— Надо развенчать миф о театре, с тем чтобы вернуть театр к мифу.
   Красивые слова; должно быть, эта фраза имела успех в Сен-Жермен-де-Пре еще до того, как развернулась очень парижская и совершенно безрезультатная полемика об опасности мифа; при этом одни вспоминали о наци и «Нибелунгах», а другие — о возвращении традиции в лоно модернизма! Во всяком случае, этот ученый спор стал превосходным трамплином, и Пурвьанш сумел им воспользоваться, чтобы прославить свои идеи и свое имя. Он был приглашен на радио, где его ум и завораживающее красноречие завоевали ему симпатии интеллектуалов; а потом на телевидение, появление на котором в конце концов заставило повернуться к нему лицом широкую публику и разожгло гнев его завистников.
   Короче, дела у Ната складывались совсем неплохо. Я же шел за ним по пятам, продолжая собирать его мысли и откровения со все более ясным чувством, что мне выпало жить рядом с исключительным человеком. Для меня уже не могло быть и речи о том, чтобы продолжать учебу; все, что находилось за пределами кружка Пурвьанша, казалось мне недостойным интереса. Сидя в нашей квартирке на улице Одессы, я писал, рвал написанное и снова писал под внимательным взглядом Алисы, которая собиралась поступать в театр Ната, а пока сдавала свои последние экзамены, перед тем как подать документы на конкурс в Школу искусств. Мы подготавливали свое будущее в тени нашего великого друга, убежденные в том, что он указывает нам путь, по которому мы должны следовать. Словом, все шло своим чередом, и мы тихо-мирно мурлыкали в нашем гнездышке. Тогда я еще не знал, что мертвый штиль почти всегда означает затишье перед бурей.

XI

   Софи Бонэр принадлежала к труппе «Театра Франшиз» и исполняла роли простушек в пьесах Мольера и Мариво. Это была очаровательная молодая женщина — высокая, стройная блондинка, очень красивая, с ясным лицом, озаренным внутренней радостью, от которой сияли ее зеленые глаза. Пурвьанш заметил ее в первый же день. И сразу же предложил ей войти в спектакль, заменив в «Черной комнате» Жюли Дастур, которая играла в «Карманном театре» роль «неожиданной гостьи». Но она отказалась: ее уже звали в «Комеди Франсэз».
   Тогда Нат попытался удержать ее, посулив ей роль в «Короле Лире», но из этого тоже ничего не вышло. Актриса нацелилась на «Комеди» и держалась твердо. Тогда он пустил в ход все средства обольщения, надеясь зацепить ее своим шармом, если уж ему не удалось добиться своего предложениями в профессиональной сфере. Софи отклоняла и приглашения на ужин, и приглашения на изысканный чай в «Гранд Шомьер». Она жила с матерью, вела довольно скромную жизнь, и ее благоразумие граничило с чрезмерной строгостью.
   Я впервые столкнулся с таким любопытным явлением. Наконец кто-то осмелился не лишиться чувств при виде Пурвьанша! Он сам первый и удивился и заключил, что чем упорнее избегает его актриса, тем вернее она признает свой страх попасть в его сети и кончит тем, что уступит соблазну — с тем большим пылом, чем дольше будет сопротивляться. Интересный силлогизм, конечно, но, как оказалось, совершенно ложный. Эта Софи была холодна как мрамор.
   И тогда я увидел Ната преобразившимся. Он, всегда такой уверенный в себе, начал сомневаться. О, конечно, это мог заметить только такой постоянный наблюдатель, каким был я! По вечерам после репетиций он тащил меня в какое-нибудь кафе и рассказывал, как прошел день, а потом разговор постепенно сворачивал на мадемуазель Бонэр. Ее контракт на выступления в роли Сильвии из «Игры любви и случая» был закончен. Пурвьанш приходил в экстаз, упоминая о значении масок у Мариво. Он рассказывал о немецком переводе этой пьесы, название которой было изменено на «Mask fьr Mask» — «Маска за маску». Он напоминал о героях этой комедии, рядящихся в чужие одежды, а особенно о том, что, маскируясь, господа и слуги заимствовали друг у друга язык и проговаривались, выдавая себя, хотя и пытались скрыть свое истинное лицо. Он вспоминал, что в своих «Дневниках» Мариво писал, что «настанет пора разоблачения», и поэтому Софи, прячущаяся сейчас за своей маской, в конце концов повторит вслед за Сильвией: «Я устала от этой роли».
