– Заключенные вернулись с работ? – спросил Лепарский.
   – Примерно час назад, ваше превосходительство!
   – А что они делают теперь?
   – Отдыхают. Хотите их видеть, ваше превосходительство? Я…
   – Видеть хочу. А вы не трудитесь, оставайтесь здесь.
   Поставив таким образом лейтенанта на место, комендант сначала вошел во двор, где при его появлении началась суматоха. Он улыбнулся, видя, как женатые декабристы поспешно отпрянули от забора. Ну, разве он может сердиться на этих людей за то, что им хочется потихоньку поболтать с женами? Группа кандальников стояла вокруг Николая Бестужева: тот, положив на колени альбом, рисовал акварелью портрет Юрия Алмазова. Конечно, правилами было строго запрещено передавать заключенным бумагу, чернила, перья, карандаши, а уж тем более – краски, но генерал и на это нарушение регламента смотрел сквозь пальцы: он убедил себя, что приказы, идущие из Санкт-Петербурга, следует трактовать с умом. Разве найдешь развлечение более невинное и полезное, чем живопись? Предаваясь занятиям искусством, Бестужев и его соперники – а он не преминул ими обзавестись! – избавляли себя от монотонности здешнего существования, да и о политике, что принесла им столько зла, забывали. Комендант приблизился к художнику, поднес к правому глазу руку, сложенную трубочкой, и всмотрелся в рисунок. Рисунок оказался пока еще только наброском, но сходство уже чувствовалось.
   – Однако у вас талант! Большой талант! – оценил Лепарский.
   – А вы бы согласились как-нибудь попозировать мне, ваше превосходительство? – спросил Бестужев, не выпуская кисти.
   – Отчего бы и нет? – воскликнул генерал, которому явно понравилось предложение.
   Но тут же задумался: а что подумают о нем в столице, узнав, что он заказал свой портрет государственному преступнику? Ох, как же ему надо следить за собой все время, чтобы не влипать в опасные ситуации! Быть снисходительным – это, знаете ли…
   Расточая направо-налево приветливые взгляды и улыбки, Лепарский направился к огороженному участку, где узники сделали грядки и выращивали теперь овощи. И таких прекрасных овощей не найти было ни на одном крестьянском огороде в окрестностях Читы! Картошка, капуста, морковь – все в изобилии произрастало на тучной земле. Там росли даже огурцы – до прибытия сюда декабристов тут почти никто и не знал, что существует такой деликатес… По мере того, как генерал проходил мимо, огородники – князья, графы, бывшие гвардейские офицеры – распрямлялись. Руки у них были черные от земли, лица усталые, но здоровался он с ними точно так же, как если бы они встретились не посреди грядок с рассадой, а в каком-нибудь коридоре Зимнего дворца.
   Внутри здания Станислав Романович обнаружил еще нескольких узников: они читали или писали в чистых тихих комнатах. Вначале, соблюдая монаршую волю, Лепарский запретил в камерах книги, но жены сделали все возможное и невозможное, чтобы доставлять их в острог тайком, и, когда коменданта известили о том, что в арестном доме собралась уже целая библиотека, он не нашел в себе мужества уничтожить ее. И теперь, уже с его согласия, заключенные получали все, в чем нуждались по части литературы. Более того, в каждой пришедшей с почтой посылке непременно были русские или иностранные газеты, журналы… Лепарский писал на первой странице «прочитал», ставил внизу подпись, и завизированная им пресса поступала к адресатам. На самом-то деле, прочесть этого всего он не мог никак: для того, чтобы прочесть, ему нужно было бы, кроме русского и французского, изучить еще и английский, немецкий, испанский, итальянский, греческий, латынь, иврит… Генерал подумал и некоторое время спустя заменил визу «прочитал» визой «просмотрел». Более скромная формулировка – во всяком случае, так ему показалось – куда меньше его компрометировала.
