с докладом явились Гирс и Адлерберг. Отъезд определился: в субботу. Раньше предполагалось, что отъезд состоится в среду или в четверг, но как раз в четверг, как сообщил Гирс, в Петербурге в военно-окружном суде начнется процесс политических преступников Мирского, Тархова и других. Тот самый Мирский, что покушался на Дрентельна. Кажется, тут уж остатки всей этой сволочи, последние поскребки, тем нежданней может быть отклик в известных кругах. К открытым злоумышленникам присовокуплен адвокат Ольхин, либеральная скотина, допрыгался, докричался, очень правильно сделано. Приезжать в Петербург во время суда не хотелось, но то было тайное соображение, о котором статс-секретарю и министру двора знать не обязательно. Суд предположено закончить семнадцатого, в субботу. Вот и ехать в субботу. Ах, какая была бы сласть: приехать в чистый Петербург, освобожденный от нечисти! Решительные действия давали заметную пользу. Особенно благотворен оказался августовский указ, согласно которому каждый обвиняемый в политическом преступлении мог быть судим без предварительного следствия, осужден без свидетельских показаний и приговорен к казни без права апелляции. Господа стреляльщики и кинжальщики поджали хвосты. Всю осень об их проделках не было слышно. Но вслед за добрыми вестями, как водится, шло неприятное: в октябре крестьяне волновались в Белоруссии, в Екатеринбургском уезде. Курс рубля в Европе продолжал падать. Началось во время войны и продолжалось, несмотря на все усилия, неотвратимо. Передавали облетевшие Петербург злобные слова Салтыкова: "Еще ничего, если за рубль дают в Европе полцены. А вот что, когда за рубль будут давать в Европе в морду?"
   Слыша такие фразы, он с некоторым страхом изумлялся: и эти люди толкуют о конституции! Что же они будут писать и говорить тогда? Ведь злонравие и злоязычие захлестнут общество. И первыми будут сожраны как раз те, кто более всех сейчас хлопочет о представительном правлении и свободе печати, например Александр Агеевич: ему-то первому и дадут в морду за непрочность рубля! Только не там дадут, в Европе, а свои, домашние финансисты и правдолюбы. Высказал эту интересную мысль. Затем Гирс вручил давно обещанное - еще с тех времен, как он был посланником в Стокгольме. Наконец, кто-то из доверенных людей Гирса сумел купить документ у наследников доктора Эрнста. Стоило немало денег.
   Отпустив сановников, тут же с жадностью стал читать.
   "Эликсир долгой жизни. Швеция"
   "Рецепт этот найден между бумагами доктора Эрнста в Швеции, умершего в 1873 году. Он жил 104 года и умер нечаянно, упал с лошади. Секрет этот хранился в его фамилии несколько веков, его дед умер 103 лет, мать жила 109 лет, отец 102 года. Они дожили до этих лет, употребляя поименованный эликсир каждый день утром и вечером по 7 или 8 капель в двойном количестве красного вина, чаю, бульону или жидкого тепловатого рассола. Состав его следующий:
   7 унций лучшего лукрутанского алоэс
   1/4 лота белой цытвари
   1/4 лота генцианы или горчичного корня
   1/4 лота лучшего шафрану
   1/4 лота мелкого ревеню
   1/4 лота белого трута, растущего на деревьях
   1/4 лота настоящего венецианского териаку
   1/4 лота русской бобровой струи.
   Все это истереть в ступке или истолочь, просеять через частое сито как можно старательней, высыпать в бутылку из толстого стекла, влить в нее водки кубовой, пенной, а лучше водки, выгнатой из французского вина, и хорошенько завязать пузырем или мокрым пергаментом, а когда он высохнет, проколоть булавкой, чтоб он не лопнул от спертых газов. Потом поставить бутылку в тени и оставить ее так на 9 дней, слить и снова налить кварту такой же, взбалтывая утром и вечером..."