   Вероятно, он надеялся, что внешность обманчива и что, так же как в пьесе, эта видимая холодность молодой женщины внезапно вызовет у нее — по контрасту — потребность в искренности, и наступит момент, когда ей придется снять маску волка, скрывающую ее лицо. Но как Пурвьанш мог сравнивать эту пару, Доранта и Сильвию, с собой и Софи, которая совсем не стремилась к какому бы то ни было диалогу, хотя бы и в маске? Возможно, правда состояла в том, что актриса скорее всего не испытывала к нему никакого влечения и ее равнодушие вовсе не было показным!
   Когда он что-то рассказывал, Софи его не слушала, а тихо беседовала с кем-нибудь в своем уголке. Напрасно он старался подойти к ней поближе, она тут же отворачивалась. Его это задевало, он чувствовал себя униженным тем, что молодая женщина ведет себя с ним таким образом, тем более что со всеми другими она была скорее весела и любезна.
   — Да замечает ли она мое присутствие? — раздраженно восклицал он.
   Меня же смущало то, что он так явно обнаружил свою слабость, в то время как в моих глазах он всегда представал воплощением неукротимого великолепного героя, разбивающего сердца. Я столько раз видел, как он укрощал других, что просто не мог представить себе его, угодившего в ров со львами, тем более что в роли хищника выступала тонкая и чувствительная девушка, которую я считал безобидным цветком: ведь она так легко сдружилась с Алисой и часто болтала со мной — так мило и естественно.
   — Она говорит с тобой обо мне?
   Она никогда не говорила о нем, а всегда только о трудных местах своей роли, о своем предстоящем поступлении в Дом Мольера, чем она очень гордилась, но без заносчивости, о своей матери, которую нежно любила. Она была сама простота, какая только может быть доступна женщине; казалось, она собирается спокойно пройти по жизни как по широкой, ровной дороге.
   — Как ты думаешь, может, мне стоит силой заставить ее объясниться, почему она так со мной поступает?
   Вряд ли я был способен дать ему какой-то совет. Он всегда был в моих глазах сильным человеком, обольстителем, ни разу не испытавшим угрызений совести. Но теперь он имел дело уже не с «блондиночкой», а с феей, к которой даже не мог приблизиться, будто ее защищал невидимый воздушный кокон. Каким таким странным и изощренным оружием она владела, и почему же ни одна другая женщина не смогла применить его до нее?
   — Я думаю, — сказала Алиса, — что он влюблен. Влюблен? Пурвьанш — влюблен? Возможно ли это?
   Я хорошо помнил, что его никогда не задевала ни одна из женщин, он их просто использовал, как ему было угодно. Словно зачарованные, они повиновались ему, будто по волшебству, неужели теперь настала его очередь быть околдованным? Впрочем, точно для того, чтобы отомстить за себя, почти каждый вечер он отправлялся на улицу Драгон, где и поколачивал бедняжку Марию-Ангелину, которая, к счастью, находила в этом какое-то сладострастное удовольствие. С кем он сражался, поступая таким образом? С каким призраком? Быть может, то было видение его собственной матери? Он признался мне однажды, что она любила его удушающей любовью, но достаточно ли только этой причины, чтобы испытывать такую потребность унижать других?
   Как раз в то время я и решился спросить его:
   — Если бы Софи Бонэр любила вас, вы поступали бы с ней так же, как с остальными?
   Он надолго задумался, а потом ответил:
   — Это война, друг мой. Ты властвуешь или подчиняешься.
   — Но почему? Возьмем нас с вами, разве мы не друзья, а ведь ни один из нас не старается одержать верх над другим?
   — Мы — соратники в битве. Женщина — это дикое животное, которое необходимо обуздать, иначе оно набросится на вас в ярости, чтобы разорвать на куски.
   Я возмутился:
   — Неужели вы думаете, что Алиса так со мной обходится?
   — О, — презрительно произнес он, — вы оба — обыкновенная эктоплазма! Истинная женщина и настоящий мужчина рождены на погибель друг другу. Если бы вы лучше знали жизнь, вы поняли бы, что я говорю правду.
