Страница:
С этого дня я приобрел много друзей среди греков, в том числе и среди членов тайного общества – гетеристов. Они были повсюду, где проживали люди греческой национальности: в Москве, в Петербурге, в Киеве, в Нежине, в Николаеве, в Кишиневе, Измаиле, Херсоне, Таганроге. На территории нашего отечества – их много тысяч. Но центр тайного общества – Одесса.
[49]
Здесь два года назад [50]основали греческую типографию, а ранее – греческий любительский театр, со сцены которого распространялись карбонарийские идеи. Здесь мне и пришлось познакомиться с постановщиком вольнолюбивых пьес, призывающих греческую нацию разбить оковы поработителей. Это был обаятельный тридцатилетний черноволосый красавец с синими глазами Геннадиос Лассанис. Он сам сочинял пьесы. Сам их режиссировал. Сам исполнял в них главные роли. Особой популярностью пользовалась пьеса Лассаниса «Геллада и чужестранец». Мне запомнилась исполнительница главной роли актриса русского театра Марасевская. Она с большим чувством на новогреческом языке произносила пламенные монологи, волновавшие зрителей.
Я помню, что в феврале 1819 года на постановке этой пьесы в помещении городского театра изволил присутствовать сам генерал-губернатор Новороссии его сиятельство Александр Федорович Ланжерон. Он был весьма удовлетворен спектаклем. После его окончания, помнится, даже публично выразил свое удовольствие автору пьесы Геннадиосу Лассанису.
Мне кажется, спектакли греческого театра, патриотические и вольнолюбивые, воодушевляли греков, особенно юных У нас в Одессе много греческих юношей, что постигают науки в частных школах и коммерческом училище. [51]Недаром почти все зрители этих пьес теперь вступают в повстанческую греческую армию…
Постоянно встречаясь с гетеристами, познавая их обычаи и язык, я невольно проник в их тайны. Тем более, что секретное общество создано ими по типу карбонарских вент и массонских лож. Сам бывший участник венты, я легко разобрался и в особенностях «Филики Этерии». Как я понял, это общество тогда делилось на семь степеней, по рангам значимости его участников.
Самая низшая степень членов общества – так называемые «побратимы». В эту низшую степень принимались греки, не знавшие грамоты. А грамотные – в более высокий ранг – «рекомендованных».
Принимать в «побратимы» и «рекомендованные» мог вербовщик-гетерист более высокого ранга, так называемый «иерей», хорошо изучивший вербуемого. Вступившему в «побратимы» вербовщик вручал лист бумаги, на котором был изображен крест, и приказывал произнести вслед за ним трижды следующий текст так называемой «малой клятвы»:
«Клянусь во имя правды и справедливости перед высшим существом, что, жертвуя самой моей жизнью, снося самые жестокие пытки, буду держать в секрете, во всем значении этого слова тайну, в которую я буду посвящен…»
После этого ритуала «иерей» сообщал вновь принятому «побратиму» условные знаки для единомышленников.
Более сложная церемония была в ранг приема «рекомендованных». Из самых способных, умных и мужественных «рекомендованных» вербовались «иереи».
Кандидата в «иереи» подвергали суровому экзамену, и только с честью выдержавший его получал эту степень. Принятые в «иереи» произносили так называемую «великую клятву»:
«Клянусь, что буду питать в моем сердце непримиримую ненависть к тиранам моей отчизны!»
Затем нового «иерея» три дня обучали тайным знакам.
«Иерей» должен был наизусть знать шифр тайной переписи, а также условные обозначения для имен известных людей. Например, гетеристы называли русского императора Александра условным именем «филантроп»; австрийского императора Франца – «упрямцем»; султана – «безучастным». Турки у гетеристов именовались – «чужеземцами»; греки – «энтузиастами»; албанцы – «сородичами».
Раенко, взяв Сдаржинского под руку, прошелся с ним, потом, глубоко вздохнув, продолжал:
– Теперь вы понимаете, Виктор Петрович, какую я постиг тайну. Вы, наверное, уже поняли, что Иоанна Каподистрию я не случайно называл именем «благодетеля». Это его условное у гетеристов наименование… Хотя есть и другое у него имя – «архимандрит».
Высшими степенями в тайном обществе являются «пастыри», «архипастыри», «посвященные» и «начальники „посвященных“.
Об устройстве своей тайной организации, о ее целях рядовые члены общества имеют очень туманное представление. Поэтому и я ничего вам сообщить не могу.
Низшие члены организации знают лишь нескольких гетеристов, таких же низших, как и они. Да и «иерея», что принял их в общество.
Иереи, мне кажется, не намного больше осведомлены о своем тайном обществе и его руководителях Они тоже не ведают их подлинных имен, не представляют, где находятся высшие руководители. Они понимают только, что руководители организации – очень большие люди, могущественная, так называемая «незримая власть». Все члены тайного общества беспрекословно повинуются и образцово выполняют каждое ее приказание. Попытка самовольно нарушить приказ или выведать, кто же эти могущественные «незримые», грозит смертью. Поговаривают, что членом высшей незримой власти является никто иной, как сам наш император российский, а, быть может, и его министр иностранных дел – Иоанн Каподистрия, по-нашему, Иван Антонович…
Вот и все, что я могу вам изложить на сей счет, – закончил свой рассказ Раенко.
Сдаржинский грустно усмехнулся.
– Благодарю от всей души за ваш подробный рассказ… Вы поведали мне столько удивительного… Хотя не могу скрыть, заинтересовали пуще прежнего. Теперь меня еще сильнее занимает вопрос: кто же в этом обществе «Филики Этерия» является «незримой властью»? Кто?
