Перепортив уйму бумаги, Кристо перешел на гофрированный картон, используя гладкую сторону. Получалось просто прелестно, картон впитывал тушь, что давало неожиданные даже для самого художника эффекты. Однако желто-песочный фон съедал яркость красок, чем Кристо был не особенно доволен. Тогда он прибег к фанере – фанерой его снабжал Марсель, – но довольно быстро к ней охладел, и тут наконец ему улыбнулось счастье – он открыл толь. Толь, вот что ему было нужно до зарезу. Луиджи подарил ему масляные краски – живопись на толе требовала именно масла. Кристо превыше всего возлюбил толь. На черном фоне фигуры, по мнению Кристо, получались особенно впечатляющие, и он испытывал чистую радость, как человек, нашедший решение сложной задачи. Никто, кроме Марселя, не подозревал, сколь многотерпелив был Кристо, даже в апогее своих страстей… Он был из породы строителей соборов, он вкладывал в работу всю свою добросовестность, всю неторопливость, необходимую для великих замыслов, всю свою веру в Натали. Он творил, и это было святое искусство. Еще неумелый, неловкий и прилежный, еще не научившийся плутовать с самим собой, Кристо старался показать свои чувства во всей их предельной наготе. Человеку, не посвященному в тайный мир Натали и Кристо, это произведение, исполненное мистического восторга, возможно, покажется непонятным, даже несколько с сумасшедшинкой, но если в один прекрасный день оно попадется на глаза людям посторонним, даже они почувствуют, пожалуй, ту великую притягательную силу искусства, что исходит от негритянских божков и картин гениальных художников. В искусстве или все – или ничего, творить можно или в полной простоте душевной – или во всеоружии высшего умения… Самое губительное для искусства – застревать где-то на полпути: немного знать, немного уметь, но таков наш повседневный удел, пресная баланда искусства. Если механической картине Кристо суждено было быть оконченной и если в будущем в лавке старьевщика ее обнаружит любитель раритетов, он возрадуется от души.
   А тем временем, разрываясь между лицеем, посещениями мастерских, приготовлением уроков и своей работой над подарком, Кристо почти не виделся с Натали. Все, что он делал, находилось в непосредственной с ней связи, книги и цифры, луна и лунный свет, сама красота, музыка, картины, солнце и природа – все это он видел, ощущал, воспринимал только через Натали, только в связи с Натали. Он так ее любил, что у него не хватало на нее времени. А Натали он был необходим каждый день, его всегда ей недоставало, и каждый день зиял его отсутствием; она ждала его с нетерпением, словно мальчуган был мореплавателем, отправившимся завоевывать целый свет, открывать Америки. Мысленно она следовала за ним, неподвижная в своей наглухо запертой вселенной, в обществе Голема, Агасфера, Копелиуса, Галатеи… замурованная между магией и наукой, бутафорией и реальностью. В последнее время Натали видела Кристо так редко, что даже звонила госпожа Луазель: он здоров, правда, немножко нервничает. Сегодня четверг, значит, он снова убежал в мастерскую, а возможно, и к Марселю… И верно, Кристо был у Марселя. Когда он явился в чуланчик, Марсель отложил в сторону кусок металла, напильник и сказал:
   – Покажи.
   Кристо положил лист бумаги на высокий пюпитр, развернул его: уже в тысячный раз он демонстрировал Марселю эскизы своей живой картины!
   – Ну вот, лучше не выходит…
   Марсель еще ничего не сказал, а в голосе Кристо уже послышались слезы, конечно, Марсель, как и всегда, скажет: «Переделай. Нехорошо получилось». Но Марсель молчал. От нетерпения Кристо зашагал было по чуланчику, но шагать было негде.
   – Первым делом, – начал Великий Немой, – я должен разобраться, кто здесь изображен. Напишешь на каждом имя… А потом укажи, какое движение кто должен делать.
