Страница:
– Каким это образом?
Глаза Пигасова засверкали.
– Я ее хватил в бок осиновым колом сзади. Она как взвизгнет, а я ей: браво! браво! Вот это голос природы, это был естественный крик. Вы и вперед всегда так поступайте.
Все в комнате засмеялись.
– Что вы за пустяки говорите, Африкан Семеныч! – воскликнула Дарья Михайловна. – Поверю ли я, что вы станете девушку толкать колом в бок!
– Ей-богу, колом, пребольшим колом, вроде тех, которые употребляются при защите крепостей.
– Mais c'est une horreur ce que vous dites la, monsieur note 1, – возопила m-lle Boncourt, грозно посматривая на расхохотавшихся детей.
– Да не верьте ему, – промолвила Дарья Михайловна, – разве вы его не знаете?
Но негодующая француженка долго не могла успокоиться и все что-то бормотала себе под нос.
– Вы можете мне не верить, – продолжал хладнокровным голосом Пигасов, – но я утверждаю, что я сказал сущую правду. Кому ж это знать, коли не мне? После этого вы, пожалуй, также не поверите, что наша соседка Чепузова, Елена Антоновна, сама, заметьте сама, мне рассказала, как она уморила своего родного племянника?
– Вот еще выдумали!
– Позвольте, позвольте! Выслушайте и судите сами. Заметьте, я на нее клеветать не желаю, я ее даже люблю, насколько, то есть, можно любить женщину; у ней во всем доме нет ни одной книги, кроме календаря, и читать она не может иначе, как вслух – чувствует от этого упражнения испарину и жалуется потом, что у ней глаза пупом полезли… Словом, женщина она хорошая, и горничные у ней толстые. Зачем мне на нее клеветать?
– Ну! – заметила Дарья Михайловна, – взобрался Африкан Семеныч на своего конька – теперь не слезет с него до вечера.
– Мой конек… А у женщин их целых три, с которых они никогда не слезают – разве когда спят.
– Какие же это три конька?
– Попрек, намек и упрек.
– Знаете ли что, Африкан Семеныч, – начала Дарья Михайловна, – вы недаром так озлоблены на женщин. Какая-нибудь, должно быть, вас…
– Обидела, вы хотите сказать? – перебил ее Пигасов.
Дарья Михайловна немного смутилась; она вспомнила о несчастном браке Пигасова… и только головой кивнула.
– Меня одна женщина, точно, обидела, – промолвил Пигасов, – хоть и добрая была, очень добрая…
– Кто же это такая?
– Мать моя, – произнес Пигасов, понизив голос.
– Ваша мать? Чем же она могла вас обидеть?
– А тем, что родила…
Дарья Михайловна наморщила брови.
– Мне кажется, – заговорила она, – разговор наш принимает невеселый оборот… Constantin, сыграйте нам новый этюд Тальберга… Авось, звуки музыки укротят Африкана Семеныча. Орфей укрощал же диких зверей.
Константин Диомидыч сел за фортепьяно и сыграл этюд весьма удовлетворительно. Сначала Наталья Алексеевна слушала со вниманием, потом опять принялась за работу.
– Merci, c'est charmant note 2, – промолвила Дарья Михайловна, – люблю
Тальберга. Il est si distinque note 3. Что вы задумались, Африкан Семеныч?
– Я думаю, – начал медленно Пигасов, – что есть три разряда эгоистов: эгоисты, которые сами живут и жить дают другим; эгоисты, которые сами живут и не дают жить другим; наконец эгоисты, которые и сами не живут и другим не дают… Женщины большею частию принадлежат к третьему разряду.
– Как это любезно! Одному я только удивляюсь, Африкан Семеныч, какая у вас самоуверенность в суждениях: точно вы никогда ошибиться не можете.
– Кто говорит! и я ошибаюсь; мужчина тоже может ошибаться. Но знаете ли, какая разница между ошибкою нашего брата и ошибкою женщины? Не знаете? Вот какая: мужчина может, например, сказать, что дважды два – не четыре, а пять или три с половиною; а женщина скажет, что дважды два – стеариновая свечка.
– Я уже это, кажется, слышала от вас… Но позвольте спросить, какое отношение имеет ваша мысль о трех родах эгоистов к музыке, которую вы сейчас слышали?
– Никакого, да я и не слушал музыки.
– Ну, ты, батюшка, я вижу, неисправим, хоть брось, – возразила Дарья Михайловна, слегка искажая грибоедовский стих. – Что же вы любите, коли вам и музыка не нравится? литературу, что ли?
– Я литературу люблю, да только не нынешнюю.
– Почему?
– А вот почему. Я недавно переезжал через Оку на пароме с каким-то барином. Паром пристал к крутому месту: надо было втаскивать экипажи на руках. У барина была коляска претяжелая. Пока перевозчики надсаживались, втаскивая коляску на берег, барин так кряхтел, стоя на пароме, что даже жалко его становилось … Вот, подумал я, новое применение системы разделения работ! Так и нынешняя литература: другие везут, дело делают, а она кряхтит.
Дарья Михайловна улыбнулась.
– И это называется воспроизведением современного быта, – продолжал неугомонный Пигасов, – глубоким сочувствием к общественным вопросам и еще как-то… Ох, уж эти мне громкие слова!
– А вот женщины, на которых вы так нападаете, – те по крайней мере не употребляют громких слов.
Пигасов пожал плечом.
– Не употребляют, потому что не умеют.
Дарья Михайловна слегка покраснела.
– Вы начинаете дерзости говорить, Африкан Семеныч! – заметила она с принужденной улыбкой.
Все затихло в комнате.
– Где это Золотоноша? – спросил вдруг один из мальчиков у Басистова.
– В Полтавской губернии, мой милейший, – подхватил Пигасов, – в самой Хохландии. (Он обрадовался случаю переменить разговор.) – Вот мы толковали о литературе, – продолжал он, – если б у меня были лишние деньги, я бы сейчас сделался малороссийским поэтом.
– Это что еще? хорош поэт!– возразила Дарья Михайловна, – разве вы знаете по-малороссийски?
– Нимало; да оно и не нужно.
– Как не нужно?
– Да так же, не нужно. Стоит только взять лист бумаги и написать наверху: «Дума»; потом начать так: «Гой, ты доля моя, доля!» или: «Седе казачино Наливайко на кургане!», а там: «По-пид горою, по-пид зелено'ю, грае, грае воропае, гоп! гоп!» или что-нибудь в этом роде. И дело в шляпе. Печатай и издавай. Малоросс прочтет, подопрет рукою щеку и непременно заплачет, – такая чувствительная душа!