   Протиснувшись между кроватями, он остановился около Завалишина, погруженного в перевод Библии; заглянул через плечо Никиты Муравьева: тот наводил какие-то справки по тексту «Филиппик»; Баратынский на грифельной доске старательно выписывал какие-то уравнения; Ивашев рылся в груде книг, возвышавшейся на полу… Так, что тут у него? «Труды по археологии», «Классический словарь естественной истории», «Трактат о революциях на поверхности планеты»… Что-что? Какие еще революции?.. У Лепарского мгновенно проснулся охотничий инстинкт, он встрепенулся и торопливо схватил книгу. Неужели по нечаянности пропустил? Вот его виза на титульном листе… А кто автор? Кювье? Нет, это имя ему неизвестно. Движимый ужасным подозрением, генерал перелистал несколько страниц… Фу-у-у… Ложная тревога! Слава тебе Господи! Тут имеются в виду революции, вполне дозволенные законом… Опять-таки естественные науки… Фу-у-у… Ивашев смотрел на коменданта, не скрывая иронии. Лепарский отдал ему томик и отправился дальше, улыбаясь про себя. Переходя из одной камеры в другую, он заметил доктора Вольфа – тот стоял в коридоре, раскуривая трубку. За его спиной маялся князь Одоевский – бледный, со страдальческим лицом и забинтованной рукой.
   Комендант спросил сразу обоих, стараясь не выдать вопросом тревоги:
   – Надеюсь, ничего серьезного?
   – Нет-нет, – ответил врач. – Обычный нарыв. Я только что вскрыл его.
   – А-а-а, отлично, отлично, – думая уже о своем, ответил Лепарский.
   Затем, словно бы вспомнив, спросил:
   – Но вы, конечно же, помните, что в принципе не должны…
   – Помню, разумеется, – сухо сказал Вольф. – Вот только дело было срочное – могла воспалиться вся рука…
   А генерал подумал, как же повезло каторжникам, что среди них находится этот замечательный человек – бывший штаб-лекарь 2-й армии и личный врач генерал– фельдмаршала, главнокомандующего тою же армией графа Витгенштейна. Приговоренный к двадцати годам каторжных работ за участие в организованном Пестелем Южном обществе, доктор официально не имел права лечить больных, но как человек, давший клятву Гиппократа, не мог оставаться безучастным в случае чьей-то хвори и, с молчаливого одобрения тюремщиков, выполнял в остроге свой профессиональный долг. А назначенный властями каторжным врачом лекарь по фамилии Жучков – человек ленивый и ни к чему не способный – только радовался, что может сложить с себя хотя бы часть ответственности на блистательного собрата. Ходили слухи, что Вольф учился в Германии, дружил даже с Шеллингом, знал средства от всех болезней, считавшихся неизлечимыми… Комендант проводил врача до комнатки, где тот устроил свою аптеку: лекарства и медикаменты для нее присылали из Иркутска, Санкт-Петербурга, Москвы… Здесь генерал осмотрел стройные ряды флакончиков, коробочек, баночек с разноцветными мазями, порошками и микстурами – к каждой была аккуратно прикреплена этикетка с каллиграфически выведенным латинским названием препарата. Лепарский пришел от увиденного в полный восторг, попросил дополнительных разъяснений, а потом все-таки снова вспомнил, что вообще-то все сие противоречит указаниям, полученным из столицы. И добавил поспешно:
   – Не тревожьтесь, Фердинанд Богданович, и считайте, что я ничего не видел!
   – Весьма вам признателен, ваше превосходительство! – высоченный доктор склонил голову.
   С его худого лица, словно бы втиснутого между каштановыми бакенбардами, не сходило выражение природной суровости, на голове он носил черную бархатную ермолку.
   Доктор снял передник, аккуратнейшим образом повесил его на гвоздь. Теперь перед комендантом стоял господин в потертом сюртуке и широком галстухе, завязанном пышным бантом под подбородком.
   – Растворите это в небольшом количестве воды и выпейте, – предписал он явившемуся в аптеку князю Одоевскому, передавая тому бумажный пакетик.
   После ухода Одоевского генерал испытал сильное искушение посоветоваться с опытным врачом по поводу сердцебиений, сильно его мучивших, но тут же, хоть и не без грусти, отказался от этого намерения. Он же представитель закона! И если еще может терпеть нарушения этого закона, когда они совершаются ради кого-то, кому это позарез необходимо, то уж никак не имеет права сам его нарушать.
   – Каково здесь санитарное состояние помещений? – спросил Лепарский.
   Ах, как же ему не нравилось слово «тюрьма», с каким удовольствием он заменял его синонимами: «дом», «помещение», «здание»!..