   Кристо почувствовал во всем теле такую слабость, что вместо ответа беззвучно пошевелил губами: значит, Марсель одобрил его проект! Дрожащей от волнения рукой Кристо принялся размечать свою картину; сначала в середине он написал: «Натали». Она сидела в самом центре, широко раскинув руки… Справа от нее – коленопреклоненный Луиджи, он изображен в профиль, череп его открыт, как ящичек, и в нем множество колесиков; слева от Натали дети: Кристо обнимает Малыша, и оба готовятся взлететь с помощью крыльев, вернее, крылышек… Над Луиджи виднеется еще один персонаж – это Фи-Фи, одну руку он протянул к Натали, а другой вцепился в спинку кресла. У него тоже есть крылья, только они свисают, как тряпки.
   – Фи-Фи я сразу узнал, – проговорил Марсель, – как вылитый получился… и даже зубы его, словно у людоеда. Разве, по-твоему, у него только пять зубов? А ты Фи-Фи еще помнишь?
   – Помню, потому что он был летчиком и еще из-за зубов. По-твоему, ему надо сделать тридцать шесть зубов? Только, если они будут такие же большие, как настоящие, места не хватит.
   – Зато вы с Малышом слишком маленькие…
   – Мы же дети… А потом, не влезает.
   – Ты сделал Малыша больше себя, что же это получается?
   – А разве можно самого себя делать больше?
   – Раз ты старше, значит, можно… Да, народу целая куча. Хватит. Теперь укажи, какие кто должен делать движения, а потом пойдем дальше.
   – Натали поворачивает голову направо и налево. Я нарисовал ее в венке, потому что это день ее рождения. Она разводит руками, а потом складывает их…
   – Не выйдет. Не годится, чтобы руки из рамы вылезали. Оставь руки в покое.
   – Хорошо, – согласился Кристо, и на лице его промелькнуло недетски горькое выражение.
   – Ладно, подумаем. Если она все время будет подымать и опускать руки, со стороны покажется, будто она гимнастику делает. Подумаем. Идет?
   – Хорошо, – повторил Кристо. – Тогда я ей сделаю очень большие руки. Луиджи наклоняется, целует босую ногу Натали, наклоняется и распрямляется, наклоняется и распрямляется. А колесики в голове пусть движутся все время: ведь Луиджи все время думает. Знаешь, я не смог вложить ему в голову протезы, о которых он думает, слишком мало места. Я нарисовал их отдельно, видишь, какие большие. У протезов сгибаются колена и лодыжки. А ты видел когда-нибудь босую Натали? Ножки у нее маленькие-маленькие, гладкие, знаешь на что похожие? На молочные булочки, так бы и съел.
   – Не видел я ног Натали. Я людям на ноги не гляжу. Пусть художники глядят. Затем…
   – Затем… Мы, дети, бьем крыльями, они сейчас маленькие, но еще подрастут… А ты не можешь сделать такой механизм, чтобы мы с Малышом взлетали? Долетим вот досюда, а потом снова опустимся…
   – Так мы и через три года не кончим… Подумаем.
   – Фи-Фи пусть сидит прямо так. Незачем ему шевелить крыльями, они же тряпичные. Он не будет двигаться.
   – Дальше.
   – А ты не можешь сделать так, чтобы он зевал? Ведь правда, хорошо будет? Ну ладно. А вот здесь за Луиджи и Фи-Фи Беатриса, моторизованная, на римской колеснице. Пусть у колесницы колеса вертятся. А это ракеты: долетят до Луны и обратно, до Луны и обратно… Просто так, для красоты. С этой стороны над нами с Малышом, но под ракетами, вон там, в углу, люди, они ничего не делают, просто касаются друг друга лбами, а у них под ногами ползает черепаха, наткнется на какую-нибудь ногу и поворачивает… А здесь маленькая счетная машина.
   – Смотри-ка, а я и не догадался… Прошлый раз ее вроде не было.
   – Я ее дорисовал… Пусть она будет, а? Скажи, Марсель!
   – Подумаем.
   – А отсюда из машины выходят цифры… Знаешь, как будет красиво!
   Воцарилось тягостное молчание: Марсель не пожелал высказываться.