– Помилуйте! – воскликнул Басистов. – Что вы это такое говорите? Это ни с чем не сообразно. Я жил в Малороссии, люблю ее и язык ее знаю… «грае, грае воропае» – совершенная бессмыслица.
– Может быть, а хохол все-таки заплачет. Вы говорите: язык… Да разве существует малороссийский язык? Я попросил раз одного хохла перевести следующую, первую попавшуюся мне фразу: «Грамматика есть искусство правильно читать и писать». Знаете, как он это перевел: «Храматыка е выскусьтво правыльно чытаты ы пысаты… « Что ж, это язык, по-вашему? самостоятельный язык? Да скорей, чем с этим согласиться, я готов позволить лучшего своего друга истолочь в ступе…
Басистов хотел возражать.
– Оставьте его, – промолвила Дарья Михайловна, – ведь вы знаете, от него, кроме парадоксов, ничего не услышишь.
Пигасов язвительно улыбнулся. Лакей вошел и доложил о приезде Александры Павловны и ее брата.
Дарья Михайловна встала навстречу гостям.
– Здравствуйте, Аlexandrine! – заговорила она, подходя к ней, – как вы умно сделали, что приехали… Здравствуйте, Сергей Павлыч!
Волынцев пожал Дарье Михайловне руку и подошел к Наталье Алексеевне.
– А что, этот барон, ваш новый знакомый, приедет сегодня? – спросил Пигасов.
– Да, приедет.
– Он, говорят, великий филозо'ф: так Гегелем и брызжет.
Дарья Михайловна ничего не отвечала, усадила Александру Павловну на кушетку и сама поместилась возле нее.
– Философия, – продолжал Пигасов, – высшая точка зрения! Вот еще смерть моя – эти высшие точки зрения. И что можно увидать сверху? Небось, коли захочешь лошадь купить, не с каланчи на нее смотреть станешь!
– Вам этот барон хотел привезти статью какую-то? – спросила Александра Павловна.
– Да, статью, – отвечала с преувеличенною небрежностью Дарья Михайловна, – об отношениях торговли к промышленности в России… Но не бойтесь: мы ее здесь читать не станем… я вас не за тем позвала. Le baron est aussi aimable que savant note 4. И так хорошо говорит по-русски! C'est un vrai torrent… il vous entraine note 5.
– Так хорошо по-русски говорит, – проворчал Пигасов, – что заслуживает французской похвалы.
– Поворчите еще, Африкан Семеныч, поворчите… Это очень идет к вашей взъерошенной прическе… Однако что же он не едет? Знаете ли что, messieurs et mesdames, – прибавила Дарья Михайловна, взглянув кругом, – пойдемте в сад… До обеда еще около часу осталось, а погода славная…
Все общество поднялось и отправилось в сад.
Сад у Дарьи Михайловны доходил до самой реки. В нем было много старых липовых аллей, золотисто-темных и душистых, с изумрудными просветами по концам, много беседок из акаций и сирени.
Волынцев вместе с Натальей и m-lle Boncourt забрались в самую глушь сада. Волынцев шел рядом с Натальей и молчал. M-lle Boncourt следовала немного поодаль.
– Что же вы делали сегодня? – спросил, наконец, Волынцев, подергивая концы своих прекрасных темно-русых усов.
Он чертами лица очень походил на сестру; но в выражении их было меньше игры и жизни, и глаза его, красивые и ласковые, глядели как-то грустно.
– Да ничего, – отвечала Наталья, – слушала, как Пигасов бранится, вышивала по канве, читала.
– А что такое вы читали?
– Я читала… историю крестовых походов, – проговорила Наталья с небольшой запинкой.
Волынцев посмотрел на нее.
– А! – произнес он наконец, – это должно быть интересно.
Он сорвал ветку и начал вертеть ею по воздуху. Они прошли еще шагов двадцать.
– Что это за барон, с которым ваша матушка познакомилась? – спросил опять Волынцев.
– Камер-юнкер, приезжий; maman его очень хвалит.
– Ваша матушка способна увлекаться.
– Это доказывает, что она еще очень молода сердцем, – заметила Наталья.
– Да. Я скоро пришлю вам вашу лошадь. Она уже почти совсем выезжена. Мне хочется, чтобы она с места поднимала в галоп, и я этого добьюсь.
– Меrci… Однако мне совестно. Вы сами ее выезжаете … это, говорят, очень трудно…
– Чтобы доставить вам малейшее удовольствие, вы знаете, Наталья Алексеевна, я готов… я… и не такие пустяки…
Волынцев замялся.
Наталья дружелюбно взглянула на него и еще раз сказала: merci.
– Вы знаете – продолжал Сергей Павлыч после долгого молчанья, – что нет такой вещи… Но к чему я это говорю! ведь вы все знаете.
В это мгновение в доме прозвенел колокол.
– Аh! la cloche du diner! – воскликнула m-lle Boncourt. – Rentrons note 6.
«Quel dommage, – подумала про себя старая француженка, взбираясь на ступеньки балкона вслед за Волынцевым и Натальей, – quel dommage que ce charmant garcon ait si peu de ressources dans la conversation…» note 7 – что по-русски можно так перевести: ты, мой милый, мил, но плох немножко.
Барон к обеду не приехал. Его прождали с полчаса.
Разговор за столом не клеился. Сергей Павлыч только посматривал на Наталью, возле которой сидел, и усердно наливал ей воды в стакан. Пандалевский тщетно старался занять соседку свою, Александру Павловну: он весь закипал сладостью, а она чуть не зевала.
Басистов катал шарики из хлеба и ни о чем не думал; даже Пигасов молчал и, когда Дарья Михайловна заметила ему, что он очень нелюбезен сегодня, угрюмо ответил: «Когда же я бываю любезным? Это не мое дело…» и, усмехнувшись горько, прибавил: «Потерпите маленько. Ведь я квас, du prostoi русский квас; а вот ваш камер-юнкер…»
– Браво! – воскликнула Дарья Михайловна. – Пигасов ревнует, заранее ревнует!
Но Пигасов ничего не ответил ей и только посмотрел исподлобья.
Пробило семь часов, и все опять собрались в гостиную.
– Видно, не будет, – сказала Дарья Михайловна.
Но вот раздался стук экипажа, небольшой тарантас въехал на двор, и через несколько мгновений лакей вошел в гостиную и подал Дарье Михайловне письмо на серебряном блюдечке. Она пробежала его до конца и, обратясь к лакею, спросила:
– А где же господин, который привез это письмо?
