А ведь это главное: заставить человека поверить в то, что он может творить историю, перелопачивать мир!
   Картина переустройства общества, нарисованная в программе, не вызывала возражений, зато недоумения и вопросы возникали в связи с последней главой, где говорилось о восстании. Тут было, пожалуй, самое слабое, неразработанное место. И понятно, почему на него так кидались. Написать можно все, а поди-ка возьмись! Написали: "Одновременно нужно расстроить правительство, уничтожить крупных чиновников его (чем крупнее, тем лучше), как гражданских, так и военных". А те спрашивают: "Это как же, примерно, расстроить правительство?" Кабы было понятно и ведомо как, не писали бы, а давно уж расстроили. "Нужно перетянуть войско на сторону народа, распустить его и заменить народным ополчением..." Снова вопрос: "Каким же путем войско перетягивать? Уговором, либо силой, либо командиров подбить?" Дело неясное. Изо всего громадного российского войска перетянули пока что человек, может, тридцать: лейтенантиков кронштадтских да артиллеристов. Андрей соглашался: да, тут еще не все продумано. Но ведь главное в восстании - что? Начать! Навалимся, там разберемся. Толкануть барку в воду, она самоходом пойдет.
   В кружках споры, шум, мировые проблемы, дерзкие социалистские мечты, а на комитетской квартире - толки все о том же: подкоп, динамит, четыре фунта, два аршина. Гриша Исаев, умница, один из самых начитанных, много рассказывавший об ирландских делах, теперь от всего отбился, ничего не читал и разговаривал только о приготовлении динамита. О том же единственно мог говорить Кибальчич. Динамитная горячка обуревала всех. Подкоп под Малой Садовой был делом решенным, а в Кишинев направлялась группа во главе с Фроленко для другого подкопа: для кражи из Кишиневского казначейства. И вот, когда встречались на квартирах Ани Корбы или Геси Гельфман, или в большой типографии, где хозяйничал Грачевский, разговоры были однообразные:
   - А как ты считаешь, сколько фунтов нужно...
   - А какова предположительно окружность взрыва?
   - Господа, проблема уличных жертв, от которой вы отмахиваетесь...
   Кибальчич сказал Андрею: наши женщины более жестоки, чем мужчины. Он вывел это из каких-то расспросов его по поводу возможных жертв на Малой Садовой. Вздор, разумеется! Обычное для Коли непонимание женщин. То, что он принял за жестокость, есть чисто женские - страстность, совершенное отдание себя чему-то: идее, товариществу, динамиту. И подумать только, что эти женщины Верочка, Соня - полтора года назад были непрошибаемые пропагандистки! Вот как все переменилось на этом свете. Какие были споры о высоких материях с Михайловым, Квятковским, с Колей Морозовым, с Марией Николаевной, с ядовитым Тигрычем. Одних уж нет, а те далече. Мария Николаевна, отчаянная философка, ушла в практическую жизнь. Тигрыч - в семейную, отдалился, вот и свадьбу даже хочет устраивать.
   Тигрыч еще раз читал "Программу рабочих членов", изучил внимательно, сказал:
   - По-моему, дельно и неглупо. Но... чем мы сейчас занимаемся? Хотим взорвать царя. Хотим взорвать казначейство. Об этом ни слова: я имею в виду террор.
   Был прав: дело не в конспирации, партия уже обнаружила себя многими террористическими актами, так что секрета нет. И достаточно шума было на процессе. Тигрыч подцепил за больное: непоследовательность, братцы! Или уж готовить армаду рабочих кружков, пролетарское войско по принципу Маркса, объединять его с крестьянством, или же - взрывать динамитом монархов. Если взрывать - то нужны ли кружки, вся эта муравьиная, кропотливейшая работа?
   Наша задача - открыть ящик Пандоры, выпустить на волю ураганы и бури, которые сметут все, нам ненавистное. Взрыв монарха есть лишь приспособление, отмычка для того, чтобы сорвать крышку. Но это мы берем на себя - мы, социально-революционная партия? А рабочие и крестьяне вступят в дело потом: они будут исполнять роль бури.
