…Вот так-то учим солдатиков, чтобы за свободу, когда грянет час, они постояли! [56]А Мирабо был участником французской революции и, мол, он писал много сочинений… Майор говорил громко, почти заглушая других, сидящих за столом Но они, как отметил про себя Пестель, даже не обратили на это внимания. Только Орлов мельком бросил на Раевского задумчивый взгляд, когда тот произнес последнюю фразу. Видимо, к таким громким зажигательным речам неистового майора здесь привыкли. А он, распаляясь еще больше, перешел вдруг с прозы на стихи:
 
Рушитель милой мне отчизны и свободы,
О, ты! Что, посмеясь святым правам природы,
Злодейств неслыханных земле пример явил,
Всего священного навек меня лишил!
Доколе в варварстве не зная истощенья,
Ты будешь вымышлять мне новые мученья?
Властитель и тиран моих плачевных дней!
Кто право дал тебе над жизнию моей?
 
   – Браво! Браво! Раевский, я не знал, что ты так прекрасно декламируешь Гнедича! – захлопал в ладоши молодой, лет двадцати двух, человек в черном фраке, застегнутом на все пуговицы. У него были изящные с длинными ногтями руки, остроносое бледное лицо и темно-русые густые вьющиеся волосы. Очевидно, в обществе, что собиралось у Орлова, он был своим человеком. [57]
   – Еще бы, Пушкин, мне-то да не знать пьесы Гнедича «Перуанец к испанцу»! Да я стихи сии бессчетно раз воспроизводил перед юнкерами нашими на занятиях и советовал им выучить их на память…
   – Готовишь истинных санкюлотов? – заразительно рассмеялся Пушкин, сверкая ровными белыми зубами.
   – А санкюлоты из них выйдут преотличнейшие! – с веселой беззаботностью согласился Раевский.
   – Что вы там, господа, затеяли беседу о французах? Сейчас уже в моде не они, а итальянцы… Вот мне намедни сказывал Павел Иванович, – кивнул Орлов в сторону Пестеля, – что государь распорядился двинуть наши войска в Италию, – сказал Орлов, видимо, желая переменить тему разговора, и встретился глазами с Пестелем.
   Павел Иванович одобрительно, незаметно для всех остальных, наклонил голову. Только недавно он имел с Орловым разговор, в котором посоветовал вести себя как можно сдержанней и осторожнее во всякого рода речах на политические темы.
   «Надо беречь себя для нашего дела», – тогда сказал он Орлову. И поведал ему, что недавно из Петербурга была доставлена в Тульчин «Памятка для агентов тайной полиции». С ее содержанием он случайно познакомился, обнаружив ее среди бумаг на столе начальника штаба Второй армии Киселева. В «Памятке» среди множества заданий тайным секретным шпионам правительства, между прочим, предписывалось и узнавать о том: «вообще, какой дух в полку, и нет ли суждений о делах политических или правительства?»
   Кто мог поручиться, что сейчас среди сидящих за столом не затесался презренный наушник?
   Он оглядел всех присутствующих и подтвердил безразличным голосом:
   – Точно. В Италию.
   – А надо бы на помощь братьям нашим, грекам. Героям Геллады руку протянуть, – гулко прокричал, словно с кем-то споря, адъютант Орлова Охотников. Его грубоватое лицо передернулось. Он схватился за грудь и закашлялся.
   – А вы правы, Петр Алексеевич, – сочувственно посмотрел на него Орлов. – Греция нам ближе, да и освобождать от иноземного ига благороднее, чем помогать австрийцам душить итальянцев…
   – Вот чувства эти Александр Сергеевич недавно прелестно изволили выразить в своих стихах. Вы знаете их, господа, вмешался в разговор молчаливый нескладный офицер с мечтательными глазами. – Как у вас там очень хорошо сказано:
 
Венок ли мне двойной достанется на честь,
Кончину ль темную судил мне жребий боев?
 