– В экипаже сидит-с. Прикажете принять-с?
– Проси.
Лакей вышел.
– Вообразите, какая досада, – продолжала Дарья Михайловна, – барон получил предписание тотчас вернуться в Петербург. Он прислал мне свою статью с одним господином Рудиным, своим приятелем. Барон хотел мне его представить – он очень его хвалил. Но как это досадно! я надеялась, что барон поживет здесь…
– Дмитрий Николаевич Рудин, – доложил лакей.
III
Глаза Пигасова засверкали.
– Я ее хватил в бок осиновым колом сзади. Она как взвизгнет, а я ей: браво! браво! Вот это голос природы, это был естественный крик. Вы и вперед всегда так поступайте.
Все в комнате засмеялись.
– Что вы за пустяки говорите, Африкан Семеныч! – воскликнула Дарья Михайловна. – Поверю ли я, что вы станете девушку толкать колом в бок!
– Ей-богу, колом, пребольшим колом, вроде тех, которые употребляются при защите крепостей.
– Mais c'est une horreur ce que vous dites la, monsieur note 1, – возопила m-lle Boncourt, грозно посматривая на расхохотавшихся детей.
– Да не верьте ему, – промолвила Дарья Михайловна, – разве вы его не знаете?
Но негодующая француженка долго не могла успокоиться и все что-то бормотала себе под нос.
– Вы можете мне не верить, – продолжал хладнокровным голосом Пигасов, – но я утверждаю, что я сказал сущую правду. Кому ж это знать, коли не мне? После этого вы, пожалуй, также не поверите, что наша соседка Чепузова, Елена Антоновна, сама, заметьте сама, мне рассказала, как она уморила своего родного племянника?
– Вот еще выдумали!
– Позвольте, позвольте! Выслушайте и судите сами. Заметьте, я на нее клеветать не желаю, я ее даже люблю, насколько, то есть, можно любить женщину; у ней во всем доме нет ни одной книги, кроме календаря, и читать она не может иначе, как вслух – чувствует от этого упражнения испарину и жалуется потом, что у ней глаза пупом полезли… Словом, женщина она хорошая, и горничные у ней толстые. Зачем мне на нее клеветать?
– Ну! – заметила Дарья Михайловна, – взобрался Африкан Семеныч на своего конька – теперь не слезет с него до вечера.
– Мой конек… А у женщин их целых три, с которых они никогда не слезают – разве когда спят.
– Какие же это три конька?
– Попрек, намек и упрек.
– Знаете ли что, Африкан Семеныч, – начала Дарья Михайловна, – вы недаром так озлоблены на женщин. Какая-нибудь, должно быть, вас…
– Обидела, вы хотите сказать? – перебил ее Пигасов.
Дарья Михайловна немного смутилась; она вспомнила о несчастном браке Пигасова… и только головой кивнула.
– Меня одна женщина, точно, обидела, – промолвил Пигасов, – хоть и добрая была, очень добрая…
– Кто же это такая?
– Мать моя, – произнес Пигасов, понизив голос.
– Ваша мать? Чем же она могла вас обидеть?
– А тем, что родила…
Дарья Михайловна наморщила брови.
– Мне кажется, – заговорила она, – разговор наш принимает невеселый оборот… Constantin, сыграйте нам новый этюд Тальберга… Авось, звуки музыки укротят Африкана Семеныча. Орфей укрощал же диких зверей.
Константин Диомидыч сел за фортепьяно и сыграл этюд весьма удовлетворительно. Сначала Наталья Алексеевна слушала со вниманием, потом опять принялась за работу.
– Merci, c'est charmant note 2, – промолвила Дарья Михайловна, – люблю
Тальберга. Il est si distinque note 3. Что вы задумались, Африкан Семеныч?
– Я думаю, – начал медленно Пигасов, – что есть три разряда эгоистов: эгоисты, которые сами живут и жить дают другим; эгоисты, которые сами живут и не дают жить другим; наконец эгоисты, которые и сами не живут и другим не дают… Женщины большею частию принадлежат к третьему разряду.
– Как это любезно! Одному я только удивляюсь, Африкан Семеныч, какая у вас самоуверенность в суждениях: точно вы никогда ошибиться не можете.
– Кто говорит! и я ошибаюсь; мужчина тоже может ошибаться. Но знаете ли, какая разница между ошибкою нашего брата и ошибкою женщины? Не знаете? Вот какая: мужчина может, например, сказать, что дважды два – не четыре, а пять или три с половиною; а женщина скажет, что дважды два – стеариновая свечка.
– Я уже это, кажется, слышала от вас… Но позвольте спросить, какое отношение имеет ваша мысль о трех родах эгоистов к музыке, которую вы сейчас слышали?
– Никакого, да я и не слушал музыки.
– Ну, ты, батюшка, я вижу, неисправим, хоть брось, – возразила Дарья Михайловна, слегка искажая грибоедовский стих. – Что же вы любите, коли вам и музыка не нравится? литературу, что ли?
– Я литературу люблю, да только не нынешнюю.
– Почему?
– А вот почему. Я недавно переезжал через Оку на пароме с каким-то барином. Паром пристал к крутому месту: надо было втаскивать экипажи на руках. У барина была коляска претяжелая. Пока перевозчики надсаживались, втаскивая коляску на берег, барин так кряхтел, стоя на пароме, что даже жалко его становилось … Вот, подумал я, новое применение системы разделения работ! Так и нынешняя литература: другие везут, дело делают, а она кряхтит.
Дарья Михайловна улыбнулась.
– И это называется воспроизведением современного быта, – продолжал неугомонный Пигасов, – глубоким сочувствием к общественным вопросам и еще как-то… Ох, уж эти мне громкие слова!
– А вот женщины, на которых вы так нападаете, – те по крайней мере не употребляют громких слов.
Пигасов пожал плечом.
– Не употребляют, потому что не умеют.
Дарья Михайловна слегка покраснела.
– Вы начинаете дерзости говорить, Африкан Семеныч! – заметила она с принужденной улыбкой.
Все затихло в комнате.
– Где это Золотоноша? – спросил вдруг один из мальчиков у Басистова.
– В Полтавской губернии, мой милейший, – подхватил Пигасов, – в самой Хохландии. (Он обрадовался случаю переменить разговор.) – Вот мы толковали о литературе, – продолжал он, – если б у меня были лишние деньги, я бы сейчас сделался малороссийским поэтом.
– Это что еще? хорош поэт!– возразила Дарья Михайловна, – разве вы знаете по-малороссийски?
– Нимало; да оно и не нужно.
– Как не нужно?
