— Дуся, ты здоров? — неистово вопросила миссис Райлли, едва канонада стихла.
   В ответ Игнациус издал надсадный звук. Из желто-небесных глаз струились слезы.
   — Скажи что-нибудь, Игнациус! — взмолилась его мать, обернувшись как раз в тот момент, когда сын высунул голову из окна и стравил прямо на помятый борт автомобиля.
   Патрульный Манкузо медленно прогуливался по улице Шартр, одетый в балетное трико и желтый свитер — такой наряд, по замыслу сержанта, должен был помочь ему привлекать к ответственности подлинных, достоверных подозрительных субъектов вместо дедуль и мальчиков, ожидающих мамочек. Костюм этот был сержантским наказанием. Сержант объяснил Манкузо, что отныне и впредь тот будет нести единоличную ответственность только за привлечение подозрительных субъектов, а гардероб полицейского управления настолько богат, что Манкузо сможет выступать в новой роли каждый божий день. С обреченным видом Манкузо натянул трико прямо перед сержантом, и тот сразу же выпихнул его из участка на улицу, на прощанье велев подтянуться — или вон из полиции.
   За два часа крейсирования по Французскому Кварталу Манкузо не схватил никого. Дважды мелькала надежда. Он остановил мужчину в берете и попросил закурить, но мужчина пригрозил, что сейчас его арестует. Затем он привязался к молодому человеку в шинели с дамской шляпкой на голове, но молодой человек заехал ему ладонью по физиономии и рванулся прочь.
   Патрульный Манкузо брел по улице Щартр и потирал щеку, которую до сих пор жгла пощечина, и тут услышал что-то похожее на взрыв. Надеясь, что какой-нибудь подозрительный субъект только что бросил бомбу или застрелился, он забежал за угол Святой Анны и увидел, как зеленая охотничья шапочка испускает среди развалин потоки рвоты.

ДВА

   «С распадом Средневековой Системы боги Хаоса, Безумия и Дурновкусия обрели господство,» — писал Игнациус в одном из своих больших блокнотов «Великий Вождь».
 
   По окончании периода, в котором западный мир наслаждался порядком, покоем, согласием и единением со своим Истинным Богом и Троицей, задули ветры перемен, несшие с собою порочные дни впереди. Злой ветер никому добра не принесет. Светлые дни Абеляра, Фомы Беккета и Рядового Человека угасли и стали тщетой; колесо Фортуны отвратилось от человечества, сокрушив его ключицы, раздробив ему череп, свернув туловище, проткнув почечную лоханку, опечалив душу. Вознесясь когда-то столь высоко, человечество пало столь низко. Посвященное некогда душе ныне посвятилось торжищу.
 
   — Это довольно прекрасно, — сказал Игнациус себе и продолжил скоропись.
 
   Торгаши и шарлатаны захватили контроль над Европой, называя свое вероломное Евангелие «Просвещением». День саранчи близился, однако из золы человечества никакого Феникса не восстало. Смиренный и благочестивый крестьянин Пьер Пахарь отправился в город продавать своих детей лордам Нового Порядка с намерениями, которые мы в лучшем случае можем назвать сомнительными. (См. Райлли, Игнациус Ж., Кровь на их руках: Преступность всего этого, Исследование избранных злоупотреблений в Европе шестнадцатого века, Монография, 2 стр., 1950, Зал Редкой Книги, Левый Коридор, Третий Этаж, Мемориальная Бибилиотека Ховарда-Тилтона, Университет Тулэйн, Новый Орлеан, 18, Луизиана. Примечание : Я отправил эту исключительную монографию почтой в дар библиотеке; тем не менее, в действительности я не очень уверен, была ли она вообще принята. Ее могли запросто выбросить, поскольку написана она всего-навсего простым карандашом на линованной блокнотной бумаге.) Коловращение расширилось; Великая Цепь Бытия лопнула подобно множеству канцелярских скрепок, нанизываемых одна на другую каким-нибудь слюнявым идиотом; смерть, разруха, анархия, прогресс, честолюбие и самоусовершенствование — вот чему суждено было стать новым роком Пьера. Причем, роком прежестоким: теперь ему пришлось столкнуться с извращением необходимости ИДТИ РАБОТАТЬ.
