– А вот и есть куда! – Широков покопался в бумажках. – Вот… Сперва действие, конечно разворачивается скучновато, но мне нужно дать понять зрителю, что Пушкин смертельно устал от одних и тех же людей, что он стал нервен, что цепляется к пустякам, что мучает тех, кому он дорог…

– Короче, – попросила Изабо.

– Короче – вот. Они сидят в той же комнате, ручной заяц спит на кровати. И тот же снег за окном. И то же рукоделие на столе. И то же платье с вышитым воротником на Марии Волконской. Пушкин говорит ей: «Тебе тогда нужно было выйти замуж за графа Олизара». «Папа не отдал бы меня поляку, – копаясь в корзинке, рассеянно говорит она. – И к тому же я его не любила». Пушкин пожимает плечами. «Сергея Григорьича ты тоже не любила. А чем плохо – ты жила бы сейчас в Петербурге, блистала при дворе и обсуждала с кузиной бальные успехи господина Дантеса!» «Я не виновата, что она пишет мне про каждого своего нового светского знакомца!» – наконец отрывается от корзинки Мария. «Ты сделала все, чтобы поломать собственную жизнь, Мари. Ты вышла за нелюбимого, это во-первых…» «Так решил папа», – отвечает она, и ясно, что и слова эти, и покорно-усталая интонация, повторяются в сотый раз…

Валька слушал историю о молоденькой генеральской дочке, которую отдали за графа, на двадцать лет ее старше, а граф оказался бунтовщиком. Широков, как видно, только недавно вычитал где-то эту печальную историю и старательно разложил ее на два голоса. Пушкин пересказывал Марии ее биографию, она спорила или соглашалась. Выяснилось, кстати, что тогда, до бунта, он посвящал ей стихи, но и мечтать не мог о ее руке. Сейчас он ей и это язвительно припомнил.

Чувствовалось, что Широков перелопатил гору старых книг, и исторические сведения лезли из пьесы, как перестоявшее тесто из квашни. Да еще он все время возвращался к обстановке комнаты, где ссорились и мирились Пушкин с Марией, напоминая про зимнее безмолвие за окошком и спящего на постели ручного зайца.

Слушал его Валька, слушал, и понял, что или он сейчас уснет от ровного широковского голоса, или поставит свою любимую преграду. Женский голос возник, как долгожданный гость издалека.

Валька радовался немудреному романсу и вдруг осознал, о чем он на самом деле тоскует. Ему нужна была та счастливая женщина, что беззаботно пела летним днем в солнечной комнате, окна выходили в сад, на маленьком белом столе стояла ваза с большим пестрым букетом, скомканные шалым наездником перчатки были только что брошены на подоконник, донской жеребец, привязанный к балясине крыльца, тянулся к цветам на клумбе, а сам наездник, в картузе и легком сюртучке, шаря тонкими пальцами в кармане написанное еще ночью письмо…

И тут мысль оборвалась, картина погасла.

Больно от этого стало – до стона. Мучительно пытаясь вернуть это солнечное воспоминание, это невозвратное счастье, Валька ощутил себя узником, которому приснилась прежняя жизнь, и действительно, он был узником крошечного пространства, лишенного окон. Он оказался внутри ящика, обтянутого дорогой и блестящей тканью с крупными узорами. Но ткань была обжигающе холодна.

Вместе с Валькой делила это заточение маленькая черноволосая женщина с округлым и упрямым личиком, закутанная в вязаную шаль. Обоим было холодно. И оба думали об одном – прижавшись друг к другу, они сохранили бы немного тепла. Но и это было под запретом – на них таращился из обтянутой двери черный глазок.

Женщина подышала на пальцы и подошла к маленькому пианино. Это было пианино из будуара светской красавицы – притороченное сзади к саням, обернутое рогожами, оно пересекло Россию и оказалось Бог ведает где, за Байкалом, в остроге, построенном без окон. Свечи, вставленные в его изящные бронзовые канделябры, почти догорели.

