Анри Труайя
Свет праведных. Том 2. Декабристки
На каторге
Часть I
1
Николай спал на ходу под окрики охранников и неумолчный звон собственных и чужих цепей. Вышли во двор, и лицо омыл предутренний холодок. Озарёв остановился, вздрогнул, прищурил глаза: после темной камеры ослепляли даже эти первые лучи восходящего солнца. Его товарищи тоже замерли, никто толком не проснулся, и клевать носом в такое время было обычным делом. А ведь, между прочим, ранним утром читинский острог становится прелестным местечком! Феб на огненной колеснице выкатывает из-за гряды облаков, небо пока еще серое, но можно догадаться, какая таится там, в глубине, ясная лазурь. Ночи едва ли не морозные, зато днем жарит – с приближением лета иначе в Сибири не может быть. Птички хлопочут вокруг лужи, затянутой прозрачной, тающей на глазах пленочкой льда…
Унтер-офицер, выпятив грудь, рявкнул:
– Стройсь в колонну по двое! Подвязать цепи!
Приказ был разумный, работать с нелепым, сковывавшим ноги, тяжеленным устройством было трудно, и каторжники подчинились, правда, вяло: сил на то, чтобы делать что-то быстро, не хватало уже с утра. А чтобы дать себе хоть минимальную свободу действий, следовало, подняв цепи, подвязать их ремешком либо к поясу, либо к шее. Они наклонялись, разгибались, со стороны, наверное, можно было подумать, будто они собственные кишки к горлу подтягивают!
Озарёв привязал кольцо, висящее посередине соединявшей его лодыжки длинной цепи, к веревке, которой, встав с постели, обвязал талию. Голод терзал его: до того, как их вывели на работу, он только и успел, что сжевать горбушку черного хлеба, запив ее стаканом теплого чая, и теперь жидкость уныло плескалась в его пустом желудке. Но чувствовал себя Николай совсем неплохо. Этот резкоконтинентальный сибирский климат вкупе с грубой пищей и ежедневной, без выходных, физической нагрузкой, как ни странно, закалили его: здоровье, подорванное четырнадцатью месяцами в темнице Петропавловской крепости, восстановилось. Товарищи в большинстве тоже выглядели куда лучше, чем сразу по выходе из бастиона. Поскольку каторжных роб для политических преступников не существовало, каждый одевался согласно своему вкусу и своим средствам. На ком тулуп, на ком шинель, на ком – давно обратившийся в лохмотья сюртук… А на головах – чего только не увидишь! От ушанки до тюбетейки… И обуты кто во что горазд: вот ноги в валенках, а рядом – в лаптях, сплетенных из лыка. Можно подумать, что старьевщик поделил между ними… всю собранную им кучу дрянного отрепья. Шагая среди этой толпы нищих, Озарёв порой сомневался, что на самом деле все они были, причем не так уж давно, дворянами лучших родов империи, блестящими гвардейскими офицерами, высокопоставленными чиновниками, да просто – мальчиками из хорошей дворянской семьи. Неудавшийся государственный переворот 14 декабря 1825 года сбросил их всех в яму, перемешал, уравнял в несчастье. Минуло два с половиной года с того дня, когда они, сплотившись в борьбе за Права Человека против тирании царя, вышли на Сенатскую площадь. Ну, и кто сейчас помнит об этой безумной затее, кроме них, заплативших за нее своей свободой?
Слава Богу, читинскую дисциплину еще можно переносить. Арестанты, собравшиеся во дворе острога, если бы не цепи и лохмотья, походили бы, скорее, на людей, которые собрались выехать на загородную прогулку. У одних под мышкой книги или газеты, другие взяли с собой скатанный в трубку коврик, шахматную доску, складной столик, шкатулку, даже самовар!.. Как обычно, караульный офицер «не заметил», что его подопечные словно на пикник собрались. Бывшие уголовные преступники швыряли в тачки предназначенные для работы «господ политических заключенных» лопаты и заступы. «До какого же уровня опускается общественная иерархия в России, – думал Николай, – если и такие каторжники, какими мы сделались теперь, находят людей более низкого социального положения, чтобы те их обслуживали!»
Солдаты с ружьями у плеча окружили колонну арестантов, офицер встал во главе конвоя и изящным движением вытащил из ножен шпагу – бедняга, все равно ведь поблизости нет никого, кто залюбовался бы им. По его приказу были распахнуты обе створки ворот. Полсотни каторжников – а именно из стольких состояла колонна – волоча ноги, тронулись с места под бряцание тяжелых цепей. Плетясь по деревне, они поглядывали на избы справа… слева: не мелькнет ли в окошке знакомое лицо? В Чите уже обосновались семеро декабристок: шесть из них были женами заговорщиков – княгиня Трубецкая, княгиня Волконская, госпожа Муравьева, госпожа Фонвизина, госпожа Нарышкина, госпожа Давыдова, Софи – и одна пока еще невестилась, но свадьба должна была состояться уже совсем скоро. К Ивану Анненкову приехала, чтобы на каторге с ним обвенчаться, молоденькая француженка Полина Гебль. Ожидались и другие дамы, конечно, если царь не поставит преграду на пути этого потока любящих женщин.
Когда оставалось всего ничего до избушки, где поселилась Софи, у Николая сжалось сердце. Ему просто необходимо сегодня утром хотя бы на минутку, на одно мгновение встретиться с ней взглядом – разве есть у него иная возможность поднабраться мужества! На пороге пусто, в окошке пусто. Время слишком раннее, она еще спит. Николай уронил голову на грудь и попытался представить себе красавицу жену в этой ее убогой деревенской постели: веки опущены, на губах улыбка… может быть, нет, наверняка она сейчас видит во сне его! Конечно же, его! Кровь в жилах Озарёва только что не закипела, ему захотелось вырваться из ряда, побежать к избушке, взломать дверь, проскочить одним прыжком сени и – наброситься на это разнеженное сном прекрасное тело… Он бы тогда… Но взгляд его наткнулся лишь на пустые глаза охранника. Ах, вот в чем дело: они же на марше. Он снова почувствовал, как тяжелы его оковы.
– Пра-а-авой, ле-е-евой! Пра-а-авой, ле-е-евой! – командовал офицер.