 
   Его видение истории на мгновение померкло, и Игнациус внизу страницы набросал карандашом петлю. Рядом изобразил револьвер и небольшую коробочку, на которой аккуратно вывел печатными буквами: ГАЗОВАЯ КАМЕРА. Поелозил грифелем по бумаге взад-вперед и подписал: АПОКАЛИПСИС. Закончив украшать страницу, он отшвырнул блокнот на пол, где уже было разбросано множество таких же блокнотов. Сегодня очень продуктивное утро, подумал он. Я столько не свершал неделями. Глядя на десятки «Великих Вождей», образовавших около кровати ковер из индейских головных уборов, Игнациус самодовольно думал, что на их пожелтелых страницах и широких линейках — семена колоссального исследования сравнительной истории. Весьма неупорядоченные, разумеется. Но настанет день, и он предпримет сию задачу: отредактировать фрагменты своей ментальности и составить из них головоломку грандиознейшего замысла; будучи сложенной, она явит образованным людям тот катастрофический курс, коему следовала история последние четыре столетия. За те пять лет, что он посвятил этой работе, в среднем ежемесячно им производилось лишь шесть абзацев. Он даже не мог припомнить, что написано в некоторых блокнотах, а несколько, осознавал он, и вообще заполнено главным образом каракулями. Тем не менее, спокойно размышлял Игнациус, Рим не сразу строился.
   Игнациус задрал свою фланелевую ночную сорочку и поглядел на вспухший живот. Его часто раздувало подобным образом, когда он залеживался по утрам в постели, созерцая плачевный поворот, принятый событиями со времен Реформации. Дорис Дэй [Сценическое имя певицы и киноактрисы Дорис фон Каппельхофф (р.1924), звезды романтических голливудских комедий 1950-60-х годов.] и туристические «грейхаунды», стоило им прийти на ум, вызывали расширение его центральной части еще скорее. Однако после попытки ареста и автомобильной аварии его раздувало практически без всякой причины, пилорический клапан захлопывался без разбору и наполнял желудок пойманным в ловушку газом — газом, что обладал и собственным характером, и собственным бытием, и терпеть не мог своего заточения. Игнациус задавался вопросом: а не пытается ли его пилорический клапан, подобно Кассандре, сообщить ему нечто. Как медиевист, Игнациус верил в rota Fortunae или «колесо судьбы» — основополагающую концепцию трактата De Сonsolatione Philosophiae [«Об утешении философией» (лат.) — трактат римского философа и государственного деятеля Аниция Манлия Северина Боэция (480?—524?), написанный им около 523 года в тюремном заключении по ложному обвинению в государственной измене. Боэций был казнен своим бывшим патроном, королем остготов Теодориком без суда и следствия.], философской работы, заложившей фундамент всего средневекового мышления. Боэций, покойный римлянин, написавший Сonsolatione, будучи несправедливо заточенным в узилище императором, сказал, что слепая богиня крутит нас на колесе, и невезение наше случается циклами. Не стала ли смехотворная попытка арестовать его началом плохого цикла? Не ускоряется ли его колесо вниз? Авария тоже была дурным знаком. Игнациуса это встревожило. Философия философией, но Боэция все равно пытали и убили. Тут клапан Игнациуса захлопнулся снова, и он перекатился на левый бок, чтобы под давлением тела клапан открылся опять.
   — О, Фортуна, слепая, невнимательная богиня, я пристегнут к твоему колесу, — рыгнул Игнациус. — Не сокрушай меня под своими спицами. Вознеси меня повыше, божество.
   — Ты чего там бормочешь, дуся? — спросила мать через закрытую дверь.
