О ее приключении писали не только в местных, но даже в парижских газетах. А уж порку, за этим последовавшую, Мартина запомнила на всю жизнь! Но эта порка была принята ею наряду с ранее полученными шлепками и подзатыльниками как нечто должное и совершенно неизбежное, потому что взрослые сильнее детей. Хуже было, что расправа часто производилась по совершенно непонятным поводам, ведь и от Мартины, а равно и от ее братьев и сестер взаимосвязь причины и следствия ускользала. Откуда, например, Мартина могла знать, что гулять в лесу и спать под деревом возбраняется? Почему когда мать лупила ее, то одновременно и плакала и смеялась? А жители деревни, те, наоборот, по-видимому, одобряли поступок Мартины: если мать посылала ее за чем-нибудь в деревню и она, волоча корзинку размером почти больше себя, ходила по лавкам, ей часто перепадали леденцы, фрукты, шоколадка и все ей улыбались, целовали ее. Уж очень она мила, особенно летом, когда мать выпускала ее в одних штанишках, и все, чем наградила ее природа, было напоказ: голенькая, бронзово-загорелая, длинноногая, с круглым задиком. Длинные прямые черные пряди волос висели по обе стороны ее странного личика, какого не встретишь во всем департаменте Сены-и-Уазы. Она была прелестна, очаровательна, как диковинный заморский зверек, и к тому же умна, рассудительна – настоящая маленькая женщина! А когда однажды в сильную жару мать заколола ей волосы шпильками на макушке и получилась прическа, как у взрослой, то положительно вся деревня влюбилась в эту смешную Мартину-пропадавшую-в-лесах. В кого она такая уродилась? Рядили и гадали, кто бы мог быть ее отцом, и не могли припомнить, появлялся ли у них в деревне кто-нибудь из колоний – желтый или черный. В кого же она?
   Мартина росла, не отдавая себе отчета, почему все окружающее было ей так отвратительно, почему грязные простыни, сопли, крысы, испражнения вызывали у нее рвоту. Она пропадала в лесах оттого, что ей было не по себе дома с матерью и всем семейством, и началось это у нее давно, когда в хижине еще не наступило полное запустение и многочисленные дети еще не появились на свет… а Пьер Пенье возвращался по вечерам домой, носил воду, ставил капканы на крыс… Но и тогда уже Мартина говорила: «Воняет!» И это так смешило Мари и Пьера, что они заставляли девчонку без конца повторять: «Воняет».
   Вот почему Мартина знала леса и поля так, как знает их крот, белка или еж: крот, должно быть, не интересуется вершинами деревьев, а птица – подпочвой, так же и Мартина, находясь в лесу, интересовалась главным образом мхом, ягодами, цветами. Ведь она уходила в лес, чтобы выспаться там днем после бессонной ночи в лачуге, съесть, что найдется съедобного, так как от материнской похлебки у нее начиналась рвота, собирать ландыши, дикорастущие гиацинты и нарциссы, землянику; ведь она была одной из тех девочек, что стоят у обочин больших магистралей с круглыми букетами и ивовыми корзиночками. Вначале Мартина прятала вырученные деньги, но Мари скоро пронюхала об этом и наградила дочь такими пощечинами, что та быстро примирилась с необходимостью отдавать выручку матери. Зато теперь, когда она по утрам, вся дрожа, мылась ледяной колодезной водой, не в силах согреться на холодном весеннем солнце, Мари кричала на нее только для вида. Мартина зарабатывала деньги следовательно, она могла поступать как хочет. Ее сестре и братьям никогда ведь не пришло бы в голову подработать для семьи.