Но в ногу шли всего человек десять.
Избушка Софи скрылась за головой жующего солдата. Они добрались до околицы деревни, здесь собаки были уже не такими дерзкими, как у себя дома, и не осмеливались гавкать на проходящих. Вот и последние жалкие покосившиеся хибарки, цепляющиеся изо всех сил, чтобы не соскользнуть по пологому песчаному откосу. Внизу сверкают на солнце веселые воды реки, чуть дальше тусклая подернутая ряской и совершенно неподвижная поверхность пруда. И потом уже луга – сочная зелень травы, редкие стайки кустарников и деревца со стволами, подножием увязшими в грязи… На горизонте полукругом синие зубчатые горы. Поскольку требовалось придумать для каторжников какую-то работу, генерал Лепарский, комендант Читинской каторжной тюрьмы, отправлял их каждый день на окраину городка, чтобы засыпали землей глубокий овраг. Однако первым же порывом ветра, первой же грозой сметалось и смывалось все, что они так терпеливо натаскали до сих пор, и назавтра все приходилось начинать сначала. Бессмысленность этого поистине сизифова труда освобождала тюремную администрацию от поисков другой работы и отнимала у каторжников всякое желание вкладывать душу в свое дело. Они прозвали рабочую площадку Чертовой могилой, тем самым вроде бы признав тот факт, что черт от природы упрям и неуступчив, потому его и дохлого не захоронить.
Стоило Николаю подумать о том, какие пустые часы его ждут впереди, он почувствовал омерзение – страшное, почти до тошноты. Господи, да как же можно существовать без малейшей надежды! Посмотрел на товарищей, и ему показалось, что вид у них куда более подавленный, чем в день вынесения приговора. Тогда прошло слишком мало времени после восстания, с течением дней… месяцев… веков… вера в лучшее будущее постепенно угасала. Ему почудилось даже, будто на каждом лице ясно читается число: на сколько лет осужден. «Вот ему осталось еще семнадцать… а ему – двенадцать…» Самому Озарёву, приговоренному по четвертому разряду, повезло: еще только восемь лет каторги, но ведь потом – поселение до конца жизни. Шедший рядом Юрий Алмазов прошептал:
– Ты почему такой мрачный с утра? Что-то не заладилось?
– Да нет, все в порядке… – пожал плечами Николай.
– Каждый по очереди, право, тоска! Вчера я надулся, как индюк, завтра другой станет смотреть тучей. Знаешь, ни к чему так, дружище! Бери пример с Лорера – вот кто постоянно весел!
Лорер, он шел в паре прямо перед ними, поправил закрепленное на плече кольцо, к которому были приделаны цепи, обернулся, и совершенно ребяческая улыбка осветила его худое лицо, перерезанное густыми усами и окаймленное каштановыми бакенбардами. Николай Иванович принадлежал к Южному обществу, но здесь его признавали своим и любили все, даже те, кто не был с ним знаком раньше: еще бы, как же не любить такого всегда жизнерадостного человека!
– Ох, дорогой мой, дорогой мой! Отбросьте все сожаления, все раскаяния, угрызения совести – ни к чему они сейчас, бесполезны! Помните поговорку о том, что всякий сам кузнец своего счастья? А я бы чуть изменил ее: строитель – любыми подручными средствами! Пусть это будет краюшка хлеба или лоскуток голубого неба – разве они не прекрасны? Может, споем? Легче станет идти…
– Споем, – без всякого энтузиазма откликнулся Озарёв.
А Юрия Алмазова предложение, наоборот, вдохновило.
– Давайте-ка хором! – воскликнул он. – Внимание! Раз, два, три… Запе-е-евай!
Лорер выпрямился, как мог, и затянул чистым высоким тенорком:
– А что, друзья! – воскликнул, когда хор умолк, Иван Пущин, вставая на цыпочки, чтобы стать заметным. – Не спеть ли нам теперь ответную песню?
Ответ на стихи Пушкина был написан здесь, на каторге, поэтом-декабристом, князем Александром Одоевским. И снова Лорер выпел начало песни, а хор подхватил:
Дорога была песчаная, ноги в ней увязали, каторжники двигались вперед по пояс в облаке коричневой пыли. Свежесть и прохлада утра сменилась сухим жаром, от зноя выцветало небо, под безжалостным солнечным светом бледнела зелень трав и листвы… Скованные цепями, совершенно выдохшиеся, истекающие потом люди, вопреки всему продолжали, надсаживая горло, кричать о своей вере в будущую справедливость…
Остановились у Чертовой могилы. Песня утихла, слышен был только лязг цепей.
– Разгрузить тачки! – скомандовал офицер.
Каторжники распределили между собой нехитрый свой инструмент. Им предстояло в очередной раз забрасывать землей глубокий овраг, со стен которого на дно постоянно сыпался песок. Началась работа. Едва наполнялась одна из тачек, ее сразу же переворачивали, сбрасывая содержимое в яму. Земля мгновенно растворялась на дне оврага, только в воздухе еще долго стоял похожий на желтый дым столб пыли. Николай с Юрием Алмазовым работали бок о бок, они тяжело дышали, с трудом управляясь с тяжелыми, выщербленными лопатами, но физический труд им, скорее, нравился. Солдаты-охранники, составив оружие в козлы, разбились на группки и, рассеявшись по краю оврага, затеяли игру то ли в подкидного дурака, то ли в козла. Грязные истрепанные карты так и мелькали у них в руках. Играть на деньги им было запрещено, на интерес скучно, потому проигравшие расплачивались семечками. Только четверо часовых продолжали стоять, но – используя ружья как подпорку, правда, даже таким образом удерживаться на ногах бедолагам было лень, и это сильно чувствовалось по их позам. Офицер сбросил на землю шинель, улегся на нее – руки под затылком, смотрел в небо и поминутно зевал, а вскоре и заснул прямо с открытым ртом…
– Как легко было бы сбежать! – шепнул Николай Алмазову.
– Легко, но нас тут же поймали бы, – отозвался тот. – Одоевский с Якубовичем строят другие планы.
– Да? Какие же?
– Погоди немного, сами скажут.
– Очень я опасаюсь Якубовича: он ведь совершенно безумен!