– Да так же, не нужно. Стоит только взять лист бумаги и написать наверху: «Дума»; потом начать так: «Гой, ты доля моя, доля!» или: «Седе казачино Наливайко на кургане!», а там: «По-пид горою, по-пид зелено'ю, грае, грае воропае, гоп! гоп!» или что-нибудь в этом роде. И дело в шляпе. Печатай и издавай. Малоросс прочтет, подопрет рукою щеку и непременно заплачет, – такая чувствительная душа!
– Помилуйте! – воскликнул Басистов. – Что вы это такое говорите? Это ни с чем не сообразно. Я жил в Малороссии, люблю ее и язык ее знаю… «грае, грае воропае» – совершенная бессмыслица.
– Может быть, а хохол все-таки заплачет. Вы говорите: язык… Да разве существует малороссийский язык? Я попросил раз одного хохла перевести следующую, первую попавшуюся мне фразу: «Грамматика есть искусство правильно читать и писать». Знаете, как он это перевел: «Храматыка е выскусьтво правыльно чытаты ы пысаты… « Что ж, это язык, по-вашему? самостоятельный язык? Да скорей, чем с этим согласиться, я готов позволить лучшего своего друга истолочь в ступе…
Басистов хотел возражать.
– Оставьте его, – промолвила Дарья Михайловна, – ведь вы знаете, от него, кроме парадоксов, ничего не услышишь.
Пигасов язвительно улыбнулся. Лакей вошел и доложил о приезде Александры Павловны и ее брата.
Дарья Михайловна встала навстречу гостям.
– Здравствуйте, Аlexandrine! – заговорила она, подходя к ней, – как вы умно сделали, что приехали… Здравствуйте, Сергей Павлыч!
Волынцев пожал Дарье Михайловне руку и подошел к Наталье Алексеевне.
– А что, этот барон, ваш новый знакомый, приедет сегодня? – спросил Пигасов.
– Да, приедет.
– Он, говорят, великий филозо'ф: так Гегелем и брызжет.
Дарья Михайловна ничего не отвечала, усадила Александру Павловну на кушетку и сама поместилась возле нее.
– Философия, – продолжал Пигасов, – высшая точка зрения! Вот еще смерть моя – эти высшие точки зрения. И что можно увидать сверху? Небось, коли захочешь лошадь купить, не с каланчи на нее смотреть станешь!
– Вам этот барон хотел привезти статью какую-то? – спросила Александра Павловна.
– Да, статью, – отвечала с преувеличенною небрежностью Дарья Михайловна, – об отношениях торговли к промышленности в России… Но не бойтесь: мы ее здесь читать не станем… я вас не за тем позвала. Le baron est aussi aimable que savant note 4. И так хорошо говорит по-русски! C'est un vrai torrent… il vous entraine note 5.
– Так хорошо по-русски говорит, – проворчал Пигасов, – что заслуживает французской похвалы.
– Поворчите еще, Африкан Семеныч, поворчите… Это очень идет к вашей взъерошенной прическе… Однако что же он не едет? Знаете ли что, messieurs et mesdames, – прибавила Дарья Михайловна, взглянув кругом, – пойдемте в сад… До обеда еще около часу осталось, а погода славная…
Все общество поднялось и отправилось в сад.
Сад у Дарьи Михайловны доходил до самой реки. В нем было много старых липовых аллей, золотисто-темных и душистых, с изумрудными просветами по концам, много беседок из акаций и сирени.
Волынцев вместе с Натальей и m-lle Boncourt забрались в самую глушь сада. Волынцев шел рядом с Натальей и молчал. M-lle Boncourt следовала немного поодаль.
– Что же вы делали сегодня? – спросил, наконец, Волынцев, подергивая концы своих прекрасных темно-русых усов.
Он чертами лица очень походил на сестру; но в выражении их было меньше игры и жизни, и глаза его, красивые и ласковые, глядели как-то грустно.
– Да ничего, – отвечала Наталья, – слушала, как Пигасов бранится, вышивала по канве, читала.
– А что такое вы читали?
– Я читала… историю крестовых походов, – проговорила Наталья с небольшой запинкой.
Волынцев посмотрел на нее.
– А! – произнес он наконец, – это должно быть интересно.
Он сорвал ветку и начал вертеть ею по воздуху. Они прошли еще шагов двадцать.
– Что это за барон, с которым ваша матушка познакомилась? – спросил опять Волынцев.
– Камер-юнкер, приезжий; maman его очень хвалит.
– Ваша матушка способна увлекаться.
– Это доказывает, что она еще очень молода сердцем, – заметила Наталья.
– Да. Я скоро пришлю вам вашу лошадь. Она уже почти совсем выезжена. Мне хочется, чтобы она с места поднимала в галоп, и я этого добьюсь.
– Меrci… Однако мне совестно. Вы сами ее выезжаете … это, говорят, очень трудно…
– Чтобы доставить вам малейшее удовольствие, вы знаете, Наталья Алексеевна, я готов… я… и не такие пустяки…
Волынцев замялся.
Наталья дружелюбно взглянула на него и еще раз сказала: merci.
– Вы знаете – продолжал Сергей Павлыч после долгого молчанья, – что нет такой вещи… Но к чему я это говорю! ведь вы все знаете.
В это мгновение в доме прозвенел колокол.
– Аh! la cloche du diner! – воскликнула m-lle Boncourt. – Rentrons note 6.
«Quel dommage, – подумала про себя старая француженка, взбираясь на ступеньки балкона вслед за Волынцевым и Натальей, – quel dommage que ce charmant garcon ait si peu de ressources dans la conversation…» note 7 – что по-русски можно так перевести: ты, мой милый, мил, но плох немножко.
Барон к обеду не приехал. Его прождали с полчаса.
Разговор за столом не клеился. Сергей Павлыч только посматривал на Наталью, возле которой сидел, и усердно наливал ей воды в стакан. Пандалевский тщетно старался занять соседку свою, Александру Павловну: он весь закипал сладостью, а она чуть не зевала.
Басистов катал шарики из хлеба и ни о чем не думал; даже Пигасов молчал и, когда Дарья Михайловна заметила ему, что он очень нелюбезен сегодня, угрюмо ответил: «Когда же я бываю любезным? Это не мое дело…» и, усмехнувшись горько, прибавил: «Потерпите маленько. Ведь я квас, du prostoi русский квас; а вот ваш камер-юнкер…»
– Браво! – воскликнула Дарья Михайловна. – Пигасов ревнует, заранее ревнует!
Но Пигасов ничего не ответил ей и только посмотрел исподлобья.