   — Я молюсь, — сердито ответил Игнациус.
   — Сегодня ко мне заглянет патрульный Манкузо насчет аварии. Прочел бы немножко «Славься-Марий» за меня, голубчик.
   — Ох ты ж Господи, — пробормотал Игнациус.
   — По-моему — так чудесно, что ты молитвы читаешь, дуся. А я все кумекаю, чего ж ты там, запершись, все время делаешь.
   — Уйдите, я вас умоляю! — заорал в ответ Игнациус. — Вы сокрушаете мой религиозный экстаз.
   Энергично подскакивая на одном боку, Игнациус ощущал, как в горле вздымается мощная отрыжка, но стоило в ожидании открыть рот — и он испустил лишь крошечный рыг. Тем не менее, подскоки на месте возымели некое физиологическое действие. Игнациус потрогал маленькую эрекцию, указывавшую вниз, в сторону простыни, подержался за нее и затих, пытаясь решить, что же ему делать дальше. В этом положении, с красной фланелевой сорочкой, закатанной до груди, и массивным животом, вдавившимся в матрац, он несколько печально размышлял о том, что после восемнадцати лет вожделения оно стало всего-навсего механическим физическим актом, лишенным полетов фантазии и изобретательности, на которые он некогда был вдохновенно способен. Было время, когда он почти превратил его в форму искусства, предаваясь ему мастерски, со рвением художника и философа, ученого и джентльмена. Где-то в комнате до сих пор погребено несколько аксессуаров, которыми он когда-то пользовался: резиновая перчатка, лоскут ткани от шелкового зонтика, склянка «Ноземы». Уборка их в самом финале действа со временем стала слишком угнетать.
   Игнациус манипулировал и сосредотачивался. Наконец, возникло видение: знакомая фигура большой и преданной колли, его любимца в старших классах. «Гав!» — почти уже слышал Игнациус голос Рекса. — «Гав! Гав! Р-раф!» Рекс снова выглядел таким живым. Одно ухо висело. Он шумно дышал. Привидение перепрыгнуло через забор и помчалось за палкой, неким образом приземлившейся прямо посреди одеяла Игнациуса. Пока белая с рыжими подпалинами шерсть приближалась, глаза Игнациуса расширились, сошлись к переносице и закрылись, и он немощно откинулся на спину, провалившись во все свои четыре подушки, с надеждой только на то, что где-нибудь в комнате завалялась пачка «Клинексов».
* * *
   — Я тут насчет работы швицара пришел, по объяве.
   — Н-да? — взглянула Лана Ли на солнечные очки. — А какие-нибудь рекомендации у тебя имеются?
   — Мне падлицаи комендацыю выписали. Грят, мне ж лучше, ежли я свое очко по найму устрою, — ответил Джоунз и выпустил реактивную струю дыма поперек пустующего бара.
   — Прошу прощения. Никаких полицейских субчиков. Только не в таком бизнесе, как тут. Мне за инвестицией следить нужно.
   — А я еще покудова не супчик, но уже могу точно сказать, чего мне впаяют: бомж без видимых срецв сущщества. Так и сказали. — Джоунз весь ушел в собиравшуюся тучу. — Я и думаю себе: мож, «Ночью Тех» обрадывается, ежли дадут кому-то членом опчества стать — ежли бедного цветного паренька от тюряги удержут. Из-за меня суда пикеты не полезут, я «Ночью Тех» путацию дам: как хорошо тут граждамские права бдют.
   — Хватит чушь пороть.
   — Э-эй! В-во как!
   — У тебя есть опыт работы швейцаром?
   — Чё? Веником да шваброй махать, и прочее говно для нигеров?
   — Ты за языком следи, мальчонка. У меня тут чистый бизнес.
   — Черт, да это ж как два пальца облюзать, особливо цветному народу.