– Знаешь, в последнее время у него несколько поубавилось безумия…
Они работали, по-прежнему размышляя о побеге – вечной грезе всех каторжников, хотя каждый в глубине души не мог не осознавать, до какой степени нереально осуществление этой мечты. Офицер громко захрапел и внезапно проснулся, словно испуганный произведенным им шумом. Движения арестантов становились все более медленными, вялыми, неточными, казалось, им мешает ставший каким-то липким воздух. А чуть спустя они вообще остановились.
– Ну же, господа! – усовестил поднадзорных офицер. – Еще одно маленькое усилие!
Усталые люди в ответ проворчали нечто невнятное. Но он и не подумал придираться к этому, заставлять их. Для охранников, как и для каторжников, труд этот имел чисто символический смысл: надо же было как-то убить время, вот и убивали кто как мог, только при этом одни сторожили других… Приличия соблюдены – вот и ладненько… Остальное вообще никакого значения не имеет… Николай подумал, что дисциплина на каторге представляет собой странную, порой даже забавную смесь беспощадной жестокости с явным дружелюбием. Чем строже правило, тем многочисленнее становятся здесь исключения, его смягчающие.
– Давайте-ка еще по две тачки на бригаду и – сделаем перерыв… – мирно предложил офицер.
Каторжники повиновались. Так прошло еще десять минут, – и, наконец, побросав свои орудия труда на площадке, они побрели к леску, куда манила листва серебристых тополей и пурпурных буков, надеясь спрятаться от солнца под их кронами. Действительно, здесь было куда прохладнее, а почва оказалась мягкой, пружинистой из-за невысокой травки и мха. И впрямь самое подходящее место для отдыха, лучше и придумать нельзя! Одни, решив подремать, улеглись на траву, другие, привалившись к стволу дерева, раскрыли книги и погрузились в чтение, кто-то играл в шахматы, кто-то писал, кто-то вполголоса беседовал с приятелями… У большого камня, мшистая поверхность которого кишела муравьями, Николай и Юрий Алмазов увидели внимательно их рассматривающих Якубовича с князем Одоевским и подошли к ним.
– Что, берете уроки общественных наук, глядя на этих зверюшек? – усмехнулся Озарёв.
Якубович, высокий, сухощавый, с выпученными глазами, черными сросшимися бровями и закрученными кверху усами, выпрямился.
– Совершенно верно, – ответил он. – Гляжу на них и думаю: что бы это такое было перед нами – столица муравейского государства или муравьиная каторга…
И нервно захихикал.
Юрий Алмазов бросил на него взгляд через плечо и прошептал, обращаясь к Одоевскому:
– Объясни Николаю, что у тебя за план!
– Вас это действительно интересует? – спросил Одоевский.
– Конечно же! Очень! И мне хотелось бы знать о ваших планах во всех подробностях!
Они помолчали, князь задумался, машинально поглаживая заросший щетиной подбородок тонкой рукой с черными от набившейся туда земли ободками у ногтей. Раскосые глаза излучали нежность. Полные розовые губы поблескивали из-под навесика усов.
– Ох… Пока все это одни лишь фантазии… – вздохнул Одоевский. – Но кое-что уже можно оттуда извлечь! Заметил ли ты, Николай, насколько все солдаты, которых ставят нас охранять, по-доброму к нам расположены? Просто все! Уверяю тебя, в глубине души они нас любят, жалеют, они сочувствуют нам и считают нас более к себе близкими, чем их начальники, потому что сами живут в нужде и забитости. Так почему бы нам не использовать такую благоприятную ситуацию?
– Каким же образом?
– А ты сам прикинь! – подмигнул ему Якубович.
– Нет… даже не представляю…
– До сих пор, – принялся объяснять Одоевский, – те из нас, кто мечтал о побеге, предполагали действовать в одиночку, что неизбежно привело бы к провалу предприятия, иначе и быть не может. Как можно выжить одному на просторах Сибири, в этой пустыне?! Тем более что бурятам обещано вознаграждение за поимку каждого беглого каторжника. Стоит им получить известие о побеге – и они тут же отправятся в погоню за беглецом и унюхают его – не хуже охотничьих собак. Для них это просто очередная торговая сделка – как продажа пушного зверя. Надо быть просто идиотом или уж отчаяться до полной потери рассудка, чтобы искушать судьбу в подобных обстоятельствах. Лучший способ изменить наше положение – действовать, применяя силу.
– Силу?! – изумился Николай.
Якубовича охватил восторг, его лицо исказила гримаса, глаза просто-таки уже выскакивали из орбит, и Озарёву почудилось, будто из них сыплются искры.
– Силой, именно силой, голубчик вы мой! Си-ло-ю! Это же понятно! Если мы восстанем – все сразу – и нападем на сторожевой пост, солдаты не окажут нам ни малейшего сопротивления. С одной стороны – группка неуклюжих парней, с другой – семьдесят или восемьдесят таких мужчин, как мы, почти все бывшие офицеры, людей, жаждущих свободы и яростно прокладывающих к ней дорогу!.. Мы их мигом обезоружим!
– Ну а потом – что? – спросил Николай.
– Бросим в тюрьму Лепарского и его приспешников, запасемся ружьями, пулями, порохом и провизией – так, чтобы хватило на долгое путешествие, погрузим все на телеги и – прощай, Чита!.. Причем совершенно точно, что из ста солдат местного гарнизона половина присоединится к нам… А остальные…
– А остальные, – перебил Якубовича Николай, – помчатся в Иркутск и поднимут тревогу!
– Когда это случится, мы будем уже далеко. А поскольку у нас будет вооруженный и сплоченный отряд, никакие буряты нам не страшны – они попросту не осмелятся нас атаковать!
– Хорошо… А наши жены?
– Их мы, разумеется, увезем с собой! Как же иначе?
Он замолчал, потому что к ним вперевалочку приближался князь Трубецкой. Ему приходилось часто пригибаться – слишком он был высокий, чтобы пройти под свисающими ветками. Трубецкой сильно похудел за прошедшие на каторге годы и теперь – со своим носом-клювом между маленькими глазками – стал как-то особенно похож на птицу. «Про таких говорят: его видно только в профиль…» – невесело усмехнулся про себя Озарёв. Одетый в изношенный до бахромы на подоле и низах рукавов сюртук и пошитые из дрянной ткани штаны с засаленными коленками, с кандалами на ногах, с мешочком у пояса – князь все равно сохранил манеры дворянина.