   Кровь прилила к бледному лицу Пушкина. Он был смущен и обрадован похвалой.
   – Вы, Липранди, точно припомнили.
   – Такие стихи нельзя забыть, – серьезно сказал тот.
   – Иван Петрович, – обратился Пестель к Липранди, – я знаю, что вы обладаете такими стихами.
   – Нет ничего проще доставить вам такое удовольствие. Я на днях передам их список, – любезно опередил Пушкин медлительного на слова Липранди.
   Пестель еще в Петербурге, а затем здесь в Кишиневе встречался с Пушкиным. Но при каждой встрече поэт казался ему совершенно другим, «новым», словно их только что познакомили. Такова была, очевидно, богатая многогранность этой одаренной натуры – молодого веселого человека, изгнанного лицемерным мстительным царем сюда в южную бессарабскую глушь, на самую окраину империи.
   Рассматривая изгнанника, Пестель мысленно перебирал вольные строки его стихов, ставших заветными для многих участников тайного общества. Они проникали в бесчисленных списках во все уголки России. Тут и «Вольность», и «В. Л. Давыдову», и «Чаадаеву», и «Кинжал»!
   Что стоит только стихотворение к Василию Львовичу Давыдову, которого еще в 1818 году сидящий здесь Охотников принял в «Союз благоденствия». Сколько здесь многозначительных намеков!
 
Не ТЕ в Неаполе шалят,
А ТА едва ли там воскреснет…
………………………………
…Ужель надежды луч исчез?
Но нет! – мы счастьем насладимся,
Кровавой чашей причастимся…
 
   О революции, о борьбе кровавой с царем – вот о чем мечтает Пушкин – светлая пылкая голова… Недаром его так ненавидит «кочующий деспот» Александр Первый.
   Одно уже это свидетельствует о том, что Пушкина давно пора принять в тайное братство, надо лишь встретиться с ним наедине, поговорить душевно. Талант поэта нужен для святого дела.