   Дальше на нескольких страницах расписывались благие свойства эликсира, но читать сейчас не было терпения: хотелось скорее поделиться приобретением с Катей! В Биюк-Сарай отправился верхом, на Конкорде, одном из жеребцов, что подарил султан Абдул-Гамид. Сопровождал, как всегда, только один казак. На балконе виллы - небо к середине дня просветлело, вдруг дохнуло теплом сначала играл с детьми, с Гого и с Оленькой, но девочка капризничала. Катя сказала, что она, должно быть, больна, увела ее, потом вслух читали "Эликсир". Гого слушал с необыкновенным вниманием. Удивительное дитя! Разве могло ему быть понятно стремление к долголетию, не умирать, не исчезать как можно долее с этой земли - и зрелые люди не всегда понимают глубину этого вопроса - но мальчик сидел и слушал, не прерывая. Только появление француза, который приглашал к занятиям, заставило мальчика оторваться от слушанья и уйти с неохотой.
   Когда он ушел, Катя заплакала. Было много причин, от которых могли явиться слезы, поэтому он не спрашивал. Последнее время, ближе к отъезду, Катя плакала часто. Их лучшие дни были здесь, в Биюк-Сарае. Даже в Ливадийском дворце, где могло быть счастье, уединение - императрица проводила лето в Киссингене, потом в Каннах, тяжело болея, - даже там не было так хорошо, как в этом маленьком доме, на веранде, увитой цветами, над морем.
   К чему эликсир, долгая жизнь, если нет и не может быть полного счастья? Он успокаивал, обещал, объяснял. "При первой возможности..." Четырнадцать лет она слышит эти обещания! Скоро станет старухой, жизнь ей немила, она хочет умереть. А эти старые немки - трехжильные, переживут всех. Да, да, умереть, ей не нужно никакого эликсира долгой жизни, ибо нельзя жить без надежды, а ее надежды иссякли, силы кончились. В отчаянье она говорила неслыханные дерзости, но он не замечал, прощал. Пять лет назад, когда родилась Ольга, после некоторого колебания он издал секретный указ, узаконивший бедных детей: "Малолетним Георгию Александровичу и Ольге Александровне Юрьевским даруем мы права, присущие дворянству, и возводим в княжеское достоинство с титулом "светлейший"". Через предков отца, князя Долгорукого, Катя примыкала к потомкам Рюрика, и одним из славных ее предков был князь Юрий, основатель Москвы. Указ для строжайшего тайного хранения был передан генералу Рылееву. И Катя была тогда счастлива, а теперь говорит, что хочет умереть.
   Никто из женщин, кроме Кати, в его присутствии не осмеливался плакать, хотя многим, должно быть, он причинял страдания. Даже императрица, страдавшая больше других, из гордости не показывала вида. Катины слезы иногда действовали угнетающе, он раздражался, как-то слабел духом, но сейчас отчего-то был спокоен: тайная радость. Внезапное просветленье неба. Однако через час опять надуло туман с дождем, похолодало. Но Катя уже совершенно успокоилась. Она забывала о собственных слезах легко, и это было одно из изумительных свойств ее полудетской души. Ласкою он умел утешить любое огорчение. Теперь она радовалась тому, что отъезд назначен на субботу: на два дня позже, чем предполагалось.
   - Я тебя умоляю, будь осторожен в дороге! Не выходи на станциях, как ты это любишь делать. Помни, что твой главный эликсир долгой жизни - твоя осторожность. Ты такой бесшабашный...
   - Можешь быть за меня полностью спокойна. Я никогда не рассказывал о парижской гадалке? В Париже, в шестьдесят седьмом году... Двенадцать лет, это невероятно! Ты помнишь калитку на углу Габриэль и Авеню Мариньи? Так вот, парижская гадалка, старая цыганка, предсказала, что я переживу семь злодейских аттентатов.
   - Не говори таких страшных вещей.
   - Отчего же? Будем радоваться! - Он засмеялся, глядя на побледневшую Катю. - Такой замечательный жизненный простор, еще четыре аттентата в запасе...
   Вспомнилось: павильон "Бабигон" в Петергофе, жаркий июльский день, семнадцатилетняя Катенька с ледяными руками и его собственное странное волнение, и весною этот кошмар, каракозовский аттентат. Потом Париж, Елисейский дворец, она проникала через калитку на улице Габриэль, после шестимесячной разлуки, и вдруг простое счастье разорвалось криками этих мерзких людей "Vive la Pologne!" и выстрелами поляка Березовского, когда он возвращался из Лоншана в одной карете с Наполеоном III. За что они хотели отнять у него жизнь? Именно тогда, когда он любил всех людей, ибо любовь к одной женщине есть любовь ко всем, к человечеству. В трагические минуты она была рядом, близко, и только с нею - единственным человеком - находил успокоение истерзанным нервам. И в нынешнем апреле, после аттентата выродка Соловьева, когда охватила такая смертная, безумнейшая тоска, и он не знал куда деться и как спастись, вдруг понял, что спасение только от нее, в ней, с ней: сделав безотлагательное, назначив генерал-губернаторов и дав им полномочия, помчался в Ливадию, в Биюк-Сарай...
