Валька, человек далекий от драматургии, и то понимал – история Александра Пушкина и Марии Волконской мало подходит для сцены. Ну, оказались в Сибири, ну, несколько лет встречались и беседовали, и больше ничего в их жизни не происходило. А то, что сочинил за эти годы Александр Пушкин, волей-неволей должно остаться за кадром – потому что рукописи утеряны, и никто не знает, что было в тех трех сафьяновых портфелях, о которых что-то туманно сказано в мемуарах то ли Пущина, то ли Бестужева. А выдумывать, что там могло быть такое, Широков не пожелал.

Очевидно, и Чесс этого не стал бы выдумывать.

Но почему же он решил писать пьесу об Александре Пушкине? Что такое он знал или придумал, чтобы получилось интересно?

И тут Валька чуть не съехал в ванну. Он вспомнил возню Изабо с зайцем, вспомнил какие-то изыскания Широкова о русских суевериях, о зайце, не к добру перебегающем дорогу. Было уже близко, близко, горячо… а не давалось в руки!

Разгадка была там – на берегу озерца, на тропе от автобусной остановки через лес к поселку, под тройной сосной. Там, где для Вальки звучала давняя «Баркарола». Что-то сплавило вместе романс Козлова, историю о Пушкине, размашистый бег по тропе и прибрежному песку, старые лодки, мимо которых шли вдвоем мужчина и женщина, смяло их и скрутило, как ком теста, и теперь из этого кома лепится некая новая сущность – только Валька, ощущая в себе эту лепку, никак не мог понять, что должно получиться в результате.

Но в том, что над ним нависла тайна, которую может разгадать только он и никто другой, Валька в эту ночь не сомневался. Шампанское, водка и токай… да, с этого может потянуть среди ночи и на тайны. Но хмель выпустил на свободу те ощущения, которые уже давно не давали Вальке покоя. Сейчас, на краю ванны, ему думалось легко, и он с тоской подумал, что завтра все будет иначе – ну, воздух сгустится, что ли, и мысль, которая летает сейчас, и память, которая преподносит то, чего в нее не закладывали, опадут, отяжелеют, словно через кисель поплывут.

Это было самое обидное…


В субботу Валька сунул выстиранный свитер в сумку и отправился в мастерскую. Дома он сказал, что собирается к Димке на огород, что-то там у него с насосом. А вообще планировал попросить Изабо передать свитер Верочке.

Изабо собиралась куда-то в гости. Она принарядилась – надела черное платье с серебряными полосками и широким лаковым поясом. Вся ее роскошная стать так и заиграла. Она побывала в парикмахерской: волосы стали короче и улеглись в прическу – густая челка на лбу, два острых угла ложатся на щеки, сзади коротко и ровно. Это была не та женщина, которую Валька обнимал на берегу, под причудливой сосной. Ему даже было непонятно, что она делает в мастерской. Такой ее видеть он не желал.

– Можно, я это оставлю для Верочки? – спросил Валька, доставая свитер.

– Ради Бога, – прихорашиваясь перед зеркалом, сказала Изабо. Видимо, в зеркале она и увидела свитер, потому что резко повернулась и ткнула в него пальцем.

– Это как к тебе попало?

– Верочка дала.

– А чего это она тебя вдруг свитерами снабжает? – очень недружелюбно спросила Изабо.

– Да я на днях сглупил – выскочил из дому без куртки. Вот она и одолжила…

– Она что, теперь на свидания мужские свитера с собой носит?

– Да нет, мы к ней зашли чаю попить.

– Ясно. И договорились, что ты его сюда привезешь? – голос у Изабо был сварливый, впору от такого голоса поскорее ноги уносить.

– Да никак не договаривались! Я просто в нем грелся, да так и ушел.

– А что же не хочешь прямо ей отнести? Она сейчас дома, можно позвонить.

Валька пожал плечами и с изумлением ощутил, что его лицо само собой образовало брюзгливую и очень недовольную гримасу.