   – Все в порядке, ваше превосходительство, – отвечал доктор Вольф, провожая коменданта до двери. – Однако вскоре мы почувствуем нехватку кое-каких необходимых средств: их надо будет заказать в Иркутске. Я составлю для вас список…
   За врачом волочились по полу цепи, и их звяканье ужасно раздражало Лепарского: право, этот кандальный звон превратился у него уже в какую-то навязчивую идею! Никогда до сих пор он не уделял им такого мучительного, такого изматывающего душу внимания! И даже выйдя во двор острога, генерал не различал ни лиц, ни фигур, не слышал голосов: цепи, цепи, цепи… везде одни только цепи!.. С кого их снять, на ком оставить?! Ему страшно хотелось схватить Бенкендорфа за руку, силком притащить сюда и поставить перед необходимостью выбора… Да! Да! Решил бы сам!.. «Какая странность, – думал комендант, – я горжусь своими узниками!» Вместо того чтобы облегчить ему задачу, посещение острога сделало ее еще более трудной.
   – Не хотел потревожить вас, господа, – невольно проворчал он, проходя мимо групп декабристов.
   Затем остановился рядом с Николаем Озарёвым и Якубовичем: они, сидя на траве неподалеку от ограды, играли в шахматы.
   – Есть ли новости с фронта? – спросил, поднявшись на ноги, Озарёв.
   К ним подошли и другие каторжники. Большей частью они раньше были гвардейскими офицерами, у них осталось много друзей в сражающихся сейчас с турками полках. Не имея возможности участвовать в битвах, декабристы особенно близко к сердцу принимали все, что происходит сейчас на фронтах Русско-турецкой войны – да и как было не мечтать, как было не видеть во сне продвижение русских войск, ордена, славу, которые сейчас завоевывали на их месте другие… Лепарскому пришлось разочаровать всех известием о том, что отброшенный было поначалу враг теперь вроде бы оказывает все возрастающее сопротивление, а главное – что русские войска страдают от нездорового климата. «Если бы они только знали, что я получил приказ расковать некоторых из них!» – снова подумал генерал.
   Внезапно принял решение и, оборвав разговор, мелкими, но тяжелыми шагами заторопился к выходу. Теперь он уже ничего не видел и ничего не слышал – он в уме сочинял письмо Бенкендорфу, и когда Лепарский оказался у себя в кабинете, это послание уже было закончено. Осталось только написать его на бумаге.
   Если отбросить обычные формулы вежливости, в своем письме Станислав Романович начертал следующее: «Государевой милости заслуживают все без исключения арестанты, содержащиеся в Нерчинском остроге. Таким образом, справедливо было бы и от кандалов либо не освобождать никого, либо освободить всех без исключения. Пусть Его Величество решит, какой именно вариант предпочитает. Со своей стороны, скажу, что второй представляется мне единственным решением, которое действительно выражало бы намерение показать великое милосердие, присущее нашему государю». Довольный собой, генерал позвал адъютантов и прочел им вслух текст дрожащим от волнения голосом. Молодые люди были так озадачены услышанным, что замерли в безмолвии.
   – А вам не кажется, дядюшка, что это несколько… несколько резковато высказано? – решился наконец Осип. – Может ведь показаться, будто вы царю нравоучение читаете…
   – Посмотрим, что кому покажется! – отрезал Лепарский. – Предупредите фельдъегеря, что пора собираться.
   Несмотря на резкий тон ответа, генерал вкладывал листок в конверт и надписывал последний, весь дрожа от страха. А вдруг Осип прав? Разве дело какого-то ничтожного коменданта каторжной тюрьмы оспаривать царское решение? Да просто обсуждать это решение! Но поздно, поздно… Фельдъегерь уже стоял перед ним – отдохнувший, почистивший мундир, руки по швам. Лепарский вздохнул и протянул ему письмо.
* * *
   – Хоть убейте меня, ваше превосходительство, все равно кричать стану, что это правда! – падая на колени, взвыл старый Васюк. – Когда я узнал, что этот прохвост и оболтус, мой сын, решил помогать им за деньги, я ничего не сказал ему, а сразу побежал к вам предупредить! Еще и потому, что священный отцовский долг – помешать молодому человеку совершать глупости!..
   Лепарский, сидя за столом в кабинете, утирал лицо носовым платком, даже в позе чувствовалось, до чего генералу тяжко. Правда, откровения Васюка не застали его врасплох: лейтенант Ватрушкин еще накануне донес ему, что во время перерыва работ у Чертовой могилы слышал, как несколько декабристов перешептывались, обсуждая планы побега с каторги.
