Представьте теперь, что устанавливается некая связь между подвалом и надстройкой, а на первом этаже об этом не знают. Представьте, что сверх-Я посылает команду вниз, но эта команда, вместо того, чтобы попасть к Я, минует Я и воздействует непосредственно на Оно. Оно выполнит команду, но выполнит ее как животное, каковым оно и является. Выполнит буквально, абсурдно. Отсюда и психогенные заболевания, то есть такие, причина которых в психике, но сознание и воля Я в них не задействованы. И это не только болезни, но и несчастные случаи, которые на самом деле представляют собой самоубийства, действия, совершенные во исполнение превратно понятого решения сверх-Я. Например, из нескольких тысяч человек, ежегодно попадающих под автомобили, многие - и это доказано - сами неосознанно бросаются под машину, исполняя приговор, вынесенный их сверх-Я. Самоубийства особого рода - намеренные, но бессознательные.
   Эта речь убедила барона.
   - В общем, вот что получается, - перевел он на более доступный для себя язык. - Ставка главнокомандующего отдает стратегический приказ, который по идее должен быть обработан штабом и уже в виде тактических приказов передан войскам. Но штаб о нем не знает, и приказ попадает прямо к унтер-офицерам, а те толкуют его неправильно.
   - Совершенно верно. Я очень рад, что вы меня поняли.
   - Ладно, как это делается, ясно. Но почему?
   - Почему? Вот это и есть главный вопрос, который задает себе психолог. Ведь правильно ответить на него - значит вылечить больного. В нашем случае этот вопрос можно сформулировать следующим образом: почему Оно мадам де Сен-Фюрси получило от ее сверх-Я команду ослепнуть?
   Барон, почувствовав, что речь пойдет о нем, снова распетушился.
   - Сгораю от любопытства - почему же?
   - К сожалению, ответить на этот вопрос можете только вы, - сказал доктор. - Я - посторонний человек. Мадам де Сен-Фюрси в плену у заболевания. Вы же, господин полковник - одновременно действующее лицо драмы и ее первый зритель.
   - Что вы хотите от меня услышать? В конце концов, кто из нас врач?
   - Я хочу услышать от вас вот что: есть ли в жизни мадам де Сен-Фюрси нечто, чего она не хочет видеть?
   Тут барон снова вскочил со стула и повернулся к доктору спиной, оказавшись прямо перед большим зеркалом над камином.
   - На что вы намекаете?
   - Что-нибудь безобразное, аморальное, недостойное, унизительное, мерзкое; какая-то гнусность, находящаяся постоянно у нее перед глазами, так что есть только один способ не видеть ее - ослепнуть. Поймите, происходит соматизация, мадам де Сен-Фюрси превращает свое несчастье, невыносимое унижение в соматическое изменение. Она избавляется от чувства унижения, но унижение никуда не исчезает, оно лишь трансформируется в недуг, в данном случае в слепоту.
   Все время, пока доктор говорил, барон, не отрываясь, смотрел на свое отражение в зеркале. Наконец он повернулся.
   - Сударь, - выпалил он, - я шел сюда с подозрением, что меня водили за нос. Теперь же я убедился, что меня хотят повязать по рукам и ногам!
   Сказав это, он быстро вышел.
   Вернувшись в Алансон, барон объяснился с женой, да так, что она просто лишилась дара речи.
   - Был я у вашего шута горохового, - сказал он. - И наговорил же он мне! Вроде бы ваше сверх-Я в заговоре с вашим Оно без ведома вашего Я. И какова же цель этих хитроумных козней? Соматизация! Они желают трансформировать гнусность, позор, мои похождения, да-да, сударыня! И каков результат? Психогенная слепота! Психогенная - значит, то она есть, то ее нет. Мой муж мне изменяет - хоп! - я слепну. Мой муж возвращается ко мне опля! - я прозреваю! Удобно, ничего не скажешь! Решительно, нет пределов прогрессу! Так вот, я - я говорю: нет! Нет вашему Оно, нет вашему сверх-Я, нет их заговорам! Соматизацией занимайтесь отныне без меня! Прощайте, сударыня!
