– С Рокуро-Куби воевать? – усмехнулась красавица.

– Насчет Рокуро-Куби ты бы уж молчала! Зачем ты их на девочку навела? – строго спросил Бэнкей. – Тебе-то что – а ее бы загрызли… И меня с ними стравила, между прочим.

– Выслушай меня, – сказала красавица. – Да, в этом я была перед тобой неправа. Я заставила тебя сражаться с Рокуро-Куби, потому что не видела другого способа спасти Юкинари! А девочке ничего не угрожало. Я бы при опасности вышла из ее тела – и Рокуро-Куби отступились бы от нее. Они же мое лицо запомнили!

– Отступятся эти звери, как же!

– Прости меня, если можешь, – жалобно попросила она. – Конечно же, я действовала, не подумав! Но я сейчас все тебе объясню!

– Простил… – проворчал Бэнкей.

– Знаешь ли ты, кто я? Почему я вернулась в мир людей? Чего искала? О чем тосковала?

– Ты призрак Оно-но Комати, сама сказала, – стараясь не глядеть в сверкающее нездешней белизной лицо, отвечал монах. – Над тобой заклинания читать надо… И шла бы ты оттуда, откуда появилась…

– Я уйду… – печально пообещала Комати. – Только выслушай! И если ты, услышав мою историю, прогонишь меня прочь, – я уйду. Без единого слова…

– Говори, – позволил Бэнкей и отвернулся.

– Я была прославленной красавицей, – начала она, – и мне даже в голову не приходило, что я могу утратить красоту. Я писала стихи, и даже предположить не могла, что настанет день – и я не смогу сложить танка… Но все это случилось.

– К тебе пришла старость, – понимающе сказал монах. – Она ко всем приходит.

– Но не все так оплакивают свою красоту и свой талант! – воскликнула Комати. – Если бы знал, каково это – владеть красотой, покоряющей страны, и талантом, равным которому нет в столице! И в отчаянии чувствовать, как они понемногу покидают тебя… А как меня любили, как меня желали! Ливень сердечных посланий и любовных просьб обрушивался на мою глупую голову – и вся моя модлодость была чередой летних яростных ливней. Но теперь я вижу – мое сердце не ведало тогда приливов искренности, ни капли правды не было в моих ответных письмах. Нужно было дожить до самой убогой и отвратительной старости…

– Умные женщины, еще не утратив красоты окончательно, постригаются в монахини. Лучше отказаться от чего-то добровольно и с достоинством, чем смотреть, как тают последние крохи… – и Бэнкей вздохнул, потому что и среди монахинь он не видел должного отрешения от мирских страстей.

– Я не могла… – прошептала красавица. – Я не могла… Бэнкей, ты не поверишь мне, но больше всего я сожалела о том, что в моей жизни не было любви… что моя красота и, возможно, талант, помешали мне изведать истинную любовь…

– Тебе? – забыв от изумления все свои обеты и запреты, Бэнкей резко повернулся к Комати. – Ты?..

– Я была слаба и искала того, что ищут слабые души – полутонов, оттенков, отзвуков, сновидений… Когда в мою жизнь вошел тот мужчина, я не поверила ни ему, ни себе. Я сказала – сто ночей подряд проведешь ты у моих ворот! И он повиновался. Он приходил и ждал – и я за своими прекрасными бамбуковыми шторами сидела, затаившись, наслаждаясь его ожиданием… Знаешь ли ты, как это опьяняет душу?

– Нет, не знаю, – мрачно сказал монах.

– Разве тебе не знакомо это просветленное и томительное ожидание?

– Нет!

Оба они знали, что Бэнкей солгал.

– Пусть так… – прошептала Комати. – Девяносто девять ночей он приезжал к моим запертым воротам. Настала сотая ночь – и он не появился.