– Господа, – сказал Сергей Петрович, подойдя к ним, – не выпьете ли со мной чайку? Жена принесла кое-какие лакомства, и мне хотелось бы отведать их в вашей компании…
– Охотно, князь, – ответил Николай.
И прибавил, обращаясь к Одоевскому:
– У тебя интересная идея. Надо будет потом в нашей «казарме» устроить общую дискуссию… Обсудим, если не возражаешь…
Все вслед за князем Трубецким потянулись к полянке, на которой уже дымился старый медный самовар с изрядно помятыми боками и косо поставленной трубой… Румяный и жизнерадостный Иван Пущин накрывал импровизированный «стол». Посуды на всех не хватало, и заменявшие чашки деревянные мисочки передавались из рук в руки. Николай разок отхлебнул теплой, слабо пахнувшей водички, гордо именовавшейся чаем, и передал свою мисочку Юрию Алмазову. Лакомства, о которых говорил князь Трубецкой, были представлены черничным, сливовым и малиновым вареньем. Такие полдники между завтраком и обедом вошли с недавнего времени в обычай у каторжников. С непринужденностью хозяина, приглашающего к столу почетного гостя, Сергей Петрович окликнул дежурного офицера и предложил ему тоже перекусить с ними. Ватрушкин охотно угостился бутербродом. Подлесок был полон движущихся пестрых силуэтов: на одежде арестантов причудливо чередовались пятна света и тени, от этого облаченные в нее люди напоминали гигантские грибы с темными шляпками… Зато когда они выходили на поляну под ослепительное солнце, яркий безжалостный свет полностью – с головы до ног – лишал их каких-либо красок, только цепи сверкали, подобно драгоценностям… Караульный прикончил бутерброд с вареньем, старательно и методично облизал палец за пальцем, начав с мизинца и закончив большим, после чего, почему-то сразу забыв вкус сладкого, нахмурил брови, придавая себе значительности, и рявкнул:
– За работу, господа!
Устроившись у довольно широкой щели и заглянув в отверстие, Николай поначалу расстроился. Пространство за забором оказалось пустым. Почему Софи не пришла? Посмотрел налево, направо – все жены вроде бы здесь… Александрина Муравьева силится протиснуть какой-то сверток в узенькую щелку между землей и досками ограды… Похожая на прекрасную креолку Мария Волконская кокетничает, стоя перед глухой на вид стеной… Довольно тучная и потому запыхавшаяся Екатерина Трубецкая принесла с собой складной стульчик и, сидя, болтает с мужем, которому пришлось согнуться вдвое, чтобы ее видеть… От мадам Давыдовой издалека виден лишь краешек юбки… А вот та корзинка, скорее всего, принадлежит Полине Гебль, невесте Анненкова. Модисточка из Парижа, обосновавшаяся в Москве, она благодаря своему упорству преодолела все препятствия, триумфально вышла из всех переделок, какие чинили ей власть и семья Ивана и прибыла в Сибирь, чтобы обвенчаться на каторге с тем, кого любила и за кого мечтала выйти замуж. Хотя Полина оказалась в Чите позже всех декабристок, Софи именно к ней испытывала наибольшую симпатию – может быть, просто потому, что та, как и она сама, была француженкой? Николай хотел было спросить у Полины, почему его жена не пришла сегодня на свидание, но почти сразу же передумал: зачем беспокоить Анненкова и его подругу, зачем мешать влюбленным перешептываться? Он уже решил уйти от забора, когда сердце его чуть не выскочило из груди от радости – Софи уже перешла дорогу и теперь бежала к нему, быстро перебирая ногами и спотыкаясь на каждом ухабе. Внезапно ему почудилось, будто любимое личико уже на таком расстоянии, что можно различить дыхание Софи – нет, не почудилось, она же и впрямь рядом, вот она! Сквозь неровные края бреши между кольями было мало что видно, зато все место занимали глаза… самое главное во внешности молодой женщины… ее глаза – темно-карие, почти черные, жаркие, огромные, светящиеся нежностью, полные сожаления о том, что – «вот так уж случилось»…
Унтер-офицер, выпятив грудь, рявкнул:
– Стройсь в колонну по двое! Подвязать цепи!
Приказ был разумный, работать с нелепым, сковывавшим ноги, тяжеленным устройством было трудно, и каторжники подчинились, правда, вяло: сил на то, чтобы делать что-то быстро, не хватало уже с утра. А чтобы дать себе хоть минимальную свободу действий, следовало, подняв цепи, подвязать их ремешком либо к поясу, либо к шее. Они наклонялись, разгибались, со стороны, наверное, можно было подумать, будто они собственные кишки к горлу подтягивают!
Озарёв привязал кольцо, висящее посередине соединявшей его лодыжки длинной цепи, к веревке, которой, встав с постели, обвязал талию. Голод терзал его: до того, как их вывели на работу, он только и успел, что сжевать горбушку черного хлеба, запив ее стаканом теплого чая, и теперь жидкость уныло плескалась в его пустом желудке. Но чувствовал себя Николай совсем неплохо. Этот резкоконтинентальный сибирский климат вкупе с грубой пищей и ежедневной, без выходных, физической нагрузкой, как ни странно, закалили его: здоровье, подорванное четырнадцатью месяцами в темнице Петропавловской крепости, восстановилось. Товарищи в большинстве тоже выглядели куда лучше, чем сразу по выходе из бастиона. Поскольку каторжных роб для политических преступников не существовало, каждый одевался согласно своему вкусу и своим средствам. На ком тулуп, на ком шинель, на ком – давно обратившийся в лохмотья сюртук… А на головах – чего только не увидишь! От ушанки до тюбетейки… И обуты кто во что горазд: вот ноги в валенках, а рядом – в лаптях, сплетенных из лыка. Можно подумать, что старьевщик поделил между ними… всю собранную им кучу дрянного отрепья. Шагая среди этой толпы нищих, Озарёв порой сомневался, что на самом деле все они были, причем не так уж давно, дворянами лучших родов империи, блестящими гвардейскими офицерами, высокопоставленными чиновниками, да просто – мальчиками из хорошей дворянской семьи. Неудавшийся государственный переворот 14 декабря 1825 года сбросил их всех в яму, перемешал, уравнял в несчастье. Минуло два с половиной года с того дня, когда они, сплотившись в борьбе за Права Человека против тирании царя, вышли на Сенатскую площадь. Ну, и кто сейчас помнит об этой безумной затее, кроме них, заплативших за нее своей свободой?