   – С кем договорился твой сын? – спросил комендант.
   Лицо старика сморщилось, покраснело под слоем копоти и седой бородой, – вспоминал он с явным трудом. Семья Васюков жила в лачуге неподалеку от Читы, и, как все местные крестьяне, старик пережигал древесный уголь, снабжая им Нерчинские заводы.
   – Ох, не припомню имен, – вздохнул он наконец. – Если верить сыну, просто все арестанты собираются устроить бунт, связать солдат – как колбасы какие, ну, и сбежать отсюдова… Вот для того они велели принести топоры, веревки, порох, пули и чай плиточный… Откуда мне знать, кто велел?.. Он там работает рядом – у Чертовой-то могилы – им это кстати… А он и посулил, дурак!.. Но ему двадцать едва сравнялось!.. Одно оправдание!..
   – Возвращайся домой и, главное, ни слова сыну о том, что со мной говорил!
   – Святым Богом клянусь, ваше превосходительство! Чтоб мне пусто было! Чтоб я сдох, если скажу! А ежели он станет это все собирать и прятать в избе?
   – Пусть собирает и прячет.
   – А нам ничего за это не будет?
   – Ничего.
   Успокоенный Васюк, кряхтя и гримасничая, стал подниматься с колен.
   – Нельзя дело иметь с каторжниками!.. Господа там или кто, раз в цепях, то и все… каторжник, он и есть каторжник!..
   Последняя фраза старика задела Лепарского за живое. Не способный вымолвить ни слова, он сделал знак посетителю удалиться. Но когда увидел, что тот в двух шагах от двери, окликнул его:
   – Узнаешь что-то новое, не забудь меня известить!
   Оставшись один, комендант постарался объективно оценить сложившееся положение вещей. Минуло всего две недели с того дня, как он отослал в Санкт-Петербург письмо о том, что считает всех декабристов достойными того, чтобы с них сняли кандалы! Если он теперь попросит отменить эту царскую милость, правительство вправе предположить, что за это короткое время случилось нечто весьма серьезное. Что еще могло заставить его сразу переменить мнение? И потом, все эти разговоры о побеге могут оказаться досужим вымыслом… Да и вообще – все узники всех тюрем всего мира мечтают, одни чаще, другие реже, вырваться на свободу. А от этих «планов» до их осуществления ох как далеко! Так должен ли он, назначенный императором комендант каторжной тюрьмы, воспользоваться непроверенными сведениями в качестве предлога для того, чтобы лишить эту оказавшуюся на каторге российскую элиту благодеяния, которое император вот-вот им окажет? Нет, честь не позволяет ему совершить такой маневр. Но, с другой стороны, как не прийти в ужас только от одной мысли о том, что может произойти, когда едва освободившиеся его заботами от цепей заключенные обратятся в бегство… Немедленно начнется следствие, и уж оно обязательно откроет, что его, Станислава Романовича Лепарского, боевого генерала и начальника здешней каторги, предупредили о планах побега! Причем заблаговременно! Ну, и как он объяснит в этом случае Бенкендорфу, что, зная обо всем, тем не менее снял с каторжников кандалы? Что бы ни сказал, не поверят. Обвинят: хотел, дескать, облегчить им побег! И пятьдесят лет верной службы отечеству – псу под хвост… Отношение Лепарского к императору было сложным, было некоей смесью восхищения и страха. Поляк по рождению и католик по вероисповеданию, нося российский мундир, он все-таки усвоил и сделал своим почти религиозное представление об абсолютной монархии. Впасть в немилость у государя – это же все равно, что рухнуть в пропасть, все равно, что оказаться на полюсе холода, отчаяния и мрака! И как только декабристы могут жить вдали от этого солнца!.. Признавая, что наказание, избранное для этих людей, чрезмерно суровое, уважая изгнанников, Лепарский, тем не менее, отнюдь не придерживался их или даже близких им политических взглядов. Предпринятый ими мятеж против установленного порядка выходил за границы его понимания. «Безумцы! Мальчишки!» В их адрес он испытывал нечто вроде рожденной настоящей любовью досады. Он сердился на них за доверие, которое они ему внушили к себе. «Да они просто очаровали, околдовали, убаюкали меня… Я уже не знал, что еще придумать, чтобы доставить им удовольствие, им и их женам, а они… они в это самое время готовились к тому, чтобы уйти, не простившись!.. Но хоть один из них, пусть на минуточку, задумался: а что же будет со мной после такой их выходки, не отдадут ли меня под суд, не сорвут ли с меня погоны, не бросят ли меня в тюрьму?.. Да нет, конечно же, нет! Они думали только о себе! Только о себе! И мне нечего стесняться!..»