Пробило семь часов, и все опять собрались в гостиную.
– Видно, не будет, – сказала Дарья Михайловна.
Но вот раздался стук экипажа, небольшой тарантас въехал на двор, и через несколько мгновений лакей вошел в гостиную и подал Дарье Михайловне письмо на серебряном блюдечке. Она пробежала его до конца и, обратясь к лакею, спросила:
– А где же господин, который привез это письмо?
– В экипаже сидит-с. Прикажете принять-с?
– Проси.
Лакей вышел.
– Вообразите, какая досада, – продолжала Дарья Михайловна, – барон получил предписание тотчас вернуться в Петербург. Он прислал мне свою статью с одним господином Рудиным, своим приятелем. Барон хотел мне его представить – он очень его хвалил. Но как это досадно! я надеялась, что барон поживет здесь…
– Дмитрий Николаевич Рудин, – доложил лакей.
III
Вошел человек лет тридцати пяти, высокого роста, несколько сутуловатый, курчавый, смуглый, с лицом неправильным, но выразительным и умным, с жидким блеском в быстрых темно-синих глазах, с прямым широким носом и красиво очерченными губами. Платье на нем было не ново и узко, словно он из него вырос.
Он проворно подошел к Дарье Михайловне и, поклонясь коротким поклоном, сказал ей, что он давно желал иметь честь представиться ей и что приятель его, барон, очень сожалел о том, что не мог проститься лично.
Тонкий звук голоса Рудина не соответствовал его росту и его широкой груди.
– Садитесь… очень рада, – промолвила Дарья Михайловна и, познакомив его со всем обществом, спросила, здешний ли он, или заезжий.
– Мое имение в Т…ой губернии, – отвечал Рудин, держа шляпу на коленях, – а здесь я недавно. Я приехал по делу и поселился пока в вашем уездном городе.
– У кого?
– У доктора. Он мой старинный товарищ по университету.
– А! у доктора… Его хвалят. Он, говорят, свое дело разумеет. А с бароном вы давно знакомы?
– Я нынешней зимой в Москве с ним встретился и теперь провел у него около недели.
– Он очень умный человек, барон.
– Да-с.
Дарья Михайловна понюхала узелок носового платка, напитанный одеколоном.
– Вы служите? – спросила она.
– Кто? Я-с?
– Да.
– Нет… Я в отставке.
Наступило небольшое молчание. Общий разговор возобновился.
– Позвольте полюбопытствовать, – начал Пигасов, обратясь к Рудину, – вам известно содержание статьи, присланной господином бароном?
– Известно.
– Статья эта трактует об отношениях торговли… или нет, бишь, промышленности к торговле, в нашем отечестве… Так, кажется, вы изволили выразиться, Дарья Михайловна?
– Да, она об этом, – проговорила Дарья Михайловна и приложила руку ко лбу.
– Я, конечно, в этих делах судья плохой, – продолжал Пигасов, – но я должен сознаться, что мне самое заглавие статьи кажется чрезвычайно… как бы это сказать поделикатнее?.. чрезвычайно темным и запутанным.
– Почему же оно вам так кажется?
Пигасов усмехнулся и посмотрел вскользь на Дарью Михайловну.
– А вам оно ясно? – проговорил он, снова обратив свое лисье личико к Рудину.
– Мне? Ясно.
– Гм… Конечно, это вам лучше знать.
– У вас голова болит? – спросила Александра Павловна Дарью Михайловну.
– Нет. Это у меня так… C'est nerveux note 8.
– Позвольте полюбопытствовать, – заговорил опять носовым голоском Пигасов, – ваш знакомец, господин барон Муффель… так, кажется, их зовут?
– Точно так.
– Господин барон Муффель специально занимается политической экономией или только так, посвящает этой интересной науке часы досуга, остающегося среди светских удовольствий и занятий по службе?
Рудин пристально посмотрел на Пигасова.
– Барон в этом деле дилетант, – отвечал он, слегка краснея, – но в его статье много справедливого и любопытного.
– Не могу спорить с вами, не зная статьи… Но, смею спросить, сочинение вашего приятеля, барона Муффеля, вероятно, более придерживается общих рассуждений, нежели фактов?
– В нем есть и факты и рассуждения, основанные на фактах.
– Так-с, так-с. Доложу вам, по моему мнению… а я могу-таки при случае свое слово молвить; я три года в Дерпте выжил… все эти так называемые общие рассуждения, гипотезы там, системы… извините меня, я провинциал, правду-матку режу прямо… никуда не годятся. Это все одно умствование – этим только людей морочат. Передавайте, господа, факты, и будет с вас.
– В самом деле! – возразил Рудин. – Ну, а смысл фактов передавать следует?
– Общие рассуждения!– продолжал Пигасов, – смерть моя эти общие рассуждения, обозрения, заключения! Все это основано на так называемых убеждениях; всякий толкует о своих убеждениях и еще уважения к ним требует, носится с ними… Эх!
И Пигасов потряс кулаком в воздухе. Пандалевский рассмеялся.
– Прекрасно! – промолвил Рудин, – стало быть, по-вашему, убеждений нет?
– Нет – и не существует.
– Это ваше убеждение?
– Да.
– Как же вы говорите, что их нет? Вот вам уже одно на первый случай.
Все в комнате улыбнулись и переглянулись.
– Позвольте, позвольте, однако, – начал было Пигасов…
Но Дарья Михайловна захлопала в ладоши, воскликнула: «Браво, браво, разбит Пигасов, разбит!» – и тихонько вынула шляпу из рук Рудина.
– Погодите радоваться, сударыня: успеете! – заговорил с досадой Пигасов. – Недостаточно сказать с видом превосходства острое словцо: надобно доказать, опровергнуть… Мы отбились от предмета спора.
– Позвольте, – хладнокровно заметил Рудин, – дело очень просто. Вы не верите в пользу общих рассуждений, вы не верите в убеждения…
– Не верю, не верю, ни во что не верю.
– Очень хорошо. Вы скептик.
– Не вижу необходимости употреблять такое ученое слово. Впрочем…
– Не перебивайте же! – вмешалась Дарья Михайловна.
«Кусь, кусь, кусь!» – сказал про себя в это мгновенье Пандалевский и весь осклабился.
– Это слово выражает мою мысль, – продолжал Рудин. – Вы его понимаете: отчего же не употреблять его? Вы ни во что не верите… Почему же верите вы в факты?
– Как почему? вот прекрасно! Факты – дело известное, всякий знает, что такое факты… Я сужу о них по опыту, по собственному чувству.