…Лишь через много лет они все же узнали, что этой таинственной незримой властью были… три скромных жителя Одессы, неизвестные греческие патриоты – Афанасиос Цакалов, Эммануилос Ксантос и Николаос Скуфас. [52]
Членами организации стали не только бедняки, но и богатые кодзабасы – помещики, знатные чиновники султана, фанариоты и высшее духовенство. Богатая и влиятельная верхушка греческого общества всерьез и не помышляла о вооруженном восстании с целью свержения султанского правительства и освобождения родной страны от иноземного ига. Им и под «игом» султана жилось неплохо…
Руководители тайного общества не только тщательно скрывали, кто стоит у кормила организации, но и сами охотно распространяли всякие небылицы о «незримой верховной власти»… [53]
XII. В день весны
XII. Черная хмара
XIII. Пестель
Здесь два года назад [50]основали греческую типографию, а ранее – греческий любительский театр, со сцены которого распространялись карбонарийские идеи. Здесь мне и пришлось познакомиться с постановщиком вольнолюбивых пьес, призывающих греческую нацию разбить оковы поработителей. Это был обаятельный тридцатилетний черноволосый красавец с синими глазами Геннадиос Лассанис. Он сам сочинял пьесы. Сам их режиссировал. Сам исполнял в них главные роли. Особой популярностью пользовалась пьеса Лассаниса «Геллада и чужестранец». Мне запомнилась исполнительница главной роли актриса русского театра Марасевская. Она с большим чувством на новогреческом языке произносила пламенные монологи, волновавшие зрителей.
Я помню, что в феврале 1819 года на постановке этой пьесы в помещении городского театра изволил присутствовать сам генерал-губернатор Новороссии его сиятельство Александр Федорович Ланжерон. Он был весьма удовлетворен спектаклем. После его окончания, помнится, даже публично выразил свое удовольствие автору пьесы Геннадиосу Лассанису.
Мне кажется, спектакли греческого театра, патриотические и вольнолюбивые, воодушевляли греков, особенно юных У нас в Одессе много греческих юношей, что постигают науки в частных школах и коммерческом училище. [51]Недаром почти все зрители этих пьес теперь вступают в повстанческую греческую армию…
Постоянно встречаясь с гетеристами, познавая их обычаи и язык, я невольно проник в их тайны. Тем более, что секретное общество создано ими по типу карбонарских вент и массонских лож. Сам бывший участник венты, я легко разобрался и в особенностях «Филики Этерии». Как я понял, это общество тогда делилось на семь степеней, по рангам значимости его участников.
Самая низшая степень членов общества – так называемые «побратимы». В эту низшую степень принимались греки, не знавшие грамоты. А грамотные – в более высокий ранг – «рекомендованных».
Принимать в «побратимы» и «рекомендованные» мог вербовщик-гетерист более высокого ранга, так называемый «иерей», хорошо изучивший вербуемого. Вступившему в «побратимы» вербовщик вручал лист бумаги, на котором был изображен крест, и приказывал произнести вслед за ним трижды следующий текст так называемой «малой клятвы»:
«Клянусь во имя правды и справедливости перед высшим существом, что, жертвуя самой моей жизнью, снося самые жестокие пытки, буду держать в секрете, во всем значении этого слова тайну, в которую я буду посвящен…»
После этого ритуала «иерей» сообщал вновь принятому «побратиму» условные знаки для единомышленников.
Более сложная церемония была в ранг приема «рекомендованных». Из самых способных, умных и мужественных «рекомендованных» вербовались «иереи».
Кандидата в «иереи» подвергали суровому экзамену, и только с честью выдержавший его получал эту степень. Принятые в «иереи» произносили так называемую «великую клятву»:
«Клянусь, что буду питать в моем сердце непримиримую ненависть к тиранам моей отчизны!»
Затем нового «иерея» три дня обучали тайным знакам.
«Иерей» должен был наизусть знать шифр тайной переписи, а также условные обозначения для имен известных людей. Например, гетеристы называли русского императора Александра условным именем «филантроп»; австрийского императора Франца – «упрямцем»; султана – «безучастным». Турки у гетеристов именовались – «чужеземцами»; греки – «энтузиастами»; албанцы – «сородичами».
Раенко, взяв Сдаржинского под руку, прошелся с ним, потом, глубоко вздохнув, продолжал:
– Теперь вы понимаете, Виктор Петрович, какую я постиг тайну. Вы, наверное, уже поняли, что Иоанна Каподистрию я не случайно называл именем «благодетеля». Это его условное у гетеристов наименование… Хотя есть и другое у него имя – «архимандрит».
Высшими степенями в тайном обществе являются «пастыри», «архипастыри», «посвященные» и «начальники „посвященных“.
Об устройстве своей тайной организации, о ее целях рядовые члены общества имеют очень туманное представление. Поэтому и я ничего вам сообщить не могу.
Низшие члены организации знают лишь нескольких гетеристов, таких же низших, как и они. Да и «иерея», что принял их в общество.
Иереи, мне кажется, не намного больше осведомлены о своем тайном обществе и его руководителях Они тоже не ведают их подлинных имен, не представляют, где находятся высшие руководители. Они понимают только, что руководители организации – очень большие люди, могущественная, так называемая «незримая власть». Все члены тайного общества беспрекословно повинуются и образцово выполняют каждое ее приказание. Попытка самовольно нарушить приказ или выведать, кто же эти могущественные «незримые», грозит смертью. Поговаривают, что членом высшей незримой власти является никто иной, как сам наш император российский, а, быть может, и его министр иностранных дел – Иоанн Каподистрия, по-нашему, Иван Антонович…
Вот и все, что я могу вам изложить на сей счет, – закончил свой рассказ Раенко.
Сдаржинский грустно усмехнулся.
– Благодарю от всей души за ваш подробный рассказ… Вы поведали мне столько удивительного… Хотя не могу скрыть, заинтересовали пуще прежнего. Теперь меня еще сильнее занимает вопрос: кто же в этом обществе «Филики Этерия» является «незримой властью»? Кто?
…Лишь через много лет они все же узнали, что этой таинственной незримой властью были… три скромных жителя Одессы, неизвестные греческие патриоты – Афанасиос Цакалов, Эммануилос Ксантос и Николаос Скуфас. [52]
Членами организации стали не только бедняки, но и богатые кодзабасы – помещики, знатные чиновники султана, фанариоты и высшее духовенство. Богатая и влиятельная верхушка греческого общества всерьез и не помышляла о вооруженном восстании с целью свержения султанского правительства и освобождения родной страны от иноземного ига. Им и под «игом» султана жилось неплохо…
Руководители тайного общества не только тщательно скрывали, кто стоит у кормила организации, но и сами охотно распространяли всякие небылицы о «незримой верховной власти»… [53]
XII. В день весны
Весенние дни в Одессе были ненастными – непробивные туманы чередовались с длительными дождями. Только однажды под вечер над серовато-синими тучами задрожала многоцветная радуга.