   Мартина не походила на них, и, вероятно, поэтому они ее чуждались. Они не играли с ней и ничем с ней не делились, относясь как к чужой, они даже не задирали ее, а лишь отнимали то, что она таскала у них. Мартина подбирала все, что блестит, все яркое, гладкое, полированное: шарики, обточенные черепки, камешки, хорошо вымытые консервные банки… Но случалось, что она дарила братьям или сестре какую-нибудь игрушку из тех, что раздавали в мэрии на рождество и за которыми Мари ходила сама, не пуская туда детей из самолюбия: ведь сколько бы она их ни мыла и ни чистила, они все равно выглядели убого по сравнению с другими детьми. Дома мать распределяла игрушки по своему усмотрению, и, если на долю Мартины выпадал, например, несессер со швейными принадлежностями, она тотчас же, ничего не требуя взамен, отдавала его старшей сестре Франсине: Франсина умела пришивать пуговицы к штанишкам малышей, она умела также вытирать им носы, умела и отшлепать их – настоящая мать, хотя она так и не научилась ни читать, ни писать. Мартина же в школе усваивала все на лету, память у нее была просто-таки невообразимая, но совершенно напрасно надеяться на то, что она даст прикорм младенцу, когда мать отлучалась за покупками, это Мартина забывала начисто. Воистину злосчастным был год, когда Франсина пошла в школу, а Мари положилась на Мартину, надеясь, что та сможет заменить старшую сестру. У Мартины было не больше чувства ответственности, чем у самого младшего из ее братьев, того, который находился еще в пеленках. Ребятишки ошпарились у нее на глазах кипятком, спустили с цепи собаку, и та исчезла, утопили кошку в колодце… По правде говоря, не успевала мать выйти из дому, Мартина сразу убегала. Она была лишена как материнского чувства, так и чувства семьи. Мари могла бить ее смертным боем – это нисколько не помогало. Все понапрасну. Уж лучше было приспособить ее к чему-нибудь другому, поручить ей, например, эти треклятые карточки, в которых Мари никак не могла разобраться; ее можно было посылать в мэрию – ведь немцы на все ввели новые правила, совершенно сбивавшие Мари с толку… Мартина умела также объясниться с представителями благотворительных обществ, когда те заявлялись в их лачугу опять же из-за всяких выдумок бошей прививок там или профилактики…
   А в классе Мартина всегда была первой ученицей, она одна получала все награды и настолько шла впереди других детей, что между ними и ею возникала пропасть. Ее не преследовали, она не была козлом отпущения в классе и не сидела одиноко в своем углу. Попросту она была не похожа на других детей, несмотря на то, что играла и болтала, как все. Но ведь поди пойми этих сплетничающих девчонок, а тут еще немцы в Р., соседнем городке, – одним словом, девчонкам было о чем посудачить! В их деревне немцев видели редко. Там им нечего было делать, деревня ничего собой не представляла ни с точки зрения продовольственных поборов, ни в смысле жилья: здесь не было благоустроенных домов, замка, вилл с ванными комнатами. Но жители достаточно насмотрелись на немцев и в городке Р., куда волей-неволей приходилось наведываться за покупками, на рынок и в комендатуру. У себя в деревне они могли сколько душе угодно ненавидеть бошей, оказывая им молчаливое сопротивление, если это ничем не грозило – рисковать они не любили. Но когда какая-нибудь из деревенских женщин появлялась с фрицем, против нее тотчас единодушно ополчалось общественное мнение, ей объявляли поголовный бойкот. Так поступили, например, с женой одного мелкого фермера, кюре даже намекнул о ней в проповеди. Дети во всем следовали за взрослыми. Это они обычно предупреждали о появлении немцев, бегая из дома в дом. Улицы тотчас же пустели, и патруль или гуляющие немецкие солдаты проходили по совершенно безлюдной деревне. Но чаще немцы приезжали на машинах, заставая жителей врасплох, не дав им возможности скрыться в домах. Заглядывали немцы и в леса, но дети теперь не отваживались туда ходить, и взрослые могли не запрещать им этого: священный страх приковывал детей к домовым палисадникам. Мари с детьми в одинокой хижине на опушке леса запиралась на ночь, и Мартина томилась взаперти. Девчонки в школе придумывали всякие ужасы, представляя себе появление немцев перед уединенной хижиной и поголовную резню; это было похоже на правду, хотя, по сути дела, уединенность особой роли не играла. Словом, Мартину не преследовали в классе, ее не избегали и не травили. Но то, что она, прочитав один раз стихотворение, безошибочно запоминала его наизусть, не делала ошибок в диктанте, помнила все исторические даты, – это чем-то стесняло детей, внушая им скорее неприязнь, чем уважение, как некая ненормальность.