   – А тут, – продолжал Кристо несчастным голосом, – под левой рукой Натали – Миньона, она качает младенца и тянется к Натали… если, конечно, можно это сделать.
   – Она здорово у тебя получилась… Я ее сразу узнал, хорошенькая. Вот насчет ресниц, так это ты того… преувеличил.
   – Да ее по ресницам узнают, никто не верит, что у нее ресницы настоящие. А здесь, смотри, я написал Оливье: у меня места не хватило. Поэтому он такой тоненький получился. Оливье сидит в спасательной лодке у ног Натали, а под лодкой синие волны. Он протянул руку, чтобы ухватиться за ее платье.
   – В спасательной лодке?
   – Да, ты ведь знаешь, прошлым летом он чуть не утонул. Вот уж дурак этот Оливье – плавает лучше всех на свете и из-за этого чуть не утонул. А потому что всегда делает больше, чем может. Девушку рядом с ним ты все равно не узнаешь, у нее лица нет.
   – А кто эти двое возле Миньоны?
   – Это приятели Оливье, они дерутся. Если бы ты захотел…
   – Из-за Миньоны дерутся?
   – Откуда я знаю? Они вечно дерутся!… А вот эти курчавые, это алжирцы… Только одни головы, курчавые-курчавые… Я хорошо им волосы нарисовал, правда, Марсель? Каждый волосок виден! Ну скажи, Марсель, хорошо?
   – Теперь еще и алжирцев мне подбросил… Ладно, ладно, хорошо получилось, раз объяснять не пришлось. А что это у них, бомба, что ли?
   – Да, бомбы, видишь, такие круглые, из них бьет огонь. В огне я написал: SOS. Это лучше, чем ОАС, как по-твоему?
   – По-моему, лучше. SOS – это здесь к месту… Молодец. А как же всех этих людей узнают, если внизу не будет надписей?
   – Натали сразу узнают. Даже без лица узнают. Она в длинном платье, и шея, смотри, совсем как у нее, длинная, и шаль тоже длинная. Правда, не видно, что Луиджи лысый, вместо лысины у него колесики… но кто же другой, может целовать ноги Натали, только Луиджи.
   – По-моему, любой…
   – Тогда я не знаю… На нем серая куртка.
   – Ты еще подумаешь… Может, постараешься получше его нарисовать.
   – М-м-м, – протянул Кристо. – А голову Беатрисы я вырежу из киножурнала, выберу хорошенькую и все… Ты знаешь, как это делается? Я видел на ярмарке, в картине вырезаны отверстия и в них просовывают голову.
   Марсель одобрил: мысль неплохая.
   Была в самом низу картины и Мишетта: вынырнувшая наполовину из синих волн, она протягивала Натали блюдо с бриошем.
   – Уж больно твоя бриошь на корону похожа.
   – Правда, правда. Но я не нарочно. Большая бриошь вообще похожа на корону. Маму и папу я нарисовал по углам картины, вот тут внизу справа и слева, они в профиль и повернули к Натали только головы. Они не двигаются.
   – Так легче, – одобрил Марсель.
   – Смотри, здесь наверху справа большое солнце, посредине у него циферблат, чтобы все видели, как проходит у людей время. Вот и все.
   Оба молча рассматривали картину, погруженные в свои мысли, оба не отрывали от нее глаз. Кристо почувствовал, как рука Марселя легла ему на плечо.
   – Что ж, очень хорошо, – заговорил наконец Марсель. – Она тебе и не символическая, она тебе и не аллегорическая, и не поучает тебя. Ты еще себе руку не набил, что правда то правда, зато сделал все, что мог. Некоторые художники набили себе руку, зато глаза и сердце у них слепые. А у тебя и сердце открытое и глаз острый; поглядишь на твою картину – и сразу думать начинаешь. Вот когда ты набьешь себе руку… Запомни, нет лучше инструмента, чем рука, когда, конечно, котелок варит и когда ею разумно управляют отсюда, – Марсель постучал себя по лбу, – вот что приводит в движение механизм… Есть машины, которые заменяют руки, есть такие, что мозг заменяют… А вот чтобы заменить душу, такой машины еще нет. Чтобы делать вещи, пока еще ничего лучше руки не изобрели. Рано или поздно, а все равно к руке вернутся. Душа, она прямо у тебя в руках живет, на то она и душа.
