Страница:
– Неужели она это сказала?
– Да; и еще прибавила, что вы сами нисколько не желаете жениться на мне, что вы только так, от скуки, приволокнулись за мной и что она этого от вас не ожидала; что, впрочем, она сама виновата: зачем позволила мне так часто видеться с вами… что она надеется на мое благоразумие, что я ее очень удивила… да уже я и не помню всего, что она говорила мне.
Наталья произнесла все это каким-то ровным, почти беззвучным голосом.
– А вы, Наталья Алексеевна, что вы ей ответили? – спросил Рудин.
– Что я ей ответила? – повторила Наталья. – Что вы теперь намерены делать?
– Боже мой! Боже мой! – возразил Рудин, – это жестоко! Так скоро!.. такой внезапный удар!.. И ваша матушка пришла в такое негодование?
– Да… да, она слышать о вас не хочет.
– Это ужасно! Стало быть, никакой надежды нет?
– Никакой.
– За что мы так несчастливы! Гнусный этот Пандалевский!.. Вы меня спрашиваете, Наталья Алексеевна, что я намерен делать? У меня голова кругом идет – я ничего сообразить не могу… Я чувствую только свое несчастие… удивляюсь, как вы можете сохранять хладнокровие!..
– Вы думаете, мне легко? – проговорила Наталья.
Рудин начал ходить по плотине. Наталья не спускала с него глаз.
– Ваша матушка вас не расспрашивала? – промолвил он наконец.
– Она меня спросила, люблю ли я вас.
– Ну… и вы?
Наталья помолчала.
– Я не солгала.
Рудин взял ее за руку.
– Всегда, во всем благородна и великодушна! О, сердце девушки – это чистое золото! Но неужели ваша матушка так решительно объявила свою волю насчет невозможности нашего брака?
– Да, решительно. Я уж вам сказала, она убеждена, что вы сами не думаете жениться на мне.
– Стало быть, она считает меня за обманщика! Чем я заслужил это?
И Рудин схватил себя за голову.
– Дмитрий Николаич! – промолвила Наталья, – мы тратим попусту время. Вспомните, я в последний раз вижусь с вами. Я пришла сюда не плакать, не жаловаться – вы видите, я не плачу, – я пришла за советом.
– Да какой совет могу я дать вам, Наталья Алексеевна?
– Какой совет? Вы мужчина; я привыкла вам верить, я до конца буду верить вам. Скажите мне, какие ваши намерения?
– Мои намерения? Ваша матушка, вероятно, откажет мне от дому.
– Может быть. Она уже вчера объявила мне, что должна будет раззнакомиться с вами… Но вы не отвечаете на мой вопрос.
– На какой вопрос?
– Как вы думаете, что нам надобно теперь делать?
– Что нам делать? – возразил Рудин, – разумеется, покориться.
– Покориться, – медленно повторила Наталья, и губы ее побледнели.
– Покориться судьбе, – продолжал Рудин. – Что же делать! Я слишком хорошо знаю, как это горько, тяжело, невыносимо; но посудите сами, Наталья Алексеевна, я беден… Правда, я могу работать; но если б я был даже богатый человек, в состоянии ли вы перенести насильственное расторжение с вашим семейством, гнев вашей матери?.. Нет, Наталья Алексеевна; об этом и думать нечего. Видно, нам не суждено было жить вместе, и то счастье, о котором я мечтал, не для меня!
Наталья вдруг закрыла лицо руками и заплакала. Рудин приблизился к ней.
– Наталья Алексеевна! милая Наталья! – заговорил он с жаром, – не плачьте, ради бога, не терзайте меня, утешьтесь…
Наталья подняла голову.
– Вы мне говорите, чтобы я утешилась, – начала она, и глаза ее заблестели сквозь слезы, – я не о том плачу, о чем вы думаете… Мне не то больно: мне больно то, что я в вас обманулась… Как! я прихожу к вам за советом, и в какую минуту, и первое ваше слово: покориться… Покориться! Так вот как вы применяете на деле ваши толкования о свободе, о жертвах, которые…
Ее голос прервался.
– Но, Наталья Алексеевна, – начал смущенный Рудин, – вспомните… я не отказываюсь от слов моих… только…
– Вы спрашивали меня, – продолжала она с новой силой, – что я ответила моей матери, когда она объявила мне, что скорее согласится на мою смерть, чем на брак мой с вами: я ей ответила, что скорее умру, чем выйду за другого замуж… А вы говорите: покориться! Стало быть, она была права: вы точно, от нечего делать, от скуки, пошутили со мной…
– Клянусь вам, Наталья Алексеевна… уверяю вас… – твердил Рудин.
Но она его не слушала.
– Зачем же вы не остановили меня? зачем вы сами… Или вы не рассчитывали на препятствия? Мне стыдно говорить об этом… но ведь все уже кончено.
– Вам надо успокоиться, Наталья Алексеевна, – начал было Рудин, – нам надо вдвоем подумать, какие меры…
– Вы так часто говорили о самопожертвовании, – перебила она, – но знаете ли, если б вы сказали мне сегодня, сейчас: «Я тебя люблю, но я жениться не могу, я не отвечаю за будущее, дай мне руку и ступай за мной», – знаете ли, что я бы пошла за вами, знаете ли, что я на все решилась? Но, верно, от слова до дела еще далеко, и вы теперь струсили точно так же, как струсили третьего дня за обедом перед Волынцевым!
Краска бросилась в лицо Рудину. Неожиданная восторженность Натальи его поразила; но последние слова ее уязвили е го самолюбие.
– Вы слишком раздражены теперь, Наталья Алексеевна, – начал он, вы не можете понять, как вы жестоко оскорбляете меня. Я надеюсь, что со временем вы отдадите мне справедливость; вы поймете, чего мне стоило отказаться от счастия, которое, как вы говорите сами, не налагало на меня никаких обязанностей. Ваше спокойствие дороже мне всего в мире, и я был бы человеком самым низким, если б решился воспользоваться…
– Может быть, может быть, – перебила Наталья, – может быть, вы правы; я не знаю, что говорю. Но я до сих пор вам верила, каждому вашему слову верила… Вперед, пожалуйста, взвешивайте ваши слова, не произносите их на ветер. Когда я вам сказала, что я люблю вас, я знала, что значит это слово: я на все была готова… Теперь мне остается благодарить вас за урок и проститься.
– Остановитесь, ради бога, Наталья Алексеевна. умоляю вас. Я не заслуживаю вашего презрения, клянусь вам. Войдите же и вы в мое положение. Я отвечаю за вас и за себя. Если б я не любил вас самой преданной любовью – да боже мой! я бы тотчас сам предложил вам бежать со мною… Рано или поздно, матушка ваша простит нас… и тогда… Но прежде чем думать о собственном счастье…
Он остановился. Взор Натальи, прямо на него устремленный, смущал его.