   Соня рассказывала: группа слежки за выездами царя, действовавшая уже почти полтора месяца, определила следующее. Обыкновенно он выезжает из дворца в половине второго, направляясь в Летний сад. По воскресеньям скачет на развод в Михайловский манеж - лошади несутся, как на пожар, - сопровождаемый конвоем из шести, восьми казаков. Казаки - рядом с каретой, прикрывают дверцу. В манеж скачет Малой Садовой, а возвращается часто другим путем, по Екатерининскому каналу.
   - Поворот на Екатерининский канал очень удобен, - сказала Соня. - Тут кучер сдерживает лошадей, карета едет почти шагом. Я видела это раз десять, следила нарочно.
   Андрей подсчитал: окончание ремонта, устройство магазина, рытье, закладка займут месяца полтора, от силы два. Где-то во второй половине февраля. Какой же день? Подсчитать нетрудно. Должно быть, воскресенье. Стало быть: пятнадцатое февраля либо двадцать второе. Либо - какое же следующее? - первое марта.
   А все зависело теперь от того, насколько быстро будет сделан подкоп. Помещение уже куплено: воронежский купчина Евдоким Ермолаев Кобозев приобрел подвал в доме Менгдена, намереваясь открыть здесь торговлю сырами. Помещение было дрянное, нуждалось в ремонте, асфальтовый пол потрескался, заливало водой. Пока шел ремонт, купец жил в гостинице, являлся ежедневно, гнал, торопил. Купцом определили по предложению Веры ее приятеля по саратовскому поселению, честнейшего Юрия Богдановича. У того был вид истинно купеческий, рожа красная, борода лопатой, разговор шустрый, нрав веселый, находчивый - он и сплясать, и спеть, и враз дровишки наколет, как простой мужичок, хотя из дворян, псковский помещик. Лучшего Евдокима не придумать! А вот с купчихой, женой Евдокима, получалось затруднение. Сначала вызвалась Баска, ее назначили, но Соня запротестовала: хотелось самой.
   Соня имела обыкновение все валить в открытую. На заседании Комитета сказала, что будет лучшая купчиха, чем Баска, хотя она и дворянского происхождения, а Баска - дочь сельского священника.
   - Но я подхожу больше, - сказала Соня. - Поймите, я думаю сейчас о пользе дела. Баска, у тебя манеры не те, что нужно. И ты куришь папироски!
   Баска сказала, что не будет курить папиросок. Возникла неловкость. Богданович, как деликатный человек и рыцарь, сказал, что ему крайне трудно выбрать жену: обе жены прелестны, очаровательны и исполнены многих достоинств. И запел басом из "Аскольдовой могилы". Засмеялись, решили отложить окончательный выбор на следующий день. Вечером Соня с горячностью убеждала Андрея, чтоб он отстоял ее кандидатуру. Андрей хмуро молчал, потом сказал:
   - Нет! У тебя не должно быть преимуществ перед кем бы то ни было...
   Комитет подтвердил: женою купца Кобозева Еленою Федоровой Кобозевой быть Ане Якимовой, Баске. 1 января 1881 года купец с женой вселились в отремонтированный подвал и приступили к торговле. Малая Садовая считалась улицей особого режима, по ней проезжал царь, поэтому полиция была внимательна ко всем жильцам и особенно к приезжим. Паспорт Кобозевых был не просто прописан в участке, но проверен посылкою запроса на место выписки, в Воронеж, откуда пришел положительный ответ: Евдоким Ермолаев Кобозев, мещанин города Воронежа, действительно получил документ в таком-то году. Итак, все устроилось, можно начинать. Начали в первую же ночь. Занавесили окно в комнате, оставили слабое освещение в окне магазина, где горела лампадка перед иконой Георгия Победоносца. Сняли деревянную обшивку. Открылась кирпичная, цементированная стена, которую надлежало пробивать. Взяли ломы. Первые удары нанесли два силача: Андрей и Семен...