Натали в окошко увидела, как сквозь черные мокрые ветки деревьев, словно сквозь решетку, пробилась сияющая цветистая полоса.
– Изумительно! Радуга такой ранней весной! Посмотрите-ка скорее! – обратилась она к только что вошедшему в комнату Сдаржинскому.
Виктор Петрович припал лицом к оконному стеклу, где, как на пере из павлиньего хвоста, играли светящиеся краски.
– Красиво! – сказал Сдаржинский. – Теперь мне ясно, почему народ связывает с радугой все хорошее в своих приметах.
– Увы, кузен! Я не знала об этом. Расскажите.
– Пожалуйста. По общей примете радуга – конец дождливой погоде. Недаром говорят: радуга-дуга, перебей дождя. А по другой примете, радуга – к счастью…
– Вы считаете, что в этой юдоли, полной слез, крови и горестных утрат, счастье возможно?
– Не только возможно, но и обязательно… – Сдаржинский обернулся, – для вас…
– А о себе вы не подумали?
Явная ирония, прозвучавшая в тоне Натали, рассердила Виктора Петровича, и он решил переступить «запретное».
– Мое счастье – это вы, Натали…
Кузина с досадой закусила губу и грозно свела свои тонкие брови.
– Мы же договорились…
– Дорогая кузина, будьте милосердной… Это прямой ответ на ваш вопрос.
– Вы, Виктор, становитесь просто несносным!.. Вы же знаете, я не терплю таких… таких, – она подыскивала выражение, – гусарских комплиментов.
В ее тоне прозвучало искреннее огорчение. И Сдаржинский почувствовал, что ему, видимо, не суждено когда-либо добиться ее благосклонности…
– Извините, что я так огорчил вас, – поклонился он, собираясь уйти, но Натали жестом остановила его.
– Не торопитесь, милый кузен, и не принимайте близко к сердцу слова такой капризной барышни, как я… Пожалуй, мне, а не вам следовало сейчас попросить прошения. Я. видимо, больше огорчила вас.
И, поймав его взгляд, Натали рассмеялась каким-то тихим, по-детски светлым смехом.
– Вот видите, предсказание, что радуга – счастливая примета, как будто сбылось. Теперь посмотрим завтра, как оправдается вторая часть приметы в отношении погоды. А сейчас, – Натали подала руку, – пойдемте пить вечерний чай…
И Виктор Петрович целый вечер провел в обществе кузины. Он снова (в который раз снова!) стал надеяться на близкое счастье.
А на другой день одесское небо впервые за долгие недели ненастья неожиданно залоснилось яркой синевой. Такой, словно никогда и не было в этом краю ни тяжеловесных туч, ни мутных холодных туманов…
Эта яростная синева неба, заглянув в окно, властно вызвала Натали и Виктора Петровича на утреннюю прогулку.
Жмуря глаза, они вышли к береговому обрыву. Отсюда далеко – на десятки верст были видны просторы земли и моря. Земли, что обняла коричневыми руками обоих своих берегов широкие трепетные воды вклинившегося в сушу залива, где в глубине, за пенистой каменной стеной волнолома, притаилась гавань, полная кораблей. Над их мачтами, как брызги разбившейся о камень волны, взлетали стаи чаек, обрадованных приходом долгожданной весны.
А выше мачт кораблей поднялись на береговых склонах здания города, построенные из белого и золотистого камня, увенчанный колоннами театр, окруженный массивными дворцами.
Но еще красивей земли, где раскинулся новый город и новая гавань, казалось море, покрытое сверкающими и неисчислимыми волнами, яркую синеву которых оживляли белые паруса проплывающих кораблей.
– Права ли была я, Виктор, когда хотела, чтя утрату любимого, уйти от красоты земной в монастырь? – порывисто спросила Натали своего спутника.
Сдаржинский понял, что ему нужно сейчас не убеждать ее, а лишь поддержать то, к чему пришла она после долгих раздумий.
– Вы пришли к истине, Натали. Если бы люди не умели осилить горе свое, сама жизнь на земле иссякла бы. – Он остановился, подыскивая слова более убедительные.
Но Натали поняла и крепко до боли сжала его руку.
– Мне страшно! – вдруг прошептала она.
– Отчего?
– Мне страшно, – повторила Натали, – что я была так близка к тому, чтобы отрешиться от жизни… И если б не ты, не ваш страх за меня… это совершилось бы. – На ее глазах заблестели слезы.
– Успокойтесь… Все страшное миновало.
– Нет! Я еще очень боюсь. Правда, уже другого…
– Чего же?
– Я боюсь быть помехой… Я вижу, как постоянно отрываю вас от дел ваших… от благородных помыслов…
– О, не бойтесь! Вы станете не только другом моим, но и помощницей… Мне так не хватает вас и ваших советов, – взволнованно произнес Сдаржинский, целую ее руки.
– Остановитесь! Придите в себя. На вас смотрит Амалия Карловна… Я прошу, выслушайте меня. Мне нужно время… Немалое время… Согласны?
– Я готов ждать, – снова склонился– к ее руке Сдаржинский.
– Тогда поклянитесь, что никогда не будете стеснять себя ради меня.
– Клянусь!..
– Тогда, – торжественно сказала Натали, – после прогулки незамедлительно езжайте в город и займитесь делами. Это моя первая просьба.
Натали в окошко увидела, как сквозь черные мокрые ветки деревьев, словно сквозь решетку, пробилась сияющая цветистая полоса.
– Изумительно! Радуга такой ранней весной! Посмотрите-ка скорее! – обратилась она к только что вошедшему в комнату Сдаржинскому.
Виктор Петрович припал лицом к оконному стеклу, где, как на пере из павлиньего хвоста, играли светящиеся краски.
– Красиво! – сказал Сдаржинский. – Теперь мне ясно, почему народ связывает с радугой все хорошее в своих приметах.
– Увы, кузен! Я не знала об этом. Расскажите.
– Пожалуйста. По общей примете радуга – конец дождливой погоде. Недаром говорят: радуга-дуга, перебей дождя. А по другой примете, радуга – к счастью…
– Вы считаете, что в этой юдоли, полной слез, крови и горестных утрат, счастье возможно?