   После этой речи барон хлопнул дверью и вскоре уже был в квартирке на бульваре 1-го Стрелкового. Мариетта, сидевшая в дезабилье за туалетным столиком, оторопела, когда он ворвался к ней без предупреждения - у него оставался свой ключ. Прямо с порога он выложил ей все: о слепоте баронессы, об ее исцелении, о своей короткой поездке в Париж и об окончательном разрыве.
   - Опять! - только и сказала девушка.
   - Что опять? - растерялся барон.
   - Опять окончательный разрыв. Один у вас уже был. Со мной. Шесть недель назад.
   Последние двадцать четыре часа барон жил, будто шел в атаку - без оглядки. Первое произнесенное Мариеттой слово - это ее "опять" - внезапно отбросило его назад. Все правда: он порвал с малышкой, чтобы целиком посвятить себя слепой жене! А она - что она делала все это время? Ждала его как паинька? С какой стати?
   Барон кружил по комнате, частью от смущения, частью для того, чтобы вновь освоиться на этой территории. Наконец он решил вымыть руки и скрылся в ванной, но тотчас выскочил оттуда, потрясая механической бритвой.
   - Это что такое?
   - Моя бритва. Для подмышек, - объяснила Мариетта и очаровательным жестом высоко подняла руку, открыв подмышку - гладкую, влажную, соблазнительную. У барона закружилась голова. Он упал на колени, склонился к молочно-белой, благоуханной впадинке и жадно приник к ней губами.
   Мариетта, смеясь, вырывалась.
   - Гийом, Гийом, мне щекотно!
   Он схватил девушку в объятия и хотел отнести на постель, невзирая на ее протесты. Со столика упала пепельница, и по ковру рассыпались черные окурки "голуаз". Барон решил ничего не замечать; на эти минуты он опять стал прежним неотразимым Тетеревком. И как же это было дивно!
   Жизнь возобновилась. Барон не изменил ни одной из своих привычек. Его, как и прежде, видели в оружейном зале, на конных состязаниях, он фехтовал, брал препятствия на своей рыжей кобылке. Разумеется, ни для кого не были тайной ни его разрыв с женой, ни связь с Мариеттой. Он попросту избегал бывать в кругах, где его бы осудили - например, на приемах в префектуре и епархии, - и появлялся только там, где мог рассчитывать на снисходительность с примесью восхищения. Немногим закадычным друзьям, которые решались намекнуть на Мариетту, он повторял: "Полное счастье!" - и при этом пошловато-лакомо причмокивал, подмигивал и манерно прижимал к жилету судорожно стиснутые пальцы.
   Он кривил душой. Конечно, были минуты блаженства, ослепительного, всепоглощающего, порою жгучего - он и представить не мог, что еще испытает такое в его годы. "Она сведет меня в могилу", - думал он иногда с каким-то мрачным удовлетворением. Но полное счастье...
   Барон Гийом даже себе не хотел в этом признаться. Его союз с Мариеттой держался только на ежечасном, ежеминутном усилии, которое прилагали оба, чтобы скрыть существование третьего в этом треугольнике. У Мариетты не было недостатка в свободном времени для того, другого. Но как же приходилось изворачиваться, чтобы одна ее жизнь не наследила в другой, и сколько стараний требовалось от барона, чтобы не замечать следов, которые неизбежно оставлял за собой этот призрак! Как-то вечером он перешел все границы. Ботинки, огромные, растоптанные и заляпанные грязью башмачищи ломовика высовывали из-под шкафа свои круглые носы. Как барон ни принюхивался, запаха он не почувствовал. Это его особенно разозлило. Он был уверен, что эта гадость должна вонять! И потом, как можно было забыться до такой степени? Что же, тот, другой, ушел в носках, или прикажете думать, что он еще здесь, в трех метрах, прячется в шкафу или в уборной?
   Не видеть, закрыть глаза, надеть на них повязку из душистых волос Мариетты, заслонить их маленькими грудями Мариетты, темным треугольником лона Мариетты... Закрыть глаза? Эти два слова напоминали о том, что он предпочел бы забыть, тягостный эпизод из прежней жизни, слепоту баронессы. Неужели и ему придется в свою очередь ослепнуть, потому что соматиза-ция трансформирует эту категорическую необходимость, которой он подчинялся - не видеть другого?