– Чего и следовало ожидать, – прокомментировала эту гримасу Изабо. – Что, наслушался исповедей?

– Было дело.

– В основном про Чесса? Или про меня тоже?

– Про него.

– Жаль мне девчонку, – подумав и явно смягчившись, сказала Изабо. – Если бы я могла ей помочь, то, конечно, помогла бы. Но она зациклилась на Чессе, ты это и сам видишь, и помочь ей может только время. Бог с ней, я даже рада, что есть человек, который так его любит, как мне уже не дано.

– Но ведь и ты его любила… – неуверенно возразил Валька. И поймал себя на крошечной, крохотулечной, но все-таки ревности.

Стоявшая перед ним женщина была дьявольски красива, и обведенные черным стальные глаза, и прямые сверкающие волосы прибавляли ей этой дьявольщинки, что уж говорить про облегающее платье. Но эта ревность была свеженькой, прямо со сковородки, в глубине же Валькиной души и памяти все имело совсем другие оттенки и свойства. Там любовь Чесса к Изабо и любовь Изабо к Чессу недавно слились во что-то целое и гармоничное, хотя и не подвластное словам.

– Ты знаешь Чесса по песням и чужим исповедям, – ответила Изабо. – А это был совершенно невыносимый человек. Постоянно делал из мухи слона. Чуть на него косо посмотрели – все, мировая трагедия! Внутрииздательскую рецензию на него заказали дураку – целый вечер будет причитать. Вот и люби такое сокровище! Я спросила его – за что я должна расхлебывать все его каши? Я была с ним совершенно искренна. Хочешь приезжать – приезжай. Хочешь сидеть тут целыми днями – сиди, только без монологов. Хочешь песни петь – пой. Ну, у каждого свои неприятности, но почему я, женщина, не раскисаю, а он, мужчина, мечется в поисках сильного плеча? Ну, вот оно, мое сильное плечо! И не стыдно тебе за ним прятаться?

– Ты так ему и сказала? – решительно, это была не Изабо. Эта суровая дама ввек бы не копала могилы для гипсовых уродцев.

– Еще покруче сказала. Я вот теперь иногда, под коньяк, вру Верочке, что если бы можно было начать все сначала – все у нас с ним было бы иначе. Я бы его понимала и берегла. А на самом деле все было бы точно так же. Потому что обстоятельства и характеры были бы те же. Если Верочке от этих врак легче – слава Богу! Но тогда бы ее это не обрадовало. Знаешь, как она его выслеживала? Стояла под забором и издали в мое окно заглядывала! Я как-то вышла и подошла к ней. Она поздоровалась и убежала. Вот так мы и познакомились. А свитер давай сюда, я передам. Она точно ничего про него не говорила? Мол, приезжай в нем в мастерскую, здесь встретимся?

– Да нет же!

– Ну, ладно… Ты только не придавай значения нашим исповедям. Это все слова, а словами соврать – раз плюнуть… Ага! Явился!

На улице загудела машина. Валька выглянул – Карлсон, в шикарном свитере, сидел за рулем.

Изабо и Валька вышли из мастерской.

– Тебе куда? – спросил Карлсон, до того благодушный и сияющий, что Валька чуть ему не позавидовал.

– К Широкову можно?

– Почему нет? Садись, друг пернатый. Охотно подвезем! – и Карлсон как бы украдкой глянул на Изабо, причем физиономия была довольная – дальше некуда, еще бы, для него же принарядилась…

– Ты что, прочел пьесу? – удивилась Изабо, зная о произведенном эффекте, но как бы не желая его замечать.

– Да нет, просто я нашел еще одну песню Чесса, – в подтверждение Валька предъявил украденную кассету. – Я ее раньше нигде не слышал, в книжке ее нет.

– А что же мне не сказал? – упрекнула Изабо. – Послушали бы, я бы тебе сказала, что это за песня.

Вальке неловко было говорить, что в этом деле он больше доверяет Широкову, и он смутился. Опять же, и в голосе скульпторши была какая-то фальшь.