   В субботу семнадцатого, в половине третьего дня, император выехал коляской в Симферополь. Все время шел дождь. В Симферополь прибыли в глубоких потемках, часу в двенадцатом, тотчас отправились в Москву. На другой день поступили телеграммы: сын Александр, недавно вернувшийся из путешествия по Германии, болел рожею на ноге. Императрица сообщала о себе скупо. Но было очевидно, что улучшения нет. За окном тянулась сырая, темная степь без снега. Мелькали на черном просторе какие-то хижины, блеснула на горизонте излука Днепра.
   Было холодно. Наверно, градус мороза. Выехали на телеге часов в десять утра. Ночью мерещилось, мнилось, тысячи мыслей, ужасное нетерпенье, рвался вскочить и мчаться хоть на рассвете, но раньше десяти было незачем и опасно. Яшка и Ваничка ночевали тут же, в хате, храпели без просыпа до утра, а Баска уехала накануне. Остановили лошадь на грунтовой дороге напротив оврага. Все было серо кругом, дул ветер, порывами сеялась водяная пыль, но в отдалении лил настоящий дождь: над горизонтом колыхались темно-серые завесы. Ваничка побежал с лопатой проверить провод. Яшка, возчик, похаживал позади телеги, осматривал, постукивал, потом стал возиться с колесом, сбивать чеку: будто зачем-то надо снять колесо.
   До прохода поезда оставалось не более получаса.
   Андрей сидел в телеге. И спираль Румкорфа была тут же, на дне телеги, покрытая дерюгой. Андрей чувствовал, что вдруг и окончательно успокоился. Сейчас появится поезд, приблизится, и в тот момент, когда вагоны пронесутся здесь, перед глазами, он сомкнет провода - вот тут, под камнем, - и все будет кончено. То, ради чего столько жизней, столько душевных сил, труда, риска. Какая простота! Сомкнул два тоненьких медных усика - и готово. Через несколько минут он будет убивать. И не только пожилого, усатого господина, но и всех, кто с ним рядом, старых генералов, министров, казаков, лейб-медиков, поваров, лакеев, любовницу, детей. Смерть одного, а значит и пятнадцати, и двадцати восьми, и сорока трех человек не имеет значения, когда дело идет о жизни или смерти народа. Ведь и тот, кто сомкнет, примет смерть наравне с другими. В ту же минуту или на десять минут позже. Только смертью может быть исправлена эта жизнь. И только смерть, справедливейший суд, установленный природой, может взорвать нагромоздившиеся кругом неправду и зло. Ведь о чем идет речь, боже мой? О справедливости, более ни о чем. Дайте же справедливый мир, справедливый суд, справедливое распределение всего, всего. Народ может выносить какие угодно лишения, но не вытерпит бесконечной несправедливости. Ибо нет худшего грабежа. Что же вы натворили, что нагородили на земле, если такой человек, как Андрюшка Желябов, крестьянский сын, студент, мирный человек, любитель Лермонтова и Тараса Бульбы, через несколько минут будет убивать?