   А между тем то, что Мартина запоминала с такой потрясающей легкостью, ее самое нисколько не интересовало. У нее была необычайная память – все, что она читала и слышала, как бы прилипало к ней; к тому же она органически не переносила плохой, нечетко выполненной работы, не терпела каких бы то ни было помарок, подскабливаний, клякс, загнутых углов тетрадей и книг. Ее собственные тетради и книги были всегда как новые, будто ими еще не пользовались.
   Учительница жила в этих местах уже четверть века, она хорошо знала и Мари, и ее лачугу, поэтому позволяла детям Пенье и Венен оставаться в школе готовить уроки. Но иногда Мари говорила своим ребятишкам: «Извольте вернуться домой вовремя, что еще за новость – оставаться в школе после конца занятий? Вот я поговорю с учительницей…» Водворенная в лачугу Мартина становилась невыносимой, она занимала весь стол, расстилала на нем старые газеты, чтобы не запачкать своих тетрадей, и малыши пошевелиться не смели: упаси бог помешать Мартине, задеть ее или толкнуть стол… Мартина была страшна в гневе, кричать она не кричала, а сразу била, рука же у нее была, как у матери, тяжелая. Зато уроки она приготовляла мгновенно, после чего сидела в углу, ничего не делая, закрыв глаза, или в любую погоду шла побродить по деревенским улицам – ведь гулять по лесу нельзя было из-за немцев.
   Свои тетради и книги Мартина прятала на верху буфета, где им как будто угрожала меньшая опасность. Но вот однажды утром она обнаружила, что крысы ночью их искромсали и изгрызли… Мартина положила жалкие остатки тетрадей и книг на стол и смотрела на них, не говоря ни слова. Но когда трое веселых лягушат – ее братишки, – любопытствуя, что же натворили крысы, влезли на скамью, а со скамьи на стол и в довершение всего опрокинули на искромсанные тетради бутыль прованского масла, то даже сама Мари испугалась: бог с ним с маслом, выданным на целый месяц, ее испугала Мартина – девочка совсем обезумела! Она рычала, топала ногами, стучала кулаками, схватила литровую бутыль с вином и запустила ею в ребятишек с такой силой, что бутыль разлетелась вдребезги. Хорошо еще дети успели захлопнуть дверь за собой, попади Мартина в них – убила бы! Мартина же билась в припадке отчаяния и гнева. Наконец, не помня себя, она рухнула на кровать матери. Мари принесла ей воды. Неожиданно Мартина совершенно спокойно встала, собрала искромсанные, в жирных пятнах тетради и книги, разорвала их на мелкие клочки и бросила в горящую плиту.
   Она никогда не опаздывала в школу, а тут пришла, когда урок уже начался. Дети смотрели на нее во все глаза. Она села на свое место и спокойно проговорила – «Я потеряла ранец с книгами и тетрадями». Она была мертвенно бледна. Учительница, подозревая, что в лачуге разыгралась какая-нибудь драма от Мари и Пьера Пенье можно было всего ожидать, – сказала: «Хорошо, я верю, что ты не виновата. Постараемся достать тебе новые. Продолжим диктант. Что вы на нее уставились, сами-то вы разве никогда ничего не теряли? Продолжаем…»
   Соседка Мартины, маленькая блондинка Сесиль Донзер, дочь парикмахерши, шепнула ей: «Я тебе дам довоенную тетрадку, замечательную… приходи ко мне домой после школы». Так началась их дружба – на всю жизнь.

III. Купель современного комфорта

   Мадам Донзер, парикмахерша, не сразу позволила своей дочери водиться с дочерью Мари Венен, хотя Мартина-пропадавшая-в-лесах пришлась ей по душе еще до войны, когда совсем маленькой явилась в парикмахерскую, чтобы купить мыло на деньги, вырученные от продажи ландышей. Мадам Донзер подарила ей тогда кусок фиалкового мыла, которое Мартина долго выбирала: на свои гроши она никак не могла бы его купить, но ввести мыло в дом Мари Векен показалось мадам Донзер святым делом. Однако впустить к себе в семью эту большую девочку… Мадам Донзер была набожной католичкой, доброй женщиной, и в конце концов она решила, что ее долг– помочь дочери грешницы, несчастной девочке, такой способной к ученью, стать порядочной женщиной вопреки среде, в которой она выросла. За свою дочь Сесиль мадам Донзер нечего было опасаться, она была необыкновенно послушна и правдива. В тот первый вечер мадам Донзер действительно подарила Мартине великолепную довоенную тетрадь, обещанную ей Сесилью, и оставила ее ужинать. Мартине было тогда одиннадцать лет.