   Понятия не имею, откуда он взял подобные мысли. Возможно, со дна своей души, и подозреваю, что к столь странной аберрации сознания его, должно быть, привел какой-то ужасный опыт. Вот почему он жаждал обольстить Софи не для того, чтобы она полюбила его, но для того, чтобы сдалась на милость победителя. Мне пришлось убедиться в том, что им владела безумная потребность властвовать, это было похоже на настоящую манию. Встретив эту молодую женщину, Нат сам сбросил себя с высоты того трона, куда я так наивно его поместил.
   Был ли я разочарован этим? Там, где, как я полагал, жила одна сила, я вдруг перестал различать что-либо, кроме слабости. Там, где я привык восхищаться умом, теперь я не встречал ничего, кроме непостижимого умопомешательства. Как я мог позволить ему сделать меня участником этого спектакля, наполненного презрением к окружающим? Разумеется, я был обманут искусством этого человека, искусством, проявлявшимся даже в его движениях, жестах, словах и взрывавшимся на сцене с такой оригинальной силой, которая смущала и провоцировала наше сознание. Но неужели этому искусству необходимо питаться подобными низостями? И я снова начинал замечать, что «Черная комната» — вовсе не откровение свыше, а описание всех наших мерзостей. Ее герои — две жалкие марионетки, которые заикаются и лепечут что-то невразумительное в первом акте, стараясь выразить этим никчемность существования, и та женщина, которая появляется в третьем действии, вмешиваясь в их нелепое бормотание, и оказывается не в силах вырвать у них ни одного любовного вздоха, — делают все возможное, чтобы понравиться той эпохе, слегка искаженным образом которой они являются. Но насколько же больше они — отражение самого автора, который не способен применить свой дар, чтобы осветить свое время, зато умело подталкивает его все дальше и дальше, в глубокую ночь. В отсутствие истинных звезд этот шедевр помогал нам скатиться в трясину.
   Теперь я стал лучше понимать, почему Софи отказывалась сотрудничать с Пурвьаншем. Она не принадлежала к миру нечистот, откуда была родом «неожиданная гостья» из третьего акта. Она не желала участвовать в беседах слабоумных клошаров, пусть даже и в фантастической выдумке. Чем лучше мы с Алисой узнавали ее, тем яснее открывалось нам то огромное расстояние, которое разделяло ее и Ната. Они были столь же различны, как огонь и вода. Этому гордецу предстояло вскоре превратиться в костер, пылавший на берегу спокойного тихого озера, в водах которого отражалось вечное синее небо.

XII

   В начале августа мы узнали о кончине Даниель Фромантен. Мы пытались избавить ее от наркотической зависимости, но после каждого выхода из больницы она возвращалась к этому злу с ненасытной жаждой смерти.
   Сейчас я с печальной ясностью понимал, что, как и болгарка, эта молодая женщина тоже была, хотя и добровольной, но все же жертвой Пурвьанша. Он сбил их с пути — в безысходность, — и единственным выходом для них стало разрушение. Покидая кладбище, я осознал, что похоронил здесь и свою юность, и свою слепую привязанность к этому человеку.
   — Нат всегда играл с нами, — сказал я Алисе. — Помнишь, он заставил нас отвернуться от жизни, заперев в своем театре. Мы просиживали там на всех репетициях, будто на торжественной мессе, и причащались иной реальности — более подлинной и глубокой, чем сама жизнь. Он кормил нас отравленной пищей. Мы были пленниками фокусника, затуманившего наш мозг своими иллюзиями.
   Когда мы вернулись на улицу Одессы, моя подружка захотела, чтобы я ее выслушал. Она настойчиво требовала от меня разъяснений. Раз уж мы отдаем себе отчет в пагубном влиянии Пурвьанша, нам следует говорить друг с другом на языке истины. Как нам теперь быть с признанием Даниель о матери Алисы и ее темных связях с Натом?
   Я хотел было смолчать, но не смог. Вправе ли я рассказать ей о колоссальной двуличности того, кто был когда-то моим другом, если, храня до сих пор молчание, я защищал репутацию Марии-Ангелины в глазах ее дочери? И мог ли я входить во все подробности этих гнусных мерзостей? Рискуя очернить память Даниель, я признался Алисе, что, если мадам Распай и была любовницей Пурвьанша, она, разумеется, никогда не предавалась тем излишествам, которые расписывала нам несчастная наркоманка.