– Эту историю знаю даже я, ничтожный монах, – видя, что поэтесса не может найти нужных слов, помог ей Бэнкей. – Он заболел и умер. Люди говорили, что его сгубила ночная сырость. Перед рассветом она особенно чувствуется и влияе на сердце…

– Да, он умер, – на удивление спокойно согласилась Комати. – А я продолжала жить и писать стихи. Только вот о любви мне говорили все реже. Настал день – и я удивилась тому, что давно уже не получала любовных писем и не отвечала на них. Тогда я поглядела в зеркало очень внимательно… И прожила еще пятьдесят лет, Бэнкей! Пятьдесят лет…

– Очевидно, у тебя было крепкое здоровье, – заметил монах. – И ты бы не побоялась утренней сырости.

– Здоровье у меня было крепкое, а вот красота – непрочная. В конце концов я удалилась в горы, где никто бы меня не увидел. Я думала – еще не все потеряно, ведь многие придворные дамы, утратив красоту, продолжают сочинять и танка, и рэнга, и даже длинные романы. Оказалось, ошиблась…

– Для кого бы ты сочиняла романы в горах? – искренне удивился Бэнкей. – Это там вовсе ни к чему. Уж лучше ты бы твердила сутры, все же польза для души. Тебе ничего не говорили о свете Трех Благодатей?

– Это мудрость, освобождение от земных страданий и воплощение в будду, – немедленно и четко ответила образованная поэтесса. – Буддой мне в прежнем рождении стать было невозможно, потому что я женщина. А Три Земные Горести я познала сполна – суетные страсти, власть кармы и боль… Но ты не понимаешь, для чего я затеяла этот разговор. Слушай…

Она помолчала, глядя в крошечное окошко.

– Точно такой же была луна… И я лежала на старых циновках. И мне было холодно. Я знала, что утра не будет. Я вспоминала все, что было пятьдесят лет назад… Ни одной строки за пятьдесят лет, Бэнкей, ни одной строки!.. И я безумно желала написать хоть несколько слов… Рядом были такая же старуха, как и я сама, моя служанка, которую прислали родственники. На столике стояла наготове тушечница, лежали кисти и бумага, прекрасная бумага. Я все яснее понимала – все кончилось для меня в тот день, когда он умер, и пятьдесят лет я расплачивалась за его смерть.

– Такова твоя карма, – сказал Бэнкей. – Если ты действительно так страдала, как говоришь, то в будущем рождении тебя ждет немало счастья.

– Да, я утешала себя этим. И мысли мои стали причудливы и замысловаты, как ава…

– Как что? – не понял монах.

– Лакомство такое, – усмехнулась Комати. – Вообрази себе жгут из сладкого теста длиной в два сяку, закрученный множеством петель. Когда-то я это очень любила… Я думала одновременно о самых разных вещах и вдруг поняла, чего я хочу. Я хотела, чтобы он опять пришел к моим воротам! И я бы отворила их в первую же ночь! Только теперь, когда мысли путались и петляли, я поняла, с какой силой могла бы ответить любовью на любовь!.. И тут же вспомнила о звездах Пастух и Ткачиха, которые раз в семь лет встречаются на Сорочьем мосту… Я подумала – сколько бы страсти они ни вложили в свое любовное свидание, я вложу в свое больше… Странные мысли приходят на ум умирающей старухе, верно? И стихи тогда вернутся ко мне.

– Кажется, я понял, что произошло, – медленно сказал Бэнкей. – Умирая, ты была захвачена одной мыслью, одним желанием. А если человек умирает с таким страстным желанием, оно непременно сбудется.

– Я попробовала написать танка – и не смогла… Не дописала. Я думала, что у меня есть еще несколько часов, чтобы дописать, положила кисть и задремала. Сквозь лишенный видений сон я вдруг услышала голос. Это был голос совсем еще молодого человека. Он читал мои строки, мои недописанные строки. «Я буду искать и найду эту женщину! – воскликнул он. – Она зовет возлюбленного – ну так я и буду ее возлюбленным!» Перед моим внутренним взором появилось юное и прекрасное лицо. Я поняла – он пришел! И пора отвечать любовью на любовь!

– Но твоя плоть давно исчезла.