   С тех пор прошло три года, и она стала в доме парикмахерши как бы приемной дочерью; как-то незаметно Мартина начала звать мадам Донзер мамой Донзер, и это казалось вполне естественным.
   Но пока я вам обо всем этом рассказываю, Мартина все еще стоит у дверей парикмахерской мадам Донзер. Мать разрешила ей уйти из дому, ожидая, что придет отец. Мартина постучала в окно, парикмахерша открыла и сказала:
   – Входи, дочка.
   Впервые переступив порог двухэтажного домика мадам Донзер, Мартина на целый день потеряла дар речи. Самый сказочный из дворцов «Тысячи и одной ночи», все ароматы Аравии никому никогда не могли доставить наслаждения, равного тому, какое испытывала Мартина в домике, пропитанном запахом шампуня, лосьонов и одеколона. Когда Сесиль начала все чаще и чаще приводить с собой Мартину, да еще оставляла ее ночевать, мадам Донзер ввела правило: Мартина, приходя, должна была прежде всего принять ванну. Мадам Донзер опасалась, как бы Мартина не занесла чего-нибудь из лачуги своей матери, хотя чистоплотность была, можно сказать, отличительной чертой самой девочки. Но излишняя предосторожность никогда не помешает, а вдруг кто-нибудь из клиенток парикмахерши подцепит вошь? Когда Мартина увидела наполненную водой ванну и Сесиль предложила, чтобы она искупалась, Мартину охватил некий священный трепет, как если бы ей предстоял обряд крещения. «Современный комфорт» внезапно предстал перед ней во всем своем величии в виде водопровода, канализации, электричества. Она так и не смогла привыкнуть к этому, и всякий раз, когда мама Донзер говорила ей: «Прими ванну…» – Мартина испытывала волнующее чувство блаженства.
   Вот и теперь мама Донзер сказала:
   – Сесиль в ванне. За ней твой черед. Когда вы уляжетесь, я принесу вам наверх липовый чай. Садись же!
   Мартина чинно уселась возле парикмахерши за обеденный стол. Мадам Донзер пухлыми бело-розовыми ручками, такими чистыми от постоянного полоскания в воде с шампунем, изящно листала модный журнал.
   – Посмотри, – сказала она, – красиво… Хорошенький костюмчик. Тебе бы он пошел. – Она взглянула на Мартину: – Ты из своего платья выросла. Даже неприлично. Если в швах есть запас, надо выпустить,
   – Это потому, что я его выстирала, оно село.
   – А по-моему, скорее ты раздалась, доченька!
   Появилась Сесиль в розовом пеньюаре и сама вся розовая, с голубыми глазами, точно такими, как у матери.
   – Мартина, торопись, я жду тебя!
   Стены покрыты белой эмалевой краской, пол выложен плитками, табурет из дутых металлических трубок… Невозможно передать блаженство, испытываемое Мартиной, когда она опускалась в горячую, опаловую от ароматических солей воду. По рукам, плечам, спине у нее от счастья пробегала дрожь. Она намыливала свои длинные, тонкие, гладкие ноги. Кожа у нее была золотистая, под ней угадывалась обильная здоровая кровь. Мартина была в том возрасте, когда очертания тела будущей женщины уже намечены, как в наброске, и хочется крикнуть его создателю: «Не трогай – испортишь!» Но тот продолжает свое дело и, как правило, губит прелестный набросок: с одной стороны переложит, с другой недоложит, даже скелет умудрится деформировать, и он теряет те линии, в которых таилось все очарование, – то голова велика, то шея коротка, колени узловаты, а плечи подняты до ушей… Не говоря уж о мягких частях тела, которые претерпевают иногда катастрофические изменения. В четырнадцать лет Мартина расцвела и была полна прелести: округлая, с очаровательными маленькими грудками, тонкими, но округлыми руками, стройной шеей… всего не перечислишь. Затылок у нее был прямым продолжением спины, казалось, будто Мартине трудно опустить голову, ее поднятый кверху подбородок и неподвижная голова напоминали о тех женщинах, что носят на голове, не расплескивая ни капли, кувшин, до краев полный водой. Она ходила, откинув плечи назад, высоко подняв голову, вскидывая длинные ноги, отчего юбка, казалось, кружилась вокруг ее стана. Если этот набросок оправдает в законченном виде ожидания, Мартина станет настоящей красавицей.