   Кристо чувствовал ладонь Марселя, лежавшую у него на макушке, и, пожалуй, не так уж часто выпадала в его жизни минута такого полного счастья: ведь Марсель, этот Великий Немой, произнес такую длинную речь в его честь, в честь его работы.
   – Видишь ли, – продолжал Марсель, аккуратно свертывая лист бумаги с проектом Кристо, – клоун и «Кокетка» раздражают тебя потому, что движутся без толку, будто такое уж важное дело двигаться, а за ними стоит кто-то и хвастается своей ловкостью… А твои фигуры – они движутся от сердца, от мысли. Если они и повторяют свои движения, так только для того, чтобы проникнуть вам в душу. Вот это-то и хорошо. Я тебе еще и музыку сделаю.
   И Марсель запечатлел поцелуй на макушке Кристо, откуда спиралью расходились завитки. Эта минута связала их на жизнь и на смерть.

XXXI. Галатея и бессонница

   Проходили четверги, проходили воскресенья, a Марсель молчал и не звал к себе Кристо. И Кристо снова стал часто бывать у Натали. Только она одна могла еще развеять его тоску и пробудить в нем мечты столь яркие, что он забывал муки ожидания. В лицее он стал учиться из рук вон плохо, поэтому даже учитель математики, считавший Кристо вундеркиндом, решил, что ошибся: то, что поначалу казалось признаком одаренности, на самом деле лишь краткая вспышка раннего развития. Если бы каждый вундеркинд оправдывал возлагаемые на него надежды…, Кристо выходил из состояния тоскливого равнодушия только у Натали.
   Она сидела здесь, за своей рисовальной доской, оба молчали, изредка перебрасывались словами. «Тебе хотелось бы быть Пигмалионом?» Кристо ничего не ответил – он уже перенесся в иной мир, где ему была дана власть оживлять по выбору любую статую, любую картину. Он уже оживил Венеру Милосскую, все статуи в парке Тюильри, и они ходили, улыбались… То он видел их раскрашенными, то белыми… в сущности, он предпочитал белые, так получалось красивее, необычнее, а главное, если уж они без одежды, то приличнее будет разгуливать по улицам Парижа белыми, а не раскрашенными. По тем или иным причинам Кристо оживлял только женские статуи, возможно, повинна в этом была Галатея. То же и с картинами – только женщины… Джоконда, женские фигуры Рубенса, девы Марии, которые, повинуясь его воле, расхаживали по улице в своих странных одеяниях. Конечно, на них глазели, но все-таки они не так бросались в глаза, как белые статуи. Кристо поделился своими соображениями с Натали.
   – Это не вышло бы, – сказала Натали, – такая власть была бы дана тебе лишь при одном условии – быть самому творцом этих картин и статуй. Галатея была создана Пигмалионом, иначе он не сумел бы вдохнуть в нее жизнь.
   Кристо сразу же впал в отчаяние: ведь на его картине изображены только живые. Ему не придется оживлять Натали, Натали и так живая… А Натали продолжала развивать свою мысль:
   – История Пигмалиона ничего общего с наукой не имеет. Я живу среди ученых, только ученых, хватит с меня науки. А это история из области духа. Пигмалион посвятил себя искусству, искусство было единственной его страстью. Он не желал отвлекаться от нее, познать другие страсти. Не желал любить женщин больше искусства, или, что было бы еще опаснее, женщину. Он жил как монах. Это был фанатик. Тогда Афродита решила покарать человека, отвергающего любовь, не желавшего любить живую женщину в ущерб своему искусству: раз он таков, пусть же полюбит творение искусства, созданную им самим статую той любовью, какой любят живых женщин! Понимаешь, как жестоко поступила Афродита? И Пигмалион полюбил статую, которую назвал Галатея. Любил ее и не мог с ней говорить, ходить с ней гулять…
   – …ни родить от нее детей, – добавил явно заинтересованный Кристо.