– Да разве чувство не может обмануть вас! Чувство вам говорит, что солнце вокруг земли ходит… или, может быть, вы не согласны с Коперником? Вы и ему не верите?
Улыбка опять промчалась по всем лицам, и глаза всех устремились на Рудина. «А он человек неглупый», – подумал каждый.
– Вы все изволите шутить, – заговорил Пигасов. – Конечно, это очень оригинально, но к делу нейдет.
– В том, что я сказал до сих пор, – возразил Рудин, – к сожалению, слишком мало оригинального. Это все очень давно известно и тысячу раз было говорено. Дело не в том…
– А в чем же? – спросил не без наглости Пигасов.
В споре он сперва подтрунивал над противником, потом становился грубым, а наконец дулся и умолкал.
– Вот в чем, – продолжал Рудин, – я, признаюсь, не могу не чувствовать искреннего сожаления, когда умные люди при мне нападают…
– На системы? – перебил Пигасов.
– Да, пожалуй, хоть на системы. Что вас пугает так это слово? Всякая система основана на знании основных законов, начал жизни.
– Да их узнать, открыть их нельзя… помилуйте!
– Позвольте. Конечно, не всякому они доступны, и человеку свойственно ошибаться. Однако вы, вероятно, согласитесь со мною, что, например, Ньютон открыл хотя некоторые из этих основных законов. Он был гений, положим; но открытия гениев тем и велики, что становятся достоянием всех. Стремление к отысканию общих начал в частных явлениях есть одно из коренных свойств человеческого ума, и вся наша образованность…
– Вот вы куда-с!– перебил растянутым голосом Пигасов. – Я практический человек и во все эти метафизические тонкости не вдаюсь и не хочу вдаваться.
– Прекрасно! Это в вашей воле. Но заметьте, что самое ваше желание быть исключительно практическим человеком есть уже своего рода система, теория…
– Образованность! говорите вы, – подхватил Пигасов, – вот еще чем удивить вздумали! Очень нужна она, эта хваленая образованность! Гроша медного не дам я за вашу образованность!
– Однако как вы дурно спорите, Африкан Семеныч! – заметила Дарья Михайловна, внутренно весьма довольная спокойствием и изящной учтивостью нового своего знакомца. – «C'est un homme comme il faut note 9, – подумала она, с доброжелательным вниманием взглянув в лицо Рудину. – Надо его приласкать». Эти последние слова она мысленно произнесла по-русски.
– Образованность я защищать не стану, – продолжал, помолчав немного, Рудин, – она не нуждается в моей защите. Вы ее не любите… у всякого свой вкус. Притом это завело бы нас слишком далеко. Позвольте вам только напомнить старинную поговорку: «Юпитер, ты сердишься: стало быть, ты виноват». Я хотел сказать, что все эти нападения на системы, на общие рассуждения и так далее потому особенно огорчительны, что вместе с системами люди отрицают вообще знание, науку и веру в нее, стало быть и веру в самих себя, в свои силы. А людям нужна эта вера: им нельзя жить одними впечатлениями, им грешно бояться мысли и не доверять ей. Скептицизм всегда отличался бесплодностью и бессилием…
– Это все слова! – пробормотал Пигасов.
– Может быть. Но позвольте вам заметить, что, говоря: «Это все слова!» – мы часто сами желаем от делаться от необходимости сказать что-нибудь подельнее одних слов.
– Чего-с? – спросил Пигасов и прищурил глаза.
– Вы поняли, что я хотел сказать вам, – возразил с невольным, но тотчас сдержанным нетерпением Рудин. – Повторяю, если у человека нет крепкого начала, в которое он верит, нет почвы, на которой он стоит твердо, как может он дать себе отчет в потребностях, в значении, в будущности своего народа? как может он знать, что он должен сам делать, если…
– Честь и место! – отрывисто проговорил Пигасов, поклонился и отошел в сторону, ни на кого не глядя.
Рудин посмотрел на него, усмехнулся слегка и умолк.
– Ага! обратился в бегство! – заговорила Дарья Михайловна. – Не беспокойтесь, Дмитрий… Извините, – прибавила она с приветливой улыбкой, – как вас по батюшке?
– Николаич.
– Не беспокойтесь, любезный Дмитрий Николаич! Он никого из нас не обманул. Он желает показать вид, что не хочет больше спорить… Он чувствует, что не может спорить с вами. А вы лучше подсядьте-ка к нам поближе, да поболтаемте.
Рудин пододвинул свое кресло.
– Как это мы до сих пор не познакомились? – продолжала Дарья Михайловна. – Это меня удивляет… Читали ли вы эту книгу? C'est de Tocqueville, vous savez? note 10 И Дарья Михайловна протянула Рудину французскую брошюру.
Рудин взял тоненькую книжонку в руки, перевернул в ней несколько страниц и, положив ее обратно на стол, отвечал, что собственно этого сочинения г. Токвиля он не читал, но часто размышлял о затронутом им вопросе. Разговор завязался. Рудин сперва как будто колебался, не решался высказаться, не находил слов, но, наконец, разгорелся и заговорил. Через четверть часа один его голос раздавался в комнате. Все столпились в кружок около него.
Один Пигасов оставался в отдалении, в углу, подле камина. Рудин говорил умно, горячо, дельно; выказал много знания, много начитанности. Никто не ожидал найти в нем человека замечательного… Он был так поредственно одет, о нем так мало ходило слухов. Всем непонятно казалось и странно, каким это образом вдруг, в деревне, мог проявиться такой умница. Тем более удивил он и, можно сказать, очаровал всех, начиная с Дарьи Михайловны… Она гордилась своей находкой и уже заранее думала о том, как она выведет Рудина в свет. В первых ее впечатлениях было много почти детского, несмотря на ее года. Александра Павловна, правду сказать, поняла мало изо всего, что говорил Рудин, но была очень удивлена и обрадована; брат ее тоже дивился; Пандалевский наблюдал за Дарьей Михайловной и завидовал; Пигасов думал: «Дам пятьсот рублей – еще лучше соловья достану!»… Но больше всех были поражены Басистов и Наталья. У Басистова чуть дыханье не захватило; он сидел все время с раскрытым ртом и выпученными глазами – и слушал, слушал, как отроду не слушал никого, а у Натальи лицо покрылось алой краской, и взор ее, неподвижно устремленный на Рудина, и потемнел и заблистал…
– Какие у него славные глаза! – шепнул ей Волынцев.
– Да, хороши.
– Жаль только, что руки велики и красны.
Наталья ничего не отвечала.