   Эмаль ванны была гладкая, вода нежная-нежная, только что распечатанное мыло взбивалось перламутровой пеной. Губка розовая с голубым… Лампа под матовым абажуром мягко освещала все уголки ванной комнаты. Мартина внимательно осматривала каждую складочку своего тела, намыливая, натирая пемзой, щеткой, губкой, подстригая, где надо, ножницами. Мадам Донзер кричала ей снизу: «Мартина, ты сдерешь с себя кожу… хватит!» Банный халат, положенный на радиатор, был теплый, небесно-голубой, а у Сесили розовый. Мадам Донзер не скупилась на чистое белье: когда имеешь стиральную машину, не так уж важно – полотенцем больше или меньше. Косметики, мыла, духов также было вволю; представители фирм оставляли их мадам Донзер в любом количестве под видом образчиков.
   Мартина, собрав свои черные волосы на макушке, спустилась по лестнице и подсела к Сесили на диван у камина. Волосы у Сесили тоже были собраны на макушке, только у нее они белокурые, тонкие, как у новорожденного ребенка. Подруги раскачивали голыми ногами и болтали без умолку. Они никогда не ссорились, ничто ни разу не омрачило их дружбы. Внезапно Мартина замолчала.
   – Мама Донзер, – сказала она после паузы. – Ну и дура же я! Совсем забыла вам сказать, что ваша богородица чудотворная!
   Мадам Донзер разливала липовый чай.
   – Не городи чушь, Мартина, я этого не люблю.
   – Честное слово, мама Донзер, честное слово. Она светится,
   Мадам Донзер поставила чашки на поднос.
   – Пора наверх – спать, – сказала она.
   Две одинаковые кровати с наволочками, вышитыми руками Сесили – она была рукодельницей, – ждали подруг. Мадам Донзер взяла с них обещание, что они не будут, как обычно, болтать до полуночи. Нет, только выпьют чай. На этот раз они тут же погасили свет.
   – Вот видишь! Видишь? – шептала Мартина.
   Сесиль увидела: на ее ночном столике богородица, такая же, как и у Мартины, слабо светилась в темноте.
   – Что же теперь делать? – взволнованно спросила Сесиль. – Не позвать ли маму?!
   Она побежала босиком к двери.
   – Мама! – крикнула она. – Иди сюда, посмотри!
   Мадам Донзер поднялась к ним, все втроем вошли в темную комнату, на ночном столике у кровати Сесили что-то мерцало.
   – Что тут у вас за чертовщина? – спросила мадам Донзер. – Нечего дрожать попусту, зажгите лучше свет.
   При свете мерцание угасло – статуэтка богоматери стала розовой и нежно-голубой.
   – Это фосфоресцирующие краски, – сказала мадам Донзер, – чего только не придумывают в наши дни! А вот таких дурех, как вы, редко встретишь! Я заведу «Ave Maria», ложитесь и спите.
   Она погасила свет, закрыла дверь, светящаяся статуэтка пела тоненьким-тоненьким ангельским голоском, Мартина и Сесиль слушали, впившись глазами в мерцающую богоматерь.
   – Я не люблю смотреть на светлячков вблизи, – сказала Мартина, – лучше, когда они светят издали – в траве… Тебе нравится слово фосфоресцирующий. Ты понимаешь, что оно значит?
   – Ничего не значит, – ответила Сесиль, – так же и светлячки… я не знаю, почему они светятся.