   А накануне праздновали на квартире у Геси Гельфман. Такой веселой кутерьмы, топота, плясок Андрей не помнил. Наверно, никогда в его жизни не было ничего шумней. Были и танцы, и трепак, и жженка, и "Гей, подивуйтесь", и "Звучит труба призывная", и соседи из нижней квартиры прибегали, стучали в дверь, пришлось достать револьверы, приготовиться, и, увидев перепуганные лица, радостно извинялись, обещали утихомириться.
   - Простите студентов, господа, лекциями замученных. Когда ж и повеселиться, как не на Новый год?
   Андрей плясал до изнеможения, хохотал до упаду, пел до хрипоты: в буквальном смысле лишился голоса, сипел - еще и морозу хватил, выскакивал с Семеном и Колей Саблиным во двор, в одних рубахах, боролись на снегу - Соня отпаивала горячим чаем. Но за всем этим шумом чуялась Андрею громадная тишина. Может быть, это была смертная тишина. Он смотрел на лица друзей, вдруг понимая, что видит их вместе в последний раз. Милые, незабвенные. Всех запомнить, унести с собой, взять в свое сердце. Геся, маленькая, темнолицая, похожая на тех девочек, которых он когда-то учил русскому языку в Одессе, неслышно бегала из кухни в комнату, из комнаты в кухню, приносила, уносила, разливала, спрашивала, заботилась обо всех. Ах, эта великая доброта и великая сила маленьких женщин! Бородатый, бледный, Коля Колодкевич помогал Гесе. Богданович со своей рыжей лопатой, громогласием: весь вечер говорил "по-купецки", помирали со смеху. А Баска ему в ответ, вятской скороговоркой. Коля Саблин со своими каламбурами. Верочка, конечно, блистала: и красотой, и голосом, и платьем. Милая Верочка, ты всегда должна быть прекрасней всех... И когда в минуту тишины произнесли тост за друзей, за тех, кто в руках врагов, за дорогого Дворника, за Степана - он в Алексеевском равелине, получена весточка - и опять раздались стоны по поводу несчастной ошибки Дворника, его всех поразившей и совершенно непонятной неосторожности, Верочка вдруг прочитала стихи. Их все знали, читали когда-то, они были посвящены Николаю Гавриловичу, но - забыли, а теперь прозвучало как будто о Дворнике. И - обо всех.
   Не говори: "Забыл он осторожность".
   "Он будет сам судьбы своей виной".
   Не хуже нас он видит невозможность
   Служить добру, не жертвуя собой.
   Но любит он возвышенней и шире,
   В его душе нет помыслов мирских,
   Жить для себя возможно только в мире,
   Но умереть возможно для других.
   Так мыслит он, и смерть ему любезна,
   Не скажет он, что жизнь ему нужна,
   Не скажет он, что гибель бесполезна,
   Его судьба давно ему ясна...
   Его еще покамест не распяли,
   Но час придет - он будет на кресте.
   Его послал бог гнева и печали
   Рабам земли напомнить о Христе.
   Кто-то поправил тихо: "Царям земли". Да, да, да, служить добру, не жертвуя собой. Невозможность. В том-то и дело. Кто сидел, опустив голову, кто сжав кулаки, у Геси на глазах были слезы. "Ну, что ты?" - "Сашу так жалко..." А через короткое время Кибальчич сел к роялю, застучали каблуками танцоры, и Богданович, продолжая неукоснительно свою роль, растолкал всех и под вальс стал плясать вприсядку, с уморительно-каменным, "кобозевским" лицом, он подумал о том, что счастье заключается в познании тайны. Самой большой тайны жизни: когда и как эта жизнь прекратится. Вспомнил о предсказаниях Казотта. На каком-то великосветском балу, накануне Французской революции, Казотт вдруг прервал веселье и открыл гостям их судьбу: "Вас через год повесят... Вас выбросят из окна... Вы будете обезглавлены".