– Да, если бы у меня оставалось хоть немного плоти, все было бы иначе. Того, что было, хватило лишь на воплощение маленького существа, которым были тогда полны мысли этого юноши. Я плохо осознавала, что делаю. Когда я поняла, кем стала, то сама удивилась. Я только хотела быть рядом с ним, чувствовать его нежность… я вылепила из себя то милое и красивое существо, за которое он так беспокоился… а настоящее тело я бы нашла потом… мало ли красивых девичьих тел…

– Ступай, Комати, я отпускаю тебя, – вдруг заявил Бэнкей. – Не стану я загонять тебя заклинаниями в могилу. Ступай и попытайся сделать еще что-нибудь!

– Ты посылаешь меня к Минамото Юкинари? – удивилась красавица.

– Если это – тот, кто нашел твои стихи и так неосторожно вызвал тебя из могилы, то, выходит, к нему.

– А зачем он теперь мне? Он же не может ответить любовью на мою любовь. Он совершенно искренне позвал меня – но и он ошибся, и я, как ты понимаешь, тоже…

– Ну, тогда я уж и не знаю, кто тебе нужен, – проворчал монах. – Женщина и в гробу останется всего лишь бестолковой женщиной.

– Да ты мне и нужен! – с досадой воскликнула Комати. – Из всех, кого я встретила, только ты и способен ответить…

– Опомнись, я же дал обеты! – крикнул Бэнкей.

– И все же только ты… – она вздохнула. – Только ты, понимаешь? Когда я слушала, как ты рассказывал Норико про свою невесту…

– Это все было давно, – перебил он, – и с того времени я немало продвинулся по своему Пути.

– Ты ничего не понимаешь! – рассердилась красавица. – Когда я воплотилась в трехцветную кошку, то сама немало тому удивилась. Оболочка для души значит больше, чем кажется. И я мыслила просто, я ощущала просто. Юкинари прикасался ко мне – и я была рада. Норико заботилась обо мне – я принимала заботу и благодарила, как умела. Потом я почувствовала, что Юкинари грозит опасность – и позвала тебя. Когда ты дрался с Рокуро-Куби, я охраняла усадьбу, как ты велел! А когда тебе пришлось перед рассветом совсем тяжко, я воплотилась в Норико! И побежала к тебе на помощь! Но я еще не была женщиной… Я все еще была кошкой.

– Кошкой бы и оставалась, – проворчал монах, – и не смущала бы людей… не сбивала бы с Пути…

Комати насторожилась.

– Я была кошкой, даже когда воплотилась в Норико во второй раз. Помнишь, я не могла тогда связать несколько слов? Моя былая красота вернулась раньше, чем мой разум и талант! Это меня чуть не погубило – я отвечала на письма Юкинари своими старыми стихами. Их узнали, и за Норико стали следить. Но я знала – еще немного, и поэзия вернется ко мне!

– Ступай куда знаешь! – рассвирепел монах. – И не попадайся мне больше на дороге! Уходи, пока я не начал читать заклинания!

– Ты знаешь все – и прогоняешь меня? – печально спросила она.

– Да.

– Так посмотри хоть мне на прощание в глаза!

– Не могу. Я дал обеты.

Молчание продлилось довольно долго.

– Иначе и быть не могло… – прошептала Комати. – Я встретила любовь, равную моей любви, и она, разумеется, оказалась недосягаема. Но раз уж мы не можем быть вместе, то хоть умрем вместе. Это я тебе обещаю.

– Пусть будет так, – сказал Бэнкей. – Тогда мне уже будет не до обетов…

– И ты улыбнешься мне… – мечтательно произнесла Комати.

– Этого еще недоставало, – буркнул монах. – Да уйдешь ты наконец?

– Твоя любовь равна моей любви, и ты сам знаешь это, – серьезно сказала она. – А теперь прощай. Я люблю тебя и ухожу.

Монах, набычившись, уставился в стену. Его соединенные руки сжались и напряглись с такой силой, как будто он хотел причинить себе боль. Вдруг он отчаянно замотал бритой головой и замер, как изваяние.

В хижине стояла мертвая тишина.

Монах осторожно повернулся и покосился в угол.

Та, что лежала на ворохе зимних одежд, уже не была Комати. Лицо округлилось, лоб прикрывала густеющая на глазах жесткая челка. Таяли сверкающие одеяния, достойные государыни, и лишь серебряными точками светились в воздухе обрывки узоров призрачной парчи.