– Вы стараетесь мне доказать, что вы честный человек, Дмитрий Николаич, – промолвила она, – я в этом не сомневаюсь. Вы не в состоянии действовать из расчета; но разве в этом я желала убедиться, разве для этого я пришла сюда…
– Я не ожидал, Наталья Алексеевна…
– А! вот когда вы проговорились! Да, вы не ожидали всего этого – вы меня не знали. Не беспокойтесь … вы не любите меня, а я никому не навязываюсь.
– Я вас люблю!– воскликнул Рудин.
Наталья выпрямилась.
– Может быть; но как вы меня любите? Я помню все ваши слова, Дмитрий Николаич. Помните, вы мне говорили, без полного равенства нет любви… Вы для меня слишком высоки, вы не мне чета… Я поделом наказана. Вам предстоят занятия, более достойные вас. Я не забуду нынешнего дня… Прощайте…
– Наталья Алексеевна, вы уходите? Неужели мы так расстанемся?
Он протянул к ней руки. Она остановилась. Его умоляющий голос, казалось, поколебал ее.
– Нет, – промолвила она наконец, – я чувствую, что-то во мне надломилось… Я шла сюда, я говорила с вами точно в горячке; надо опомниться. Этому не должно быть, вы сами сказали, этого не будет. Боже мой, когда я шла сюда, я мысленно прощалась с моим домом, со всем моим прошедшим, – и что же? кого я встретила здесь? малодушного человека… И почему вы знали, что я не в состоянии буду перенести разлуку с семейством? «Ваша матушка не согласна… Это ужасно!» Вот все, что я слышала от вас. Вы ли это, вы ли это, Рудин? Нет! прощайте… Ах! если бы вы меня любили, я бы почувствовала это теперь, в это мгновение … Нет, нет, прощайте!..
Она быстро повернулась и побежала к Маше, которая уже давно начала беспокоиться и делать ей знаки.
– Вы трусите, а не я! – крикнул Рудин вслед Наталье.
Она уже не обращала на него внимания и спешила через поле домой. Она благополучно возвратилась к себе в спальню; но только лишь переступила порог, силы ей изменили, и она без чувств упала на руки Маше.
А Рудин долго еще стоял на плотине. Наконец он встрепенулся, медленными шагами добрался до дорожки и тихо пошел по ней. Он был очень пристыжен… и огорчен. «Какова?– думал он. – В восемнадцать лету… Нет, я ее не знал… Она замечательная девушка. Какая сила воли… Она права; она стоит не такой любви, какую я к ней чувствовал… Чувствовал?.. – спросил он самого себя. – Разве я уже больше не чувствую любви? Так вот как это все должно было кончиться! Как я был жалок и ничтожен перед ней!»
Легкий стук беговых дрожек заставил Рудина поднять глаза. К нему навстречу, на неизменном своем рысачке, ехал Лежнев. Рудин молча с ним раскланялся и, как пораженный внезапной мыслью, свернул с дороги и быстро пошел по направлению к дому Дарьи Михайловны.
Лежнев дал ему отойти, посмотрел вслед за ним и, подумав немного, тоже поворотил назад свою лошадь – и поехал обратно к Волынцеву, у которого провел ночь. Он застал его спящим, не велел будить его и, в ожидании чая, сел на балкон и закурил трубку.
X
XI
– Да; и еще прибавила, что вы сами нисколько не желаете жениться на мне, что вы только так, от скуки, приволокнулись за мной и что она этого от вас не ожидала; что, впрочем, она сама виновата: зачем позволила мне так часто видеться с вами… что она надеется на мое благоразумие, что я ее очень удивила… да уже я и не помню всего, что она говорила мне.
Наталья произнесла все это каким-то ровным, почти беззвучным голосом.
– А вы, Наталья Алексеевна, что вы ей ответили? – спросил Рудин.
– Что я ей ответила? – повторила Наталья. – Что вы теперь намерены делать?
– Боже мой! Боже мой! – возразил Рудин, – это жестоко! Так скоро!.. такой внезапный удар!.. И ваша матушка пришла в такое негодование?
– Да… да, она слышать о вас не хочет.
– Это ужасно! Стало быть, никакой надежды нет?
– Никакой.
– За что мы так несчастливы! Гнусный этот Пандалевский!.. Вы меня спрашиваете, Наталья Алексеевна, что я намерен делать? У меня голова кругом идет – я ничего сообразить не могу… Я чувствую только свое несчастие… удивляюсь, как вы можете сохранять хладнокровие!..
– Вы думаете, мне легко? – проговорила Наталья.
Рудин начал ходить по плотине. Наталья не спускала с него глаз.
– Ваша матушка вас не расспрашивала? – промолвил он наконец.
– Она меня спросила, люблю ли я вас.
– Ну… и вы?
Наталья помолчала.
– Я не солгала.
Рудин взял ее за руку.
– Всегда, во всем благородна и великодушна! О, сердце девушки – это чистое золото! Но неужели ваша матушка так решительно объявила свою волю насчет невозможности нашего брака?
– Да, решительно. Я уж вам сказала, она убеждена, что вы сами не думаете жениться на мне.
– Стало быть, она считает меня за обманщика! Чем я заслужил это?
И Рудин схватил себя за голову.
– Дмитрий Николаич! – промолвила Наталья, – мы тратим попусту время. Вспомните, я в последний раз вижусь с вами. Я пришла сюда не плакать, не жаловаться – вы видите, я не плачу, – я пришла за советом.
– Да какой совет могу я дать вам, Наталья Алексеевна?
– Какой совет? Вы мужчина; я привыкла вам верить, я до конца буду верить вам. Скажите мне, какие ваши намерения?
– Мои намерения? Ваша матушка, вероятно, откажет мне от дому.
– Может быть. Она уже вчера объявила мне, что должна будет раззнакомиться с вами… Но вы не отвечаете на мой вопрос.
– На какой вопрос?
– Как вы думаете, что нам надобно теперь делать?
– Что нам делать? – возразил Рудин, – разумеется, покориться.
– Покориться, – медленно повторила Наталья, и губы ее побледнели.
– Покориться судьбе, – продолжал Рудин. – Что же делать! Я слишком хорошо знаю, как это горько, тяжело, невыносимо; но посудите сами, Наталья Алексеевна, я беден… Правда, я могу работать; но если б я был даже богатый человек, в состоянии ли вы перенести насильственное расторжение с вашим семейством, гнев вашей матери?.. Нет, Наталья Алексеевна; об этом и думать нечего. Видно, нам не суждено было жить вместе, и то счастье, о котором я мечтал, не для меня!
Наталья вдруг закрыла лицо руками и заплакала. Рудин приблизился к ней.
– Наталья Алексеевна! милая Наталья! – заговорил он с жаром, – не плачьте, ради бога, не терзайте меня, утешьтесь…
Наталья подняла голову.