– Не только возможно, но и обязательно… – Сдаржинский обернулся, – для вас…
– А о себе вы не подумали?
Явная ирония, прозвучавшая в тоне Натали, рассердила Виктора Петровича, и он решил переступить «запретное».
– Мое счастье – это вы, Натали…
Кузина с досадой закусила губу и грозно свела свои тонкие брови.
– Мы же договорились…
– Дорогая кузина, будьте милосердной… Это прямой ответ на ваш вопрос.
– Вы, Виктор, становитесь просто несносным!.. Вы же знаете, я не терплю таких… таких, – она подыскивала выражение, – гусарских комплиментов.
В ее тоне прозвучало искреннее огорчение. И Сдаржинский почувствовал, что ему, видимо, не суждено когда-либо добиться ее благосклонности…
– Извините, что я так огорчил вас, – поклонился он, собираясь уйти, но Натали жестом остановила его.
– Не торопитесь, милый кузен, и не принимайте близко к сердцу слова такой капризной барышни, как я… Пожалуй, мне, а не вам следовало сейчас попросить прошения. Я. видимо, больше огорчила вас.
И, поймав его взгляд, Натали рассмеялась каким-то тихим, по-детски светлым смехом.
– Вот видите, предсказание, что радуга – счастливая примета, как будто сбылось. Теперь посмотрим завтра, как оправдается вторая часть приметы в отношении погоды. А сейчас, – Натали подала руку, – пойдемте пить вечерний чай…
И Виктор Петрович целый вечер провел в обществе кузины. Он снова (в который раз снова!) стал надеяться на близкое счастье.
А на другой день одесское небо впервые за долгие недели ненастья неожиданно залоснилось яркой синевой. Такой, словно никогда и не было в этом краю ни тяжеловесных туч, ни мутных холодных туманов…
Эта яростная синева неба, заглянув в окно, властно вызвала Натали и Виктора Петровича на утреннюю прогулку.
Жмуря глаза, они вышли к береговому обрыву. Отсюда далеко – на десятки верст были видны просторы земли и моря. Земли, что обняла коричневыми руками обоих своих берегов широкие трепетные воды вклинившегося в сушу залива, где в глубине, за пенистой каменной стеной волнолома, притаилась гавань, полная кораблей. Над их мачтами, как брызги разбившейся о камень волны, взлетали стаи чаек, обрадованных приходом долгожданной весны.
А выше мачт кораблей поднялись на береговых склонах здания города, построенные из белого и золотистого камня, увенчанный колоннами театр, окруженный массивными дворцами.
Но еще красивей земли, где раскинулся новый город и новая гавань, казалось море, покрытое сверкающими и неисчислимыми волнами, яркую синеву которых оживляли белые паруса проплывающих кораблей.
– Права ли была я, Виктор, когда хотела, чтя утрату любимого, уйти от красоты земной в монастырь? – порывисто спросила Натали своего спутника.
Сдаржинский понял, что ему нужно сейчас не убеждать ее, а лишь поддержать то, к чему пришла она после долгих раздумий.
– Вы пришли к истине, Натали. Если бы люди не умели осилить горе свое, сама жизнь на земле иссякла бы. – Он остановился, подыскивая слова более убедительные.
Но Натали поняла и крепко до боли сжала его руку.
– Мне страшно! – вдруг прошептала она.
– Отчего?
– Мне страшно, – повторила Натали, – что я была так близка к тому, чтобы отрешиться от жизни… И если б не ты, не ваш страх за меня… это совершилось бы. – На ее глазах заблестели слезы.
– Успокойтесь… Все страшное миновало.
– Нет! Я еще очень боюсь. Правда, уже другого…
– Чего же?
– Я боюсь быть помехой… Я вижу, как постоянно отрываю вас от дел ваших… от благородных помыслов…
– О, не бойтесь! Вы станете не только другом моим, но и помощницей… Мне так не хватает вас и ваших советов, – взволнованно произнес Сдаржинский, целую ее руки.
– Остановитесь! Придите в себя. На вас смотрит Амалия Карловна… Я прошу, выслушайте меня. Мне нужно время… Немалое время… Согласны?
– Я готов ждать, – снова склонился– к ее руке Сдаржинский.
– Тогда поклянитесь, что никогда не будете стеснять себя ради меня.
– Клянусь!..
– Тогда, – торжественно сказала Натали, – после прогулки незамедлительно езжайте в город и займитесь делами. Это моя первая просьба.
XII. Черная хмара
Приезд Чухраев в Трикратное очень обрадовал Кондрата.
Правда, в первые минуты встречи с дедом Семеном он испытывал горечь. Ему было грустно, что тот видит его беспомощным, прикованным к постели тяжелым недугом. Но доброжелательная чуткость и теплота Чухрая как бы растворила без остатка эту горечь.
Старый запорожец был тонким, находчивым человеком. Заметив в глазах хворого глубоко запрятанную грусть, он сумел сразу отвлечь его от мрачных мыслей.
– Расскажи, друже мий, о походах своих, как Наполеона бил?… Как там, на реке Березине и в иных местах… В знатных сечах ты побывал! От людей я об этом проведал, а от тебя самого еще услыхать не привелось. Давненько ведь не видались, Кондратий… – Чухрай важно разглядывал седые усы и подпер широкой ладонью тщательно выбритый розоватый подбородок.
– Рассказывай, друже…
В его голосе, густом и хрипловатом, звучала и переливалась отцовская нежность. Она растрогала Кондрата. Он заглянул в выгоревшие зоркие глаза старого друга и, уловив в них то же, что звучало в его голосе, невольно предался воспоминаниям.
Перед ним словно ожили картины и больших сражений, известных всему миру, и многочисленные мелкие стычки с неприятелем. Он оживленно стал рассказывать деду Семену, как дрался с наполеоновскими кавалеристами и пехотинцами, как на топких полях Белой Руси громил врага. Рассказывая про это, Кондрат вдруг почувствовал себя здоровым казаком, скачущим под свист летящих навстречу пуль… Рука его снова сжимает рукоятку обнаженной сабли. Он снова крепко сидит в седле боевого горячего коня.