Подали чай. Разговор стал более общим, но уже по одной внезапности, с которой все замолкали, лишь только Рудин раскрывал рот, можно было судить о силе произведенного им впечатления. Дарье Михайловне вдруг захотелось подразнить Пигасова. Она подошла к нему и вполголоса проговорила: «Что же вы молчите и только улыбаетесь язвительно? Попытайтесь-ка, схватитесь с ним опять», – и, не дождавшись его ответа, подозвала рукою Рудина.
– Вы про него еще одной вещи не знаете, – сказала она ему, указывая на Пигасова, – он ужасный ненавистник женщин, беспрестанно нападает на них; пожалуйста, обратите его на путь истины.
Он проворно подошел к Дарье Михайловне и, поклонясь коротким поклоном, сказал ей, что он давно желал иметь честь представиться ей и что приятель его, барон, очень сожалел о том, что не мог проститься лично.
Тонкий звук голоса Рудина не соответствовал его росту и его широкой груди.
– Садитесь… очень рада, – промолвила Дарья Михайловна и, познакомив его со всем обществом, спросила, здешний ли он, или заезжий.
– Мое имение в Т…ой губернии, – отвечал Рудин, держа шляпу на коленях, – а здесь я недавно. Я приехал по делу и поселился пока в вашем уездном городе.
– У кого?
– У доктора. Он мой старинный товарищ по университету.
– А! у доктора… Его хвалят. Он, говорят, свое дело разумеет. А с бароном вы давно знакомы?
– Я нынешней зимой в Москве с ним встретился и теперь провел у него около недели.
– Он очень умный человек, барон.
– Да-с.
Дарья Михайловна понюхала узелок носового платка, напитанный одеколоном.
– Вы служите? – спросила она.
– Кто? Я-с?
– Да.
– Нет… Я в отставке.
Наступило небольшое молчание. Общий разговор возобновился.
– Позвольте полюбопытствовать, – начал Пигасов, обратясь к Рудину, – вам известно содержание статьи, присланной господином бароном?
– Известно.
– Статья эта трактует об отношениях торговли… или нет, бишь, промышленности к торговле, в нашем отечестве… Так, кажется, вы изволили выразиться, Дарья Михайловна?
– Да, она об этом, – проговорила Дарья Михайловна и приложила руку ко лбу.
– Я, конечно, в этих делах судья плохой, – продолжал Пигасов, – но я должен сознаться, что мне самое заглавие статьи кажется чрезвычайно… как бы это сказать поделикатнее?.. чрезвычайно темным и запутанным.
– Почему же оно вам так кажется?
Пигасов усмехнулся и посмотрел вскользь на Дарью Михайловну.
– А вам оно ясно? – проговорил он, снова обратив свое лисье личико к Рудину.
– Мне? Ясно.
– Гм… Конечно, это вам лучше знать.
– У вас голова болит? – спросила Александра Павловна Дарью Михайловну.
– Нет. Это у меня так… C'est nerveux note 8.
– Позвольте полюбопытствовать, – заговорил опять носовым голоском Пигасов, – ваш знакомец, господин барон Муффель… так, кажется, их зовут?
– Точно так.
– Господин барон Муффель специально занимается политической экономией или только так, посвящает этой интересной науке часы досуга, остающегося среди светских удовольствий и занятий по службе?
Рудин пристально посмотрел на Пигасова.
– Барон в этом деле дилетант, – отвечал он, слегка краснея, – но в его статье много справедливого и любопытного.
– Не могу спорить с вами, не зная статьи… Но, смею спросить, сочинение вашего приятеля, барона Муффеля, вероятно, более придерживается общих рассуждений, нежели фактов?
– В нем есть и факты и рассуждения, основанные на фактах.
– Так-с, так-с. Доложу вам, по моему мнению… а я могу-таки при случае свое слово молвить; я три года в Дерпте выжил… все эти так называемые общие рассуждения, гипотезы там, системы… извините меня, я провинциал, правду-матку режу прямо… никуда не годятся. Это все одно умствование – этим только людей морочат. Передавайте, господа, факты, и будет с вас.
– В самом деле! – возразил Рудин. – Ну, а смысл фактов передавать следует?
– Общие рассуждения!– продолжал Пигасов, – смерть моя эти общие рассуждения, обозрения, заключения! Все это основано на так называемых убеждениях; всякий толкует о своих убеждениях и еще уважения к ним требует, носится с ними… Эх!
И Пигасов потряс кулаком в воздухе. Пандалевский рассмеялся.
– Прекрасно! – промолвил Рудин, – стало быть, по-вашему, убеждений нет?
– Нет – и не существует.
– Это ваше убеждение?
– Да.
– Как же вы говорите, что их нет? Вот вам уже одно на первый случай.
Все в комнате улыбнулись и переглянулись.
– Позвольте, позвольте, однако, – начал было Пигасов…
Но Дарья Михайловна захлопала в ладоши, воскликнула: «Браво, браво, разбит Пигасов, разбит!» – и тихонько вынула шляпу из рук Рудина.
– Погодите радоваться, сударыня: успеете! – заговорил с досадой Пигасов. – Недостаточно сказать с видом превосходства острое словцо: надобно доказать, опровергнуть… Мы отбились от предмета спора.
– Позвольте, – хладнокровно заметил Рудин, – дело очень просто. Вы не верите в пользу общих рассуждений, вы не верите в убеждения…
– Не верю, не верю, ни во что не верю.
– Очень хорошо. Вы скептик.
– Не вижу необходимости употреблять такое ученое слово. Впрочем…
– Не перебивайте же! – вмешалась Дарья Михайловна.
«Кусь, кусь, кусь!» – сказал про себя в это мгновенье Пандалевский и весь осклабился.
– Это слово выражает мою мысль, – продолжал Рудин. – Вы его понимаете: отчего же не употреблять его? Вы ни во что не верите… Почему же верите вы в факты?
– Как почему? вот прекрасно! Факты – дело известное, всякий знает, что такое факты… Я сужу о них по опыту, по собственному чувству.
– Да разве чувство не может обмануть вас! Чувство вам говорит, что солнце вокруг земли ходит… или, может быть, вы не согласны с Коперником? Вы и ему не верите?
Улыбка опять промчалась по всем лицам, и глаза всех устремились на Рудина. «А он человек неглупый», – подумал каждый.
– Вы все изволите шутить, – заговорил Пигасов. – Конечно, это очень оригинально, но к делу нейдет.
– В том, что я сказал до сих пор, – возразил Рудин, – к сожалению, слишком мало оригинального. Это все очень давно известно и тысячу раз было говорено. Дело не в том…
– А в чем же? – спросил не без наглости Пигасов.