– Вы мне говорите, чтобы я утешилась, – начала она, и глаза ее заблестели сквозь слезы, – я не о том плачу, о чем вы думаете… Мне не то больно: мне больно то, что я в вас обманулась… Как! я прихожу к вам за советом, и в какую минуту, и первое ваше слово: покориться… Покориться! Так вот как вы применяете на деле ваши толкования о свободе, о жертвах, которые…
Ее голос прервался.
– Но, Наталья Алексеевна, – начал смущенный Рудин, – вспомните… я не отказываюсь от слов моих… только…
– Вы спрашивали меня, – продолжала она с новой силой, – что я ответила моей матери, когда она объявила мне, что скорее согласится на мою смерть, чем на брак мой с вами: я ей ответила, что скорее умру, чем выйду за другого замуж… А вы говорите: покориться! Стало быть, она была права: вы точно, от нечего делать, от скуки, пошутили со мной…
– Клянусь вам, Наталья Алексеевна… уверяю вас… – твердил Рудин.
Но она его не слушала.
– Зачем же вы не остановили меня? зачем вы сами… Или вы не рассчитывали на препятствия? Мне стыдно говорить об этом… но ведь все уже кончено.
– Вам надо успокоиться, Наталья Алексеевна, – начал было Рудин, – нам надо вдвоем подумать, какие меры…
– Вы так часто говорили о самопожертвовании, – перебила она, – но знаете ли, если б вы сказали мне сегодня, сейчас: «Я тебя люблю, но я жениться не могу, я не отвечаю за будущее, дай мне руку и ступай за мной», – знаете ли, что я бы пошла за вами, знаете ли, что я на все решилась? Но, верно, от слова до дела еще далеко, и вы теперь струсили точно так же, как струсили третьего дня за обедом перед Волынцевым!
Краска бросилась в лицо Рудину. Неожиданная восторженность Натальи его поразила; но последние слова ее уязвили е го самолюбие.
– Вы слишком раздражены теперь, Наталья Алексеевна, – начал он, вы не можете понять, как вы жестоко оскорбляете меня. Я надеюсь, что со временем вы отдадите мне справедливость; вы поймете, чего мне стоило отказаться от счастия, которое, как вы говорите сами, не налагало на меня никаких обязанностей. Ваше спокойствие дороже мне всего в мире, и я был бы человеком самым низким, если б решился воспользоваться…
– Может быть, может быть, – перебила Наталья, – может быть, вы правы; я не знаю, что говорю. Но я до сих пор вам верила, каждому вашему слову верила… Вперед, пожалуйста, взвешивайте ваши слова, не произносите их на ветер. Когда я вам сказала, что я люблю вас, я знала, что значит это слово: я на все была готова… Теперь мне остается благодарить вас за урок и проститься.
– Остановитесь, ради бога, Наталья Алексеевна. умоляю вас. Я не заслуживаю вашего презрения, клянусь вам. Войдите же и вы в мое положение. Я отвечаю за вас и за себя. Если б я не любил вас самой преданной любовью – да боже мой! я бы тотчас сам предложил вам бежать со мною… Рано или поздно, матушка ваша простит нас… и тогда… Но прежде чем думать о собственном счастье…
Он остановился. Взор Натальи, прямо на него устремленный, смущал его.
– Вы стараетесь мне доказать, что вы честный человек, Дмитрий Николаич, – промолвила она, – я в этом не сомневаюсь. Вы не в состоянии действовать из расчета; но разве в этом я желала убедиться, разве для этого я пришла сюда…
– Я не ожидал, Наталья Алексеевна…
– А! вот когда вы проговорились! Да, вы не ожидали всего этого – вы меня не знали. Не беспокойтесь … вы не любите меня, а я никому не навязываюсь.
– Я вас люблю!– воскликнул Рудин.
Наталья выпрямилась.
– Может быть; но как вы меня любите? Я помню все ваши слова, Дмитрий Николаич. Помните, вы мне говорили, без полного равенства нет любви… Вы для меня слишком высоки, вы не мне чета… Я поделом наказана. Вам предстоят занятия, более достойные вас. Я не забуду нынешнего дня… Прощайте…
– Наталья Алексеевна, вы уходите? Неужели мы так расстанемся?
Он протянул к ней руки. Она остановилась. Его умоляющий голос, казалось, поколебал ее.
– Нет, – промолвила она наконец, – я чувствую, что-то во мне надломилось… Я шла сюда, я говорила с вами точно в горячке; надо опомниться. Этому не должно быть, вы сами сказали, этого не будет. Боже мой, когда я шла сюда, я мысленно прощалась с моим домом, со всем моим прошедшим, – и что же? кого я встретила здесь? малодушного человека… И почему вы знали, что я не в состоянии буду перенести разлуку с семейством? «Ваша матушка не согласна… Это ужасно!» Вот все, что я слышала от вас. Вы ли это, вы ли это, Рудин? Нет! прощайте… Ах! если бы вы меня любили, я бы почувствовала это теперь, в это мгновение … Нет, нет, прощайте!..
Она быстро повернулась и побежала к Маше, которая уже давно начала беспокоиться и делать ей знаки.
– Вы трусите, а не я! – крикнул Рудин вслед Наталье.
Она уже не обращала на него внимания и спешила через поле домой. Она благополучно возвратилась к себе в спальню; но только лишь переступила порог, силы ей изменили, и она без чувств упала на руки Маше.
А Рудин долго еще стоял на плотине. Наконец он встрепенулся, медленными шагами добрался до дорожки и тихо пошел по ней. Он был очень пристыжен… и огорчен. «Какова?– думал он. – В восемнадцать лету… Нет, я ее не знал… Она замечательная девушка. Какая сила воли… Она права; она стоит не такой любви, какую я к ней чувствовал… Чувствовал?.. – спросил он самого себя. – Разве я уже больше не чувствую любви? Так вот как это все должно было кончиться! Как я был жалок и ничтожен перед ней!»
Легкий стук беговых дрожек заставил Рудина поднять глаза. К нему навстречу, на неизменном своем рысачке, ехал Лежнев. Рудин молча с ним раскланялся и, как пораженный внезапной мыслью, свернул с дороги и быстро пошел по направлению к дому Дарьи Михайловны.
Лежнев дал ему отойти, посмотрел вслед за ним и, подумав немного, тоже поворотил назад свою лошадь – и поехал обратно к Волынцеву, у которого провел ночь. Он застал его спящим, не велел будить его и, в ожидании чая, сел на балкон и закурил трубку.
X
Волынцев встал часу в десятом и, узнав, что Лежнев сидит у него на балконе, очень удивился и велел его попросить к себе.
– Что случилось? – спросил он его. – Ведь ты хотел к себе поехать.
– Да, хотел, да встретил Рудина… Один шагает по полю, и лицо такое расстроенное. Я взял да и вернулся.