Слава Богу, читинскую дисциплину еще можно переносить. Арестанты, собравшиеся во дворе острога, если бы не цепи и лохмотья, походили бы, скорее, на людей, которые собрались выехать на загородную прогулку. У одних под мышкой книги или газеты, другие взяли с собой скатанный в трубку коврик, шахматную доску, складной столик, шкатулку, даже самовар!.. Как обычно, караульный офицер «не заметил», что его подопечные словно на пикник собрались. Бывшие уголовные преступники швыряли в тачки предназначенные для работы «господ политических заключенных» лопаты и заступы. «До какого же уровня опускается общественная иерархия в России, – думал Николай, – если и такие каторжники, какими мы сделались теперь, находят людей более низкого социального положения, чтобы те их обслуживали!»
Солдаты с ружьями у плеча окружили колонну арестантов, офицер встал во главе конвоя и изящным движением вытащил из ножен шпагу – бедняга, все равно ведь поблизости нет никого, кто залюбовался бы им. По его приказу были распахнуты обе створки ворот. Полсотни каторжников – а именно из стольких состояла колонна – волоча ноги, тронулись с места под бряцание тяжелых цепей. Плетясь по деревне, они поглядывали на избы справа… слева: не мелькнет ли в окошке знакомое лицо? В Чите уже обосновались семеро декабристок: шесть из них были женами заговорщиков – княгиня Трубецкая, княгиня Волконская, госпожа Муравьева, госпожа Фонвизина, госпожа Нарышкина, госпожа Давыдова, Софи – и одна пока еще невестилась, но свадьба должна была состояться уже совсем скоро. К Ивану Анненкову приехала, чтобы на каторге с ним обвенчаться, молоденькая француженка Полина Гебль. Ожидались и другие дамы, конечно, если царь не поставит преграду на пути этого потока любящих женщин.
Когда оставалось всего ничего до избушки, где поселилась Софи, у Николая сжалось сердце. Ему просто необходимо сегодня утром хотя бы на минутку, на одно мгновение встретиться с ней взглядом – разве есть у него иная возможность поднабраться мужества! На пороге пусто, в окошке пусто. Время слишком раннее, она еще спит. Николай уронил голову на грудь и попытался представить себе красавицу жену в этой ее убогой деревенской постели: веки опущены, на губах улыбка… может быть, нет, наверняка она сейчас видит во сне его! Конечно же, его! Кровь в жилах Озарёва только что не закипела, ему захотелось вырваться из ряда, побежать к избушке, взломать дверь, проскочить одним прыжком сени и – наброситься на это разнеженное сном прекрасное тело… Он бы тогда… Но взгляд его наткнулся лишь на пустые глаза охранника. Ах, вот в чем дело: они же на марше. Он снова почувствовал, как тяжелы его оковы.
– Пра-а-авой, ле-е-евой! Пра-а-авой, ле-е-евой! – командовал офицер.
Но в ногу шли всего человек десять.
Избушка Софи скрылась за головой жующего солдата. Они добрались до околицы деревни, здесь собаки были уже не такими дерзкими, как у себя дома, и не осмеливались гавкать на проходящих. Вот и последние жалкие покосившиеся хибарки, цепляющиеся изо всех сил, чтобы не соскользнуть по пологому песчаному откосу. Внизу сверкают на солнце веселые воды реки, чуть дальше тусклая подернутая ряской и совершенно неподвижная поверхность пруда. И потом уже луга – сочная зелень травы, редкие стайки кустарников и деревца со стволами, подножием увязшими в грязи… На горизонте полукругом синие зубчатые горы. Поскольку требовалось придумать для каторжников какую-то работу, генерал Лепарский, комендант Читинской каторжной тюрьмы, отправлял их каждый день на окраину городка, чтобы засыпали землей глубокий овраг. Однако первым же порывом ветра, первой же грозой сметалось и смывалось все, что они так терпеливо натаскали до сих пор, и назавтра все приходилось начинать сначала. Бессмысленность этого поистине сизифова труда освобождала тюремную администрацию от поисков другой работы и отнимала у каторжников всякое желание вкладывать душу в свое дело. Они прозвали рабочую площадку Чертовой могилой, тем самым вроде бы признав тот факт, что черт от природы упрям и неуступчив, потому его и дохлого не захоронить.
Стоило Николаю подумать о том, какие пустые часы его ждут впереди, он почувствовал омерзение – страшное, почти до тошноты. Господи, да как же можно существовать без малейшей надежды! Посмотрел на товарищей, и ему показалось, что вид у них куда более подавленный, чем в день вынесения приговора. Тогда прошло слишком мало времени после восстания, с течением дней… месяцев… веков… вера в лучшее будущее постепенно угасала. Ему почудилось даже, будто на каждом лице ясно читается число: на сколько лет осужден. «Вот ему осталось еще семнадцать… а ему – двенадцать…» Самому Озарёву, приговоренному по четвертому разряду, повезло: еще только восемь лет каторги, но ведь потом – поселение до конца жизни. Шедший рядом Юрий Алмазов прошептал:
– Ты почему такой мрачный с утра? Что-то не заладилось?
– Да нет, все в порядке… – пожал плечами Николай.
– Каждый по очереди, право, тоска! Вчера я надулся, как индюк, завтра другой станет смотреть тучей. Знаешь, ни к чему так, дружище! Бери пример с Лорера – вот кто постоянно весел!
Лорер, он шел в паре прямо перед ними, поправил закрепленное на плече кольцо, к которому были приделаны цепи, обернулся, и совершенно ребяческая улыбка осветила его худое лицо, перерезанное густыми усами и окаймленное каштановыми бакенбардами. Николай Иванович принадлежал к Южному обществу, но здесь его признавали своим и любили все, даже те, кто не был с ним знаком раньше: еще бы, как же не любить такого всегда жизнерадостного человека!