Несколько дней с увлечением он рассказывал Семену о битвах былых. О том, как вместе с сыном Иванко в разведку ходил, как рубился на тет-де-поне, как отбил две пушки…
А когда воспоминания иссякли, Кондрат замолчал и грустно посмотрел на деда Семена. Старый запорожец рассмеялся и словно желая пробудить ото сна, стал что есть силы трясти его за плечи.
– Стыдно козаку журиться, друже! Ганьба!
– Да я не журюсь, дед… Только на сердце у меня сумно. Ох, сумно! Какой год мучает распроклятая хвороба. Знаешь, Семене, особенно ночью невмоготу. Гляжу иной раз в окошко на звезды и думаю – хоть бы смерть скорей прибрала. Даже дни, когда мне привелось в тюрьме панской на цепи прикованным томиться, и то краше мнятся… Разумеешь, дед, краше…
– Разумею, друже мий… Ох, как разумею! Мне и самому привелось султанской саблей посеченному год без малого на соломе хворым валяться. А все ж я имел надежду, что одолею болезнь. И как видишь, выдержал. Вновь на коня сел. Так и ты верь…
– Какой год, дед, я уже так маюсь!
– А ты верь в силу свою природную. Ведь она у тебя запорожская – двужильная. Все равно хворь одолеет.
– Твоими бы устами, дед, мед пить, – хмуро пробурчал хворый.
– Эх, Кондратка, ослабел ты, видно. А я тебя считал духом потверже. Не гоже так! Не гоже! – Чухрай сокрушенно покачал седой, стриженной в кружок, головой и продолжал. – Слухай, козаче, нас, запорожцев ничто не сломит. Султан за ребро Байду вешал, а он смеялся. Паны нашего брата в котлах живьем варили. Кожу сдирали, на кол сажали, а запорожцы кровью своей в лицо палачам плевали. И ты, Кондратко, такой! Я тебя хорошо знаю. А коль слабину почуешь в сердце – душу песней запорожской лечи. Старинная есть на случай такой песня. Горькая – да за душу берет. И лечит, как настой полыни от лихорадки. Слухай меня и поддерживай.
Голос-то у тебя получше моего…
И Чухрай запел:
Ее, ту песню, которую выводили два сильных мужских голоса, услышали и в барской усадьбе, и в селе. И дворовые, и Натали, которая раньше, за неделю до приезда Чухраев, прибыла в Трикратное. Все были удивлены, что «хворый», как называли Кондрата, спиває…
А Кондрат с Семеном затянули другую запорожскую песню.
Здесь уже образ черной хмары был иным:
Натали привело в Трикратное желание стать помощником в трудной работе будущего мужа. Она привезла из города ларец с лекарствами: микстурами, порошками, настойками, чтобы оказывать посильную помощь больным крестьянам. Тем, кто распахивал засушливую степь, кто сажал деревья, чтобы дать тень и воду оскудевшей земле. Недаром много лет изучала она медицинские книги, вела переписку с видными врачами, провизорами. Решив всерьез попытать свои силы на ниве врачевания и просвещения, Натали прихватила с собой и буквари, учебники, тетради, чтобы обучать грамоте крестьянских детей. Сдаржинский весьма одобрительно отнесся к замыслам своей невесты.
Медицинскую практику Натали начала с посещения Кондрата. Кондрат встретил ее приветливо, как старую знакомую, но когда она предложила свои услуги врача – он недоверчиво усмехнулся.
– И, барышня, милая, меня уже немецкий врач пользовал – да без всякого толку. Он – знаменитый на весь Петербург. А вы разве поможете, коли он мне помочь не смог. И больной безнадежно махнул рукой. – Все это зря…
– Ну, напрасно вы так… Совсем напрасно! Вот у меня есть симпатическая микстурка. Ее из Петербурга выписала для вас… Самое новейшее средство! Столичные врачи уверяют, что оно непременно исцелит ваш позвоночник. Непременно! Вот примите ложечку, – Натали стала открывать изящную бутылочку. – Примите!
Но больной наотрез отказался от микстурки.
– Разве мою болезнь ложка вашего снадобья вылечит? Тут и ведро не поможет. Болезнь у меня большая. – Неловко пошутил Кондрат.
Не смогла уговорить его и Гликерия, которая поспешила на помощь Натали.
– Ну прими! Что тебе стоит, раз барышня просят… Сделай уваженье.
– Нет, жена, тут не в уваженьи дело. Я барышню давно уважаю. Я с ней с давних пор знаком. Но зря играть в это «лечение» я не горазд. Коль суждено мне сгинуть – так оно пусть и будет… Не обессудьте, – сказал он.
И Натали, увидев в его глазах глухую тоску, поняла, что просить больного бесполезно.
Она ушла от него с тяжелым сердцем. «Он исстрадался за годы своей болезни и более ни во что не верит. Он отчаялся», – думала она.
Припоминая все подробности своего врачевания, Натали вздохнула. Вспомнилось, как обойдя все хаты Трикратного, встретила там молчаливый отпор. «Лекарства они брали охотно, – писала Сдаржинскому Натали, – но не принимали. А лечиться ходят по-прежнему к знахарям, которые, надо правду сказать, лечат успешнее, чем я…
Недоверчиво отнеслись они и к моему предложению грамоте детей обучать. А одна поселянка после долгого отказа пояснила мне, «что пользы нам, барыня, от того, что мой сын будет грамотным, ведь ему все равно не миновать рабского ярма». – Наверно, дорогой Виктор, наших жизней не хватит, чтобы вытащить крестьян из той беды, в какой они пребывают. Но я считаю, что ты прав, когда говоришь, что мы должны хотя бы помочь в этом трудном деле нашим потомкам… Встречаясь с поселянами, я поражаюсь, как в них рядом с невежеством и грубостью уживаются душевность и красота. Недавно я познакомилась с украинскими песнями. Одна из них «Ой з-за гори чорна хмара» особенно запомнилась мне своей глубиной и силой. Слушая ее, я ужасалась, как мало знаем цы свой народ. Сколько удали и сколько горя звучало в словах этой песни.
О, когда же горе – черна хмара, исчезнет? Когда силы народные станут неодолимы? Я верю, что придет это счастливое время. Верю!
Извините, дорогой Виктор, за это сумбурное письмо, но я не могу не поделиться с вами взволновавшими меня впечатлениями…»
Натали кончила свое письмо, когда было уже за полночь. Ей захотелось перед сном подышать свежим воздухом, и она вышла в безлунную мглу летней ночи.