   Не знаю, насколько Алису успокоили мои объяснения, по правде, я этому не верю. Она заявила, что прежде всего это не ее дело, ее мать — уже достаточно взрослая, чтобы поступать так, как ей заблагорассудится. Во всяком случае, помня о том, что случилось с Альбертой и с Даниель, она должна была спрашивать себя, не угрожает ли и Марии-Ангелине такой же жалкий конец. Конечно, она верила в свою мать, но кто знает, на что еще способен Пурвьанш? Не следует ли ей отправиться к ней и, сознавшись, что она знает об их романе, предупредить ее об опасности?
   Я попытался отговорить Алису от этого шага. Если мать скрывала свой интерес к Пурвьаншу, дочь не должна сообщать ей о том, что ей известна эта интрижка. Алиса вроде бы поняла меня. Но тогда в ее голове уже родился другой план: пойти к Нату и прямо открыть ему причины своего беспокойства. Она ничего мне об этом не сказала, прибегнув к каким-то хитрым уверткам, а потом отправилась к нему и начала упрекать его за ложь о своей матери. Разве он не уверял ее, что Даниель все сочиняет?
   — Девочка моя, неужели я мог вот так просто взять и выложить тебе всю правду? Если бы Мария-Ангелина пожелала сообщить тебе о нашей связи, она бы эго сделала. Если она этого не хотела, я тем более не должен был показать себя нескромным.
   Но этот ловкий ответ не одурачил Алису. Со всей порывистостью своего юного возраста она дерзко бросилась в лабиринт вопросов, который поневоле выводил ее на то, чего я больше всего опасался: на правду об испорченности ее матери. Чем больше хотела она проникнуть в эту тайну, тем больше ее наивность возбуждала больную чувственность Пурвьанша. Ах, так эта глупая гусыня желает знать правду? Ну так он ей сейчас покажет, что это за женщина и как крепко держит он ее в своих руках! Итак, он вываляет эту дурочку в грязи одновременно с тем, как ее мать, Ангелина, окажется сброшенной с верхней ступеньки своего пьедестала в позор бесчестья. Он сделает дочь прямой свидетельницей унижения собственной матери!
   Я ничего не знал о готовящейся драме. Нат назначил Алисе встречу в квартире на улице Поль-Валери, недалеко от площади Виктора Гюго. Он пообещал ей, что там она увидится с матерью и та ей сама все расскажет. Поверив этому, она отправилась туда к пяти часам. Пурвьанш провожал ее. Их устроили в гостиной, подали чай. Потом открылся занавес, и показалась зеркальная стена, но с их стороны она представляла собой простое стекло и спектакль начался.
   В первое мгновение до Алисы не дошел смысл того, что она видит, но, едва поняв это, она прыжком вскочила с места, пытаясь отвести взгляд и вырвать из сознания жестокое зрелище, которое ей открылось: голая Мария-Ангелина непристойно раскинулась на позорном эшафоте, а палач, мерзко шаря руками по ее телу, хлестал ее плетью. В комнате были установлены громкоговоритель и микрофоны, улавливающие каждый вздох, чтобы не упустить хриплые стоны и крики жертвы, находившей, по всей очевидности, некое наслаждение в этом гнусном разврате.
   Алиса хотела бежать, но Пурвьанш удержал ее. Она упрямо закрывала глаза, но не могла заткнуть себе уши, чтобы ничего не слышать. Тогда она принялась так громко кричать и вопить, что прибежали две служанки и бросились ей на помощь, освободив от этого чудовища. О том, что было дальше, она уже ничего не могла вспомнить. Она блуждала по улицам, задыхаясь, захлебываясь от рыданий, и вернулась ко мне на исходе ночи в состоянии близком к помешательству.
   На следующий день я пошел к Нату и гневно выплюнул ему прямо в лицо все, что думал.
   — Ах, — произнес он с видом гурмана, лакомящегося жареным соловьем, — какой великолепный праздник я себе устроил! Редкая минута! Я обнимал эту девушку, а она вырывалась. Я ощущал каждое содрогание ее тела, дрожь ужаса, пронзавшего ее от того, что она видела и слышала. Это было гораздо сильнее, чем если бы я просто овладел ею.