   Ваничка Окладский, между тем, бежал, оскальзываясь, по мокрому склону оврага. Провод повсюду лежал хорошо, ничем не нарушен. Не добежав несколько шагов до насыпи, Ваничка внезапно остановился и подумал: зачем же я тороплюсь? Тут с ним случилось странное. Сердце сильно колотилось, а ноги дальше не шли. Такое бывало во сне. Ноги вовсе не двигались и не держали его: хотелось упасть или хотя бы присесть на землю. С отчетливой ясностью вдруг представилось то, что скоро произойдет: гром взрыва, скрежет, падающие вагоны, вопли множества людей, обезумевших. И - они трое со своей телегой. Куда бежать, где скрыться в голой степи? Никогда Окладский не испытывал такого внезапного, ураганного страха. Он содрогался, его гнуло от озноба, ввинчивало в землю: не мог шагнуть ни дальше, к насыпи, ни назад, к телеге. Но почему же? Зачем же? Его тело, трепетавшее, лишенное ног, окровавленное и почти бездыханное, кричало диким, беззвучным криком, как кричат во сне: я моложе всех вас! Мне еще двадцать лет, зовут Ваничкой, потому что все любят, и жалеют, и хотят мне добра! Разве можно меня убивать? Я Ваничка! Меня нашли на улице, воспитывали у доктора Ивановского, я любил конфеты с цукатной начинкой по двадцать копеек фунт, я бегал, носил, передавал, чинил, возил, ни от чего не отказывался, потому что я рабочий человек, у меня золотые руки, а вы хотите меня убить. Ведь Жорж, и Родионыч, и Верочка Засулич говорили вам, что вы неправы? Зачем же вы, злодеи, делаете неправильно? Нужно сначала - народ, рабочих людей, забастовки, бунты. Нужно общество подготовить! Если перебежать через путь и остаться там, с той стороны, потом сказать, что никого и ничего не знаешь, они не признаются, им смерть, а он еще молодой. Говорят же вам, черти проклятые, упорные: от террора - вред, людям пагуба, нужно бросать, никуда это дело не годится!
   И выкрикивая все это с отчаянной силой, хотя и неслышно, он все-таки подошел к насыпи, к самой мине, и ударил острием лопаты в землю, в провод, потом подровнял, утоптал и побежал назад к телеге. Провод повсюду был хорошо уложен и превосходно скрыт землей. Об этом и сказал Борису. Но то, что он сделал, наполняло его свободой и громадным облегчением. Очень скоро почему-то раньше, чем думали - показался поезд.
   Окладский крикнул весело:
   - Жарь!
   Андрей соединил провода. Секунда, другая, третья. Никакого взрыва. Поезд промчался.
   Некоторое время молчали подавленно, потом стали рассуждать: отчего? Яшка и Ваничка спорили возбужденно, ругались, кричали, но Андрею эти выяснения казались праздным делом. Величайшая неудача, не было сил выяснять. Сказал только:
   - Ребята, духом не падайте. Здесь не удалось, в другом месте удастся...
   Хотелось сказать им про Москву, хоть как-то ободрить, но - сдержался. Ваничка, между тем, метался между насыпью и телегой, что-то включал, отключал, проверял то батарею, то спираль Румкорфа, но ясности не было. Кажется, Андрей неправильно соединил провода. И вспомнилось, как весною, когда брал у одесских моряков уроки минного дела, глушили рыбу шашками пироксилина, и однажды взрывом его сильно ушибло, кто-то - кажется, Пимка Семенюта - сказал: "Ты в практическую часть не вмешивайся, ты не исполнитель. С твоими нервами и технической неспособностью..."
   Но было одно правило жизни, которое Андрей усвоил: после любого провала, несчастья огорчаться не более трех дней. Продав лошадь, телегу, мебель и объявив Бовенко, что до зимы устроить завода, как видно, не придется, а жить тут без дела не расчет, он покинул этот несчастливый городишко, запорошенный первым снегом: было 23 ноября. Ваничка застрял в Харькове, а Андрей отправился в Петербург. Из газет узнал, что 19 ноября под Москвой состоялся взрыв царского поезда, но и тут неуспех: с рельсов сошел "свитский поезд", где был багаж царя и располагался персонал канцелярии, а поезд с Александром благополучно проследовал в Москву. Отчего так случилось, понять из газет было нельзя. Какая цепь неудач! Промахи Соловьева, полный нуль под Александровском и громадный бессмысленный взрыв под Москвой. Опять газеты трещали о чудесном избавлении. Однако было нечто, разгоравшееся все более, несмотря на неудачи: изумление общества и страх властей.
   В Петербурге стояла зима. В маленьком доме на Николаевской улице к рассвету, когда выгорали печи, становилось холодно, дворники скребли тротуары, не давали спать. До полночи при свечах и занавешенных окнах женщины клеили и надписывали конверты, рассылали по всей России воззвания по поводу взрыва 19 ноября. Александр Первый - Саша Квятковский - достал адресные книги разных городов, оттуда выбирали на авось и слали. Работа шла лихорадочная. И воззвание Андрею понравилось. Сухо, по-деловому: "От Исполнительного комитета".