В споре он сперва подтрунивал над противником, потом становился грубым, а наконец дулся и умолкал.
– Вот в чем, – продолжал Рудин, – я, признаюсь, не могу не чувствовать искреннего сожаления, когда умные люди при мне нападают…
– На системы? – перебил Пигасов.
– Да, пожалуй, хоть на системы. Что вас пугает так это слово? Всякая система основана на знании основных законов, начал жизни.
– Да их узнать, открыть их нельзя… помилуйте!
– Позвольте. Конечно, не всякому они доступны, и человеку свойственно ошибаться. Однако вы, вероятно, согласитесь со мною, что, например, Ньютон открыл хотя некоторые из этих основных законов. Он был гений, положим; но открытия гениев тем и велики, что становятся достоянием всех. Стремление к отысканию общих начал в частных явлениях есть одно из коренных свойств человеческого ума, и вся наша образованность…
– Вот вы куда-с!– перебил растянутым голосом Пигасов. – Я практический человек и во все эти метафизические тонкости не вдаюсь и не хочу вдаваться.
– Прекрасно! Это в вашей воле. Но заметьте, что самое ваше желание быть исключительно практическим человеком есть уже своего рода система, теория…
– Образованность! говорите вы, – подхватил Пигасов, – вот еще чем удивить вздумали! Очень нужна она, эта хваленая образованность! Гроша медного не дам я за вашу образованность!
– Однако как вы дурно спорите, Африкан Семеныч! – заметила Дарья Михайловна, внутренно весьма довольная спокойствием и изящной учтивостью нового своего знакомца. – «C'est un homme comme il faut note 9, – подумала она, с доброжелательным вниманием взглянув в лицо Рудину. – Надо его приласкать». Эти последние слова она мысленно произнесла по-русски.
– Образованность я защищать не стану, – продолжал, помолчав немного, Рудин, – она не нуждается в моей защите. Вы ее не любите… у всякого свой вкус. Притом это завело бы нас слишком далеко. Позвольте вам только напомнить старинную поговорку: «Юпитер, ты сердишься: стало быть, ты виноват». Я хотел сказать, что все эти нападения на системы, на общие рассуждения и так далее потому особенно огорчительны, что вместе с системами люди отрицают вообще знание, науку и веру в нее, стало быть и веру в самих себя, в свои силы. А людям нужна эта вера: им нельзя жить одними впечатлениями, им грешно бояться мысли и не доверять ей. Скептицизм всегда отличался бесплодностью и бессилием…
– Это все слова! – пробормотал Пигасов.
– Может быть. Но позвольте вам заметить, что, говоря: «Это все слова!» – мы часто сами желаем от делаться от необходимости сказать что-нибудь подельнее одних слов.
– Чего-с? – спросил Пигасов и прищурил глаза.
– Вы поняли, что я хотел сказать вам, – возразил с невольным, но тотчас сдержанным нетерпением Рудин. – Повторяю, если у человека нет крепкого начала, в которое он верит, нет почвы, на которой он стоит твердо, как может он дать себе отчет в потребностях, в значении, в будущности своего народа? как может он знать, что он должен сам делать, если…
– Честь и место! – отрывисто проговорил Пигасов, поклонился и отошел в сторону, ни на кого не глядя.
Рудин посмотрел на него, усмехнулся слегка и умолк.
– Ага! обратился в бегство! – заговорила Дарья Михайловна. – Не беспокойтесь, Дмитрий… Извините, – прибавила она с приветливой улыбкой, – как вас по батюшке?
– Николаич.
– Не беспокойтесь, любезный Дмитрий Николаич! Он никого из нас не обманул. Он желает показать вид, что не хочет больше спорить… Он чувствует, что не может спорить с вами. А вы лучше подсядьте-ка к нам поближе, да поболтаемте.
Рудин пододвинул свое кресло.
– Как это мы до сих пор не познакомились? – продолжала Дарья Михайловна. – Это меня удивляет… Читали ли вы эту книгу? C'est de Tocqueville, vous savez? note 10 И Дарья Михайловна протянула Рудину французскую брошюру.
Рудин взял тоненькую книжонку в руки, перевернул в ней несколько страниц и, положив ее обратно на стол, отвечал, что собственно этого сочинения г. Токвиля он не читал, но часто размышлял о затронутом им вопросе. Разговор завязался. Рудин сперва как будто колебался, не решался высказаться, не находил слов, но, наконец, разгорелся и заговорил. Через четверть часа один его голос раздавался в комнате. Все столпились в кружок около него.
Один Пигасов оставался в отдалении, в углу, подле камина. Рудин говорил умно, горячо, дельно; выказал много знания, много начитанности. Никто не ожидал найти в нем человека замечательного… Он был так поредственно одет, о нем так мало ходило слухов. Всем непонятно казалось и странно, каким это образом вдруг, в деревне, мог проявиться такой умница. Тем более удивил он и, можно сказать, очаровал всех, начиная с Дарьи Михайловны… Она гордилась своей находкой и уже заранее думала о том, как она выведет Рудина в свет. В первых ее впечатлениях было много почти детского, несмотря на ее года. Александра Павловна, правду сказать, поняла мало изо всего, что говорил Рудин, но была очень удивлена и обрадована; брат ее тоже дивился; Пандалевский наблюдал за Дарьей Михайловной и завидовал; Пигасов думал: «Дам пятьсот рублей – еще лучше соловья достану!»… Но больше всех были поражены Басистов и Наталья. У Басистова чуть дыханье не захватило; он сидел все время с раскрытым ртом и выпученными глазами – и слушал, слушал, как отроду не слушал никого, а у Натальи лицо покрылось алой краской, и взор ее, неподвижно устремленный на Рудина, и потемнел и заблистал…
– Какие у него славные глаза! – шепнул ей Волынцев.
– Да, хороши.
– Жаль только, что руки велики и красны.
Наталья ничего не отвечала.
Подали чай. Разговор стал более общим, но уже по одной внезапности, с которой все замолкали, лишь только Рудин раскрывал рот, можно было судить о силе произведенного им впечатления. Дарье Михайловне вдруг захотелось подразнить Пигасова. Она подошла к нему и вполголоса проговорила: «Что же вы молчите и только улыбаетесь язвительно? Попытайтесь-ка, схватитесь с ним опять», – и, не дождавшись его ответа, подозвала рукою Рудина.
– Вы про него еще одной вещи не знаете, – сказала она ему, указывая на Пигасова, – он ужасный ненавистник женщин, беспрестанно нападает на них; пожалуйста, обратите его на путь истины.