Валька прижался лбом к холодной узорной ткани. Эти старые портьеры тоже везли сюда за тридевять земель, из Петербурга, чтобы создать хоть видимость уюта, чтобы в остроге поселился призрак дома. Они еще пахли именно домом и хорошим табаком.

Женщина опустила пальцы на клавиши. По двум аккордам Валька понял, какую песню она собирается играть и петь.

– Я не могу больше слышать эту песню, – тихо сказал он.

– Я все понимаю, Сашенька, – еще тише ответила она.

– Но ты все-таки спой!

Ему вдруг захотелось до конца пережить и эту муку – безнадежность. Уже никогда он не услышит, как летним вечером юная женщина поет у окна песню-обещание, и в эту минуту она – не полковая дама со странной и предосудительной судьбой, а та венецианка, которая хранит верность своему безумному поэту. Как странно предвидел будущее Козлов, слепец вдохновенный…

– Ночь весенняя блистала светлой южною красой, – начала Мария. – Тихо Брента протекала, серебримая луной…

Она действительно все понимала, и что не может заменить ему ту женщину, – тоже. Хотя бы потому, что та в воспоминаниях все прекраснее, и он отдал бы год жизни, чтобы поцеловать камень, о который споткнулась она поздним вечером в парке Тригорского, споткнулась, чтобы оказаться в его внезапном объятии. И звали ее – Анна!

Все эти воспоминания были, как серьги работы китайских мастеров. Один шарик резной слоновой кости заключал в себе другой, тот – третий, и так до бесконечности. Каждое неведомо чье воспоминание заключало в себе другое воспоминание, и Валька летел сквозь эти слои легко и естественно, как по событиям своей жизни, вытекающим одно из другого.

Но и тут вдруг все оборвалось – на внезапном объятии, на смешавшемся дыхании. Анна, Анна… Анна?

– Перестань ты расшифровывать замысел Чесса! – сердито воскликнула Изабо, обращаясь к притихшему Широкову. – Не было там никакого замысла! Ну, возникла идея, ну, ее хватило на пару набросков. А окончательный вариант отлился бы через сорок лет. И этот ваш Пушкин бежал бы через Китай в Америку, как собирался декабрист Ивашев, видишь, и мы не лыком шиты, и принял участие в войне Севера против Юга! Потому что тогда и Пушкину было бы за шестьдесят, и Чеське, и они отлично бы друг друга поняли!

– Это он сам тебе сказал? – растерянно спросил Широков. – И ты все время молчала?!.

– Ну, говорил. Только он тогда еще даже набросков не делал. Я думаю, это на уровне застольного трепа шло, – сжалившись, уже не так агрессивно объяснила Изабо. – Да и вообще, ты же его помнишь, половина всех планов осталась именно на уровне застольного трепа. Так что перестань ты мучаться с этой пьесой. Вы не нашли черновиков потому, что их в природе не было и быть не могло.

Широков, насупившись, молча складывал листки в аккуратную стопочку, и один листок все время вылезал, а Широков старательно загонял его на место.

– Слушай, Изабо, а забери-ка ты у него эту штуку, – подал мысль Карлсон. – Ну, на хранение, лет этак на двести. А то он с ней рехнется. Давай пьесу сюда, Анатолий, и сразу у тебя в жизни просветление наступит.

– Ладно, – подумав, согласился Широков. – Может, вы правы и я просто зациклился. Понимаете, для меня это было не работой – я с Чеськой общался… Но я еще вернусь к Чеськиной идее.

Он уложил листки в папку, завязал ее и вручил… Вальке.

– Мне? – удивился Валька, но тут он встретил взгляд Карлсона. И понял, что в этом жесте был какой-то тайный смысл, понятный всем, кроме него.

– Тебе, – и Широков опустил глаза. – Может, интересно станет, перелистаешь.

– Все! Побежал! Мне машину с досками встречать, а я тут дурака валяю! – этим возгласом Карлсон перебил общее смутное настроение и унесся прочь.