– Ты вернулся оттого, что встретил Рудина?
– То есть, правду сказать, я сам не знаю, почему я вернулся; вероятно, потому, что о тебе вспомнил: хотелось с тобой посидеть, а к себе я еще успею.
Волынцев горько усмехнулся.
– Да, о Рудине нельзя теперь подумать, не подумав также и обо мне… Человек! – крикнул он громко, – дай нам чаю.
Приятели начали пить чай. Лежнев заговорил было о хозяйстве, о новом способе крыть амбары бумагой…
Вдруг Волынцев вскочил с кресел и с такой силой ударил по столу, что чашки и блюдечки зазвенели.
– Нет! – воскликнул он, – я этого дольше выносить не в силах! Я вызову этого умника, и пусть он меня застрелит, либо уж я постараюсь влепить пулю в его ученый лоб.
– Что ты, что ты, помилуй! – пробормотал Лежнев, – как можно так кричать! я чубук уронил… Что с тобой?
– А то, что я слышать равнодушно имени его не могу: вся кровь у меня так и заходит.
– Полно, брат, полно! как тебе не стыдно! – возразил Лежнев, поднимая с полу трубку. – Брось! – Ну его!..
– Он меня оскорбил, – продолжал Волынцев, расхаживая по комнате… – да! он оскорбил меня. Ты сам должен с этим согласиться. На первых порах я не нашелся: он озадачил меня; да и кто мог ожидать этого? Но я ему докажу, что шутить со мной нельзя… Я его, проклятого философа, как куропатку застрелю.
– Много ты этим выиграешь, как же! Я уж о сестре твоей не говорю. Известно, ты обуреваем страстью… где тебе о сестре думать! Да в отношении к другой особе, – что ты думаешь, убивши философа, ты дела свои поправишь?
Волынцев бросился в кресла.
– Так уеду я куда-нибудь! А то здесь тоска мне просто сердце отдавила; просто места нигде найти не могу.
– Уедешь… вот это другое дело! Вот с этим я согласен. И знаешь ли, что я тебе предлагаю? Поедем-ка вместе – на Кавказ или так просто в Малороссию, галушки есть. Славное, брат, дело!
– Да; а сестру-то с кем оставим?
– А почему же Александре Павловне не поехать с нами? Ей-богу, отлично выйдет. Ухаживать за ней, уж за это я берусь! Ни в чем недостатка иметь не будет; коли захочет, каждый вечер серенаду под окном устрою; ямщиков одеколоном надушу, цветы по дорогам натыкаю. А уж мы, брат, с тобой просто переродимся; так наслаждаться будем, брюханами такими назад приедем, что никакая любовь нас уже не проймет!
– Ты все шутишь, Миша!
– Вовсе не шучу. Это тебе блестящая мысль в голову пришла.
– Нет! вздор! – вскрикнул опять Волынцев, – я драться, драться с ним хочу!..
– Опять! Экой ты, брат, сегодня с колером!..
Человек вошел с письмом в руке.
– От кого? – спросил Лежнев.
– От Рудина, Дмитрия Николаевича. Ласунских человек привез.
– От Рудина? – повторил Волынцев. – К кому?
– К вам-с.
– Ко мне… подай.
Волынцев схватил письмо, быстро распечатал его, стал читать. Лежнев внимательно глядел на него: странное, почти радостное изумление изображалось на лице Волынцева; он опустил руки.
– Что такое? – спросил Лежнев.
– Прочти, – проговорил Волынцев вполголоса и протянул ему письмо.
Лежнев начал читать. Вот что писал Рудин:
«Милостивый государь, Сергей Павлович!
Я сегодня уезжаю из дома Дарьи Михайловны, и уезжаю навсегда. Это вас, вероятно, удивит, особенно после того, что произошло вчера. Я не могу объяснить вам, что именно заставляет меня поступить так; но мне почему-то кажется, что я должен известить вас о моем отъезде. Вы меня не любите и даже считаете меня за дурного человека. Я не намерен оправдываться: меня оправдает время. По-моему, и недостойно мужчины, и бесполезно доказывать предубежденному человеку несправедливость его предубеждений. Кто захочет меня понять, тот извинит меня, а кто понять не хочет или не может – обвинения того меня не трогают. Я ошибся в вас. В глазах моих вы по-прежнему остаетесь благородным и честным человеком; но я полагал, вы сумеете стать выше той среды, в которой развились… Я ошибся. Что делать?! Не в первый и не в последний раз. Повторяю вам: я уезжаю. Желаю вам счастия. Согласитесь, что это желание совершенно бескорыстно, и надеюсь, что вы теперь будете счастливы. Может быть, вы со временем измените свое мнение обо мне. Увидимся ли мы когда-нибудь, не знаю, но во всяком случае остаюсь искренно вас уважающий Д. Р.».
«Р. S. Должные мною вам двести рублей я вышлю, как только приеду к себе в деревню, в Т…ую губернию. Также прошу вас не говорить при Дарье Михайловне об этом письме».
«Р. Р.S. Еще одна последняя, но важная просьба: так как я теперь уезжаю, то, я надеюсь, вы не будете упоминать перед Натальей Алексеевной о моем посещении у вас…»
– Ну, что ты скажешь? – спросил Волынцев, как только Лежнев окончил письмо.
– Что тут сказать!– возразил Лежнев, – воскликнуть по-восточному: «Аллах! Аллах!» – и положить в рот палец изумления – вот все, что можно сделать. Он уезжает… Ну! дорога скатертью. Но вот что любопытно: ведь и это письмо он почел за долг написать, и являлся он к тебе по чувству долга… У этих господ на каждом шагу долг, и все долг – да долги, – прибавил Лежнев, с усмешкой указывая на post-scriptum.
– А каковы он фразы отпускает!– воскликнул Волынцев. – Он ошибся во мне: он ожидал, что я стану выше какой-то среды… Что за ахинея, господи! хуже стихов!
Лежнев ничего не ответил; одни глаза его улыбнулись. Волынцев встал.
– Я хочу съездить к Дарье Михайловне, – промолвил он, – я хочу узнать, что все это значит…
– Погоди, брат: дай ему убраться. К чему тебе опять с ним сталкиваться? Ведь он исчезает – чего тебе еще? Лучше поди-ка ляг да усни; ведь ты, чай, всю ночь с боку на бок проворочался. А теперь дела твои поправляются…
– Из чего ты это заключаешь?
– Да так мне кажется. Право, усни, а я пойду к твоей сестре – посижу с ней.
– Я вовсе спать не хочу. С какой стати мне спать!.. Я лучше поеду поля осмотрю, – сказал Волынцев, одергивая полы пальто.
– И то добре. Поезжай, брат, поезжай, осмотри поля.
И Лежнев отправился на половину Александры Павловны. Он застал ее в гостиной. Она ласково его приветствовала. Она всегда радовалась его приходу; но лицо ее осталось печально. Ее беспокоило вчерашнее посещение Рудина.