   Лето было уже в разгаре, и город мало-помалу пустел. Лучезарные солнечные дни так и манили уехать. Иногда барон заводил при Мариетте речь о перемене обстановки, строил планы. Виши, Байрёйт, может быть, Венеция? Однако молодой девушке эти традиционно заманчивые названия ничего не говорили. Она надувала губки, качала головкой, потом, прижавшись к нему, говорила: "А чем нам плохо здесь вдвоем?" - и ластилась, как кошечка.
   Однажды, вернувшись после обеда в клубе 1-го Стрелкового в свое любовное гнездышко, барон не нашел там Мариетты. Он ждал. Ее все не было, и он заглянул в шкаф. Все ее вещи исчезли. Привезенный из деревни большой чемодан тоже. Птичка упорхнула. Может быть, она оставила письмо? Он поискал на столе, на кровати, в карманах своих костюмов. Ничего. Наконец в мусорной корзине он заметил скомканную бумажку и развернул ее. Ну конечно. Бедная крошка, она честно пыталась написать ему. Барон живо представил себе эту сцену. Она грызет ручку и старательно выводит слова. А тот, другой, стоит рядом, уже закончив сборы, торопит ее, нервничает, бранится. В конце концов, задача оказалась непосильной. Если уходишь, к чему писать "Я ухожу"? Разве не ясно и так? Он разобрал несколько строчек - забавные глупости, написанные детским почерком.
   "Мой дирагой\ (вероятно, в память о его уроках английского)
   Так больше невозможно играть в прятки. Нет, правда, не могу я все время врать. А потом, знаешь, я поняла, какие мы разные, когда вы мне предложили поехать в Виши или куда там еще. А мне-то в Сен-Троп охота, что ты тут будешь делать! Но вы в Сен-Тропе - мыслимое ли дело? Вот мы и уезжаем туда с Гийомом. Ну да, его тоже зовут Гийом, интересно, правда? А не то бы я уже сколько раз влипла! Мы еще вернемся. Почему бы нам не быть счастливыми всем троим вместе? Почему бы вам не стать нам"...
   На этом письмо обрывалось, и барон тщетно пытался прочесть еще три слова - совсем уж неразборчивые каракули, на которых девушка иссякла.
   Почему бы ему не стать им... Кем же, собственно? Рогоносцем, папашей, денежным мешком, стражем опочивальни? Каждое слово больно ранило его, и все время он слышал фоном к своим мыслям, словно хор в греческой трагедии, издевательский и мстительный, смешки и комментарии 1-го Стрелкового. Между тем, он совсем не испытывал гнева, который взыграл бы в нем, взбодрил и придал сил еще несколько лет назад. Наверное, из-за большой разницы в возрасте - Мариетта такая юная, а сам он уже старик - он скорее склонен был расчувствоваться. Ему казалась трогательной неуклюжиесть ее объяснений, особенно ярко проявившаяся в том, что в письме она никак не могла выбрать между "ты" и "вы": бедняжка отчаянно пыталась справиться с ситуацией, которая оказалась ей не по силенкам и не по уму. Разве это ее вина, что все так сложно? Разве не он - умудренный и состоятельный человек - должен был и не смог обеспечить ей простую и веселую жизнь без подвохов?
   Он сумел выстоять еще один, последний раз. На конных состязаниях он завоевал все трофеи конца сезона. В оружейном зале самые ловкие, самые азартные противники не избежали уколов его клинка. Никогда еще он так не блистал, наш Тетеревок! В этом убедились все, когда на параде 14 июля он гарцевал на своей рыжей кобылке, о которой сам говорил, что у нее женский нрав и что он любит ее как женщину. Он только никому не признавался, что, кроме этой кобылки, женщин в его жизни не осталось - злая насмешка судьбы.
   Потом наступило затишье. В последние дни июля Алансон погружался в дремоту перед глубокой августовской спячкой. Барону были нестерпимы пустота и одиночество. Он бродил по обезлюдевшему городу, изнывая под жарким солнцем, "точно неприкаянный", как сказала потом галантерейщица с улицы Деженетт.