Широков с той же внезапностью выхватил папку из Валькиных рук.

– Только один кусок, Изабо! – потребовал он. – Напоследок! Это не самый скверный кусок! Просто я не знал, куда это вставить… впрочем, теперь это уже безразлично…

– Я те вставлю! – рассердилась Изабо. – Положи пьесу на место!

Но Широков не послушал и моментально отыскал тот дорогой его сердцу кусочек.

– Тут я, кажется, что-то нащупал!… – жалобно сообщил он. – Слушайте!… «Ты жалеешь решительно обо всем?» – спрашивает она. «Да нет, конечно. О том, что помчался из Михайловского в Петербург с письмом Жанно Пущина и успел прямиком на Сенатскую площадь, что вел себя достойно, что разделил участь друзей моих, что поддался прекраснейшему порыву души – нет, не жалею. Я же мечтал об этом. В тот день все было прекрасно, смерть нам тоже казалась благородной и прекрасной. Так что лучше бы уж мне быть на той виселице…» «Опомнись, Сашенька!» – в ужасе восклицает она, но он уже увлечен мыслью, он уже воспарил! «Я погиб бы тогда первым поэтом России, и потому не был бы забыт. А теперь ежели какой любитель российской словесности вспомнит господина Пушкина, литератора, то по таким его виршам, которые он бы собственной рукой уничтожил, попадись они мне теперь…» «Мало ли ты их уничтожил тогда?» – с горечью спрашивает она. «Помилование, которому все так обрадовались тогда, и я тоже, это помилование было ловким, о, потрясающе ловким ходом – оно сорвало с меня и лавровый венец, и терновый венец, и вот стою я непонятно где и непонятно зачем, с непокрытой головой, в Бог весть каком году… и имеет ли это значение? Для России я остался где-то в двадцать пятом. Я должен был – да что я говорю, я обязан был погибнуть тогда, чтобы все всколыхнулось, чтобы все содрогнулось и над Россией пронесся глас: „Горе народу, позволяющему убивать своих поэтов!…“

– Стоп! – Изабо грохнула кулаком по столу. Валька замер с открытым ртом, изумленный, ожидая еще каких-то взволнованных слов, но она молчала и лишь полминуты спустя сказала негромко:

– Крепко сказано.

– Сказано крепко, – согласился довольный Широков. – Сам не поверил, когда написалось. Это надо мной Чесс витал.

– Ага, – неожиданно подтвердил Валька, ощущая тот же странноватый взлет, что и полчаса назад, когда зло поддел Карлсона, когда руки вытворили нечто, совершенно ему не свойственное. Но взлет был мгновенным – мелькнул в глазах узор из турецких огурцов на ледяной ткани, мелькнул разложенный лист нотной бумаги, и все погасло, и вспоминать, как это так получилось, было уже бесполезно.

– Дальше! – потребовала Изабо.

– Дальше нет.

В голосе и во взгляде Широкова было то же ощущение мгновенности и неповторимости случайного взлета.

– Послушай… А он сам так когда-нибудь говорил? – спросила Изабо, и непонятно было, о ком это она.

– При мне, вроде, нет, а без меня – не знаю, – ответил Широков, и Валька понял, что речь шла все-таки о Чессе.

Тем временем за окном начались бурные события. Подкатил грузовик с досками, их под руководством Карлсона стали сгружать, и это отвлекло всех троих от пьесы.

А потом Широков с Изабо затеяли какой-то непонятный Вальке спор о том, кого раньше нельзя было публиковать, а теперь – за милую душу. Они перечисляли фамилии, которых он даже от тещи не слыхивал, и в пылу полемики не обратили внимания, что машина разворачивается и уезжает.

Карлсон войдя, встрял в разговор и напомнил, что все эти опубликованные – давно покойники.

– Тебя послушать, так нам с Толиком тогда нужно было скоренько повеситься, чтобы заслужить право теперь пообщаться с народом! – отрубила Изабо.