   И была еще пирушка, через несколько дней после новогодней: Тихомиров устроил зачем-то - бог знает зачем, странный человек! - венчанье в церкви, потом пригласил человек шесть на ужин к Палкину. Андрей не бывал в ресторанах, наверно, с год. Да и никто не бывал. Все - по дешевым трактирам, кухмистерским. Соня не пошла, было какое-то недомоганье, а может, не очень хотела - с Тигрычем у нее до сих пор шероховатости, чего никто, впрочем, не замечал кроме них двоих. Была Верочка, был Иванчин-Писарев, красивый малый, литератор, писавший в "Народной воле" и соединявший редакцию с Михайловским. И был сам Михайловский, которого Тигрыч просил быть шафером на свадьбе. Они прибыли из церкви, из полковой, на Царицыном Лугу, а Андрей приехал сразу к Палкину, едва отбоярившись от каких-то кронштадтских дел. С Михайловским был знаком раньше, но бегло, под чужим, разумеется, именем, и хотя Николай Константинович поздоровался с ним, как со старым знакомым, Андрей не был уверен в том, что маститый писатель имеет о нем ясное представление. Держался Михайловский очень дружественно и просто. Для начала он сообщил со смехом, что Лев Александрович заставил его впервые в жизни надеть фрак, который он взял напрокат. Потом вдруг нагнулся к Андрею и, со страшной озабоченностью округляя глаза, зашептал:
   - Послушайте, надо непременно сбрить эту ужасную бороду!
   - Почему же?
   - Ваша борода - единственная в Питере. Я запомнил вас по бороде. Это какая-то скала, поросшая дремучим бором! Какой-то ночной Гефсиманский сад, в котором таится ваша погибель!
   - Нет уж, я расстанусь с бородой, когда буду терять и голову, - сказал Андрей.
   - Как знаете, сударь, как знаете... - вдруг перестав улыбаться, сухо сказал Михайловский. И сразу включился в разговор, который вели Тигрыч с Писаревым. Какие-то новые слухи о том, что Лорис, будто бы, гальванизирует проект представительного правления.
   - Все кончится, как и прежде, одними разговорами...
   - Посулили обещать!
   - Отмена акцизного налога на соль - это максимум Лориса...
   - Кстати, не такая дурная мера. Другое дело, газеты подняли неприличный трезвон...
   - Это не мера, господа, а чепуха! Ничто их не спасет: ни отмена акциза, ни сабуровские благодеяния студентам...
   Тигрыч, как и полагалось якобинцу, был за этим столом самым крайним. И все же, все же! Соня, проницательнейший ум, сказала однажды: "А Лев от нас тихо-тихо отплывает". Дело не в том, что он изменял свои взгляды, иначе писал статьи, он писал так же зло, беспощадно, как прежде, писал великолепно, но вот решил повенчаться, устроил свадьбу, Катя ждет ребенка: это и есть отплытие. Это делают, когда собираются жить. А они собираются умирать. Андрей слушал разговор умных людей, и ему было скучновато. Он думал о Соне, которая ждала дома. Думал о том, что у него мало времени в этом мире.
   Верочка пошла танцевать кадриль с Писаревым, а Семен с Катей. Тигрыч смотрел на жену с испугом: она еле ходила, оставалось недели две до родов.
   Михайловский подозвал лакея и заказал кофе и кюрасо. Андрею вдруг захотелось пощекотать "властителя дум" - которого уважал безмерно, ценил его талант, готовность помогать, а статьи за подписью Гроньяра считал образцом революционной журналистики, - и, подсев к нему, напомнил о предсказанье Казотта.
   - Николай Константинович, помните Лагарпа? Казотт предсказал: "Вы будете гильотинированы, вас разорвет толпа..." Ну, а что вы скажете о нашей милой компании? - Андрей обнял жестом уютный палкинский кабинет, где три пары танцевали кадриль и жуковидный тапер дергался и махал головой за роялем. Сделайте предсказание!