– Вы от брата? – спросила она Лежнева, – каков он сегодня?
– Ничего, поехал поля осматривать.
Александра Павловна помолчала.
– Скажите, пожалуйста, – начала она, внимательно рассматривая кайму носового платка, – вы не знаете, зачем…
– Приезжал Рудин? – подхватил Лежнев. – Знаю: он приезжал проститься.
Александра Павловна подняла голову.
– Как – проститься?
– Да. Разве вы не слыхали? Он уезжает от Дарьи Михайловны.
– Уезжает?
– Навсегда; по крайней мере он так говорит.
– Да помилуйте, как же это понять, после всего того…
– А это другое дело! Понять этого нельзя, но оно так. Должно быть, что-нибудь там у них произошло. Струну слишком натянул – она и лопнула.
– Михайло Михайлыч! – начала Александра Павловна, – я ничего не понимаю; вы, мне кажется, смеетесь надо мной…
– Да ей-богу же нет… Говорят вам, он уезжает и даже письменно извещает об этом своих знакомых. Оно, если хотите, с некоторой точки зрения, недурно; но отъезд его помешал осуществиться одному удивительнейшему предприятию, о котором мы начали было толковать с вашим братом.
– Что такое? какое предприятие?
– А вот какое. Я предлагал вашему брату поехать для развлечения путешествовать и взять вас с собой. Ухаживать, собственно, за вами брался я…
– Вот прекрасно! – воскликнула Александра Павловна, – воображаю себе, как бы вы за мною ухаживали. Да вы бы меня с голоду уморили.
– Вы это потому так говорите, Александра Павловна, что не знаете меня. Вы думаете, что я чурбан, чурбан совершенный, деревяшка какая-то; а известно ли вам, что я способен таять, как сахар, дни простаивать на коленях?
– Вот это бы я, признаюсь, посмотрела!
Лежнев вдруг поднялся.
– Да выдьте за меня замуж, Александра Павловна, вы все это и увидите.
Александра Павловна покраснела до ушей.
– Что вы это такое сказали, Михайло Михайлыч? – повторила она с смущением.
– А то я сказал, – ответил Лежнев, – что уже давным-давно и тысячу раз у меня на языке было. Я проговорился, наконец, и вы можете поступить, как знаете. А чтобы не стеснять вас, я теперь выйду. Если вы хотите быть моей женою… Удаляюсь. Если вам не противно, вы только велите меня позвать: я уже пойму…
Александра Павловна хотела было удержать Лежнева, но он проворно ушел, без шапки отправился в сад, оперся на калитку и начал глядеть куда-то.
– Михайло Михайлыч! – раздался за ним голос горничной, – пожалуйте к барыне. Они вас велели позвать.
Михайло Михайлыч обернулся, взял горничную, к великому ее изумлению, обеими руками за голову, поцеловал ее в лоб и пошел к Александре Павловне.
– Что случилось? – спросил он его. – Ведь ты хотел к себе поехать.
– Да, хотел, да встретил Рудина… Один шагает по полю, и лицо такое расстроенное. Я взял да и вернулся.
– Ты вернулся оттого, что встретил Рудина?
– То есть, правду сказать, я сам не знаю, почему я вернулся; вероятно, потому, что о тебе вспомнил: хотелось с тобой посидеть, а к себе я еще успею.
Волынцев горько усмехнулся.
– Да, о Рудине нельзя теперь подумать, не подумав также и обо мне… Человек! – крикнул он громко, – дай нам чаю.
Приятели начали пить чай. Лежнев заговорил было о хозяйстве, о новом способе крыть амбары бумагой…
Вдруг Волынцев вскочил с кресел и с такой силой ударил по столу, что чашки и блюдечки зазвенели.
– Нет! – воскликнул он, – я этого дольше выносить не в силах! Я вызову этого умника, и пусть он меня застрелит, либо уж я постараюсь влепить пулю в его ученый лоб.
– Что ты, что ты, помилуй! – пробормотал Лежнев, – как можно так кричать! я чубук уронил… Что с тобой?
– А то, что я слышать равнодушно имени его не могу: вся кровь у меня так и заходит.
– Полно, брат, полно! как тебе не стыдно! – возразил Лежнев, поднимая с полу трубку. – Брось! – Ну его!..
– Он меня оскорбил, – продолжал Волынцев, расхаживая по комнате… – да! он оскорбил меня. Ты сам должен с этим согласиться. На первых порах я не нашелся: он озадачил меня; да и кто мог ожидать этого? Но я ему докажу, что шутить со мной нельзя… Я его, проклятого философа, как куропатку застрелю.
– Много ты этим выиграешь, как же! Я уж о сестре твоей не говорю. Известно, ты обуреваем страстью… где тебе о сестре думать! Да в отношении к другой особе, – что ты думаешь, убивши философа, ты дела свои поправишь?
Волынцев бросился в кресла.
– Так уеду я куда-нибудь! А то здесь тоска мне просто сердце отдавила; просто места нигде найти не могу.
– Уедешь… вот это другое дело! Вот с этим я согласен. И знаешь ли, что я тебе предлагаю? Поедем-ка вместе – на Кавказ или так просто в Малороссию, галушки есть. Славное, брат, дело!
– Да; а сестру-то с кем оставим?
– А почему же Александре Павловне не поехать с нами? Ей-богу, отлично выйдет. Ухаживать за ней, уж за это я берусь! Ни в чем недостатка иметь не будет; коли захочет, каждый вечер серенаду под окном устрою; ямщиков одеколоном надушу, цветы по дорогам натыкаю. А уж мы, брат, с тобой просто переродимся; так наслаждаться будем, брюханами такими назад приедем, что никакая любовь нас уже не проймет!
– Ты все шутишь, Миша!
– Вовсе не шучу. Это тебе блестящая мысль в голову пришла.
– Нет! вздор! – вскрикнул опять Волынцев, – я драться, драться с ним хочу!..
– Опять! Экой ты, брат, сегодня с колером!..
Человек вошел с письмом в руке.
– От кого? – спросил Лежнев.
– От Рудина, Дмитрия Николаевича. Ласунских человек привез.
– От Рудина? – повторил Волынцев. – К кому?
– К вам-с.
– Ко мне… подай.
Волынцев схватил письмо, быстро распечатал его, стал читать. Лежнев внимательно глядел на него: странное, почти радостное изумление изображалось на лице Волынцева; он опустил руки.
– Что такое? – спросил Лежнев.
– Прочти, – проговорил Волынцев вполголоса и протянул ему письмо.
Лежнев начал читать. Вот что писал Рудин:
«Милостивый государь, Сергей Павлович!