– Самое интересное, что так оно и получается, – усмехнулся Карлсон. – Послушай, Анатолий, признайся честно, у тебя было тогда что-нибудь этакое… непубликабельное? Безумненькое? Ну, раз в жизни признайся – было?

– Иди к черту, – беспокойно ответил Широков, глянув на Изабо.

– Оставь его в покое, не было у него ни хрена, – зло сказала Изабо. – Он у нас был литератор правильный. Чужую нетленку он несомненно уважал, перепечатки Бродского дома держал, рукописи Чесса по ночам осваивал и фигу в кармане исправно казал. А своего чего натворить – и Боже упаси. А я была скульптором правильным. Все в соответствии с постановлениями! Я была скульптором без пола, возраста и национальной принадлежности, потому что и с полом-то хлопот не оберешься, а национальная принадлежность и вовсе чревата! И то – вечно цеплялись к моей обнаженной натуре, как будто у этих сволочей в штанах что-то другое запрятано… А что? Пару лет назад для меня имело смысл повеситься. Сегодня бы вся Европа причитала – довели ее гады бюрократы! Хм…

Изабо задумалась.

– Послушай, Карлсон, а ведь ты меня на умную мысль навел, – заявила она. – Поеду завтра к нотариусу. Добра-то у меня много накопилось, а помирать все равно придется, и оставить некому. Валентин! Хочешь быть наследником?

Валька уставился на нее диким взглядом.

– Широкову не предлагаю – ему материальные блага не впрок. Остается еще Карлсон. Это – кандидатура! Это мужчина правильный и практический. Откроет в мастерской филиал бани. Знакомым поэтам будет по блату веревки мылить. Чтоб сами, не дожидаясь приглашения…

Тут настала такая пауза, что Вальке стало страшно. Изабо и Карлсон глядели друг на друга нехорошим взглядом. Широков подвинулся вперед, чтобы в случае чего встать между ними.

– Да, я мужчина практический, а что? Вот такое я дерьмо! – хлопнув в ладоши и разведя руками, воскликнул Карлсон. – Как в хозяйстве прореха – слезай, Карлсон, с крыши! Как машина на полдня нужна – Карлсон! Как трудоустроить бездельника – Карлсон! Да если подвести баланс – я за жизнь, может, столько добра сделал, сколько ни одному гению не снилось! А в баню ко мне сами придете, потому что гениям тоже нужно мыться. И спасибо скажете. Так что надоест дурью маяться – пожалуйте в баньку!

Он повернулся и быстро вышел. Изабо же села за разоренный стол.

– Все не так, – глядя в чашку, проворчала она. – Враки, враки… Все почему-то не так. Вот ты, Пятый – я тебя обложу последними словами и мусорник на голову надену, а ты через неделю придешь читать мне финал пьесы как ни в чем не бывало. Знаешь что? Не приходи больше. Я это серьезно говорю.

– Совсем не приходить? – растерянный Широков улыбнулся, всем своим видом показывая, что готов поддержать даже такую нелепую шутку.

– Совсем. Я устала от тебя и от твоей пьесы.

Широков пожал плечами, молча собрался и вышел. Изабо посмотрела на Вальку.

– Меня дома ждут, – сказал он.

– Всего доброго, – ответила она.

Он сунул в сумку папку с пьесой, накинул куртку и вопросительно посмотрел на Изабо. Она сделала странный жест – мол, ничего, не сердись, когда-нибудь это пройдет… а пока иди, иди…

– До свидания.

Валька вышел. Широков уходил к автобусной остановке необычно быстрым шагом. Карлсон прислонился к столбу своего будущего забора и курил. Увидев Вальку, он усмехнулся и пошел с ним рядом.

– Так и знал, что вас тоже выгонит. Эк ее разобрало из-за этого торсика… как будто с ним вся жизнь окончилась. И чего этих гениев вечно заносит?

И тут Валька понял – чего заносит.