   — Я искала, — произнесла Лана Ли, становясь суровым начальником отдела кадров, — на эту работу подходящего мальчонку на несколько дней. — Она сунула руки в карманы реглана и всмотрелась в солнечные очки напротив. В самом деле отличная сделка — как подарок, оставленный на крыльце. Цветной парень, которого арестуют за бродяжничество, если он работать не будет. У нее появится крепостной швейцар, которым она сможет помыкать почти за так. Превосходно. Лана почувствовала себя лучше впервые с тех пор, как застукала эту парочку субчиков, гадивших в ее баре. — Зарплата двадцать долларов в неделю.
   — Эй! То-то я гляжу, что подходящий так и не объявился. Ууу-иии. Слуш, а чё с минималой заплатой стало?
   — Тебе работа нужна, так? А мне — швейцар. Бизнес завонялся. Отсюда и считай!
   — Последний чувак, что тут батрачил, должно быть, с голодухи помер.
   — Работаешь шесть дней в неделю с десяти до трех. Если будешь регулярно ходить, кто знает? Может, маленькую надбавку получишь.
   — Не волнуйсь. Я легулярно ходить буду — чё хошь, лишь бы на пару-другу часиков очко от падлицаев прикрыть, — ответил Джоунз, овевая дымом Лану Ли. — Где тут вы свою швабру, к ебенемаме, держишь?
   — Первое, что нам нужно понять: рты мы тут держим чистыми.
   — Есть, мэ-эм. Уж я точно не хочу такому прекрасному месту вывеску портить, как «Ночью Тех». В-во!
   Открылась дверь, и вошла Дарлина в коротком атласном платье как на коктейль и цветочной шляпке, изящно поддергивая на ходу подол.
   — Явилась наконец? — заорала ей Лана. — Я сказала тебе сегодня к часу быть.
   — У меня вчера вечером какаду слег с простудой, Лана. Просто ужас. Всю ночь кашлял, мне в самое ухо.
   — И где ты только такие отговорки придумываешь?
   — Да так и было же ж, — обиженно пробурчала Дарлина. Она водрузила свою громадную шляпку на стойку и вскарабкалась на табурет, прямо в тучу дыма, выпущенную Джоунзом. — Я ж его к ветеринару сёдни утром должна была свозить, укол витамина сделать. Я ж не хочу, чтоб бедная пташка мне все мебеля обкашляла.
   — Чего это тебе вчера в голову взбрело тех двух субчиков привечать? Каждый день, каждый же день, Дарлина, я пытаюсь тебе объяснить, какая нам тут клиентура нужна. А тут захожу и вижу, как ты всякую дрянь с моего бара пожираешь с какой-то старой каргой и какой-то жирной говняшкой. Ты что — хочешь мой бизнес прикрыть? Люди сюда сунутся, увидят эдакую комбинацию — и в другой бар отвалят. Ну что еще нужно сделать, чтобы ты зарубила себе на носу, Дарлина? Как еще нормальному человеку достучаться до таких мозгов, как у тебя?
   — Ну я же ж вам уже сказала — мне стало жалко несчастную женщину, Лана. Вы б видели, как ее сын третирует. Вы б слышали, какую историю он мне про «грейхаунд» рассказывал. Покуда эта милая старушка сидит и платит за всю его выпивку. Я ж не могу не взять хоть один из ее кексиков, чтобы ей приятное сделать.
   — В следующий раз поймаю, как ты таких людей поощряешь и мне всю инвестицию гробишь, пинка отсюда прямо под зад получишь. Это ясно?
   — Да, мэм.
   — Ты хорошо поняла, что я сказала?
   — Да, мэм.
   — Ладно. Теперь покажи этому мальчонке, где мы швабры и прочую срань держим и убери бутылку, которую старушенция раскокала. Ты отвечаешь за то, чтобы все это чертово заведение сверкало как стеклышко из-за того, что ты мне вчера вечером тут натворила. Я за покупками. — Лана дошла до дверей и обернулась. — И я не хочу, чтобы кто-нибудь дурака валял с ящиком под стойкой.