   Что сказать, когда имеешь дело с развращенным существом такой породы? Я оставил его смаковать его манию над кофе со сливками, глубоко убежденный в том, что никогда больше его не увижу.
   Вернувшись к себе на улицу Одессы, я обнаружил, что Алиса ушла. Боясь, как бы в таком состоянии она не впала в какую-нибудь крайность, и не зная, куда она может пойти, я позвонил Софи Бонэр. Не открывая подлинных причин моего беспокойства, я признался ей, насколько оно сильно.
   — И опять виноват этот Пурвьанш, не так ли?
   Кажется, тогда она в первый раз им поинтересовалась. Я не мог ничего объяснить, не предавая Марии Ангелины и Алисы, и сказал только, что режиссер действительно подстроил ловушку, в которую попалась моя подруга.
   — Я знаю, что о нем говорят, и мне известно, на какие мерзости он способен, — сообщила она. — Меня удивляет, что вам нравится бывать у него так часто.
   Защищаясь, я сослался на то, что сам не понимаю, что меня очаровало: этот человек или спектакли, которые он перед нами разыгрывал.
   — О, — произнесла она, — одно неразрывно связано с другим. Пурвьанш ведь живет только своими иллюзиями. Его сила в том, что он оживляет в других их собственный театр. И чем глубже прячете вы вашу тайну, тем глубже проникает он вам в душу и вытаскивает ее на свет Божий, подводя к необходимости удовлетворять низменные инстинкты, которые он возбуждает в вас под ложными предлогами.
   Я охотно признавал, что в глубине души всякого человеческого существа скрываются пороки, но эта теневая часть всегда обращена к сексу, а мне казалось, что половые извращения не соответствуют моей собственной природе. Я полагал, что Пурвьаншу удавалось внедрять свои метания в сознание жертв, которых он шантажировал своей любовью, доводя до состояния, сходного с его собственным. Он использовал свою харизматическую власть, проистекающую от его молодости, ума и обаяния, чтобы заворожить свою жертву и превратить ее любовь в настоящую страсть, а тогда уже заставить повиноваться под угрозой потерять его. Вдобавок он превосходно владел искусством обольщения и использовал его с бесстыдством, граничащим с подлинной жестокостью. Именно так он сбил с пути Марию-Ангелину: извратив ее мистицизм и превратив его в эту пародию жертвенности, он привел ее из исповедальни в бордель, а терзания ее души обернулись мучениями тела, исполненными жестокого сладострастия. Быть может, она даже мнила, что нашла в этих цепях свободу и высшую цель существования.
   Нат объявил мне однажды, что женщинам не просто необходимо дойти до предела, у них — особый дар пароксизма. Обычно они придерживаются умеренности, потому что этого требуют их врожденная стыдливость и воспитание, но если какой-нибудь мужчина сумеет открыть в них некий шлюз, тихий скромный ручеек благоразумия тут же сменяется бурным потоком. Тогда самые безумные фантазии — те, которые подспудно дремлют в них до поры до времени и в которых они не решаются признаться даже самим себе, — выйдут из берегов, затопляя реальную жизнь и властно требуя воплощения. И тот мужчина, которому удастся воплотить их самые тайные видения, быстро делается их властелином.
   Я мог бы счесть эту теорию фарсом или пустым бахвальством, если бы своими глазами не видел падения Альберты, Даниель и Марии-Ангелины, которых Пурвьанш на самом деле столкнул в пропасть, распалив их тайные желания. К счастью, Алиса пока уцелела, но что с ней будет теперь?
   Вернувшись в нашу квартиру, она с большим трудом описала мне отвратительную сцену, при которой ей пришлось присутствовать. Она восприняла ее так, словно это был какой-то обряд, оскверняющий ритуал — унизительный и трагический. Она видела свою мать во власти высшего оргиастического бреда! Это было немыслимо! Алиса могла отрицать сколько угодно, но она все еще слышала эти вздохи сладострастия и гибели. И я тоже. За сбивчивым рассказом своей любовницы я слышал их, эти хриплые стоны, в которых в головокружительной неопределенности между глубочайшим наслаждением и самым жестоким ужасом смешивались крики радости и вопли агонии.