   Голова Лепарского пылала. Он положил перед собою большой лист бумаги, взял перо и принялся обдумывать первую фразу письма Бенкендорфу. В его возрасте он имеет право уйти в отставку, сохранив достоинство.
   «Имею честь сообщить Вам, что в связи с некоторыми фактами, открывшимися после отправки моего последнего донесения, мне кажется предпочтительнее оставить государственных преступников закованными впредь до нового приказа…»
   Перечитал написанное, текст показался ему неуклюжим, и он разорвал письмо.
   Начать новое? А зачем? Он уже понял, что не сможет, попросту не хватит сил донести на этих людей, хотя они и собирались сыграть с ним самую, наверное, злую шутку за все время его службы… Старость его, что ли, сделала таким жалостливым?.. Он вовлечен в цепь обстоятельств, и это они вынуждают идти туда, куда вовсе не хочется… Виски, как обручем, сжало, во рту пересохло… Он схватил колокольчик и велел прибежавшему вестовому принести графин с водой и стакан. Но первый же глоток не освежил его, а только усилил недомогание… «Я заболею от всей этой истории, – подумал генерал, – я уже заболел. Это определенно лихорадка. У меня просто не хватает физических сил, чтобы так нервничать. Я же никогда не знаю, что надо делать!» Голова под париком была мокрая. Он снял парик, помахал им у лица, снова надел, открыл окно.
   Два бывших каторжника, осужденных в свое время по уголовному делу, подметали центральную аллею. Лепарский тут же почувствовал облегчение. Сняв с узников кандалы, он лишит их желания сбежать! Идея сначала показалась ему несуразной, потом вдохновила. Да, да, замечательная идея! Очень логичная! Известие о первой царской милости побудит заключенных остаться на месте в надежде на скорое официальное освобождение! Точно! Именно так! Надо молчать обо всем, что ему известно, и ждать ответа Бенкендорфа. Ну и усилить надзор…
   Счастливый оттого, что сумел принять единственно правильное решение, генерал направился к двери, чтобы отдать соответствующий приказ. Но не успел сделать и нескольких шагов, как перед ним вдруг возникла вертикальная черная линия – будто вдруг наступил на грабли. Пол закачался, пошел волнами, вздыбился, в кипении воспаленного мозга перемешались император, декабристы, цепи, эполеты, все это кружилось, мелькало, сталкивалось, рассыпая искры… Он рухнул в ближайшее кресло, голова бессильно упала на грудь. Секунда – и жизнь его оставила.
* * *
   Когда к Станиславу Романовичу вернулось сознание, он лежал в своей постели, и два усатых санитара, склонившись над больным, обдавали его сильно отдававшим вином и исключительно жарким дыханием. Племянничек Осип и Розенберг. Какое наказание!
   – Ничего, ничего, дядюшка! – шептал Осип. – Пустяк! Небольшое недомогание…
   – Мы известили доктора Жучкова, – подхватил Розенберг. – Доктор сейчас будет.
   Лепарский собрал все силы, всплыл сквозь облака на поверхность и сказал:
   – Не желаю вашего Жучкова. Он осел!
   – Хорошо, дядюшка! А если я вызову врача из Иркутска?
   – Вот это да! Из Иркутска! Восемьсот семьдесят семь верст сюда и столько же обратно! Пока этот лекарь сюда доберется, я либо выздоровею, либо в землю лягу! Нет уж! Позовите Вольфа! Быстро, быстро!
   Устав от обилия слов и горячности своей речи, генерал закрыл глаза и снова погрузился в сумрак. Перед ним проносились столетия… Потом раздался неприятный звон. Еще один кошмар! Господи, это бряцание цепей даже и в бреду его преследует! Он с трудом приподнял веки и – увидел у изголовья сухощавого человека с внимательными темными глазами… с взъерошенными баками! Доктор Вольф! Радостный вздох вырвался из груди Лепарского.
   – Вот и вы… – тихо произнес он. – Спасибо, что пришли.
   – Это я должен благодарить вас за оказанное доверие, – ответил Вольф. – Только ведь я не смогу лечить вас…
   – Почему? – забеспокоился больной.