   — Вот те крест, — сказала Дарлина Джоунзу после того, как Лана хлопнула за собой дверью, — тут хуже, чем в армии. Она тебя только сегодня наняла?
   — Ага, — ответил Джоунз. — Тока не совсем наняла. Она меня как бы с подставки на укционе купила.
   — Ты, по крайней мере, жалованье получать будешь. А я на одни проценты вкалываю с того, скока тут народ вылакает. Думаешь, легко? Попробуй убеди кого-нить купить вторую рюмашку того, что они тут набодяжат. Голимая вода. Да чтоб хоть как-то торкнуло, надо десять, пятнадцать долларов спустить. Вот те крест, работа аховая. Лана даже в шампаньское воду спускает. Поди сам попробуй. А еще скулит, что бизнес завонялся. А с бара небось не берет ничего, а то знала бы. Пусть у ней хоть пять человек дует, она башли гребет. Вода ж ничё не стоит.
   — А чо она покупать пошла? Кнут?
   — Хрен ее поймешь. Лана мне никогда ничего не говорит. С прибабахом она, эта Лана. — Дарлина изысканно высморкалась. — А я на самом деле хочу стать экзотикой. Я уж и движения дома репетирывала. Развести бы Лану, чтоб я тут по вечерам танцевала, тогда и регулярная зарплата мне будет, и можно бросить водичку за проценты толкать. А кстати, хорошо, что вспомнила: мне с того, что эти тут выдули вчера, кое-какие проценты капают. Старушка-то порядком пива насосалась, точно. Прям и не знаю, чего Лана разгунделась. Бизнес как бизнес. Жирик этот с мамашкой ничуть не хуже других, кого сюда заносит. Я так думаю, Лану эта смешная зеленая шапочка заела, что он на макушку себе напялил. Он когда говорил — наушники натягивал, а когда слушал — снова их подымал. А как Лана подвалила, так на него уже все орали, поэтому ушки на шапке у него торчали, что твои крылышки. И смех, и грех.
   — Так ты говоришь, чувак этот тут со своей мамашей шибался? — спросил Джоунз, мысленно что-то сопоставляя.
   — Ага. — Дарлина сложила носовой платок и запихнула себе в декольте. — Только б им в голову не взбрело снова сюда зарулить. Тогда уж мне наверняка туго придется. Х-хосподи. — Дарлина тревожно огляделась. — Слышь, нам тут чего-то сделать надо, пока Лана не вернулась. Только ты это. Не шибко напрягайся чистить эту помойку. По-моему, тут чисто никогда не было — сколько себя тут помню. К тому же все время тут хоть глах выколи — никто ничего и не заметит. Лану послушать, так эта дыра у нее — прямо «Ритц» да и только.
   Джоунз пульнул в нее свежей тучей. Через очки ему вообще едва ли что-то было видно.
* * *
   Патрульному Манкузо нравилось ездить на мотоцикле по Проспекту Св. Чарльза. В участке он позаимствовал самый большой и громкий — сплошь хром и небесная голубизна, он по мановению переключателя весь вспыхивал и мигал китайским бильярдом красных и белых огней. Сирены — какофонии дюжины ополоумевших котов — хватало на то, чтобы все подозрительные субъекты в радиусе полумили испражнялись от ужаса и неслись в укрытие. Любовь патрульного Манкузо к мотоциклу была платонически интенсивна.
   Хотя силы зла, генерируемые отвратительным — и, очевидно, невозможным для раскрытия — подпольем подозрительных субъектов, в этот день казались ему очень далекими. Древние дубы Проспекта Св. Чарльза арками склоняли ветви над проезжей частью, укрывая ее будто тентом и охраняя патрульного Манкузо от мягкого зимнего солнца, плескавшегося и искрившегося на хроме мотоцикла. Хотя последние дни были холодны и промозглы, этот неожиданно оказался на удивление теплым — такое тепло и смягчает новоорлеанские зимы. Патрульный Манкузо ценил эту мягкость, поскольку на нем были лишь майка да бермуды — на таком гардеробе остановился сегодня сержант. Длинная рыжая борода, закрепленная за ушами посредством проволоки, в действительности несколько согревала ему грудь; он умудрился выхватить бороду из шкафчика, когда сержант отвернулся.