Я сегодня уезжаю из дома Дарьи Михайловны, и уезжаю навсегда. Это вас, вероятно, удивит, особенно после того, что произошло вчера. Я не могу объяснить вам, что именно заставляет меня поступить так; но мне почему-то кажется, что я должен известить вас о моем отъезде. Вы меня не любите и даже считаете меня за дурного человека. Я не намерен оправдываться: меня оправдает время. По-моему, и недостойно мужчины, и бесполезно доказывать предубежденному человеку несправедливость его предубеждений. Кто захочет меня понять, тот извинит меня, а кто понять не хочет или не может – обвинения того меня не трогают. Я ошибся в вас. В глазах моих вы по-прежнему остаетесь благородным и честным человеком; но я полагал, вы сумеете стать выше той среды, в которой развились… Я ошибся. Что делать?! Не в первый и не в последний раз. Повторяю вам: я уезжаю. Желаю вам счастия. Согласитесь, что это желание совершенно бескорыстно, и надеюсь, что вы теперь будете счастливы. Может быть, вы со временем измените свое мнение обо мне. Увидимся ли мы когда-нибудь, не знаю, но во всяком случае остаюсь искренно вас уважающий Д. Р.».
«Р. S. Должные мною вам двести рублей я вышлю, как только приеду к себе в деревню, в Т…ую губернию. Также прошу вас не говорить при Дарье Михайловне об этом письме».
«Р. Р.S. Еще одна последняя, но важная просьба: так как я теперь уезжаю, то, я надеюсь, вы не будете упоминать перед Натальей Алексеевной о моем посещении у вас…»
– Ну, что ты скажешь? – спросил Волынцев, как только Лежнев окончил письмо.
– Что тут сказать!– возразил Лежнев, – воскликнуть по-восточному: «Аллах! Аллах!» – и положить в рот палец изумления – вот все, что можно сделать. Он уезжает… Ну! дорога скатертью. Но вот что любопытно: ведь и это письмо он почел за долг написать, и являлся он к тебе по чувству долга… У этих господ на каждом шагу долг, и все долг – да долги, – прибавил Лежнев, с усмешкой указывая на post-scriptum.
– А каковы он фразы отпускает!– воскликнул Волынцев. – Он ошибся во мне: он ожидал, что я стану выше какой-то среды… Что за ахинея, господи! хуже стихов!
Лежнев ничего не ответил; одни глаза его улыбнулись. Волынцев встал.
– Я хочу съездить к Дарье Михайловне, – промолвил он, – я хочу узнать, что все это значит…
– Погоди, брат: дай ему убраться. К чему тебе опять с ним сталкиваться? Ведь он исчезает – чего тебе еще? Лучше поди-ка ляг да усни; ведь ты, чай, всю ночь с боку на бок проворочался. А теперь дела твои поправляются…
– Из чего ты это заключаешь?
– Да так мне кажется. Право, усни, а я пойду к твоей сестре – посижу с ней.
– Я вовсе спать не хочу. С какой стати мне спать!.. Я лучше поеду поля осмотрю, – сказал Волынцев, одергивая полы пальто.
– И то добре. Поезжай, брат, поезжай, осмотри поля.
И Лежнев отправился на половину Александры Павловны. Он застал ее в гостиной. Она ласково его приветствовала. Она всегда радовалась его приходу; но лицо ее осталось печально. Ее беспокоило вчерашнее посещение Рудина.
– Вы от брата? – спросила она Лежнева, – каков он сегодня?
– Ничего, поехал поля осматривать.
Александра Павловна помолчала.
– Скажите, пожалуйста, – начала она, внимательно рассматривая кайму носового платка, – вы не знаете, зачем…
– Приезжал Рудин? – подхватил Лежнев. – Знаю: он приезжал проститься.
Александра Павловна подняла голову.
– Как – проститься?
– Да. Разве вы не слыхали? Он уезжает от Дарьи Михайловны.
– Уезжает?
– Навсегда; по крайней мере он так говорит.
– Да помилуйте, как же это понять, после всего того…
– А это другое дело! Понять этого нельзя, но оно так. Должно быть, что-нибудь там у них произошло. Струну слишком натянул – она и лопнула.
– Михайло Михайлыч! – начала Александра Павловна, – я ничего не понимаю; вы, мне кажется, смеетесь надо мной…
– Да ей-богу же нет… Говорят вам, он уезжает и даже письменно извещает об этом своих знакомых. Оно, если хотите, с некоторой точки зрения, недурно; но отъезд его помешал осуществиться одному удивительнейшему предприятию, о котором мы начали было толковать с вашим братом.
– Что такое? какое предприятие?
– А вот какое. Я предлагал вашему брату поехать для развлечения путешествовать и взять вас с собой. Ухаживать, собственно, за вами брался я…
– Вот прекрасно! – воскликнула Александра Павловна, – воображаю себе, как бы вы за мною ухаживали. Да вы бы меня с голоду уморили.
– Вы это потому так говорите, Александра Павловна, что не знаете меня. Вы думаете, что я чурбан, чурбан совершенный, деревяшка какая-то; а известно ли вам, что я способен таять, как сахар, дни простаивать на коленях?
– Вот это бы я, признаюсь, посмотрела!
Лежнев вдруг поднялся.
– Да выдьте за меня замуж, Александра Павловна, вы все это и увидите.
Александра Павловна покраснела до ушей.
– Что вы это такое сказали, Михайло Михайлыч? – повторила она с смущением.
– А то я сказал, – ответил Лежнев, – что уже давным-давно и тысячу раз у меня на языке было. Я проговорился, наконец, и вы можете поступить, как знаете. А чтобы не стеснять вас, я теперь выйду. Если вы хотите быть моей женою… Удаляюсь. Если вам не противно, вы только велите меня позвать: я уже пойму…
Александра Павловна хотела было удержать Лежнева, но он проворно ушел, без шапки отправился в сад, оперся на калитку и начал глядеть куда-то.
– Михайло Михайлыч! – раздался за ним голос горничной, – пожалуйте к барыне. Они вас велели позвать.
Михайло Михайлыч обернулся, взял горничную, к великому ее изумлению, обеими руками за голову, поцеловал ее в лоб и пошел к Александре Павловне.
XI
Вернувшись домой, тотчас после встречи с Лежневым, Рудин заперся в своей комнате и написал два письма: одно – к Волынцеву (оно уже известно читателям) и другое – к Наталье. Он очень долго сидел над этим вторым письмом, многое в нем перемарывал и переделывал и, тщательно списав его на тонком листе почтовой бумаги, сложил его как можно мельче и положил в карман. С грустью на лице прошелся он несколько раз взад и вперед по комнате, сел на кресло перед окном, подперся рукою; слеза тихо выступила на его ресницы… Он встал, застегнулся на все пуговицы, позвал человека и велел спросить у Дарьи Михайловны, может ли он ее видеть.
Человек скоро вернулся и доложил, что Дарья Михайловна приказала его просить. Рудин пошел к ней.