   – …ни родить от нее детей, – повторила Натали, – словом, это была несчастная любовь, так как Галатея не отвечала на его чувства, была все той же статуей – мрамор и мрамор. От отчаяния Пигмалион чуть не потерял рассудок. Месть Афродиты была страшна, но, так как она была богиней любви, она сжалилась над ваятелем и оживила Галатею. Оживила по-настоящему, так что Пигмалион мог жениться на своей статуе и они родили сына, которого назвали Пафос. Когда Пафос вырос, он основал город Пафос и, желая возблагодарить Афродиту, посвятил его любви… Все это, как видишь, очень далеко от автоматов, от кибернетики: единственным оружием Галатеи была любовь, и любовь эта победила равнодушную материю.
   Кристо потребовал, чтобы Малыш называл его Пафосом, и, казалось, вышел из своего оцепенения. Но ночью он лежал с открытыми глазами, его мучили вопросы, возникавшие в связи с Галатеей. Он пытался рассуждать логически, рассуждать, как математик: Натали существовала и в его картине и вне ее, у нее была двойная жизнь. Если живая Натали перестанет существовать, она будет продолжать жить на картине. Хорошо, но поскольку речь идет не о нарисованном образе, а о живой жизни, о Натали с картины, оживленной Афродитой, другими словами, оживленной силой любви Пигмалиона… Натали живая, по-настоящему живая. Марсель сказал, что в картине Кристо есть душа. Душа – это то, что отличает человека от автомата. Отличает не горячее живое тело, а именно душа. Имела ли ожившая Галатея душу или только живое тело? Вдохнуть душу куда труднее, чем создать автомат с кибернетическим управлением… Как вдохнуть нечто, когда не известно, что это такое? Нет, известно! Кристо привскочил на постели. Известно! Он знает, что такое душа. Это отношение… Это то, что в Натали… душа – это как человек относится к другим, к тому, что происходит, к тому, что есть. Душа – это взаимоотношения человека и вселенной. Это то, что откликается раньше, чем мозг… Некоторые клетки мозга управляют движением руки, они могут также действовать непосредственно, не проходя через руку. А что действует на мозг? Полученная им информация… Ну и что? Где же тогда помещается душа? Ох, черт! Кристо сел на постели… Полученная информация может нравиться или не нравиться. Мозг-то понимает, а душа… Что делает душа? Вот, к примеру, жалость, ее чувствуешь душой. Душа – это исходная точка чувств… Можно ли объяснить чувства физиологическим путем? Тогда почему не воспроизводить клетки, которые их порождают? Марсель сказал… Что же он такое сказал, Марсель?
   Кристо не спалось, он искал душу. Утром он встал с синевой под глазами и на уроках в лицее дремал за партой. Его одноклассники не особенно им интересовались и беззлобно прозвали Кристо «поэтом», хотя он ни разу не был застигнут за сочинением стихов. Кристо вообще учился средне, кроме математики, не был ни чудо-ребенком, ни чудовищем-ребенком, он ни для кого не служил примером, не вызывал ни в ком зависти. У него были друзья, но скорее друзья по играм, по учению, чем по сердечной склонности. Для сердца у него были Натали, Луиджи, Марсель, этого оказалось больше чем достаточно, и поэтому его отношения с другими детьми не отличались особой сердечностью. Бегать, заниматься гимнастикой, быстро решить задачку, так быстро, что, кроме учителя, никто твоего объяснения не поймет, уроки, экзамены – все это связывало Кристо с товарищами, но не перерастало в серьезную дружбу. В глазах своих сверстников он был таким же, как и все остальные школьники, скорее бесцветный, безличный; а для взрослых – объект постоянной тревоги. Госпожа Луазель тряслась за Кристо еще больше, чем за прочих своих детей, хотя и они тоже доставляли немало забот…
   Оливье не писал. О том, как он живет, родители знали лишь из писем художника и его жены, приютивших Оливье. Особенно из писем жены, и с каждым разом письма ее становились все длиннее и длиннее. Госпожа Луазель беспокоилась: ведь Луиджи сказал, что Оливье она, видимо, пришлась по вкусу и что она со своей стороны тоже… И вот эта женщина пишет и пишет им страницу за страницей, рассказывает о физическом, о моральном состоянии Оливье. Дело наверняка кончится бедой… Художник непременно их подстережет, потому что скоро, если уже не сейчас, их можно будет подстеречь… Или же она оттолкнет Оливье, и он бросится в озеро. Или она бросится в озеро из-за разницы в возрасте, из-за несчастной любви… Озеро, озеро!… Денизу мучали кошмары, и она будила мужа.