   – Фосфоресцирующая богоматерь… Фос-фо-рес-ци-ру-ю-щая… Чу-до-твор-на-я…
   Они развлекались, повторяя: фос-фо-рес-ци-ру-ю-щая… Чу-до-твор-на-я… Потом заговорили о Даниеле. Сесиль была на год старше Мартины, а никакого Даниеля в ее жизни еще не было, зато она дружески разделяла все чувства Мартины. Даниель жил сейчас у отца и готовился к конкурсным экзаменам в версальскую Высшую школу садоводства – туда принимали без аттестата зрелости, но конкурсные экзамены были даже еще труднее, чем экзамены на аттестат зрелости: требовались специальные знания, которых ни в одном лицее не получишь. Бедняга Даниель, он принадлежал к обреченному поколению, на долю которого выпала война… Если бы не война, он ходил бы в лицей, но вместо этого он познал все тяготы войны… и теперь вступает в жизнь с большим запозданием, если иметь в виду его личную карьеру… Мартина слышала в кафе, как обо всем этом говорил такими же словами, облокотившись о цинковую стойку, полевой сторож. Мать послала ее туда за спичками, и Мартина торчала до тех пор, пока эта стерва Мари-Роз, сидящая за кассой, не спросила у нее: «Ты что, ночевать здесь собралась?…»
   Подруги стали судить и рядить о том, что могло бы привести Даниеля в их деревню теперь, когда дядя его умер, а двоюродные братья, не только старший, но и два других, работают у отца Даниеля на его плантации роз. Возможно, Даниель появится летом на озере? Теперь там опять будут купаться, ведь немцев уже нет… Мартина, а с ней вместе и Сесиль возлагали большие надежды на купание. Прежде поговаривали, что Даниель живет с этой негодяйкой Катрин, женой фермера, но сейчас, после того как она переспала со всеми бошами, разве это мыслимо?… Девочки употребляли грубые выражения, не вполне понимая их смысл. Нет, Даниель не станет путаться с фермершей после бошей… Тогда и приезжать ему сюда незачем. Вот только, возможно, – купание… Значит, надо ждать лета или по крайней мере весны. И они болтали, болтали…

IV. Озарение

   Мартина окончила школу, учительница пыталась уговорить ее продолжать занятия: если она пройдет дополнительный курс, у нее будет больше возможностей преуспеть в жизни. Но Мартина и слушать не хотела: раз мама Донзер не отказывается обучать ее, Мартина останется у нее и научится парикмахерскому ремеслу.
   А если Мартина заберет себе что-нибудь в голову… тут ее уж не переубедишь. Она будет работать в парикмахерской, и матери нечего против этого возразить – все как у людей Мадам Донзер лично пошла к Мари и попросила отдать ей Мартину в обучение. Для начала девушка получит квартиру, стол и одежду, а там видно будет, все зависит от ее способностей. По воскресеньям она сможет навещать семью. Сидя за столом у Мари, мадам Донзер силилась проглотить специально для нее приготовленный кофе. Франсина, старшая из детей Мари, только что вернулась из санатория. Глядя на ее бледность, впалую грудь, изборожденное морщинами, как у старухи, лицо, невольно думалось: почему ее не оставили в санатории? Она держала за руку самого младшего братишку, который еще не умел ходить; четверо остальных, одетые в невообразимое тряпье – никак не догадаешься, что это за одежда была первоначально, – разглядывали мадам Донзер издали с огромным любопытством. Невообразимо грязные, они все же не казались несчастными, а глядя на них, невозможно было не улыбнуться – уж очень они были смешные, настоящие веселые лягушата. Никогда в жизни мадам Донзер не видывала ничего похожего на лачугу Мари, мусорный ящик и тот мог бы показаться цветущим садом по сравнению с этой комнатой. Мартина, несчастный ребенок, стала теперь еще дороже мадам Донзер. А уж двор, или, вернее, загон… Мари и вся детвора проводили мадам Донзер до калитки, которая, по всей видимости, много лет не закрывалась: она совсем вросла в землю, в мусор, поросла травой. «Попрощайся с мадам», – сказала Франсина малышу, нетвердо державшемуся на кривеньких ножках, он цеплялся за ее юбку и вдруг, пытаясь помахать ручкой мадам Донзер, плюхнулся голым задиком прямо в пыль загона. Всклокоченный пес весело подскочил к ребенку и лизнул его в лицо, а тот уцепился за его лапу… Мадам Донзер была окончательно потрясена.