– Это склероз, – выручил его Карлсон. – Знаете, как бабка в кафе пирожные покупает? «Ах, у меня в голове такой эклер!… Дайте, пожалуйста, два склероза!»

Валька взглядом поблагодарил его.

Машина тронулась. Изабо уставилась в окошко, всем видом показывая, что размышляет о смысле жизни. Карлсон сосредоточился на руле и соорудил самоуверенную физиономию – великолепный мужчина в расцвете сил везет и демонстрирует всему миру свою красавицу! Валька тоже стал молча изучать пейзажи и ландшафты, думая при этом, что Карлсон вполне мог сделать скульпторше официальное предложение. Супружество получилось бы по уму, что и говорить. А поскольку женщин с именем Изабо имелось две, то, скажем, позавчерашняя подняла бы банного строителя с его предложением на смех, зато сегодняшняя…

В центре города его выпустили в нужном месте и объяснили, за каким поворотом проходного двора – интересующие его подъезд и квартира.

Думая, куда бы могла рвануть эта нарядная парочка, Валька позвонил в дверь. Открыла пожилая женщина.

– Анатолия Широкова можно? – жестяным голосом спросил Валька.

– Толечка, к тебе пришли!

В коридор вышел Широков, в тренировочных штанах и тельнике.

– Валентин? Ну, привет, заходи. Чему обязан?

– Ты бы гостю сперва раздеться предложил, – вмешалась женщина, – в комнату пригласил, у меня как раз чайник закипает.

– Сейчас, мам, приглашу. Ну, приглашайся, что ли.

Вид комнаты поразил Вальку. Все стены выше широковского роста, весь потолок были в парусниках и истребителях.

– Вот, сперва баловался моделизмом на досуге, теперь оказалось, на это прожить можно. Представляешь, в комиссионках берут! – объяснил Широков. – Вот и ковыряюсь. Наверно, в детстве чего-то недоиграл. А может, единственная была отдушина. Если у тебя шариковый стержень кончится, не выбрасывай, собирай для меня.

Широков показал крошечные пушечные стволы, которые он делал для своих корветов из наконечников стержней.

– Я тут тебе одну штуку принес, – сказал Валька. – У тебя кассетник есть?

Широков достал древний магнитофон и Валька, не говоря ни слова, вставил кассету, заранее отмотанную до нужного места.

Услышав начало песни, Широков остолбенел.

– Ты где это взял? – выпучив глаза, навис он над Валькой. – Что это за кассета?

– Спер, – усмехнулся Валька. Они вместе прослушали обе стороны, но больше ничего не обнаружили, только всякую скверно записанную дрянь и загадочную строчку про расстрелы.

– Снесу в радиокомитет, – решил Широков. – У меня там кое-кто есть. Может, продерутся сквозь эту чушь…

И – никакого «спасибо» Вальке.

Валька чуток обиделся и пошел бродить вдоль книжных полок, на которых не было ни одного знакомого имени.

В простенке, незаметные с первого взгляда, он и обнаружил две гитары.

Валька в гитарах плохо разбирался. Одна, что больше на виду, была классическая дровяная, из светлой фанеры, самая дешевая из всех, какие нашлись в магазине. Но что вторая – дорогая и необычная, он сообразил. И не по чему-нибудь, а по цвету.

Ее больше всего хотелось назвать смуглой. Это был живой цвет, точнее, масть живого существа, и ничего в этом оттенке не чувствовалось полированного и деревянного. Бывают же статные смуглые женщины, почему же не быть смуглой гитаре?

Валька деликатно положил на теплое темное дерево пятерню – какая-то долгая нота протянулась, пролегла от гитары сквозь его тело. Она заставила вздохнуть – причем обреченным вздохом. Гитара требовала, чтобы ее гладили, ласкали, долго улещали, прежде чем коснуться струн. Но пальцы были уже нетерпеливы. Отродясь не воображавший себя бардом или менестрелем Валька понял, что если Широков его не остановит, начнется ужасное – он будет брать поочередно два известных ему аккорда и бормотать, бормотать, стыдясь убогого своего голосишки.