В темноте белели неясными пятнами хаты Трикратного. Ни одного огонька в окнах. Гнетущая тьма, окружавшая село и степь, казалась беспредельной. Натали почувствовала себя маленькой и беспомощной в этом черном ночном океане…
Правда, в первые минуты встречи с дедом Семеном он испытывал горечь. Ему было грустно, что тот видит его беспомощным, прикованным к постели тяжелым недугом. Но доброжелательная чуткость и теплота Чухрая как бы растворила без остатка эту горечь.
Старый запорожец был тонким, находчивым человеком. Заметив в глазах хворого глубоко запрятанную грусть, он сумел сразу отвлечь его от мрачных мыслей.
– Расскажи, друже мий, о походах своих, как Наполеона бил?… Как там, на реке Березине и в иных местах… В знатных сечах ты побывал! От людей я об этом проведал, а от тебя самого еще услыхать не привелось. Давненько ведь не видались, Кондратий… – Чухрай важно разглядывал седые усы и подпер широкой ладонью тщательно выбритый розоватый подбородок.
– Рассказывай, друже…
В его голосе, густом и хрипловатом, звучала и переливалась отцовская нежность. Она растрогала Кондрата. Он заглянул в выгоревшие зоркие глаза старого друга и, уловив в них то же, что звучало в его голосе, невольно предался воспоминаниям.
Перед ним словно ожили картины и больших сражений, известных всему миру, и многочисленные мелкие стычки с неприятелем. Он оживленно стал рассказывать деду Семену, как дрался с наполеоновскими кавалеристами и пехотинцами, как на топких полях Белой Руси громил врага. Рассказывая про это, Кондрат вдруг почувствовал себя здоровым казаком, скачущим под свист летящих навстречу пуль… Рука его снова сжимает рукоятку обнаженной сабли. Он снова крепко сидит в седле боевого горячего коня.
Несколько дней с увлечением он рассказывал Семену о битвах былых. О том, как вместе с сыном Иванко в разведку ходил, как рубился на тет-де-поне, как отбил две пушки…
А когда воспоминания иссякли, Кондрат замолчал и грустно посмотрел на деда Семена. Старый запорожец рассмеялся и словно желая пробудить ото сна, стал что есть силы трясти его за плечи.
– Стыдно козаку журиться, друже! Ганьба!
– Да я не журюсь, дед… Только на сердце у меня сумно. Ох, сумно! Какой год мучает распроклятая хвороба. Знаешь, Семене, особенно ночью невмоготу. Гляжу иной раз в окошко на звезды и думаю – хоть бы смерть скорей прибрала. Даже дни, когда мне привелось в тюрьме панской на цепи прикованным томиться, и то краше мнятся… Разумеешь, дед, краше…
– Разумею, друже мий… Ох, как разумею! Мне и самому привелось султанской саблей посеченному год без малого на соломе хворым валяться. А все ж я имел надежду, что одолею болезнь. И как видишь, выдержал. Вновь на коня сел. Так и ты верь…
– Какой год, дед, я уже так маюсь!
– А ты верь в силу свою природную. Ведь она у тебя запорожская – двужильная. Все равно хворь одолеет.
– Твоими бы устами, дед, мед пить, – хмуро пробурчал хворый.
– Эх, Кондратка, ослабел ты, видно. А я тебя считал духом потверже. Не гоже так! Не гоже! – Чухрай сокрушенно покачал седой, стриженной в кружок, головой и продолжал. – Слухай, козаче, нас, запорожцев ничто не сломит. Султан за ребро Байду вешал, а он смеялся. Паны нашего брата в котлах живьем варили. Кожу сдирали, на кол сажали, а запорожцы кровью своей в лицо палачам плевали. И ты, Кондратко, такой! Я тебя хорошо знаю. А коль слабину почуешь в сердце – душу песней запорожской лечи. Старинная есть на случай такой песня. Горькая – да за душу берет. И лечит, как настой полыни от лихорадки. Слухай меня и поддерживай.
Голос-то у тебя получше моего…
И Чухрай запел:
И горькая отчаянная песня, окрашенная усмешкой, наполнила тесную горенку, где лежал больной Кондрат. И через растворенное окошко вырвалась песня на двор и зазвучала далеко окрест.
Ой, наступила та чорна хмара,
Став дощ накрапать…
Ой, там збиралась бідная голота
До корчми гулять…
Пили горілку, пили й наливку,
Ще й мед будем пить,
А хто з нас, братці, буде сміяться,
Того будем бить!..
Ее, ту песню, которую выводили два сильных мужских голоса, услышали и в барской усадьбе, и в селе. И дворовые, и Натали, которая раньше, за неделю до приезда Чухраев, прибыла в Трикратное. Все были удивлены, что «хворый», как называли Кондрата, спиває…
А Кондрат с Семеном затянули другую запорожскую песню.
Здесь уже образ черной хмары был иным:
Теперь черная туча – черная хмара стала символом могучей народной силы. Силы, грозной для врагов, силы, способной уничтожить их всех до конца.
Ой з-за гори чорна хмара,
Мов хвиля, іде.
То ж не хмара —
Запорожців Богуня веде.
Повествовала песня о победе народной над супостатами. «Видно, горе народное – черная хмара превращается порой в могучую народную силу. Видимо, горе порождает эту силу, – вечером писала в письме Виктору Петровичу Натали.
– Ой, наточив Іван Богун
Невірам вина, —
То було ж їх сорок тисяч,
А тепер нема.
Натали привело в Трикратное желание стать помощником в трудной работе будущего мужа. Она привезла из города ларец с лекарствами: микстурами, порошками, настойками, чтобы оказывать посильную помощь больным крестьянам. Тем, кто распахивал засушливую степь, кто сажал деревья, чтобы дать тень и воду оскудевшей земле. Недаром много лет изучала она медицинские книги, вела переписку с видными врачами, провизорами. Решив всерьез попытать свои силы на ниве врачевания и просвещения, Натали прихватила с собой и буквари, учебники, тетради, чтобы обучать грамоте крестьянских детей. Сдаржинский весьма одобрительно отнесся к замыслам своей невесты.