   Михайловский погладил бороду, кашлянул и как-то очень всерьез, с сознанием ответственности - хотя Андрей предлагал полушутливый тон - оглядел всех, кто был в кабинете. На Андрея он воззрился последним. Взгляд из-под стекол пенсне был суров.
   - Не могу сказать о каждом в отдельности, но вся ваша компания прославится. Это я вам предсказываю. И еще: когда-нибудь нынешнее время покажется удивительным! Самые опасные террористы разгуливали спокойно по городу, сидели у Палкина, танцевали кадриль, пили кюрасо.
   Андрей, помолчав, сказал:
   - Не знаю, как слава, а шум будет.
   В конце обеда подали счет: пятьдесят рублей. У Верочки вытянулось лицо. Таких денег, кажется, ни у кого не было, и вообще это недопустимое мотовство. Но более всего недопустимо, чтобы платил "властитель дум". Николай Константинович уже достал портмоне, но Тигрыч вскочил: "Нет, нет! Плачу я!" Слава богу, мы бедны, но горды...
   Денег не было. Касса почти пуста. Надеялись на поправку дел Кишиневским подкопом, но дружина Фроленко вернулась ни с чем: рухнули громадные средства, труды. Каким-то образом обратили на себя внимание полиции и пришлось срочно уезжать из гостиницы, откуда уже начали рыть.
   Васька Меркулов, один из главных кишиневских "казнокопов", в чем-то винил Михайлу Фроленко, Таня Лебедева винила Ваську, Фриденсон сказал, что мало людей, не хватило сил: в подкопах надо работать непрерывно, в несколько смен. С деньгами стало настолько худо, что Андрей даже попросил денег у полунищего Рысакова, парня, которого Андрей еще мало знал и только лишь вовлекал в дело: Рысаков переходил на нелегальное положение, и Андрей обещал ему платить от партии такое же содержание, какое тот получал от конторы Громова и К°, в которой служил отец Рысакова. Тридцать рублей ежемесячно. А пока что Андрей научил парня, чтоб тот потребовал в конторе содержание за три месяца вперед и дал хотя бы рублей пятьдесят в кассу партии.
   Нет, все правильно, разумно - не пропадать же деньгам? Он становится нелегалом и лишается пособия. Но язва в том, что партия, которую мальчишка обязан считать могущественнейшей в мире, берет у него в долг пятьдесят рублей! И все это надо было пережить, перетерпеть, сжать зубы, не обращать внимания на недоумевающие взгляды. "Нам не так важны деньги, как важна форма символического участия".
   И все же - борьба, лютая, на живот и на смерть: государство с миллионной казной и несколько человек, для которых важны пятьдесят рублей...
   Рысаков и кое-кто из молодых, почуявших скудость сил, насторожились. Васька Меркулов стал наглеть. Васька был одним из старейших знакомцев Андрея, еще по Одессе. Солдатский сын, с детства без надзора, ничему путем не научившийся - не то столяр, не то резчик по дереву, не то разбитной одесский возчик, балагула - Васька пристал к революционным делам как бы случайно, но цепко вроде Ванички Окладского: он и то, и это, и пятое, и десятое. И всем знаком, всем он "Васька". Правда, в отличие от Ваничкн, у которого был отменный характер, Васька вспыльчив, капризен, легко надувается, всегда у него какие-то просьбы, жалобы, глупые обиды.
   Едва приехал из Кишинева, сразу - жалоба:
   - Иваныч, почему Верочка со мной знаться не желает? Ни в кофейную, ни в театр не хотит?
   - Я не знаю, Василий. Наверно, недосуг. Ты уж у нее спроси.
   - Спросишь! Она фыркнула и пошла. А почему никогда домой не пригласит? Я знаю, она теперь с Гришкой Исаевым, на новой квартире. Там у вас сборы, разговоры, чай пьете, а рабочего человека не очень-то привечаете...