   — Этот Пурвьанш с его величавым видом — обыкновенная мразь, — ледяным тоном сказала Софи. — И прежде всего не стоит придавать ему дьявольское величие, каким он не обладает! Начните, дорогой друг, с себя и развенчайте этот миф в себе самом. Вы почувствуете себя гораздо лучше.
   Она повесила трубку, а я остался в одиночестве и долго терзался сомнениями, в которые ввергнули меня эти события.

XIII

   Алиса вернулась два дня спустя. Она извинилась за то, что заставила меня волноваться, но я понимал, что она сбежала от стыда. Это было так понятно, и я не мог строго судить ее за это. Она кружила по Люксембургскому саду, не в силах вырвать из памяти то отвратительное видение, которое Пурвьанш поселил в ее сознании, потом пошла к Пантеону. Не сознавая, что делает, она зашла в первую попавшуюся церковь. Это была Сент-Этьендю-Мон. Бог весть почему она это сделала, ведь она никогда не интересовалась религией, просто это место показалось ей таким тихим, спокойным, отстраненным от уличной суеты; она решила, что, возможно, оно поможет приглушить ее боль.
   Сколько времени провела она там, опустошенная и разбитая? Мучительная тошнота и головная боль мешали ей думать, ни одна мысль не могла всплыть на поверхность из той грязной трясины, в которую она погрузилась. Много позже в ее мрачные мысли просочились звуки органной музыки — подобно слабому свету в ночном тумане. Должно быть, органист репетировал пьесу Баха. Словно сомнамбула, пробужденная лунным лучом, она поднялась и стала взбираться по лестнице — вверх, к органу. Играл старик, глаза его были закрыты, гладкое, очень серьезное и доброе лицо сияло внутренним светом мудрости и благочестия. Она слушала. Вновь вернувшись на землю, он взглянул на нее. Наверное, он понял, что с ней случилась беда. Он спокойно заговорил с ней об искусстве, о тишине, о птицах. Потом они вместе вышли из церкви. Он предложил ей поужинать с ним на террасе какого-то ресторана. Она согласилась. Ни он, ни она так и не притронулись ни к одному блюду.
   Чуть надтреснутым, но приятным голосом тот старик принялся вспоминать свою жизнь и стал рассказывать ей о красоте зверушек, о всяких мелочах, о звуке дудочки, слышанной им в детстве, о своем восхищении, которое он испытал, заметив мордочку крысы, вставшей на задние лапки на дне шляпной коробки. Он был тогда знаком с добрыми феями и злыми людоедами, но феи всегда брали верх. Впрочем, как только ему становилось грустно, он шел к своему органу и играл до тех пор, пока мир снова не воцарялся в его душе.
   — Его зовут Джаспер, и ему около восьмидесяти, — сказала Алиса. — Теперь он мне — как родной дедушка.
   После ужина этот Джаспер отвез ее в гостиницу на авеню Мэн, заплатил за комнату и ушел, пообещав вернуться на следующий день. Она успокоилась и заснула. Но утром он не вернулся. Он оставил ей записку, в которой благодарил юную девушку за ее юность, советовал ей никогда не задерживаться на темной стороне жизни и объяснял, что хотя ему очень жаль, но он должен покинуть Париж.
   Она приняла душ и возвратилась ко мне с чувством, что встретила ангела.
   — Мы с тобой должны пожениться, — произнесла она, повинуясь внезапному порыву. — Ты вновь возьмешься за учебу, я — тоже. Ведь это не помешает тебе написать твою пьесу, правда?
   После такого испытания мне тоже хотелось воображать себе картины простого, надежного будущего, подобного длинному, ровному пляжу, нагретому солнечным светом. Возможно, это солнце не будет таким уж ослепительным, но в любом случае нам надо бежать подальше от темных бездн Пурвьанша и заново устроить свою жизнь там, где мы сможем избегнуть его пагубного влияния. Сейчас я уже спрашивал себя, как это я мог быть таким глупцом. Мы позвонили нашей подруге Софи и объявили ей о своем решении. Она пришла в восторг и пригласила нас поужинать в «Клозери-де-Лила». Алисе вроде бы стало намного лучше. Та встреча со стариком ее успокоила. И этот вечер, который мы собирались провести вместе с актрисой, показался мне добавлением к очищению, испытанному нами за последние дни. Все должно было скоро вернуться на круги своя.