   Он не разделял ее страхов; Дениза мало знает этого художника и жену, они его друзья, вместе проводили в свое время зимние каникулы. Художник – славный малый, настоящий деревенский житель, а жена его – прекрасная лыжница, чемпионка, так что зря ты выдумываешь, Дениза! Детей у нее нет, это в ней заговорил материнский инстинкт, она просто очень довольна, что Оливье обрел душевное равновесие, что он ухаживает за какой-то Вероникой, о которой она пишет в каждом письме…
   – Это она от ревности пишет!
   – Бедняжка ты моя…
   Рене нежно обнял жену, как бы желая уберечь ее от тревог. Не скажет же он ей, какие заботы гложут его самого. Письма с угрозами… Дети под угрозой. Угроза, нависшая над страной… Споры… Неприятности на работе. В ячейке. Хотя Рене Луазель был человеком уравновешенным, он боялся, что в один прекрасный день сломает себе хребет.
   – Спи, девочка, – сказал он, – и не мучай себя заранее… И без того не сладко.
   Короче, у Луазелей спал, сжав кулачонки, один только Малыш, а все остальные, включая бабусю и Миньону, томились от бессонницы. И когда наконец Марсель позвонил Кристо по телефону и сказал ему: «Приходи…», это оказалось больше чем кстати. Кристо не выдержал бы дальнейшего ожидания. С быстротой космической ракеты он ворвался в чуланчик Марселя.

XXXII. Время мчится на всех парусах

   – Вот что я тебе предлагаю. – Марсель развернул лист с рисунком Кристо, пришпилил его кнопками к конторке. – Значит, решено – картину сделаешь из толя. Начнем с Натали: двигаться она не будет, зато будет освещена изнутри. Для этого я вырежу в толе все, что не покрыто платьем: лицо, шею, руки, ноги… помолчи, не перебивай… В вырезы подклею пергамент, а ты раскрасишь лицо и все прочее. Включаем свет. Прозрачный пергамент осветится, все остальное придет в движение, а Натали будет выделяться как светлое пятно.
   – А ты не можешь сделать так, чтобы светился также и венок на ее голове? Ну Марсель, прошу тебя!
   – Причем здесь «прошу»? Если можно, сделаю, а нельзя, так проси не проси… Дальше: все, что, как мы решили, должно двигаться на картине, или вращаться на стержне, или раскачиваться на месте, все это, понятно, нужно отдельно вырезать из толя. Объясняю: например, ракеты, ты мне их нарисуешь на куске толя, я их тебе вырежу и пришпилю к картине, как бабочек… Булавка, назовем это булавкой, проходит через толь, на котором нарисована картина, и присоединяется к механизму, находящемуся сзади, а механизм я устрою так, чтобы ракеты могли летать по своей трассе; в картине я оставлю вырезы, соответствующие траектории каждой ракеты, по которой ракета будет двигаться, не отрываясь от своей булавки. Посмотри-ка, пунктиром намечена траектория полета до Луны.
   Кристо, стоя рядом с Марселем, нервно сучил ногами.
   – А я, я тоже буду подыматься и опускаться?
   – Сделаем… Я думал, что у вас будут шевелиться только крылья, но если ты не боишься, что при полете закроешь Малыша…
   – Так еще лучше будет, вроде я его охраняю.