XVII. Пушкин

   Желаемая встреча произошла нежданно-негаданно, когда Пестель однажды утром зашел к почтмейстеру кишиневскому Алексею Петровичу Алексееву, добрейшему чудаку, пламенному поклоннику Суворова, с которым он, храбрец-офицер, начал свою ратную жизнь.
   Он с гордостью носил драгунский мундир, увешанный боевыми крестами и опоясанный золотой, полученной за отвагу саблей. Рассказывали, что Алексеев не желал расставаться с боевым мундиром, отказывался от повышения в чинах на гражданском поприще…
   Пушкин любил ветерана за добродушную прямоту, бескорыстие, которые озарялись отблеском суворовской славы.
   В кабинете Алексеева Пестель и застал Пушкина, который ожидал куда-то ушедшего хозяина.
   Сегодня Пестель уловил перемены в настроении поэта. Если вчера Пушкин был возбужденным, восторженно шумным, то теперь – каким-то внутренне сосредоточенным, притихшим, хотя за этой сосредоточенностью чувствовалась глубоко затаенная радость. Чем она была вызвана, Пестель не знал. Может быть, тем, что сегодня был канун пасхального праздника, конец зимы, первый календарный день весны И одет был Пушкин тоже сегодня по-иному, не в черный фрак, а в пестрый архалук. На кудрях его алела феска.
   – Хочется повидаться с Алексеем Петровичем… И вы подождите. Сделайте милость. Не так скучно будет вдвоем, – любезно улыбаясь, не то просто сказал, не то попросил Пушкин.
   Такая откровенная простота обезоруживала и очаровывала. Пестель на миг забыл, что ему надо было встретиться из-за важных соображений с поэтом. Ему вдруг захотелось без всяких там деловых бесед просто поговорить с этим умным, откровенным и таким одаренным молодым человеком. Просто поговорить, не считая драгоценных, быстролетящих минут. Ему хотелось по-дружески поделиться тем, чем он делился с людьми очень близкими.
   И обычно не словоохотливый Павел Иванович, умевший как никто молчать и слушать, стал рассказывать Пушкину о том, что он считал основами основ жизни человека, движимого любовью к отечеству.
   Пестель, глубоко уважая своего собеседника, в разговоре с ним чувствовал себя значительно старше. И не только потому, что ему минуло уже тридцать, а Пушкин был намного моложе, но и потому, что и годы войны, и участие в Бородинской битве, где он получил первую боевую награду, и первое тяжелое ранение, и заграничный поход, и упорная учеба, и многолетняя деятельность в тайном революционном обществе – все это обогатило его жизненный опыт.
   Как старший брат с младшим он и хотел сегодня поделиться своим жизненным опытом. Они беседовали не менее двух часов. О чем шла беседа? Это было какое-то взаимное откровение и взаимное понимание.
   Сам Пушкин об этом сделал запись в кишиневском дневнике: «9 апреля. Утро провел с Пестелем; умный человек во всем смысле этого слова. «Mon coewr est motйrialiste, mais ma raison s'y refuse. [58]Мы с ним имели разговор метафизический, политический, нравственный и проч. Он один из самых оригинальных умов, которых я знаю…»
   От тем, связанных с политикой, философией, и литературой, разговор незаметно перешел к «возмущению» греков, что Пушкина и Пестеля более всего волновало.
   – Греки, получив неодобрение от государя нашего, который высказал по поводу повстанцев, что они не только иго султана сбросить хотят, но и гнет своих же господ, все же надеются увидеть прибытие русской армии не в помощь инсургентам и гетеристам, но для отмщения за поруганную религию…
   – Ну, а если царь равнодушие проявит к единоверцам? Я не думаю, что он искренен в своих религиозных чувствах, – воскликнул поднявшись со стула Пушкин. – Разве можно верить в это серьезно?
   – Успокойтесь. – Губы Пестеля дрогнули в еле уловимой улыбке. Он казался спокойным, но темные монгольские глаза его сверкнули также, как и голубые у его собеседника. – Это замечание делает честь прозорливости вашей. Я тоже не верю в добрые порывы царей. Но он должен считаться в какой-то степени с настроением своих подданных. Я надеюсь только на это.
   – Но стоит ли ожидать царского повеления? Не проще ли вам – благородным вождям армии русской – двинуться на помощь гетеристам? Разве не в силах Орлов направить подвластные ему дружины? Я сам завтра перейду Прут и примкну к Ипсиланти! Медлить нельзя! – горячо возразил Пушкин. Он, словно пойманный в клетку лев, нервно заметался по пустынному кабинету Алексеева.
   – Я разделяю ваше волнение. Но есть еще более возвышенные чувства и мысли, кои могут удержать от действий решительных не только благородных, как вы изволили выразиться, но и меня, а, возможно, и вас…
   Пушкин остановился.
   – А какие же это мысли, позвольте узнать? – Он доверчиво посмотрел на Пестеля.
   – Они заключаются в думах о судьбах отечества нашего, положение которого не менее бедственное, чем в стране под игом султанским… Мы хотим освобождать народы от ига иноземного, а свой народ забываем. Наша Россия стонет в рабстве крепостном от притеснения неслыханного. А мы других тянемся освобождать. Освободители!.. – до хриплого шепота понизил голос Пестель.
   – Так что же делать, Павел Иванович?
   – Силы надо беречь и копить. Беречь до тех пор, пока не пробьет час поднять мечи на деспота. Тогда и дивизия Михаила Федоровича Орлова понадобится… А вам не подобает делить опасность с гетеристами на чужбине. Вы отечеству лучше всего музой своей служите. Удаляться вам от родной земли, Александр Сергеевич, грех непростительный. И потомство вам этого греха не простит…
   – Мне хотелось бы, порой, из отечества уехать подалее, за семь морей. Уж очень душно у нас, в сатрапии царской. Недавно в Одессе мне побывать пришлось. Веет вольным духом там с просторов океанских. Его привозят моряки на кораблях… Вольный дух! Он влечет меня.
   – Да полноте, Александр Сергеевич! Везде еще поныне на планете рабство. В иных местах за морями народы скованы цепями еще покрепче, нежели у нас. Вам ли не знать? Но, повторяю, вам из отечества никуда нельзя отлучаться. Вы здесь нужны. Ваша муза на всю Россию слышна и людей пробуждает. И ничего, что вы не в тайном обществе. Свое дело вы лучше других совершаете.
   Пушкин в раздумье опустился на стул.
   – Мне примерно такое говорил друг бесценный мой Иван Иванович Пущин, когда я в тайное общество желал вступить. Он уверял меня, что, и не вступив в него, я сочинительством своим действую «как нельзя лучше для благой цели…» А все же грустно мне, что не в тайном обществе я. Войдя в него, я жизнь бы считал свою облагороженной. – На глазах поэта блеснули слезы.
   – Вам беречь себя надобно. Дисциплиной чувство обуздывать, чтоб не было ненужной беды. Разуму, расчету точному подчиняйтесь. Цените себя, Александр Сергеевич. Стихи ваши вся Россия в списках читает. Я ваш ноэль на императора впервые в Питере на улице услыхал. Его пели…
 