Карлсон еще бормотал что-то о сумасшедших женщинах, Валька еще шел с ним рядом по инерции, но в голове у него уже делалось что-то не то. Он вспомнил свой бег по берегу игрушечного озерца, размашистый бег влюбленного мальчишки, которому померещилась там, за поворотом, надежда. Хотя он знал, что никогда и ни за кем по тому берегу не гонялся…

Валька встал, как вкопанный, резко развернулся и что есть духу понесся обратно – к Изабо.


Тот, кто носился по берегу милого озерца и дал сегодня сдачи Карлсону, летел на выручку к своей женщине. Ей было скверно. Она привыкла быть сильной и сейчас устыдилась своей слабости. Она привыкла быть богатой и щедрой – и столкнулась с той единственной нищетой, которая для художника хуже всякой кары. Она раздала все, что имела, больше раздавать ей было нечего.

И она должна была узнать, что есть на свете человек, не обманувшийся ее приказом выйти вон.

Этот спавший и проснувшийся человек пролетел сквозь дыру в проволочном заборе, над грядками, и припал к окну. Изабо сидела за столом, пряча лицо в ладони. Потом встала. Глаза были злые. Она разорвала в мелкие клочки бумажную салфетку со стола. Грохнула чашку. Но этого ей было мало.

Схватив с нар шамотовую фигуру, Изабо подняла ее над головой и что есть силы грохнула об пол. Двадцать кило осколков разлетелись по комнате, а она уставилась на другие полки, высматривая жертву.

Валька ахнул – ноги сами спружинились, оттолкнулись, рука подсобила, и он вскочил в открытое окно.

– Не смей! – крикнул он, бросаясь между скульпторшей и нарами.

Она увидела его лицо и окаменела.

Валька обхватил ее руками, прижал, сам прижался, и они стояли так несколько секунд – пока она не шевельнулась и он не понял, что опасность миновала. Тогда Валька ослабил хватку ровно настолько, чтобы она могла убрать свой горячий висок от его виска и поглядеть ему в глаза.

– А если бы они горели? – тихо спросила Изабо, и рот ее оскалился, глаза сузились. – А из огня бы выхватил? Голыми руками? А?

– Да, – сказал Валька. – Ты же знаешь, что да…

Тогда Изабо взяла его пыльными руками за щеки, как бы собираясь поцеловать. Но не поцеловала, да это им и не нужно было. Достаточно было взгляда, сковавшего их намертво.

– Ты – мой тайный знак судьбы, – прошептала она. – Знал бы ты, как я ждала этого знака!… Ну что же, от судьбы не уйдешь… я и не собираюсь… Ну что же… значит, пора устраивать похороны.

– Какие еще похороны? – не своим, усталым, хрипловатым голосом спросил Валька. – Что ты опять придумала?

– Мои, – весело отвечала Изабо. – Когда у человека кончается одна жизнь и начинается другая, в промежутке его нужно похоронить. А то другая жизнь не начнется! Пошли за лопатой!

Тот, кто владел сейчас Валькой, понял, в чем дело. И потому Валька пошел вслед за Изабо во двор, достал из сарая старую лопату, наметил прямоугольник дерна возле указанной ею сосны и принялся копать. Она же побежала в мастерскую и вернулась, таща в объятиях еще одну шамотную фигуру, кило на сорок.

– Там, под потолком, бронзовый пацан, который голый. Тащи сюда, – приказала Изабо, забирая лопату и с силой вгоняя ее в сухую землю.

Валька принес пацана.

– Теперь – голову, – велела она. – Такую, на длинной шее, слева стоит. Как есть покойница! Надо же, именно сегодня прозрела – от покойников полки ломятся, а я терплю! Ну, валяй!

Валька приволок и голову. Изабо споро вкапывалась в плотную землю. Она молча отдала ему лопату и побежала в мастерскую.

Пока Валька углублял яму, она принесла целый таз всякий мелочи и вывернула его на жухлую траву.