Медицинскую практику Натали начала с посещения Кондрата. Кондрат встретил ее приветливо, как старую знакомую, но когда она предложила свои услуги врача – он недоверчиво усмехнулся.
– И, барышня, милая, меня уже немецкий врач пользовал – да без всякого толку. Он – знаменитый на весь Петербург. А вы разве поможете, коли он мне помочь не смог. И больной безнадежно махнул рукой. – Все это зря…
– Ну, напрасно вы так… Совсем напрасно! Вот у меня есть симпатическая микстурка. Ее из Петербурга выписала для вас… Самое новейшее средство! Столичные врачи уверяют, что оно непременно исцелит ваш позвоночник. Непременно! Вот примите ложечку, – Натали стала открывать изящную бутылочку. – Примите!
Но больной наотрез отказался от микстурки.
– Разве мою болезнь ложка вашего снадобья вылечит? Тут и ведро не поможет. Болезнь у меня большая. – Неловко пошутил Кондрат.
Не смогла уговорить его и Гликерия, которая поспешила на помощь Натали.
– Ну прими! Что тебе стоит, раз барышня просят… Сделай уваженье.
– Нет, жена, тут не в уваженьи дело. Я барышню давно уважаю. Я с ней с давних пор знаком. Но зря играть в это «лечение» я не горазд. Коль суждено мне сгинуть – так оно пусть и будет… Не обессудьте, – сказал он.
И Натали, увидев в его глазах глухую тоску, поняла, что просить больного бесполезно.
Она ушла от него с тяжелым сердцем. «Он исстрадался за годы своей болезни и более ни во что не верит. Он отчаялся», – думала она.
Припоминая все подробности своего врачевания, Натали вздохнула. Вспомнилось, как обойдя все хаты Трикратного, встретила там молчаливый отпор. «Лекарства они брали охотно, – писала Сдаржинскому Натали, – но не принимали. А лечиться ходят по-прежнему к знахарям, которые, надо правду сказать, лечат успешнее, чем я…
Недоверчиво отнеслись они и к моему предложению грамоте детей обучать. А одна поселянка после долгого отказа пояснила мне, «что пользы нам, барыня, от того, что мой сын будет грамотным, ведь ему все равно не миновать рабского ярма». – Наверно, дорогой Виктор, наших жизней не хватит, чтобы вытащить крестьян из той беды, в какой они пребывают. Но я считаю, что ты прав, когда говоришь, что мы должны хотя бы помочь в этом трудном деле нашим потомкам… Встречаясь с поселянами, я поражаюсь, как в них рядом с невежеством и грубостью уживаются душевность и красота. Недавно я познакомилась с украинскими песнями. Одна из них «Ой з-за гори чорна хмара» особенно запомнилась мне своей глубиной и силой. Слушая ее, я ужасалась, как мало знаем цы свой народ. Сколько удали и сколько горя звучало в словах этой песни.
О, когда же горе – черна хмара, исчезнет? Когда силы народные станут неодолимы? Я верю, что придет это счастливое время. Верю!
Извините, дорогой Виктор, за это сумбурное письмо, но я не могу не поделиться с вами взволновавшими меня впечатлениями…»
Натали кончила свое письмо, когда было уже за полночь. Ей захотелось перед сном подышать свежим воздухом, и она вышла в безлунную мглу летней ночи.
В темноте белели неясными пятнами хаты Трикратного. Ни одного огонька в окнах. Гнетущая тьма, окружавшая село и степь, казалась беспредельной. Натали почувствовала себя маленькой и беспомощной в этом черном ночном океане…
XIII. Пестель
Купцы, негоцианты, судовладельцы, хозяева разных промышленных предприятий, фабрик и мануфактур Одессы, а также прочие дельцы и коммерсанты обычно встречались, совершали коммерческие сделки в кофейнях, расположенных на улицах, ведущих в гавань.
Здесь, за чашкой крепкого-крепкого кофе или за стаканом вина, киты торгового мира обсуждали сложные деловые комбинации, узнавали последние биржевые новости, политические и иные известия: о договорах королей и императоров на конгрессах Священного союза, а также о том, кто из актрис городского театра пользуется очередным покровительством генерал-губернатора…
В одну из таких кофеен и вошел через час после утренней прогулки Виктор Петрович в надежде встретить здесь нужного ему негоцианта. Скользнув взглядом по смугловатым лицам сидящих за столиком посетителей, Сдаржинский решил подождать нужного ему человека.
Виктор Петрович заказал кофе с пирожками и сел за свободный столик. Но лишь только смазливая молдаванка успела подать ему чашечку дымящегося ароматного кофе, как в кофейню вошел Раенко с приземистым армейским подполковником, одетым в темно-зеленый с красными обшлагами мундир. Плечи незнакомого офицера украшали новенькие, сверкающие золотом эполеты, а грудь – набор боевых орденов. И весь он, подполковник, от шпор до высокой форменной шапки, делавшей его выше и представительней, чем он был на самом деле, производил впечатление подтянутого, отменно вышколенного военного.
Его парадность смягчалась корректной сдержанностью манер и движений. А четкие черты лица удивительно гармонировали с его ладно сколоченной пропорциональной фигурой. Надолго запомнились крупные волевые губы, резко обрисованные своевольные брови с широким просветом, небольшой с горбинкой нос, выпуклый, обрамленный темными жесткими волосами лоб, да коротко стриженые у крупных скул бачки…
Холодноватый блеск жгуче-черных монгольского разреза глаз, внимательных и проникающих, как бы подчеркивал собранность всего облика этого человека.
Рядом с ним Раенко казался почему-то мельче и даже невзрачнее.
Хотя юнкер, увидев сидящего в одиночестве Сдаржинского, пригласил подполковника к нему, тот совсем нелюбезно отказался и выбрал себе место рядом с громко о чем-то рассуждавшими подвыпившими греческими торговцами.
Такое поведение подполковника удивило Сдаржинского и, очевидно, самого Раенко. Но они удивились еще более, когда спустя несколько секунд блестящий подполковник непринужденно, без всякой спеси, словно старый знакомый, вступил в беседу с греками.