– Ну так откуда эта запись взялась? – отцепил его от гитары Широков. – У кого ты ее спер? Им эту кассету подарили, что ли? Или они ее откуда-то списали? А? Ну, детектив же ты…

Валька даже расстроился – действительно, следовало расспросить Аленку, впрочем, ей в тот вечер было не до кассет.

– Ты раньше слышал у него эту песню? – спросил он, заметив краем глаза, что Широков тоже прикоснулся к гитаре, как бы прося у нее прощения, что недоглядел, подпустил постороннего.

Теперь Вальке стало ясно, что это за гитара.

– Этой – не слышал, – признался Широков. – Наверно, одна из самых-самых последних…

– Интересные у него в голове были мысли…

– Нормальные мысли. Тебе бы так досталось – ты бы и не то запел.

Валька если и задумывался о собственной смерти, то примерно так: когда-нибудь, когда жить надоест и все зубы вывалятся. Или – катастрофа. О том, чтобы самому ускорить это дело, он и не помышлял. Не было таких причин. И вот он напряженно старался смоделировать мысли человека, которому так круто досталось от жизни, что уж лучше самому уйти, пока еще круче не стало. Получалась словесная чушь. Строки песни не помогали.

Это уж, скорей, была песня человека, который чувствует, что его убьют, а не сам наладился в окошко. Но ведь Карлсон трезво рассудил. И даже чувствительная Верочка его поддержала. Их доводы и вспоминал Валька, пытаясь найти в песне логику.

Логики не было, была смертная тоска, и он ощущал ее как холод, нестерпимый белый холод, окруживший того, кто заблудился зимой на льду огромного залива и потерял ориентацию в пространстве. Куда ни глянь – ни неба, ни земли, все белое и ледяное. Валька читал про этого человека в газете и даже обозвал его балдой осиновой – а не отрывайся от своей рыболовной компании! Сейчас он вспомнил все – и даже больше, чем было в газете. Он чуть-чуть, на сутки какие-то заглянул в будущее – и увидел, как тот, обессилев, лежит на льду, теряя тепло и наполняясь холодом, глядя в высокое небо, и к нему уже неторопливо идут тени чьи-то, склоняются над ним, его время растянулось и медленны движения тех, кто прикасается пальцами к его лбу и забирает что-то тяжелое из его уж мертвой руки… бр-р-р!

Валька даже встряхнулся – с такой четкостью встала перед глазами эта картина. Только бесплотные тени оказались на ней в длинных черных плащах, и плащи эти чертили полосы на нетронутом снегу, и то, что взяли из руки умирающего, было похоже на огромный старинный пистолет.

– Давай переписывай кассету, – сказал Валька, стараясь, чтобы получилось уверенно, а вышло беспомощно-грубовато. – Пойду, отнесу Аленке и докопаюсь, где она это взяла.

– Я отшифрую, это быстро, – и Широков, опять включив кассетник, взял бумагу и ручку. – А ты как раз чаю попьешь.

И сразу же открылась дверь, широковская мама внесла поднос с чаем и домашним печевом.

Но Вальке и чай оказался не впрок. Пока Широков отшифровывал слова, ему пришлось прослушать песню раз пять, и не целиком, а крошечными кусочками, по три-четыре слова. Это было все равно что кромсать живое тело – заставлять высокий вибрирующий голос покорно повторять все те же слова. Должно быть, Широков таких вещей не понимал… Да еще в голове предельно побледнел, но никак не гас до конца тот ледяной пейзаж, и если бы песня прозвучала как положено, Валька под нее разглядел бы еще-что-нибудь.

Чтобы перебить настроение, Валька пошел копаться в книгах, а из памяти вызвал в памяти «Баркаролу». Она уже не раз выручала его, причем спасала именно от Широкова, и Валька не постеснялся замурлыкать ее вслух.

Широков насторожился.

– Это что за романс? – спросил он, чуть ли не стойку сделав.