   Патрульный Манкузо вдыхал полной грудью прелый запах дубов и думал, романтически отклоняясь от темы, что Проспект Св. Чарльза — наверное, самое славное место на свете. Время от времени он обгонял медленно качавшиеся трамваи, казалось, лениво не направлявшиеся ни к одной определенной конечной остановке, следуя своему маршруту меж старых особняков по обе стороны проспекта. Все выглядело таким спокойным, таким процветающим, таким неподозрительным. В свое нерабочее время он едет проведать эту несчастную вдову Райлли. Она казалась такой жалкой, когда рыдала среди обломков. Ну, по крайней мере, он попробует ей хоть как-то помочь.
   На Константинопольской улице он свернул к реке, треща и рыча по обветшавшему району, пока не поравнялся с кварталом домов, выстроенных в 1880-х и 90-х годах, — деревянных реликтов готики и Позолоченного Века, с которых осыпались резьба и завитки орнаментов. Стандартные пригородные строения боссов в твидовых костюмах, разделенные тупичками настолько узенькими, что стены можно соединить школьной линейкой, и огороженные острыми железными частоколами и низенькими стенами из крошащегося кирпича. Здания побольше становились импровизированно многоквартирными, причем веранды превращались в дополнительные комнаты. В некоторых двориках блестели алюминиевые гаражи, а к одному-двум домам уже были приделаны сверкавшие алюминием навесы. Весь район деградировал от викторианского до никакого в особенности, квартал переехал в двадцатый век беззаботно и небрежно, причем — с весьма ограниченными средствами.
   Адрес, который искал патрульный Манкузо, оказался самой крохотной постройкой квартала, не считая гаражей, — эдакий лиллипут восьмидесятых. Замерзшее банановое дерево, бурое и битое, чахло перед крыльцом, вот-вот готовое рухнуть под собственным весом, подобно железной ограде, уже опередившей его давным-давно. Возле мертвого дерева горбился земляной холмик, в котором наискось торчал кельтский крест, вырезанный из фанеры. «Плимут» 1946 года был запаркован во дворике, упираясь бампером в ступеньки крыльца, а выступавшими хвостовыми огнями перегораживая всю кирпичную дорожку. Тем не менее, если б не «плимут», не потемневший от непогоды крест и не мумифицировавшееся банановое дерево, дворик был бы совершенно гол. В нем не было кустарника. В нем не росла трава. И не пели никакие птицы.
   Патрульный Манкузо взглянул на «плимут» и увидел глубокую вмятину на крыше, а крыло, все измятое кругами, отстояло от корпуса на добрых три или четыре дюйма. СВИНИНА С БОБАМИ ВАН КАМПА было напечатано на куске картона, который прикрывал дыру, некогда служившую задним окном. Остановившись около могилки, Манкузо прочел выцветшие буквы на кресте: РЕКС. Затем поднялся по стертым кирпичным ступенькам и услышал из-за наглухо закрытых ставней раскатистое пение:
 
Большие девочки не плачут.
Большие девочки не плачут.
Большие девочки, они не пла-а-чу-ут.
Они не плачут.
Большие девочки, они не плачу-у-… ут.
 
   Дожидаясь, пока кто-нибудь выйдет на звонок, он прочел выцветшую наклейку на дверном стекле: «От излишней болтовни в море тонут корабли». Под надписью ВОЛНА прижимала палец к губам, уже побуревшим от времени.