Она приняла его в кабинете, как в первый раз, два месяца тому назад. Но теперь она не была одна: у ней сидел Пандалевский, скромный, свежий, чистый и умиленный, как всегда.
Дарья Михайловна любезно встретила Рудина, и Рудин любезно ей поклонился, но при первом взгляде на улыбавшиеся лица обоих всякий хотя несколько опытный человек понял бы, что между ними если и не высказалось, то произошло что-то неладное. Рудин знал, что Дарья Михайловна на него сердится. Дарья Михайловна подозревала, что ему уже все известно.
Донесение Пандалевского очень ее расстроило. Светская спесь в ней зашевелилась. Рудин, бедный, нечиновный и пока неизвестный человек, дерзал назначить свидание ее дочери – дочери Дарьи Михайловны Ласунской!!
– Положим, он умен, он гений! – говорила она, – да что же это доказывает? После этого всякий может надеяться быть моим зятем?
– Я долго глазам своим не верил, – подхватил Пандалевский. – Как это не знать своего места, удивляюсь!
Дарья Михайловна очень волновалась, и Наталье досталось от нее.
Она попросила Рудина сесть. Он сел, но уже не как прежний Рудин, почти хозяин в доме, даже не как хороший знакомый, а как гость, и не как близкий гость. Все это сделалось в одно мгновение… Так вода внезапно превращается в твердый лед.
– Я пришел к вам, Дарья Михайловна, – начал Рудин, – поблагодарить вас за ваше гостеприимство. Я получил сегодня известие из моей деревеньки и должен непременно сегодня же ехать туда.
Дарья Михайловна пристально посмотрела на Рудина.
«Он предупредил меня, должно быть догадывается, – подумала она. – Он избавляет меня от тягостного объяснения, тем лучше. Да здравствуют умные люди!»
– Неужели? – промолвила она громко. – Ах, как это неприятно! Ну, что делать! Надеюсь увидеть вас нынешней зимой в Москве. Мы сами скоро отсюда едем.
– Я не знаю, Дарья Михайловна, удастся ли мне быть в Москве; но если соберусь со средствами, за долг почту явиться к вам.
«Ага, брат! – подумал в свою очередь Пандалевский, – давно ли ты здесь распоряжался барином, а теперь вот как пришлось выражаться!»
– Вы, стало быть, неудовлетворительные известия из вашей деревни получили? – произнес он с обычной расстановкой.
– Да, – сухо возразил Рудин.
– Неурожай, может быть?
– Нет… другое… Поверьте, Дарья Михайловна, – прибавил Рудин, – я никогда не забуду времени, проведенного мною в вашем доме.
– И я, Дмитрий Николаич, всегда с удовольствием буду вспоминать наше знакомство с вами… Когда вы едете?
– Сегодня, после обеда.
– Так скоро!.. Ну, желаю вам счастливого пути. Впрочем, если ваши дела не задержат вас, может быть вы еще нас застанете здесь.
– Я едва ли успею, – возразил Рудин и встал. – Извините меня, – прибавил он, – я не могу тотчас выплатить мой долг вам; но как только приеду в деревню…
– Полноте, Дмитрий Николаич! – перебила его Дарья Михайловна, – как вам не стыдно!.. Но который-то час? – спросила она.
Пандалевский достал из кармана жилета золотые часики с эмалью и посмотрел на них, осторожно налегая розовой щекой на твердый и белый воротничок.
– Два часа и тридцать три минуты, – промолвил он.
– Пора одеваться, – заметила Дарья Михайловна. – До свиданья, Дмитрий Николаич!
Рудин встал. Весь разговор между ним и Дарьей Михайловной носил особый отпечаток. Актеры так репетируют свои роли, дипломаты так на конференциях меняются заранее условленными фразами…
Рудин вышел. Он теперь знал по опыту, как светские люди даже не бросают, а просто роняют человека, ставшего им ненужным: как перчатку после бала, как бумажку с конфетки, как невыигравший билет лотереи-томболы.
Он наскоро уложился и с нетерпением начал ожидать мгновения отъезда. Все в доме очень удивились, узнав об его намерении; даже люди глядели на него с недоумением. Басистов не скрывал своей горести. Наталья явно избегала Рудина. Она старалась не встречаться с ним взорами; однако он успел всунуть ей в руку свое письмо. За обедом Дарья Михайловна еще раз повторила, что надеется увидеть его перед отъездом в Москву, но Рудин ничего не отвечал ей. Пандалевский чаще всех с ним заговаривал. Рудина не раз подмывало броситься на него и поколотить его цветущее и румяное лицо. M-lle Boncourt частенько посматривала на Рудина с лукавым и странным выражением в глазах: у старых, очень умных легавых собак можно иногда заметить такое выражение… «Эге! – казалось, говорила она про себя, – вот как тебя!»
Наконец пробило шесть часов и подали тарантас Родина. Он стал торопливо прощаться со всеми. На душе у него было очень скверно. Не ожидал он, что так выедет из этого дома: его как будто выгоняли… «Как это все сделалось! и к чему было спешить? А впрочем, один конец», – вот что думал он, раскланиваясь на все стороны с принужденной улыбкой. В последний раз взглянул он на Наталью, и сердце его шевельнулось: глаза ее были устремлены на него с печальным, прощальным упреком.
Он проворно сбежал с лестницы, вскочил в тарантас. Басистов вызвался проводить его до первой станции и сел вместе с ним.
– Помните ли вы, – начал Рудин, как только тарантас выехал со двора на широкую дорогу, обсаженную елками, – помните вы, что говорит Дон-Кихот своему оруженосцу, когда выезжает из дворца герцогини ? «Свобода, – говорит он, – друг мой Санчо, одно из самых драгоценных достояний человека, и счастлив тот, кому небо даровало кусок хлеба, кому не нужно быть за него обязанным другому!» Что Дон-Кихот чувствовал тогда, я чувствую теперь… Дай бог и вам, добрый мой Басистов, испытать когда-нибудь это чувство!
Батистов стиснул руку Рудину, и сердце честного юноши забилось сильно в его растроганной груди. До самой станции говорил Рудин о достоинстве человека, о значении истинной свободы, – говорил горячо, благородно и правдиво, – и когда наступило мгновение разлуки, Басистов не выдержал, бросился ему на шею и зарыдал. У самого Рудина полились слезы; но он плакал не о том, что расставался с Басистовым, и слезы его были самолюбивые слезы.
– Наталья ушла к себе и прочла письмо Рудина.
«Любезная Наталья Алексеевна, – писал он ей, – я решился уехать. Мне другого выхода нет. Я решился уехать, пока мне не сказали ясно, чтобы я удалился. Отъездом моим прекращаются все недоразумения; а сожалеть обо мне едва ли кто-нибудь будет. Чего же ждать?.. Все так; но для чего же писать к вам?
Человек скоро вернулся и доложил, что Дарья Михайловна приказала его просить. Рудин пошел к ней.