   - Если рабочий человек не член Комитета - нельзя.
   - А что ж, если просто так, от сердца, работает, жизнь ставит на кон ежечасно...
   - Вася, голубчик, пойми: эта квартира комитетская. Туда только члены Комитета допущены. Вера, может, и хотела бы тебя позвать, да не имеет права.
   Махал рукою презрительно:
   - Говорите только: рабочие, рабочие. А на деле-то не особо...
   Всех приехавших из Кишинева сейчас же снарядили на работу на Малой Садовой: копать. А Ваську определили "молодцом" в сырную лавку. Но Богданович и Баска вскоре от него отказались: для "молодца" негоден, ростом невелик, ухватки какие-то не "молодецкие", все та же капризность. Вдруг с покупателями начинал говорить высокомерным тоном: "А вы не понукайте! Не запрягли!"
   В подкопе работали только ночью. Все, кто были здоровы: Колодкевич, Баранников, Исаев, Саблин, Ланганс, Фроленко, Фриденсон, лейтенант Суханов, недавно принятый в члены Исполнительного комитета, Дегаев и Васька Меркулов. И - Андрей. Землю из подкопа складывали в задней комнате, прикрывали на день сеном, каменным углем. Первые дни работа двигалась споро, наткнулись на железную водопроводную трубу, ее пришлось обойти, слегка изменив направление подземного хода, это было несложно, однако через несколько дней возникло другое препятствие: огромный деревянный водосток размером примерно аршин на аршин. Миновать его низом было нельзя, снизу поднимались подпочвенные воды, а обходить верхом рискованно: близка мостовая, мог случиться обвал. Суханов и Исаев, два главных специалиста по этим делам - их никто не выбирал, но так получилось само собой, Исаев оказался фантастическим энтузиастом копанья, а Суханов был сведущ в минной науке - определили, что деревянная труба наполовину пуста. Решили ее прорезать, чтобы в дырку вставить бурав и затем проталкивать снаряды с динамитом. Как только водосток прорезали, подкоп наполнился ужасным зловонием. Дольше трех минут не выдерживал никто, даже Исаев, и это несмотря на то, что на нос и рот надевали респираторы с ватой, пропитанной марганцем. Но когда бурав был вставлен и прорезь тщательно заделана, зловоние прекратилось. Все пошло дальше спокойней, хотя медленней: работа с буравом требовала больших физических усилий. Боялись шуметь. Недалеко был пост городового, и Баска, наблюдавшая в окно, давала сигнал, когда фараон удалялся в конец улицы и когда приближался.
   И так все это шло, двигалось, ладилось, хотя и с помехами, но непрерывно вперед, и Андрей всем существом, всей кожей своей, пропитанной земляной сыростью, чуял, что цель близка. И там, под землей, в адовой темноте, вдруг осеняла минута покоя: скоро конец! Скоро, скоро конец. Еще неделя, другая, день, два, и - конец.
   Общественная квартира, о которой прослышал Васька Меркулов, снятая Верой и Гришей Исаевым для заседаний Комитета, находилась на Вознесенском проспекте. Три больших, неуютных комнаты, мало мебели, плохие печи, всегда холодно, и особенно холодно - на улице калил крещенский мороз - было в тот вечер, когда пришел заиндевевший Исаев и со странной улыбкой показал всем, сидевшим за столом, свернутую трубкой бумажку.
   - Как думаете, господа: от кого письмо?
   Только что был тяжкий, малоутешительный разговор о возможных попытках инсуррекции, ни о чем другом говорить не хотелось, и неясный розыгрыш Исаева остался без отклика. Андрей спросил хмуро:
   - Ну?
   - От Нечаева, - спокойно сказал Исаев и положил бумажку на стол. - Из равелина.