Ура! В Россию скачет
Кочующий деспот…
 
   – Это, Павел Иванович, радостно мне как сочинителю слышать и, пожалуй, лестно. Все мы поэты до похвал – великие лакомки. Неудивительно, в Киеве – это в феврале было – в доме генерала Раевского повстречал я Сергея Ивановича Муравьева-Апостола, а он без длинных предисловий как приветствие возьми мне да наизусть прочитай мою оду «Вольность», за которую меня царь и сослал сюда:
 
…Тираны мира, трепещите!
А вы мужайтесь и внемлите,
Восстаньте, падшие рабы!
 
   и прочее, прочее, прочее… Я удивился, конечно, что Муравьеву-Апостолу мои стихи ведомы. Он мне говорит: «Вот видите, и без печати ваши стихи всюду известны». А мне стало не только радостно, но и горько…
   – Отчего же горько, Александр Сергеевич?
   – Потому что печатное слово самую широкую гласность имеет. А не все мои стихи до народа доходят. Царская цензура – суть варварство и произвол. А цензура у нас в России ныне как нигде свирепа. Живое слово душит. И надзор иезуитский такой, что друзьям боюсь иные стихи по почте послать.
   – Не надо сетовать! – Пестель сжал свою руку в кулак так, что хрустнули от напряжения красивые длинные пальцы. – Придет время – и будет на Руси свобода для всех. Закон обеспечит личную неприкосновенность, свободу личности и совести. И, конечно, полную свободу печати! Тогда стихи ваши дойдут до всех! Каждое стихотворение ваше! – В голосе Пестеля звенела убежденность.
   Он говорил так, словно все это, сейчас невероятное и неслыханное, было давно решенным и неизбежным…
   Об этом не наступившем, но несомненно наступающем грядущем сейчас свидетельствовала не только сила его слов, его голоса – весь его облик – невысокая коренастая фигура. И лицо с упрямым разлетом бровей, из-под которых блестели черные, нацеленные куда-то в неведомое глаза. Все дышало в этом человеке непоколебимой верой. Таким навсегда запомнился Пестель Пушкину.