– И проститься-то не с кем. Ну, давай уложим их, царствие им небесное. Вот какая я тогда была, – объяснила она, показывая на гипсовую абстрактную загогулину. – Разбить я бы никогда не собралась, а похоронить – самое то! Я же их не уничтожаю, куда мне уничтожить, я же их просто хороню. Вот увидишь – придут просить что-нибудь для официальной выставки Союза скульпторов – думаешь, я откажу? Как бы не так… Позлюсь, позлюсь, возьму лопату и пойду откапывать.

– Не пойдешь, – спокойно сказал Валька. – Теперь уже не пойдешь.

– Действуй, – помолчав, ответила Изабо, повернулась и пошла в дом.

Валька задумался, глядя на «покойников».

Одно то, что он столько раз побывал в мастерской, а никогда не испытал желания разглядеть эти штуки повнимательнее, уже о чем-то говорило… приговорило… приговор?

Поймав себя на том, что и логика у него стала какая-то не своя, Валька взрыхлил землю в яме. Уложил туда крупные работы, между ними приспособив мелкие. Закопал. Чуток утрамбовал. Прикрыл дерном. Образовался невысокий холмик.

Валька сел с ним рядом прямо на землю и затосковал. Что-то он пытался найти внутри себя, не находил, и мучало это его так, что слов бы не нашлось высказать, как. В таком сумбуре его и обнаружил бесшумно подошедший Карлсон.

– Докуксилась! – кивнув на холмик, сказал он.

Валька промолчал.

– Это, друг пернатый, называется кризис, – объяснил Карлсон. – У художников бывают кризисы, это нормальное явление. Уничтожение уродцев – это для них акт самоочищения. Уничтожат – и вздохнут свободно.

Убедительность умных слов не убеждала.

– Опять же переломный возраст, – принялся рассуждать Карлсон. – Все ей дано, мастерство – в руках, а внутренней потребности в работе кот наплакал. Вот и начинается поиск свежатинки, которая дали бы импульс. Но то, что срабатывало в двадцать лет, в сорок и более – выстрел в молоко. Например, смена любовника.

Валька покосился на Карлсона – при чем тут любовник? Намек, что ли? Так идиотский намек…

Карлсон, уже не особо заботясь, слушают его или не слушают, поворчал малость, обзывая Изабо вздорной бабой. Валька что-то буркнул в ответ. И беседа иссякла.

Помолчав, Карлсон с интересом посмотрел на окно мастерской.

– Интересно, что она там делает? – спросил он самого себя, подошел к окну и заглянул.

– Пусто! – доложил он Вальке.

Валька вскочил, побежал к дому, и в мастерскую они с Карлсоном вошли одновременно.

– Как же это она ухитрилась? – удивлялся Карлсон. – Я тебе точно говорю, эта баба по своей сути – вождь краснокожих! Наверно, к озеру увеялась. Ничего, ей сейчас полезно прогуляться. Может, дурь из нее ветерком повыдует…

Он подошел к нарам.

– Просторно!… Но раз столько дребедени похоронила, могла бы и еще одну штуковину в ту же яму определить. – Он ткнул пальцем в крылатого Спасителя. – Послушай, а что, если – того? А? А она подумает, что сама выбросила.

Валька молча глядел на распятие.

Он обнаружил на пыльном пластилине трещины.

Спаситель приподнял голову, прогнулся, напрягся, вздохнул. Это были всего лишь два движения пальца Изабо – отделить поясницу от креста, чуть поднять подбородок. Что-то заставило ее подойти, задуматься и коснуться пальцами поникшей фигурки.

– Заметит, – сказал Валька.

– А жаль. Эта штука ей ни к чему. В Бога она все одно не верует.

– Как знать, – возразил Валька. Что-то не нравился ему сегодня этот ладненький, этот курчавенький, в рубашечке клетчатой аккуратненькой, в спецовочке тютелька в тютельку… десантничек…

Карлсон был невысок, ниже Вельки, и слова к нему клеились все какие-то уменьшительные, Валька ничего с собой поделать не мог, они сами возникали, хотя Карлсон был почти вдвое старше, опытнее, намного крепче и сильнее. Пожалуй, и умнее. Валька задумался – а откуда они вообще берутся в человеке, слова?