   – Предписание… – пожал плечами доктор.
   – Но вы же так успешно лечите своих товарищей!
   – В глазах центральной власти они – персоны куда менее значимые, чем вы, генерал. Если и умрут, никому до этого дела не будет. Если же несчастье, не дай Бог, случится с вами, меня тут же осудят еще и за нелегальные занятия медициной.
   Комендант призадумался, озадаченный, но почти сразу повеселел и прошептал:
   – Есть один способ!.. Предположим, вы сделаете назначения, а доктор Жучков их подпишет…
   – Было бы все в порядке, – сказал Вольф. – Но он в жизни на такое не пойдет!
   – Пари держу, что пойдет! А ну, Розенберг, живо к нему и… и объясните, что от него требуется!
   Адъютант заторопился к выходу и вскоре вернулся – с согласием поставленного властями каторжным врачом лекаря. Доктор Вольф тут же приступил к осмотру. Он мог показаться со стороны медлительным в движениях, но жесты у него были точные, уверенные, взгляд – думающего человека, голос – низкий и мягкий. Забыв, что человек, руки которого сейчас выстукивают и мнут его голое тело, каторжник, Лепарский ничуть не стыдился ни своего огромного живота, ни тонких рук с дряблыми складками отвисшей кожи, ни перевитых синими, кое-где вздувшимися венами голеней… «А если и он причастен к планам побега? – с тоской думал пациент. – Способен ли он искренне хотеть, чтобы я исцелился, замыслив побег, который имел бы для меня самые ужасные последствия?.. Есть ли среди этих людей хоть один, кто дружески относится ко мне?..» Поглощенный грустными мыслями, Лепарский совсем забыл о том, что болен, но доктор Вольф вернул его в реальность, заговорив о состоянии сердца. Сердце, по его мнению, у генерала вялое, капризное, оно часто спазмируется и способно неожиданно остановиться – вот как сегодня утром. Но, тем не менее, его превосходительству не следует сверх меры тревожиться. В течение десяти дней необходим полный покой и успокоительные капли – при пробуждении и перед каждой едой. Строгая диета – ни капли возбуждающего, ничего спиртного. И в будущем – размеренная жизнь, без волнений и перегрузок.
   – Это невозможно! Невозможно! – повторял Лепарский. – Это просто немыслимо! Побойтесь Бога, доктор! Предписывать такое – мне! В моем положении! С теми обязанностями, которые на меня возложены!..
   – Хорошо, – добродушно согласился доктор. – Но попробуйте пока просто поверить, что в вас не нуждаются, потому что ваши каторжники достаточно взрослые люди, чтобы присмотреть за собой сами!
   Комендант пристально посмотрел на врача. Нет ли известного макиавеллизма в этом мирном предложении? «Усыпим бдительность старикана и – на волю!..»
   До самого конца визита Лепарского раздирали противоречия: то он склонялся к симпатии, то к подозрениям. Но как, как тут не быть настороже?
   И все-таки со следующего же дня все переменилось: теперь он ждал доктора как друга, не скрывая нетерпения. Беседы с Вольфом способствовали окончательному покорению пациента. Вскормленный научными и философскими трактатами, медик, проповедуя воинственный скептицизм и заявляя, что жизнь не имеет смысла и что человек не способен к бескорыстному действию, сам неизменно готов был к самопожертвованию, впадал в элегическую задумчивость при виде цветка или насекомого, а уж о свободе, равенстве, справедливости вообще не мог говорить без страстной дрожи в голосе… Как врач Вольф стал для генерала непререкаемым авторитетом, и сам генерал превратился в примерного пациента. Он глотал лекарства, смиренно лежал в постели, радовался тому, что постепенно возвращается аппетит, возвращаются жизненные силы… А еще ему помогало быстрее выздоравливать то, что жены декабристов, как выяснилось, каждое утро наведывались узнать о его самочувствии… Он был настолько растроган вниманием и заботой со стороны этих людей, что порой забывал о планах побега, которые ими же и разрабатывались.
   В день, когда доктор Вольф разрешил ему подняться, он тщательно умылся, надел самый красивый мундир и вышел из спальни в сопровождении племянника и Розенберга – бледный, ослабевший, но сияющий. Адъютанты шли за ним, вытянув руки, готовые в любую минуту поддержать, и напоминали людей, с обожанием служащих какому-нибудь пошатывающемуся божеству.