   – Переходим к более простым вещам, к тому, что движется на месте: к примеру, ваши крылья. Или лодка Оливье – она будет у нас покачиваться на волнах. Вырежу голову Луиджи, приколю к шее и с помощью моторчика она будет склоняться к ногам Натали и снова подниматься. А приятелям Оливье, которые дерутся, я прилажу механизм за плечами. Головы алжирцев будут поворачиваться одновременно.
   Весь этот четверг они просидели в чуланчике, и, когда вышли на воздух, мастерские были уже темные, безгласные. У Марселя был свой ключ. Кристо с лицом фисташкового цвета еле двигался, как игрушка, когда кончается завод, но жизнь для него окрашивалась в самые фантастические цвета. На родной его улице машины были огромные, оглушительно рыкающие, огни вспыхивали, как артиллерийские залпы, золоченая конская голова над лавкой, торгующей кониной, ржала в небеса, раздваивалась, множилась, и вот уже квадрига лошадей уволакивала куда-то вдаль все эти белые изразцы, весь этот мрамор и даже подручных мясника в окровавленных фартуках… На улице Марсель в черной кожаной куртке с рулоном под мышкой втолковывал Кристо, что торопиться теперь им ни к чему, что ему, Марселю, надо все хорошенько обдумать. А Кристо пока пусть займется чем-нибудь еще. До дня рождения Натали осталось полгода, времени с лихвой хватит… Надо сказать, что Луиджи имел с Марселем беседу: мальчик слишком увлекается, следует его придержать, приглушить его пыл, пусть побольше бывает на воздухе, играет, бегает…
   Кристо прописали витамины, что было хотя бы не так противно, как рыбий жир, купили ему ролики, но он катался до одури, и вскоре его опять перевели в судомойки, так как мытье посуды, по общему мнению, весьма полезно для нервов, не хуже успокоительных средств… Потом отец поговорил с Кристо как мужчина с мужчиной, и тот обещал взяться за ум, господин Луазель в свою очередь дал обязательство играть с Кристо в шахматы не меньше двух раз в неделю. Словом, все получилось так складно, что мать, поглощенная заботами об Оливье и Миньоне, смогла временно отложить попечение о Кристо: в сущности, он хороший мальчуган, интересуется ракетами, космонавтами, ярмарочными тирами и каруселями и, само собой разумеется, любыми автоматами, оно и понятно, раз он бывает в мастерских Петраччи… Правда, его особая страсть к чистой математике и кибернетике вызывала кое-какие опасения, но мать Кристо постаралась закрыть глаза на это обстоятельство и дала себе передышку. Вот года через три-четыре, тогда действительно будет труднее, ведь переход от детства к отрочеству у Оливье прошел неудачно, да и с Миньоной было неладно. Сложность объяснялась тем, что она как-то плохо осознавала, что превращается в девушку. Наивность опасная… Дениза вспоминала, как она терла мочалкой в ванне голую спину дочери, которой в ту пору было лет четырнадцать, – прелестная грудь, бедра, – а Миньона щебечет, щебечет: «Тогда мы, дети, побежали… потри мне живот, мама…» Мы – дети! Трогательно, странно и тревожно. Дениза не знала, в какой именно момент Миньона перестала считать себя ребенком, но это все-таки случилось. Уже давно Миньона ждала телефонных звонков и почтальона, ревниво отстаивала свою независимость и ссорилась с бабушкой, когда та время от времени пыталась запретить ей то или это либо совала нос в ее дела. В конце концов, если не считать Малыша, который доставлял неприятности своим близким главным образом тем, что вечно являлся в шишках и царапинах, – приходилось только удивляться, как он еще жив и не превратился в калеку, – да, да, самым легким был все-таки Кристо, правда слишком независимый, не по годам независимый. Во время каникул он пристрастился к плаванию, его с трудом вытаскивали из воды. Он заплывал с каждым днем все дальше и дальше, побивал свои вчерашние рекорды. Но никому об этом не рассказывал, а однажды на обратном пути чуть не утонул… Если бы мама знала! И так уже были драмы – Кристо наотрез отказывался брать с собой в море на рыбную ловлю Малыша и Миньону: он уходит с рыбаками и не может тащить за собой все семейство.