Разговаривал он с ними недолго. С невозмутимым вниманием разглядывал своих собеседников. Потом, очевидно, удовлетворенный разговором, улыбнулся, встал и как ни в чем не бывало подошел к столику Сдаржинского. Раенко познакомил их. Фамилия подполковника Виктору Петровичу была известна. Когда он служил еще в Петербурге, ему приходилось слышать о сибирском генерал-губернаторе неком Иване Борисовиче Пестеле, который умудрился управлять Сибирью, припеваючи проживая со своей семьей… в столице. Злые языки утверждали, что сибирскому губернатору Пестелю это удалось благодаря покровительству Варвары Петровны Пукаловой, которая к нему благоволила. А Варвара Петровна была любовницей самого графа Аракчеева – всесильного приближенного царя…
Оказалось, что подполковник Павел Иванович Пестель является сыном этого сибирского генерал-губернатора.
Сдаржинского совершенно не интересовал этот блистательный подполковник, на которого, как и, наверное, на его отца, распространялось расположение Аракчеева. Поэтому он с кислой полуулыбкой пожал маленькую сильную руку Пестеля, сверкнувшую золотым перстнем. А от того, очевидно, не ускользнула ледяная вежливость Виктора Петровича. Он с любопытством несколько секунд рассматривал его своими внимательными монгольскими глазами. Потом неуловимо усмехнулся и вдруг неожиданно сказал, что «тоже помнит отца Сдаржинского, бывшего генерал-губернатора Кавказа…»
– Помилуйте, но почему «тоже»? – удивленно вырвалось у Виктора Петровича.
Ему прямо-таки всерьез показалось, что Пестель каким-то образом уловил нелестные мысли о его отце.
«Видимо, ты догадливый и чуткий», – подумал он.
А Пестель только слегка пошевелил бровью.
– Разве я сказал «тоже»? Значит, оговорился. И наверное потому, что мы с вами оба генерал-губернаторские сынки…
Это было сказано без иронической интонации – так, что не придерешься. Но почти неуловимо пахло скрытым вольномыслием, дерзновенной непочтительностью к высокой сановности родителей.
Здесь, за чашкой крепкого-крепкого кофе или за стаканом вина, киты торгового мира обсуждали сложные деловые комбинации, узнавали последние биржевые новости, политические и иные известия: о договорах королей и императоров на конгрессах Священного союза, а также о том, кто из актрис городского театра пользуется очередным покровительством генерал-губернатора…
В одну из таких кофеен и вошел через час после утренней прогулки Виктор Петрович в надежде встретить здесь нужного ему негоцианта. Скользнув взглядом по смугловатым лицам сидящих за столиком посетителей, Сдаржинский решил подождать нужного ему человека.
Виктор Петрович заказал кофе с пирожками и сел за свободный столик. Но лишь только смазливая молдаванка успела подать ему чашечку дымящегося ароматного кофе, как в кофейню вошел Раенко с приземистым армейским подполковником, одетым в темно-зеленый с красными обшлагами мундир. Плечи незнакомого офицера украшали новенькие, сверкающие золотом эполеты, а грудь – набор боевых орденов. И весь он, подполковник, от шпор до высокой форменной шапки, делавшей его выше и представительней, чем он был на самом деле, производил впечатление подтянутого, отменно вышколенного военного.
Его парадность смягчалась корректной сдержанностью манер и движений. А четкие черты лица удивительно гармонировали с его ладно сколоченной пропорциональной фигурой. Надолго запомнились крупные волевые губы, резко обрисованные своевольные брови с широким просветом, небольшой с горбинкой нос, выпуклый, обрамленный темными жесткими волосами лоб, да коротко стриженые у крупных скул бачки…
Холодноватый блеск жгуче-черных монгольского разреза глаз, внимательных и проникающих, как бы подчеркивал собранность всего облика этого человека.
Рядом с ним Раенко казался почему-то мельче и даже невзрачнее.
Хотя юнкер, увидев сидящего в одиночестве Сдаржинского, пригласил подполковника к нему, тот совсем нелюбезно отказался и выбрал себе место рядом с громко о чем-то рассуждавшими подвыпившими греческими торговцами.
Такое поведение подполковника удивило Сдаржинского и, очевидно, самого Раенко. Но они удивились еще более, когда спустя несколько секунд блестящий подполковник непринужденно, без всякой спеси, словно старый знакомый, вступил в беседу с греками.
Разговаривал он с ними недолго. С невозмутимым вниманием разглядывал своих собеседников. Потом, очевидно, удовлетворенный разговором, улыбнулся, встал и как ни в чем не бывало подошел к столику Сдаржинского. Раенко познакомил их. Фамилия подполковника Виктору Петровичу была известна. Когда он служил еще в Петербурге, ему приходилось слышать о сибирском генерал-губернаторе неком Иване Борисовиче Пестеле, который умудрился управлять Сибирью, припеваючи проживая со своей семьей… в столице. Злые языки утверждали, что сибирскому губернатору Пестелю это удалось благодаря покровительству Варвары Петровны Пукаловой, которая к нему благоволила. А Варвара Петровна была любовницей самого графа Аракчеева – всесильного приближенного царя…
Оказалось, что подполковник Павел Иванович Пестель является сыном этого сибирского генерал-губернатора.
Сдаржинского совершенно не интересовал этот блистательный подполковник, на которого, как и, наверное, на его отца, распространялось расположение Аракчеева. Поэтому он с кислой полуулыбкой пожал маленькую сильную руку Пестеля, сверкнувшую золотым перстнем. А от того, очевидно, не ускользнула ледяная вежливость Виктора Петровича. Он с любопытством несколько секунд рассматривал его своими внимательными монгольскими глазами. Потом неуловимо усмехнулся и вдруг неожиданно сказал, что «тоже помнит отца Сдаржинского, бывшего генерал-губернатора Кавказа…»
– Помилуйте, но почему «тоже»? – удивленно вырвалось у Виктора Петровича.
Ему прямо-таки всерьез показалось, что Пестель каким-то образом уловил нелестные мысли о его отце.
«Видимо, ты догадливый и чуткий», – подумал он.
А Пестель только слегка пошевелил бровью.
– Разве я сказал «тоже»? Значит, оговорился. И наверное потому, что мы с вами оба генерал-губернаторские сынки…
Это было сказано без иронической интонации – так, что не придерешься. Но почти неуловимо пахло скрытым вольномыслием, дерзновенной непочтительностью к высокой сановности родителей.