XVIII. Царь удовлетворен…

   После этой встречи Пушкин несколько раз видел Пестеля. Непроницаемо спокойный и корректный Павел Иванович был официально вежлив. Ни одного лишнего движения. Ни одного лишнего слова. Пушкину, глядя на него, вспоминались сказанные когда-то им слова: «Разуму, расчету точному подчиняйтесь!»
   Чувствовалось, что этот совет Пестель применяет в первую очередь К самому себе. Ноэта корректная сдержанная целеустремленность была теперь для Пушкина как бы фоном, на котором во всей силе и неповторимости вырисовывался образ Пестеля в тот памятный день 9 апреля.
   Пушкин снова встретился с Пестелем в Кишиневе перед самым началом летней жары. Павел Иванович выполнял здесь правительственное поручение: требовалось удалить как можно деликатнее из пределов империи молдаванского господаря Михаила Суццо, который бежал из Ясс на Российскую землю.
   Закончив блестяще возложенную на него щекотливую миссию, Пестель навсегда покинул Бессарабию. Он оставил Пушкина как бы наэлектризованным его мыслями о будущем России, вдохновенным на новые творческие дерзания… В голове поэта-изгнанника рождались новые мятежные строфы стихов, и его влекло на берега Черного моря, в Одессу, где, как ему казалось, было не только больше простора, но и дышалось свободнее.
   А Пестель, возвратясь из Бессарабии на Украину, уже составлял свое знаменитое донесение о греческом восстании, в котором замечательно верно дал всесторонний анализ этому событию.
   Донесение было пронизано мыслью склонить русского императора к оказанию помощи греческим повстанцам в их борьбе с полчищами султана.
   Пестель писал: «…глаза и ожидания всех обращены к России, которая во все времена и среди всех предшествующих событий всегда показывала себя твердой защитницей греков и доказала свое бескорыстие среди всех обстоятельств и с особенным блеском со времени 1812 года. Греки, получив урок в том неодобрении, которое его величество высказало по поводу поведения повстанцев, все же надеются увидеть прибытие русской армии не в помощь инсургентам и гетеристам, но Для отмщения за поруганную религию. Алтари осквернены, договоры в презрении и самые священные и законные интересы империи [59]не признаются и попираются».
   Пестель как истинный друг греческих повстанцев делал все возможное, чтобы они получили скорее помощь от русской армии, потому что их положение стало поистине трагичным. [60]
   На отчаянный вопль о помощи Александра Ипсиланти царь ответил, что греки бунтуют против своего законного государя султана, поэтому он не может помочь им… На царя повлиял австрийский канцлер реакционер князь Меттерних. Он убедил Александра Первого, что гетеристы действуют с единой целью – поссорить Австрию с Россией по заданию неких мифических парижских революционеров. [61]
   Теснимый со всех сторон врагами, получив от царя вместо ожидаемой помощи отказ, Ипсиланти окончательно потерял веру в победу. Он бросил войско и, проклиная своих товарищей по оружию, обвиняя их в подлости и трусости, бежал в Австрию. Здесь его по приказанию Меттерниха предательски схватили австрийские жандармы, заточили в крепость, где он и умер.
   А его товарищи мужественно продолжали борьбу с полчищами янычар. Окруженные со всех сторон врагами, они почти все пали смертью храбрых в битве под Драгошанами. [62]
   Страшная трагедия, разыгравшаяся в дунайских княжествах, где озверевшие янычары дотла сжигали деревни и города, вырезая крестьянское население, вылилась в сплошные греческие погромы, которые прокатились по всей Османской империи. Султанские изверги стали убивать греков без разбора. От убеленных сединами стариков до новорожденных младенцев. Мучительным казням подвергались даже самые богатые фанариоты. В Стамбуле опьяневшие от крови янычары ворвались в патриарший дворец, перерезали греческих священников, а самого константинопольского патриарха Георгия V, высохшего немощного восьмидесятичетырехлетнего старца, повесили на воротах дворца. [63]
   Но греческая трагедия не поколебала трусливой позиции православного русского царя. Он по-прежнему соблюдал предательский нейтралитет. Не поколебало его позиции в этом вопросе, конечно, и донесение Пестеля «О возмущении греков».
   Это толковое умное донесение Александр Первый прочитал с удовлетворением. Царь любил, когда порученное задание его подчиненные выполняли аккуратно и хорошо. На вопрос министра иностранных дел Нессельроде: «Кто это из дипломатов смог так умно и верно описать положение Греции и христиан на Востоке?», император самодовольно улыбнулся:
   – Не более и не менее, как только армейский подполковник. Да, вот какие у меня служат в армии подполковники!

XIX. Новое назначение

   Удовольствие, которое испытывал император, высоко оценив доклад Пестеля по греческому вопросу, не прошло бесследно. Пестель давно стремился получить в свое распоряжение отдельную воинскую часть, чтобы иметь возможность, командуя ею, поднять восстание. Поэтому он с нетерпением ждал приказа о своем производстве в полковники и назначение командиром полка.
   Но хотя в конце 1820 года во Второй армии освободилось место полкового командира и Киселев предложил на эту должность Пестеля, царь не согласился с его рекомендацией. В доносе, полученном царем от библиотекаря главного штаба Грибовского, среди членов тайного общества упоминалась фамилия Пестеля. Правда, доносчик сообщал, что тайное общество – Союз благоденствия – само себя распустило, однако Александр Первый распорядился вычеркнуть фамилию Пестеля из списка подлежащих к производству в полковники.
   А Пестель, не зная причины задержки своего назначения в полковники, нервничал. Срывался его заветный план дальнейших революционных действий. И, устав ожидать царского приказа, он решил искать другие пути к намеченной цели. Павел Иванович стал вести переговоры с графом Иваном Осиповичем Виттом – невысоким с фатовскими усиками, пустыми глазами, фанфаронистым генерал-лейтенантом.
   Отец Витта – Иосиф – голландец родом, служил некогда генералом Речи Посполитой. Он из меркантильных соображений уступил свою супругу гречанку Софию – замечательную красавицу, богатейшему магнату помещику на Украине Станиславу Потоцкому. Воспитанный в растленной атмосфере предательства и лжи, Иван Осипович Витт сделал блестящую карьеру в свите Александра Первого. Он выполнял с успехом самые деликатные поручения. Был соглядатаем царя в Вене, в Варшаве, в главной квартире Наполеона, а сейчас командовал Бугскими военными поселениями и состоял обер-шпионом императора на юге России.
   «Сколько я его знаю – он лжец и самый неосновательный человек… „Двухличка“, – писал о нем Багратион Барклаю де Толли в 1811 году. [64]
   Пестель хорошо знал о всех этих качествах Витта, но рассчитывал, перейдя к нему на службу, получить под свою команду отдельную часть. Для успеха своего замысла, крайне нужного тайному обществу, Пестель готов был стать родственником Витта – жениться на его дочери графине Изабелле… Но вдруг пришел нежданно из Петербурга высочайший приказ о производстве Пестеля в полковники и назначении его командиром Вятского пехотного полка, стоящего в Линцах.
   Видимо, впечатление, которое произвел доклад Пестеля о греческом восстании, было таково, что царь решил продвижением по службе подкупить нужного ему толкового человека.
   Пестель, читая приказ о своем назначении, облегченно вздохнул. Теперь можно было навсегда отложить тягостную для него женитьбу на графине Изабелле и порвать всякое знакомство с неприятным, фальшивым вельможей Виттом.