   Многие особи квартала выползли на веранды поглазеть на него и на мотоцикл. Жалюзи в доме напротив, медленно шевелившиеся вверх и вниз, чтобы установился должный фокус, явно свидетельствовали и о значительной невидимой аудитории, поскольку полицейский мотоцикл в окрестностях сам по себе — событие, а особенно — если его водитель носит шорты и рыжую бороду. Квартал был, разумеется, беден, но честен. Неожиданно смутившись, патрульный Манкузо позвонил в колокольчик еще раз и принял, по его мнению, официальную стойку. Он явил миру свой средиземноморский профиль, однако публика узрела лишь щупленькую фигурку землистого цвета: шорты неуклюже болтались в промежности, паучьи ножки, слишком голые под форменными подвязками и над нейлоновыми носками, гармошкой спускавшимися на лодыжки. Публика взирала с прежним любопытством, но без должного эффекта; а некоторые и вообще давно ожидали явления в это миниатюрное строение чего-то подобного.
 
Большие девочки не плачут.
Большие девочки не плачут.
 
   Патрульный Манкузо свирепо забарабанил в ставни.
 
Большие девочки не плачут.
Большие девочки не плачут.
 
   — Дома они, тута, — завопила какая-то тетка из-за ставней соседнего дома — фантазии архитектора о поместье Джея Гулда [(1836-1892) — крупный американский финансист и спекулянт недвижимостью.]. — Мисс Райлли наверно на кухне. Сзаду зайдите. А вы кто, мистер? Фараон?
   — Патрульный Манкузо. Работаю под прикрытием, — сурово ответил он.
   — Во как? — Повисла капля молчания. — А вам кого надо — мальчишку или мамашу?
   — Мамашу.
   — Ну, тогда хорошо. А то его ни в жисть не сцапаешь. Он телевизер смотрит. Вы вот это слышите? У меня ж от него уже ум за разум заходит. Никаких нервов не хватает.
   Патрульный Манкузо поблагодарил теткин голос и вошел в отсыревший проулок. На заднем дворе он и обнаружил миссис Райлли — та развешивала пожелтевшие переметы простыни на веревке, растянутой между голыми фиговыми деревцами.
   — О, это вы, — через минуту произнесла она, едва не взвизгнув при виде рыжебородого мужчины у себя во дворе. — Как ваше ничего, мистер Манкузо? И чего там люди сказали? — Она осторожно переступила своими коричневыми фетровыми шлепанцами через выбоину в кирпичной кладке дорожки. — А вы заходите, заходите, чашечку кофия славно выпьем.
   Кухня оказалась просторной, с высоким потолком — самая большая комната в доме; в ней пахло кофе и старыми газетами. Как и повсюду в доме, там было темно; засаленные обои и коричневые деревянные плинтусы омрачали любое подобие света, выползавшего из тупичка. Хотя интерьеры патрульного Манкузо не интересовали, он не обошел вниманием, как и любой на его месте, антикварную печь с высокой духовкой и холодильник с цилиндрическим мотором на верхушке. Припомнив электрические жаровни, газовые сушилки, механические миксеры и взбивалки, вафельницы и моторизованные шашлычницы, которые постоянно жужжали, мололи, взбивали, охлаждали, шипели и жарили в космической кухне его жены Риты, Манкузо даже не осознал сперва, чем миссис Райлли занимается в таком скудном помещении. Как только по телевидению рекламировали новый прибор, миссис Манкузо немедленно его покупала, сколь загадочным бы ни было его предназначение.
   — Так расскажите ж, чего он сказал. — Миссис Райлли поставила кипятиться кастрюльку с молоком на свою эдвардианскую газовую печь. — Сколько с меня причитается? Вы сказали ему, что я — бедная вдова с ребеночком на руках, а?
   — Да, это я ему сказал, — ответил патрульный Манкузо, неестественно выпрямившись на стуле и с вожделением поглядывая на кухонный стол, покрытый клеенкой. — Вы не станете возражать, если я положу сюда свою бороду? Тут у вас жарковато, а она мне лицо колет.