– Это «Южная ночь» на слова Козлова, – гордясь эрудицией, ответил Валька. – Ее как раз во время вашего Пушкина пели.

Толстый том сам раскрылся на развороте с фоторепродукциями. Это были черно-белые портреты женщин той, декабристской поры – одинаковых со своими прямыми проборами и локонами на висках, с губками бантиком и обнаженными плечами.

– Правильно, – согласился Широков. – Ее пела Александру Пушкину одна поразительно красивая женщина. Ее звали Анна Петровна Керн и она была женой генерала Керна. Пушкин, насколько можно судить по одному его письму, влюбился в нее. Это было за полгода до декабрьского бунта.

Кинув взгляд на женские портреты, он протянул было к ним руку, но забирать у Вальки том что-то раздумал.

– Чья улыбка, голос милый, волновали все сердца и пленяли дух унылый исступленного певца… – как умел, пропел Валька. – Думаешь, это про нее?

– Кто его знает… – тут Широков задумался. – Про Козлова я очень мало читал. Про Пушкина – так это Чеська литературу о декабристах собирал, я кое-какие книги забрал…

– И еще один вопрос. Кто такой Торкват? – спросил, перебивая тему, Валька.

– Какой еще Торкват? – не сразу понял Широков.

– Ну, с октавами. И вдали напев Торквата гармонических октав.

– А-а, так это, наверно, Торквато Тассо. Был такой поэт в средние века в Италии. Писал октавами.

– Поэт – октавами? – искренне удивился Валька. – Я думал, композитор!

– Октава – это куплет такой из восьми строчек, – доходчиво объяснил Широков. – А Торквато Тассо… Вот что он сидел в сумасшедшем доме несколько лет, это я точно помню. Он влюбился в сестру какого-то там итальянского герцога, а его за это объявили сумасшедшим. Если я ничего не путаю…

– И что он написал? – задал Валька очередной вопрос.

– Откуда я знаю! Так далеко я не забирался. Пей чай, а то уже остыл, наверно. Тебе подлить горячего?

– Подлей, – сказал Валька и вспомнил про увесистый том в руках, про одинаковые свежие мордочки. – А что это была за Анна Петровна Керн? Она здесь есть?

Каким-то тревожным сделалось круглое лицо Широкова. Он неопределенно кивнул и опять протянул руку за книгой.

Но валька уже увидел Анну – единственную в профиль, без локонов и с тяжелым узлом темных волос. Одна тонкая прядь случайно выбилась из него и протянулась по шее, и потянулась к груди.


Алену Валька нашел на рабочем месте – в универмаге.

Она стояла за прилавком, тоскливо глядя на покупателей, аккуратная, подтянутая, со свежим личиком, и не скажешь, что вчера перебрала шампанского.

– Ну, зачем пожаловал? Танюха, что ли, прислала? – кисло спросила Алена. – Ишь, торопливая… Погоди, не крутись тут, отойди в сторонку, я тебе все вынесу. Талоны давай.

– Какие талоны? – деловито спросил Валька.

– Колготочные! И на детские колготки. Четыре тюка всего привезли, это на день работы, козлы… Давай скорее, и вот тебе чек. Заплатишь в кассе и жди меня вон там.

– У меня с собой только на носки и полотенца, – покопавшись в кошельке, сообщил Валька. – И вот молочные…

– Тебе что, Танюха дать забыла?

– Ну!

– Корова! Ладно, завтра принесешь, только чтоб точно!

Мешок с четырьмя парами колготок по госцене Алена всучила ему на служебной лестнице – и так народ злой ходит, повод ему давать незачем.

– Скажи ей – пусть носит на здоровье!

– Ален, у меня к тебе дело.

– Какое еще дело на рабочем месте! Катись, все дела – по телефону!

И убежала в свою секцию.