   От Нечаева? Что за вздор! Разве он жив? Тот самый? Сергей Геннадиевич? Который вызвал такую бурю? Которого знали Герцен, Бакунин, Огарев, Маркс? Которого проклинали? Который был - монстр, чудовище, царский враг номер один? И, получив двадцатилетнюю каторгу, исчез бесследно лет восемь назад в каких-то безднах, казематах... Так вот, господа: Нечаев в Алексеевском равелине. Он жив, не сломлен, борется, полон грандиозных замыслов и шлет привет Исполнительному комитету. До ноября в равелине кроме Нечаева был всего лишь один узник, какой-то загадочный арестант, сошедший с ума, а в ноябре в равелин поместили Леона Мирского и затем Степана Ширяева, с которым Нечаеву удалось наладить связь. Степан переправил через верного Нечаеву конвойного солдата его письмо Исполнительному комитету на адрес Дубровина, своего гимназического приятеля. Того самого Евгения Дубровина, которого Андрей отлично знал по рабочим кружкам, студента-медика. А Дубровин передал нечаевское письмо Исаеву, своему товарищу по Медико-хирургической академии. Вот каким путем оно - здесь, на столе.
   Письмо было поразительное по прямоте и деловому тону. Нечаев просил, впрочем и не просил, и не требовал, а предлагал Комитету принять меры к его освобождению. Не было ничего лишнего, никаких излияний, сентиментов, громких фраз, покаяний, самооправданий, намеков на прошлое - может, и не догадывался о том, какую ненависть вызывало его имя среди молодежи? Да ведь прошло десять лет с первого процесса, когда судили еще не его самого, а "нечаевцев". Но имя Нечаева прогремело впервые тогда. Просто и четко, в том стиле, в каком были писаны знаменитые прокламации "Народной расправы", Нечаев предлагал способы действовать. Солдаты конвойной стражи находятся под его влиянием. Многолетней работой среди них - что ж это была за работа! какие упорные, без устали разговоры! - сумел их распропагандировать. До тонкости выведено все, что касается крепости: количество войск, оружия, число солдат и командиров, расположение помещений. Единственное, что нужно: помощь извне. Согласен ли Исполнительный комитет помочь Нечаеву?
   А Андрею вспоминалась Одесса, лето после второго курса, ощущение силы, удачи, полная стипендия, июль, купанья и беготня по утрам в городскую библиотеку за "Правительственным вестником". Там печатался отчет о процессе. И все было слитно в то лето: ночи, девчонки, драки на набережной, а по утрам странная, чем-то манившая, чем-то ужасавшая фигура учителя закона божия в приходском училище в Петербурге, ивановского мещанина Сергея Нечаева. Создал "организацию". Обманывал, врал, выдавал себя не за того, кто есть, никому не говорил правды, морочил голову эмигрантам, даже бедному Герцену перед смертью, вымогал у них деньги, брехал, мистифицировал, писал фальшивые записки, будто его везут в Петропавловку, распускал слухи, что бежал из крепости, выпрыгнув из окна уборной, оказывался внезапно за границей, убивал, связывал круговой порукой и кровью - и все ради того, чтобы до конца разрушить этот поганый строй!
   Вспомнилось, как кто-то украл из библиотеки номер "Правительственного вестника", где печатался "Катехизис революционера", тогда это называлось "Общие правила организации" или что-то в этом роде, и читали вслух на квартире то ли Мишки Тригони, то ли Заславского. Точно не знали, кем написан "Катехизис", одни говорили, что самим Нечаевым, другие намекали на эмигрантов, на Бакунина. Сочинение это было найдено в бумагах нечаевцев. Какая была сеча, какой стоял крик! "Революционер - человек обреченный. У него нет ни своих интересов, ни дел, ни чувств, ни привязанностей... Он знает только одну науку, науку разрушения... Он презирает общественное мнение... Он презирает и ненавидит общественную нравственность... Все изнеживающие чувства родства, дружбы, любви, благодарности и даже самой чести должны быть задавлены единой холодной страстью революционного дела..."