Норико сцепила на груди руки, как будто стараясь удержать и прижать к себе нечто ускользающее.

Бэнкей обвел взором хижину. Он хотел еще раз увидеть госпожу кошку.

Но кошки уже не было.

Тогда он вышел из хижины и притворил за собой дверь.

Рядом как-то сразу оказался Остронос. Бэнкей отвернулся от тэнгу, не желая слушать его шуточек. А подшутить тут было над чем – отягощенный обетом целомудрия монах проводит чуть ли не всю ночь наедине с женщиной…

Но Остронос молчал. Он только время от времени пожимал широкими плечами и чуть разводил руки-крылья с веерами из серых перьев. Очевидно, тэнгу прекрасно понимал, что такое – плохо.

Бэнкей мрачно покосился на него. И побрел прочь.

Тэнгу бесшумно шагал рядом. Плечи их были вровень, кисти рук на ходу соприкасались.

Бэнкей остановился. Он еще мог вернуться. Мог позвать… Остановился и тэнгу. Он молча стоял рядом, чуть наклонив голову набок, с легкой и совершенно не обидной для монаха полуулыбкой. Бэнкей поднял голову – вокруг на ветвях расселись большие черные вороны… люди-вороны?.. Чего-то ему было невыносимо жаль – возможно, даже самого себя, хотя Бэнкей вовеки никому бы в этом не признался.

– Тэнгу, тэнгу, восемь тэнгу, а со мною – девять тэнгу… – вдруг негромко пропел Остронос. Похоже, он ждал, что Бэнкей подхватит немудреную песенку.

Монах остолбенел. Такого странного утешения он не ждал.

– Тэнгу, тэнгу, восемь тэнгу, а со мною – девять тэнгу, – снова, уже чуточку громче, упрямо пропел Остронос. – Если дождик не пойдет, будем до утра плясать!

И, хотя его мощные крылья были опущены, Бэнкею почудилось, будто крепкая рука легла на плечо.

Бэнкей выпрямился. Что, в самом деле, за нытье он тут устроил!

– Тэнгу, тэнгу, девять тэнгу, а со мною – десять тэнгу! – так же тихо, но вполне уверенно пропел монах. – Если тигр не придет, будем до утра плясать!

– Если тигр не придет, будем до утра плясать! – подхватил Остронос и действительно сорвался в пляс. Он подпрыгивал, хлопая себя концами крыльев по коленям, поворачиваясь с поклонами вправо и влево, пока Бэнкей не усмехнулся.

Так они и пошли вместе: один, в драной рясе, клочковатом оплечье-кэса и стоптанных варадзи, – широким размеренным шагом опытного ходока; другой, в длинном черном одеянии из плотно прилегающих перьев, вприпрыжку, разлаписто шлепая по коленям серыми веерами.

Так они и ушли, а вороны снялись с веток и полетели следом.

* * *

Когда Бэнкей умирал, вокруг собрались молодые монахи. Они разбирались в искусстве боя и врачевания, но никто не знал, как извлечь из широкой груди обломанную стрелу.

Старенький настоятель горного монастыря тоже был рядом – его принесли на руках два юных послушника. Он все больше дремал, но когда просыпался – поражал всех внезапной и пронзительной мудростью. Сколько ему было лет – никто уже не помнил.

Настоятеля усадили рядом с Бэнкеем, но он, похоже, смутно понимал, что за человек лежит на окровавленной циновке.

Когда стало ясно, что жить Бэнкею осталось считаные мгновения, в помещении вдруг появилась небольшая кошка счастливой трехцветной масти. Она проскользнула между монахами и прыгнула умирающему на грудь.

Кто-то из молодых монахов взмахнул рукой, отгоняя ее, но кошка сразу же легла, прижалась всем тельцем к Бэнкею, и в полной тишине раздалось мерное мурлыканье.

Бэнкей приоткрыл глаза и еле заметно улыбнулся.

– Убрать ее? – спросил тот, кто стоял ближе к изголовью.

– Не надо, – вдруг вполне ясным голосом отвечал настоятель. – Не трогайте их. Пусть умрут вместе.

Так и случилось.


Рига, 1996