Валька задумался – колготки для жены и дочки обошлись в пятьсот рублей, на что же он теперь отоварит молочные талоны? И по привычке сразу же сочинил, что будет врать дома, если спросят, каким ветром его занесло в универмаг. Гуашь кончилась, а на нее пока еще талонов нет. Пришлось за коробкой поганой гуаши тащиться аж в универмаг. Но – нужна для работы.

Понедельник Валька решил посвятить широковской пьесе. Она лежала у него в конурке и ждала своего часа. Широков увлекательно рассказал ему, что им с Чессом удалось раскопать про этого самого Пушкина. Книжки с полок снимал, ксерокопию дуэльного кодекса, изданного в конце прошлого века, из папочки вынимал. И интересно было сравнить – что он наговорил и что написал. Наговорил, естественно, куда интереснее.

Первым его встретил Денис Григорьевич.

– Лозунг надо изготовить на сборочный цех, – сказал он. – Вот текст. Буквы чтоб аршинные. На торец, над самым входом.

– Из пластика буквы? – спросил Валька.

– Как тебе приятнее.

– Из пластика быстрее. И их еще потом можно использовать.

– Тем более. Давай, чтобы послезавтра было сделано.

В конурке Валька развернул бумажку и с изумлением прочел такую двусмысленную угрозу: «Чем выше пост, тем строже спрос!»

Зачем бывшему парторгу потребовалось вешать такое сообщение – это уже была не Валькина забота. Сказано – надо делать. И так весь завод удивляется, за что ему идет зарплата.

Пластик и кое-какие буквы у Вальки были в запасе. Он мог без суеты и папку широковскую переворошить, и букв недостающих нарезать сколько надо.

Валька развязал эту самую папку и первая же строка первой страницы ошарашила его наповал.


«АЛЕКСАНДР. Ты хочешь знать, где я пропадал эти четыре дня? Изволь!

МАРИЯ. Я не собираюсь ни в чем ограничивать твою свободу.

АЛЕКСАНДР. Благодарствую! Впрочем, хороша свобода…

МАРИЯ. Я не желаю портить себе и тебе жизнь нелепыми сценами. Нас мало здесь осталось, Саша, нам бы поберечь друг друга.

АЛЕКСАНДР. Да и как еще ограничить мою свободу? Вот разве что надеть мои прежние кандалы с трогательной надписью «Мне не дорог твой подарок, дорога твоя любовь!» Вся моя свобода – провести тайно четыре дня с женщиной.

МАРИЯ. Неприятностей не будет, Сашенька?

АЛЕКСАНДР. По-моему, на поселении это дозволяется. Государь лелеет надежду – женюсь и буду плодить верноподданных. Впрочем, она замужем. Пока ее муж провожал обоз, она приютила меня на заимке.

МАРИЯ. В конце концов, это даже занимательно. Она, верно, молода… а мне тридцать первый пошел… Очевидно, ни одна любовь не могла бы выдержать наших испытаний. Саша, ты еще хоть немного любишь меня?

АЛЕКСАНДР. Люблю, Маша, видит Бог, люблю. И никуда я не денусь.

МАРИЯ. Саша, ты говоришь это, стоя у окна и глядя в сугроб… Я так боюсь потерять тебя, Сашенька, я же из последних сил счастлива, ведь я больше ничего не могу тебе дать, только это, что же ты смотришь в тот проклятый сугроб?…

АЛЕКСАНДР. Я измучил тебя, прости. И сейчас ты мне ничем уже не можешь помочь.

МАРИЯ. А та… Анна… она – могла бы?…»


Так оборвался этот разговор. Дальше были отдельные фразы на листках, непонятно чьи. Связи между ними не было, и Валька отложил их в сторонку. Дальше лежало несколько сколотых листов без поправок, видимо, окончательный вариант.

«Та же комната, убранная уже несколько роскошнее, фортепьяно у стены, стоячие пяльцы, кресла, стол под кружевной скатертью. По виду – нормальный быт женщины из приличного общества. Мария сидит за пяльцами и подбирает цветную шерсть для вышивки. Александр листает книгу.