Тут он обратил внимание, что на этажерке под распятием появились две новые книжки, причем одинаковые. Валька взял одну. Она называлась «Приют обреченных». И сверху на обложке, где пишут имя автора, стояло – «Чеслав Михайловский».

Валька спокойно сунул эту книжку в карман.

Карлсон отошел в сторону и глядел на него с прищуром. Но насчет книги промолчал. Что-то он понимал в ситуации такое, чего Вальке ввек было не понять.

– Пойду я, – сказал Валька.

– Когда приедешь?

– Как книжку прочту.

– Валяй. А я эту ненормальную здесь подожду.

Карлсон сел в кресло и нырнул в толстенный альбом какой-то заграничной галереи.

Валька вышел – и понял, что должен сейчас бежать к озерцу. Искать Изабо. Он даже знал, где она – возле трех сосен от одного корня, где песок немного подкопан, чтобы удобней было сидеть на отполированном корневище и глядеть на озеро. И он побежал.

Изабо действительно была там.

– Как ты нашел меня? – спросила она.

Валька пожал плечами. Очевидно, следовало сослаться на интуицию.

– А где же ты еще могла быть?

– Да, действительно… Садись.

На корневище хватало места для двоих – если обняться. И оба знали это. Валька присел, обнял Изабо и неожиданно для себя вздохнул.

– Черт, как все в жизни не вовремя, как все нелепо… – забормотала вдруг Изабо. Ее красивое лицо скривилось, будто от кислятины, она странновато засопела, но ничего не сказала.

И Валька вдруг понял, о чем она – о той книге молодого поэта с гитарой… впрочем, кажется, не только о ней…

– Я книжку Михайловского взял, – сказал он.

– Бери. Ты знаешь, что это его последняя книга? Вообще – последняя?

– Знаю, Карлсон сказал.

– И много он тебе наговорил?

– Много.

– Дурак он, – неожиданно фыркнув, сказала Изабо. – Это никакое не самоубийство. У Чеськи роман был на финишной прямой, сборник первый только что из печати вышел. Пока творческий человек чувствует, что он хоть на что-то способен, он в окошко не выбросится. Вот когда он видит, что зря небо коптит, вот тогда… Этого твоему Карлсону не понять. Ты его в следующий раз спроси – пойдет он топиться, не достроив свою драгоценную баню? Фиг пойдет! Не с чего было Чессу прыгать в окно. Не было у него такой серьезной причины!

– Была, – сказал Валька. – Он был обречен на самиздат. Или на реверансы…

– Да нет же! Все было при нем, понимаешь? Все – голова, руки… Все. Я вот – и то держусь. А он был в десять раз богаче. И кому-то это спокойно спать не давало. На мою жизнь бы кто из зависти покусился! В ножки бы поклонилась. А не покушаются, потому что завидовать тут нечему. Боезапас расстрелян.

– Карлсон сказал, что они оба тогда здорово выпили, – заметил Валька. – И следователь ведь работал. Наверно, все, что положено, изучил и улик не нашел.

– Если бы ты видел их вдвоем пьяных! – Изабо покачала головой. – Ничего более отвратительного, чем эта парочка после двух бутылок водки, я в жизни не встречала. Мне захотелось треснуть Чесса бутылкой по лбу. Чтобы поумнел. Они придумали себе игру – Второй командовал, Чеська подчинялся. Он мог вдруг опуститься на колени и рукавом начищать Второму ботинок! Второй гонял его, а этот – чего изволите-с? Когда Чеська принимался спьяну паясничать, а Второй подстегивал его, это было страшно… Я видела это два раза. В первый – ошалела, но во второй дала кому следует по роже. И выставила обоих из мастерской. Ты пойми меня… Я не могла простить этого Чессу…

– Я понимаю, – сказал Валька. – Наверно, ты была права.