– Ох, дорогой мой, дорогой мой! Отбросьте все сожаления, все раскаяния, угрызения совести – ни к чему они сейчас, бесполезны! Помните поговорку о том, что всякий сам кузнец своего счастья? А я бы чуть изменил ее: строитель – любыми подручными средствами! Пусть это будет краюшка хлеба или лоскуток голубого неба – разве они не прекрасны? Может, споем? Легче станет идти…
– Споем, – без всякого энтузиазма откликнулся Озарёв.
А Юрия Алмазова предложение, наоборот, вдохновило.
– Давайте-ка хором! – воскликнул он. – Внимание! Раз, два, три… Запе-е-евай!
Лорер выпрямился, как мог, и затянул чистым высоким тенорком:
Это были первые строки сочиненного Пушкиным и прозванного здесь «Послание в Сибирь» стихотворения, которое поэт ухитрился тайком, при посредничестве Марии Волконской, передать каторжникам. Декабристы сразу же положили стихи на музыку и сделали строевым маршем. Все головы поднялись, все взгляды загорелись, несколько голосов подхватили начатую Лорером песню:
Во глубине сибирских руд
Храните гордое терпенье…
Они шли и пели, голоса их крепли, исчезала куда-то охриплость:
Не пропадет ваш скорбный труд
И дум высокое стремленье.
Несчастью верная сестра,
Надежда в мрачном подземелье
Разбудит бодрость и веселье,
Придет желанная пора…
В последнем куплете, самом любимом, сплелись уже все голоса, никто не остался безучастным:
Любовь и дружество до вас
Дойдут сквозь мрачные затворы,
Как в ваши каторжные норы
Доходит мой свободный глас.
Теперь в ногу шагали все. Ритмично позвякивавшие цепи казались им самым что ни на есть подходящим аккомпанементом для этой пламенной речи в защиту подрывной деятельности. Из осторожности каторжники старались произносить не слишком внятно чересчур смелые слова, но догадаться было так легко… Сопровождавший их офицер не проявлял ни малейшего беспокойства. Может быть, просто делал вид, будто ничего не может разобрать, чтобы не пришлось разозлиться и приступить к наказаниям? Фамилия его была Ватрушкин, был он ленив от природы и люто ненавидел всяческие приключения на свою голову. Что же до солдат, охранявших колонну, – те, кажется, были в восторге от разыгрывающегося у них на глазах спектакля. Все равно приписываемая солдату изначально тупость избавит от любых подозрений на их счет. Иногда на обочине дороги появлялся какой-нибудь крестьянин или рабочий из бывших каторжников, что понятно было по позорной метке на лбу. Глядя вслед проходившим арестантам, он снимал шапку и крестился, уверенный, что политические распевают псалмы…
Оковы тяжкие падут,
Темницы рухнут – и свобода
Вас примет радостно у входа,
И братья меч вам отдадут.
– А что, друзья! – воскликнул, когда хор умолк, Иван Пущин, вставая на цыпочки, чтобы стать заметным. – Не спеть ли нам теперь ответную песню?
Ответ на стихи Пушкина был написан здесь, на каторге, поэтом-декабристом, князем Александром Одоевским. И снова Лорер выпел начало песни, а хор подхватил:
Николай, который, когда пение начиналось, только шевелил губами, подпевая, теперь возвысил голос. Голова, руки, ноги – его тело больше не принадлежало ему, он стал частицей толпы, он слился с друзьями в единое целое, и теперь их всех поднимала к небесам и увлекала за собой одна и та же могучая сила.
Струн вещих пламенные звуки
До слуха нашего дошли,
К мечам рванулись наши руки,
И – лишь оковы обрели…
Озарёв прекрасно понимал, что все это только мечты и прекрасные слова, что никакие темницы не рухнут, что декабристам уже никогда не пойти с мечом в руках на трепещущего деспота, что свет Свободы не скоро вспыхнет для всего человечества, но ему было совершенно очевидно и другое: идеалы, воспетые хором из стольких голосов, не могут исчезнуть бесследно, раствориться в эфире. Мысль, поселившаяся в умах и сердцах людей, станет гореть искоркой негасимого огня и в разрушенном очаге… А дохни на искру – разгорится пламя!..
Но будь покоен, бард, цепями,
Своей судьбой гордимся мы
И за затворами тюрьмы
В душе смеемся над царями.
Наш скорбный труд не пропадет,
Из искры возгорится пламя, —
И просвещенный наш народ
Сберется под святое знамя.
Мечи скуем мы из цепей
И пламя вновь зажжем свободы,
Она нагрянет на царей,
И радостно вздохнут народы.
Дорога была песчаная, ноги в ней увязали, каторжники двигались вперед по пояс в облаке коричневой пыли. Свежесть и прохлада утра сменилась сухим жаром, от зноя выцветало небо, под безжалостным солнечным светом бледнела зелень трав и листвы… Скованные цепями, совершенно выдохшиеся, истекающие потом люди, вопреки всему продолжали, надсаживая горло, кричать о своей вере в будущую справедливость…
Остановились у Чертовой могилы. Песня утихла, слышен был только лязг цепей.
– Разгрузить тачки! – скомандовал офицер.
Каторжники распределили между собой нехитрый свой инструмент. Им предстояло в очередной раз забрасывать землей глубокий овраг, со стен которого на дно постоянно сыпался песок. Началась работа. Едва наполнялась одна из тачек, ее сразу же переворачивали, сбрасывая содержимое в яму. Земля мгновенно растворялась на дне оврага, только в воздухе еще долго стоял похожий на желтый дым столб пыли. Николай с Юрием Алмазовым работали бок о бок, они тяжело дышали, с трудом управляясь с тяжелыми, выщербленными лопатами, но физический труд им, скорее, нравился. Солдаты-охранники, составив оружие в козлы, разбились на группки и, рассеявшись по краю оврага, затеяли игру то ли в подкидного дурака, то ли в козла. Грязные истрепанные карты так и мелькали у них в руках. Играть на деньги им было запрещено, на интерес скучно, потому проигравшие расплачивались семечками. Только четверо часовых продолжали стоять, но – используя ружья как подпорку, правда, даже таким образом удерживаться на ногах бедолагам было лень, и это сильно чувствовалось по их позам. Офицер сбросил на землю шинель, улегся на нее – руки под затылком, смотрел в небо и поминутно зевал, а вскоре и заснул прямо с открытым ртом…
– Как легко было бы сбежать! – шепнул Николай Алмазову.