«МАРИЯ. Ты неправ, Саша. Ведь пишет же Бестужев, и государь позволяет печатать его повести! С той поры, как его перевели на Кавказ, кто его только не печатал, и „Сын Отечества“, и „Московский телеграф“, и сколько повестей, Сашенька! И все написаны после двадцать пятого года. Значит, можно?

АЛЕКСАНДР. Господин Бестужев-Марлинский? Карп из прелестных Марлинских прудов, который приплывает на серебряный колокольчик? И кто же этот господин Марлинский, позвольте спросить? Какое отношение он имеет к жертвам двадцать пятого года? Где в Петровском остроге каземат господина Марлинского? Где его кандалы с трогательной надписью? И куда его сослали на поселение?

МАРИЯ. Тебе не стыдно, Саша?

АЛЕКСАНДР. Ах, только не хвали мне эти марлинские повести! Я мальчишкой такого не писывал. Рыцарские турниры, сбрызнутые розовой водицей, и непременно счастливый брак усатого героя со златокудрой героиней! А на приправу – мужество русских мореходов, русских драгун и русских латников. Если бы я прислал государю на цензуру этакое творение, его бы по высочайшему указу в три дня напечатали и государь изволил бы сказать: «Слышали новость? Этот плут Пушкин начинает исправляться! Похвально, да и пора бы – десять лет как собирается…»

МАРИЯ. Но ты сам сетовал, что публика тебя забыла, что твои поэмы читают одни ветераны… Ты бы мог наконец закончить «Онегина», и его наверное уж позволили бы напечатать!

АЛЕКСАНДР. Не напишу ни строчки. Единый способ не солгать теперь самому себе есть молчание».


И дальше Пушкин пространно объяснял, почему он за годы каторги и ссылки вообще ничего не написал, хотя прочие даже дружно выпускали самодельные журнальчики. Мария предлагала помощь дюжины своих петербургских родственниц и приятельниц, уже имевших опыт в распространении подобной литературы.

– Если государство вынуждает поэта лгать, хитрить, менять почерк, взывать о помощи к Вареньке Шаховской, чтобы донести до читателя свое правдивое слово, значит, государство одолело поэта, – сказал ей на это Александр. – И в любой миг может его, голубчика, прищучить: «А что это, батенька, за стихоплетство по рукам ходит, уж не ваше ли? Экое неблагонадежное! Не ваше? Ну-ну… будем искать сочинителя».

Это уж было прямым намеком на самого Чесса, его похождения с комитетом госбезопасности, его стихами, изданными «самиздатом» и песнями, тиражированными «магиздатом».

Широков написал правду про Чесса, но уж никак не про Пушкина – просто Широков выкрутился, не мог же он заставить Пушкина в пьесе сочинять стихи, раз ничего не уцелело. Но Чесс бы этого делать не стал – Валька ощутил в себе неукротимое сопротивление широковскому замыслу, и это сопротивление было того же корня, что странные выкрутасы памяти в последние недели.

Срочно надо было поговорить о пьесе с Широковым.

Валька повозился с буквами, нарезал их по трафарету на пол-лозунга, но надоело ему это занятие, запер он конуру и понесся искать Пятого.

Широков, видимо, числился в каком-то учреждении – когда они с Валькой столкнулись во дворе, он был в костюме и при галстуке.

– Привет, – первым сказал Широков, и его круглая физиономия изобразила живейшее внимание. – Нашел что-нибудь?

– Ни фига я не нашел. Разговор есть.

– Ну, пошли ко мне. Мама чаю заварит, поговорим.

Они поднялись наверх, и Широков с удовольствием содрал с себя и пиджак, и галстук, и рубашку.

– Ма-ам! – завопил он. – Чай тащи!

И развалился в кресле. Справа и слева от этого кресла были столики со всякими мелкими инструментами – наверно, Пятому хорошо было сидеть тут вечерами и мастерить свои парусники… а вон там, на подоконнике, мог сидеть Чесс и напевать с середины новую песню… на подоконнике? Да, пожалуй, там удобнее всего.