Она приняла его в кабинете, как в первый раз, два месяца тому назад. Но теперь она не была одна: у ней сидел Пандалевский, скромный, свежий, чистый и умиленный, как всегда.
Дарья Михайловна любезно встретила Рудина, и Рудин любезно ей поклонился, но при первом взгляде на улыбавшиеся лица обоих всякий хотя несколько опытный человек понял бы, что между ними если и не высказалось, то произошло что-то неладное. Рудин знал, что Дарья Михайловна на него сердится. Дарья Михайловна подозревала, что ему уже все известно.
Донесение Пандалевского очень ее расстроило. Светская спесь в ней зашевелилась. Рудин, бедный, нечиновный и пока неизвестный человек, дерзал назначить свидание ее дочери – дочери Дарьи Михайловны Ласунской!!
– Положим, он умен, он гений! – говорила она, – да что же это доказывает? После этого всякий может надеяться быть моим зятем?
– Я долго глазам своим не верил, – подхватил Пандалевский. – Как это не знать своего места, удивляюсь!
Дарья Михайловна очень волновалась, и Наталье досталось от нее.
Она попросила Рудина сесть. Он сел, но уже не как прежний Рудин, почти хозяин в доме, даже не как хороший знакомый, а как гость, и не как близкий гость. Все это сделалось в одно мгновение… Так вода внезапно превращается в твердый лед.
– Я пришел к вам, Дарья Михайловна, – начал Рудин, – поблагодарить вас за ваше гостеприимство. Я получил сегодня известие из моей деревеньки и должен непременно сегодня же ехать туда.
Дарья Михайловна пристально посмотрела на Рудина.
«Он предупредил меня, должно быть догадывается, – подумала она. – Он избавляет меня от тягостного объяснения, тем лучше. Да здравствуют умные люди!»
– Неужели? – промолвила она громко. – Ах, как это неприятно! Ну, что делать! Надеюсь увидеть вас нынешней зимой в Москве. Мы сами скоро отсюда едем.
– Я не знаю, Дарья Михайловна, удастся ли мне быть в Москве; но если соберусь со средствами, за долг почту явиться к вам.
«Ага, брат! – подумал в свою очередь Пандалевский, – давно ли ты здесь распоряжался барином, а теперь вот как пришлось выражаться!»
– Вы, стало быть, неудовлетворительные известия из вашей деревни получили? – произнес он с обычной расстановкой.
– Да, – сухо возразил Рудин.
– Неурожай, может быть?
– Нет… другое… Поверьте, Дарья Михайловна, – прибавил Рудин, – я никогда не забуду времени, проведенного мною в вашем доме.
– И я, Дмитрий Николаич, всегда с удовольствием буду вспоминать наше знакомство с вами… Когда вы едете?
– Сегодня, после обеда.
– Так скоро!.. Ну, желаю вам счастливого пути. Впрочем, если ваши дела не задержат вас, может быть вы еще нас застанете здесь.
– Я едва ли успею, – возразил Рудин и встал. – Извините меня, – прибавил он, – я не могу тотчас выплатить мой долг вам; но как только приеду в деревню…
– Полноте, Дмитрий Николаич! – перебила его Дарья Михайловна, – как вам не стыдно!.. Но который-то час? – спросила она.
Пандалевский достал из кармана жилета золотые часики с эмалью и посмотрел на них, осторожно налегая розовой щекой на твердый и белый воротничок.
– Два часа и тридцать три минуты, – промолвил он.
– Пора одеваться, – заметила Дарья Михайловна. – До свиданья, Дмитрий Николаич!
Рудин встал. Весь разговор между ним и Дарьей Михайловной носил особый отпечаток. Актеры так репетируют свои роли, дипломаты так на конференциях меняются заранее условленными фразами…
Рудин вышел. Он теперь знал по опыту, как светские люди даже не бросают, а просто роняют человека, ставшего им ненужным: как перчатку после бала, как бумажку с конфетки, как невыигравший билет лотереи-томболы.
Он наскоро уложился и с нетерпением начал ожидать мгновения отъезда. Все в доме очень удивились, узнав об его намерении; даже люди глядели на него с недоумением. Басистов не скрывал своей горести. Наталья явно избегала Рудина. Она старалась не встречаться с ним взорами; однако он успел всунуть ей в руку свое письмо. За обедом Дарья Михайловна еще раз повторила, что надеется увидеть его перед отъездом в Москву, но Рудин ничего не отвечал ей. Пандалевский чаще всех с ним заговаривал. Рудина не раз подмывало броситься на него и поколотить его цветущее и румяное лицо. M-lle Boncourt частенько посматривала на Рудина с лукавым и странным выражением в глазах: у старых, очень умных легавых собак можно иногда заметить такое выражение… «Эге! – казалось, говорила она про себя, – вот как тебя!»
Наконец пробило шесть часов и подали тарантас Родина. Он стал торопливо прощаться со всеми. На душе у него было очень скверно. Не ожидал он, что так выедет из этого дома: его как будто выгоняли… «Как это все сделалось! и к чему было спешить? А впрочем, один конец», – вот что думал он, раскланиваясь на все стороны с принужденной улыбкой. В последний раз взглянул он на Наталью, и сердце его шевельнулось: глаза ее были устремлены на него с печальным, прощальным упреком.
Он проворно сбежал с лестницы, вскочил в тарантас. Басистов вызвался проводить его до первой станции и сел вместе с ним.
– Помните ли вы, – начал Рудин, как только тарантас выехал со двора на широкую дорогу, обсаженную елками, – помните вы, что говорит Дон-Кихот своему оруженосцу, когда выезжает из дворца герцогини ? «Свобода, – говорит он, – друг мой Санчо, одно из самых драгоценных достояний человека, и счастлив тот, кому небо даровало кусок хлеба, кому не нужно быть за него обязанным другому!» Что Дон-Кихот чувствовал тогда, я чувствую теперь… Дай бог и вам, добрый мой Басистов, испытать когда-нибудь это чувство!
Батистов стиснул руку Рудину, и сердце честного юноши забилось сильно в его растроганной груди. До самой станции говорил Рудин о достоинстве человека, о значении истинной свободы, – говорил горячо, благородно и правдиво, – и когда наступило мгновение разлуки, Басистов не выдержал, бросился ему на шею и зарыдал. У самого Рудина полились слезы; но он плакал не о том, что расставался с Басистовым, и слезы его были самолюбивые слезы.
– Наталья ушла к себе и прочла письмо Рудина.
«Любезная Наталья Алексеевна, – писал он ей, – я решился уехать. Мне другого выхода нет. Я решился уехать, пока мне не сказали ясно, чтобы я удалился. Отъездом моим прекращаются все недоразумения; а сожалеть обо мне едва ли кто-нибудь будет. Чего же ждать?.. Все так; но для чего же писать к вам?