XX. В родной гавани

   Пестель в своем донесении недаром писал, что султанским правительством «самые священные и законные интересы империи не признаются и попираются…». [65]
   Упадок торговли хлебом ущемил интересы привилегированного сословия тогдашнего русского государства – помещиков, главных поставщиков хлеба на международный рынок. Но Александр Первый настолько попал под влияние австрийского канцлера Меттерниха, что продолжал своей политикой подрывать престиж родной страны. Он даже отстранил от службы министра иностранных дел Иоанна Каподистрию, который убеждал царя в необходимости отпора султанской агрессии на Балканах.
   Козни султанского правительства болезненно почувствовали жители Одессы и других черноморских портов. Деловая жизнь в этих городах во многом зависела от заморской торговли. И лишь только в Карантинной гавани Одессы перестали бегать один за одним по сходням сносчики [66]с мешками зерна, лихо опрокидывая их над арфой, [67]прикрывавшей люк корабельного трюма, жизнь в порту замерла.
   Одесситам было грустно приходить в опустевшую гавань, где не слышались уже веселые покрикивания портовых работников:
   – Чок! Чок! Чок!
   – Вира по малу!
   – Майна банда!
   – Ай да наша, кадка, кадочка!
   – Крутится – вертится!
   Где перестала литься, словно золотой поток, отборная украинская пшеница, ударяясь в проволочные струны трюмной арфы, где перестали подымать на кораблях белые паруса.
   Такая участь постигла и видавшую виды ветхую шхуну «Марину», на которой в должности подшкипера плавал Иванко Мунтяну.
   Владелец и шкипер шхуны Яков Родонаки, не имея фрахта, вынужден был распустить экипаж своего судна, оставив лишь для присмотра за «Мариной» престарелого боцмана.
   Таким образом, неожиданно Иванко стал безработным, «сухопутным моряком». С неделю он отдыхал, отсыпался, никуда не выходя из домика и вишневого садочка стариков Чухраев, которые уехали к Кондрату в Трикратное. Всласть лакомился Иванко и чисто одесскими блюдами, по которым истосковался, странствуя по свету: ел плов из мидий, жареную и копченую скумбрию, мамалыгу с брынзой, которую ему готовила старуха-молдаванка. Все это он запивал кислым холодным вином…
   Однако сытая, однообразная жизнь вскоре наскучила. Надоели и вино, и брынза, и мидии, и скумбрия. Иванко потянуло к морю.
   Хмурый и задумчивый, он целые дни стал проводить в гавани, слоняясь по берегу, по опустевшим причалам, возле которых покачивались на ленивых волнах, скрипя швартовыми, огромные корабли. [68]
   Вид этих пленников, привязанных крепкими канатами к берегу, наводил тоску. Иванко чувствовал, что он вместе с кораблями разделяет одну горькую участь… Когда же, когда на голых мачтах этих морских исполинов поднимутся паруса, и корабли снова отправятся в свои странствования по морям и океанам?
   Когда?…
   Томимый бездельем, Иванко как-то вечером присел на причальную тумбу – старинную чугунную пушку, врытую в береговой суглинок, и с тоской, (который раз!) разглядывал пустынные морские волны, словно раскаленные от ярко-красных лучей заката.