   Это было первое, что Андрей прочитал, приехав в Питер. Напечатано было накануне.
   "19 ноября сего года под Москвою, на линии Московско-Курской ж. д. по постановлению Исполнительного комитета произведено покушение на жизнь Александра II посредством взрыва царского поезда. Попытка не удалась. Причины ошибки и неудачи мы не находим удобным публиковать в настоящее время.
   Мы уверены, что наши агенты и вся наша партия не будут обескуражены неудачей, а почерпнут из настоящего случая только новую опытность, урок осмотрительности, а вместе с тем новую уверенность в свои силы и в возможность успешной борьбы.
   Обращаясь ко всем честным русским гражданам, кому дорога свобода, кому святы народная воля и народные интересы, мы еще раз выставляем на вид, что Александр II является олицетворением деспотизма лицемерного, трусливо-кровожадного и всерастлевающего... Нет деревушки, которая не насчитывала бы нескольких мучеников, сосланных в Сибирь за отстаивание мирских интересов, за протест против администрации и кулачества. В интеллигенции десятки тысяч человек нескончаемой вереницей тянутся в ссылку, в Сибирь, на каторгу, исключительно за служение народу, за дух свободы, за более высокий уровень гражданского развития. Этот гибельный процесс истребления всех независимых гражданских элементов упрощается, наконец, до виселицы. Александр II - главный представитель узурпации народного самодержавия, главный столп реакции, главный виновник судебных убийств; четырнадцать казней тяготеют на его совести, сотни замученных и тысячи страдальцев вопиют об отмщении. Он заслуживает смертной казни за всю кровь, им пролитую, за все муки, им созданные.
   Он заслуживает смертной казни. Но не с ним одним мы имеем дело. Наша цель - народная воля, народное благо. Наша задача - освободить народ и сделать его верховным распорядителем своих судеб. Если бы Александр II сознал, какое страшное зло он причиняет России, как несправедливо и преступно созданное им угнетение, и, отказавшись от власти, передал ее Всенародному Учредительному Собранию, избранному свободно посредством всеобщей подачи голосов, снабженному инструкциями избирателей, - тогда только мы оставили бы в покое Александра II и простили бы ему все его преступления.
   А до тех пор - борьба! Борьба непримиримая! - пока в нас есть хоть капля крови... Мы обращаемся ко всем русским гражданам... Нам нужна общая поддержка. Мы требуем и ждем ее от России.
   С.-Петербург, 22 ноября 1879.
   Петербургская Вольная типография".
   Это отлично составленное (писал Лев, его слог!) и мгновенно напечатанное воззвание, которое уже полетело по России, вселяло бодрость: даже из пораженья можно извлечь силу. И сила будет прибывать. Типография работает, вольное слово звучит, значит, партия крепнет, жива! Так думал Андрей в первый день приезда в столицу, в тесной квартирке Марии Николаевны, где встретил друзей. И все же скрытая горечь, растерянность чувствовались во всем. Преувеличенно рьяно занимались пустяками, клеили конверты, веселились без повода, говорили о несущественном. Вдруг вечером пришла Соня, худая, без улыбки, поглядела странно, как на чужого. И прошел, может быть, час, отпили чаи, кто-то собрался уходить, Соня вышла в коридор провожать, и Андрей вышел, и Соня спросила с тихим укором:
   - У вас-то что случилось?
   Он пожал плечами.
   - А у вас?
   И она не могла по-настоящему объяснить. Почему-то были сведения, что царский поезд пойдет вторым, и она дала знак Степану, тот сомкнул цепь, путь взорвало перед вторым, а первый проскочил. Жертв, к счастью, не было. Невинные жертвы - было б совсем ужасно. Кажется, перемена составов случилась под Харьковом, об этом не успели узнать. В этом-то беда: не успеваем узнавать, не доделываем, не учитываем подробностей. Что произошло под Александровском? Какая-нибудь дрянь, мелочь, ничтожная недоделка, а в результате - провал. Мы все еще кружок, а не партия. Нас губит любительщина, романтизм. То, о чем хлопочет Дворник - централизация и тайна, - по-прежнему наше слабое место.