– Легко, но нас тут же поймали бы, – отозвался тот. – Одоевский с Якубовичем строят другие планы.
– Да? Какие же?
– Погоди немного, сами скажут.
– Очень я опасаюсь Якубовича: он ведь совершенно безумен!
– Знаешь, в последнее время у него несколько поубавилось безумия…
Они работали, по-прежнему размышляя о побеге – вечной грезе всех каторжников, хотя каждый в глубине души не мог не осознавать, до какой степени нереально осуществление этой мечты. Офицер громко захрапел и внезапно проснулся, словно испуганный произведенным им шумом. Движения арестантов становились все более медленными, вялыми, неточными, казалось, им мешает ставший каким-то липким воздух. А чуть спустя они вообще остановились.
– Ну же, господа! – усовестил поднадзорных офицер. – Еще одно маленькое усилие!
Усталые люди в ответ проворчали нечто невнятное. Но он и не подумал придираться к этому, заставлять их. Для охранников, как и для каторжников, труд этот имел чисто символический смысл: надо же было как-то убить время, вот и убивали кто как мог, только при этом одни сторожили других… Приличия соблюдены – вот и ладненько… Остальное вообще никакого значения не имеет… Николай подумал, что дисциплина на каторге представляет собой странную, порой даже забавную смесь беспощадной жестокости с явным дружелюбием. Чем строже правило, тем многочисленнее становятся здесь исключения, его смягчающие.
– Давайте-ка еще по две тачки на бригаду и – сделаем перерыв… – мирно предложил офицер.
Каторжники повиновались. Так прошло еще десять минут, – и, наконец, побросав свои орудия труда на площадке, они побрели к леску, куда манила листва серебристых тополей и пурпурных буков, надеясь спрятаться от солнца под их кронами. Действительно, здесь было куда прохладнее, а почва оказалась мягкой, пружинистой из-за невысокой травки и мха. И впрямь самое подходящее место для отдыха, лучше и придумать нельзя! Одни, решив подремать, улеглись на траву, другие, привалившись к стволу дерева, раскрыли книги и погрузились в чтение, кто-то играл в шахматы, кто-то писал, кто-то вполголоса беседовал с приятелями… У большого камня, мшистая поверхность которого кишела муравьями, Николай и Юрий Алмазов увидели внимательно их рассматривающих Якубовича с князем Одоевским и подошли к ним.
– Что, берете уроки общественных наук, глядя на этих зверюшек? – усмехнулся Озарёв.
Якубович, высокий, сухощавый, с выпученными глазами, черными сросшимися бровями и закрученными кверху усами, выпрямился.
– Совершенно верно, – ответил он. – Гляжу на них и думаю: что бы это такое было перед нами – столица муравейского государства или муравьиная каторга…
И нервно захихикал.
Юрий Алмазов бросил на него взгляд через плечо и прошептал, обращаясь к Одоевскому:
– Объясни Николаю, что у тебя за план!
– Вас это действительно интересует? – спросил Одоевский.
– Конечно же! Очень! И мне хотелось бы знать о ваших планах во всех подробностях!
Они помолчали, князь задумался, машинально поглаживая заросший щетиной подбородок тонкой рукой с черными от набившейся туда земли ободками у ногтей. Раскосые глаза излучали нежность. Полные розовые губы поблескивали из-под навесика усов.
– Ох… Пока все это одни лишь фантазии… – вздохнул Одоевский. – Но кое-что уже можно оттуда извлечь! Заметил ли ты, Николай, насколько все солдаты, которых ставят нас охранять, по-доброму к нам расположены? Просто все! Уверяю тебя, в глубине души они нас любят, жалеют, они сочувствуют нам и считают нас более к себе близкими, чем их начальники, потому что сами живут в нужде и забитости. Так почему бы нам не использовать такую благоприятную ситуацию?
– Каким же образом?
– А ты сам прикинь! – подмигнул ему Якубович.
– Нет… даже не представляю…
– До сих пор, – принялся объяснять Одоевский, – те из нас, кто мечтал о побеге, предполагали действовать в одиночку, что неизбежно привело бы к провалу предприятия, иначе и быть не может. Как можно выжить одному на просторах Сибири, в этой пустыне?! Тем более что бурятам обещано вознаграждение за поимку каждого беглого каторжника. Стоит им получить известие о побеге – и они тут же отправятся в погоню за беглецом и унюхают его – не хуже охотничьих собак. Для них это просто очередная торговая сделка – как продажа пушного зверя. Надо быть просто идиотом или уж отчаяться до полной потери рассудка, чтобы искушать судьбу в подобных обстоятельствах. Лучший способ изменить наше положение – действовать, применяя силу.
– Силу?! – изумился Николай.
Якубовича охватил восторг, его лицо исказила гримаса, глаза просто-таки уже выскакивали из орбит, и Озарёву почудилось, будто из них сыплются искры.
– Силой, именно силой, голубчик вы мой! Си-ло-ю! Это же понятно! Если мы восстанем – все сразу – и нападем на сторожевой пост, солдаты не окажут нам ни малейшего сопротивления. С одной стороны – группка неуклюжих парней, с другой – семьдесят или восемьдесят таких мужчин, как мы, почти все бывшие офицеры, людей, жаждущих свободы и яростно прокладывающих к ней дорогу!.. Мы их мигом обезоружим!
– Ну а потом – что? – спросил Николай.
– Бросим в тюрьму Лепарского и его приспешников, запасемся ружьями, пулями, порохом и провизией – так, чтобы хватило на долгое путешествие, погрузим все на телеги и – прощай, Чита!.. Причем совершенно точно, что из ста солдат местного гарнизона половина присоединится к нам… А остальные…
– А остальные, – перебил Якубовича Николай, – помчатся в Иркутск и поднимут тревогу!
– Когда это случится, мы будем уже далеко. А поскольку у нас будет вооруженный и сплоченный отряд, никакие буряты нам не страшны – они попросту не осмелятся нас атаковать!
– Хорошо… А наши жены?
– Их мы, разумеется, увезем с собой! Как же иначе?
Он замолчал, потому что к ним вперевалочку приближался князь Трубецкой. Ему приходилось часто пригибаться – слишком он был высокий, чтобы пройти под свисающими ветками. Трубецкой сильно похудел за прошедшие на каторге годы и теперь – со своим носом-клювом между маленькими глазками – стал как-то особенно похож на птицу. «Про таких говорят: его видно только в профиль…» – невесело усмехнулся про себя Озарёв. Одетый в изношенный до бахромы на подоле и низах рукавов сюртук и пошитые из дрянной ткани штаны с засаленными коленками, с кандалами на ногах, с мешочком у пояса – князь все равно сохранил манеры дворянина.
– Господа, – сказал Сергей Петрович, подойдя к ним, – не выпьете ли со мной чайку? Жена принесла кое-какие лакомства, и мне хотелось бы отведать их в вашей компании…
– Охотно, князь, – ответил Николай.
И прибавил, обращаясь к Одоевскому:
– У тебя интересная идея. Надо будет потом в нашей «казарме» устроить общую дискуссию… Обсудим, если не возражаешь…
Все вслед за князем Трубецким потянулись к полянке, на которой уже дымился старый медный самовар с изрядно помятыми боками и косо поставленной трубой… Румяный и жизнерадостный Иван Пущин накрывал импровизированный «стол». Посуды на всех не хватало, и заменявшие чашки деревянные мисочки передавались из рук в руки. Николай разок отхлебнул теплой, слабо пахнувшей водички, гордо именовавшейся чаем, и передал свою мисочку Юрию Алмазову. Лакомства, о которых говорил князь Трубецкой, были представлены черничным, сливовым и малиновым вареньем. Такие полдники между завтраком и обедом вошли с недавнего времени в обычай у каторжников. С непринужденностью хозяина, приглашающего к столу почетного гостя, Сергей Петрович окликнул дежурного офицера и предложил ему тоже перекусить с ними. Ватрушкин охотно угостился бутербродом. Подлесок был полон движущихся пестрых силуэтов: на одежде арестантов причудливо чередовались пятна света и тени, от этого облаченные в нее люди напоминали гигантские грибы с темными шляпками… Зато когда они выходили на поляну под ослепительное солнце, яркий безжалостный свет полностью – с головы до ног – лишал их каких-либо красок, только цепи сверкали, подобно драгоценностям… Караульный прикончил бутерброд с вареньем, старательно и методично облизал палец за пальцем, начав с мизинца и закончив большим, после чего, почему-то сразу забыв вкус сладкого, нахмурил брови, придавая себе значительности, и рявкнул:
– За работу, господа!
* * *
По возвращении с работы каторжники собрались во дворе острога, ожидая, пока их позовут к ужину, состоявшему обычно из весьма невыразительной похлебки. Холостяки так и остались в центре площадки, а женатые нарочито развязной походкой направились к забору. Высоченные колья, из которых было сделано ограждение, плотники сбили тесно, только кое-где с северной стороны дерево было подтесано и образовались щелочки, через которые и происходили переговоры политических заключенных с их женами. Такие вот у них регулярно происходили свидания. Караульный офицер притворялся, что не замечает маневров, часовые тоже предпочитали смотреть куда-нибудь еще, а не в сторону нарушителей порядка. Хотя, конечно, не миновать было и внезапных приступов властолюбия, когда солдат, обуреваемый рвением или попросту подогретый возлияниями, впадал в ярость и разлучал пары. В любом случае лучше было не предаваться слишком долгой беседе и говорить следовало тихо. Николай Озарёв приближался к месту, где обычно они встречались с Софи. Постепенно все счастливые супруги, один за другим, выстраивались вдоль забора – каждый находил именно свое всегдашнее место безошибочно, арестанты двигались к ограде, как идут хорошо выдрессированные лошади в свои стойла…Устроившись у довольно широкой щели и заглянув в отверстие, Николай поначалу расстроился. Пространство за забором оказалось пустым. Почему Софи не пришла? Посмотрел налево, направо – все жены вроде бы здесь… Александрина Муравьева силится протиснуть какой-то сверток в узенькую щелку между землей и досками ограды… Похожая на прекрасную креолку Мария Волконская кокетничает, стоя перед глухой на вид стеной… Довольно тучная и потому запыхавшаяся Екатерина Трубецкая принесла с собой складной стульчик и, сидя, болтает с мужем, которому пришлось согнуться вдвое, чтобы ее видеть… От мадам Давыдовой издалека виден лишь краешек юбки… А вот та корзинка, скорее всего, принадлежит Полине Гебль, невесте Анненкова. Модисточка из Парижа, обосновавшаяся в Москве, она благодаря своему упорству преодолела все препятствия, триумфально вышла из всех переделок, какие чинили ей власть и семья Ивана и прибыла в Сибирь, чтобы обвенчаться на каторге с тем, кого любила и за кого мечтала выйти замуж. Хотя Полина оказалась в Чите позже всех декабристок, Софи именно к ней испытывала наибольшую симпатию – может быть, просто потому, что та, как и она сама, была француженкой? Николай хотел было спросить у Полины, почему его жена не пришла сегодня на свидание, но почти сразу же передумал: зачем беспокоить Анненкова и его подругу, зачем мешать влюбленным перешептываться? Он уже решил уйти от забора, когда сердце его чуть не выскочило из груди от радости – Софи уже перешла дорогу и теперь бежала к нему, быстро перебирая ногами и спотыкаясь на каждом ухабе. Внезапно ему почудилось, будто любимое личико уже на таком расстоянии, что можно различить дыхание Софи – нет, не почудилось, она же и впрямь рядом, вот она! Сквозь неровные края бреши между кольями было мало что видно, зато все место занимали глаза… самое главное во внешности молодой женщины… ее глаза – темно-карие, почти черные, жаркие, огромные, светящиеся нежностью, полные сожаления о том, что – «вот так уж случилось»…