   Наконец однажды ноги сами привели его домой, к жене. Дома ли Огюстина? Или уехала на свою виллу в Донвиль пережидать летнюю жару? Дом выглядел совершенно нежилым, ворота на замке, ставни закрыты, сад зарос травой. Даже из почтового ящика, довершая картину, торчала пачка рекламных проспектов и буклетов, как пена писем, которых нет.
   Солнечные лучи отвесно падали на улицу, четко рассекая дома на черные и белые глыбы. Яркий свет и пустота - во всем этом было что-то тревожное, томительное, кладбищенское. Отчего-то барона подташнивало. Ему показалось, что кровь бьется в виски со смертоносной силой. И вот тут-то среди этих безмолвных строений, таких знакомых - это ведь был его собственный дом - и в то же время потусторонних, он отчетливо услышал клацающий звук, как будто слабый стук кастаньет или удары палочки по краю барабана. Клацанье приближалось, становясь все более зловещим. Теперь это стучали друг о друга зубы в лихорадочном ознобе. И вдруг перед ним выросли две темные фигуры.
   Это были тени двух женщин в черном; тесно прижавшиеся друг к другу, переплетенные, они медленно надвигались на него, словно стена, которая вот-вот рухнет. Лицо женщины повыше скрывали черные очки; концом белой тросточки она непрестанно постукивала по краю тротуара - это и был тот клацающий звук. Стена нависла над бароном, грозно и неотвратимо. Он попятился, оступился и упал в водосточный желоб.
   Врачи так и не смогли сказать, был ли апоплексический удар причиной падения или, наоборот, кровоизлияние в мозг произошло оттого, что он стукнулся лбом о булыжники. Когда баронесса и Эжени подняли его, он был без сознания. Постепенно он пришел в себя, но вся правая половина его тела осталась парализованной. Обе женщины ухаживали за ним с достойной восхищения самоотверженностью. В сознании баронессы паралич мужа и ее слепота соединились в некий назидательный диптих во славу супружеской верности. Мариетта же, которая была первопричиной и того, и другого, исчезла с картины совершенно.
   Эту и только эту картину видела и публика на Деми-Люн, когда баронесса, от слепоты которой не осталось и следа, шла, прямая, строгая и непоколебимая, как Правосудие, толкая перед собой инвалидное кресло барона. Тетеревок - вернее, оставшаяся от него половина - сидел в нем, скрюченный, усохший и осунувшийся. Закованный в недвижную плоть, он превратился в поясной портрет, в злую карикатуру на себя прежнего - половина лица застыла в игривой усмешке, глаз подмигивает, а стиснутые пальцы манерно прижаты к жилету, как будто он безмолвно и бесконечно повторяет: "Полное счастье! Полное счастье!"
   Конец Робинзона Крузо
   Вот тут он был! Тут, видите, на приличном расстоянии от Тринидада, а широта та же - девять градусов двадцать две секунды северной широты. И никакой ошибки быть не может! - возглашал пьяница, тыча грязным пальцем в замусоленный обрывок географической карты, и каждый его возглас вызывал взрыв хохота у окруживших наш столик рыбаков и докеров.
   Его все знали. Он был здесь на особом положении. Живой местный фольклор. Мы позвали его выпить вместе с нами, чтобы послушать, как хрипатым голосом он рассказывает свои байки. Что же до его собственной истории, с ним самим приключившейся, так она была весьма поучительной и одновременно, как это зачастую случается в жизни, душераздирающей.
   Сорок лет тому назад, вслед за многими и многими моряками, он пропал в море. Имя его, вместе с именами остальных членов экипажа, было начертано в церкви на стене. Потом о нем забыли. Но не настолько, чтобы не узнать его, когда он объявился через двадцать два года, обросший, всклокоченный и весьма буйный, да еще не один, а в обществе негра. История, которую он при всякой возможности изрыгал из себя, была сногсшибательна. Единственный уцелевший после кораблекрушения, он так и остался бы в полном одиночестве на острове, где, кроме коз и попугаев, других обитателей не было, если б не этот негр, которого ему удалось спасти, отбить, как он говорил, у орды каннибалов. И вот, наконец, английская шхуна подобрала их, он вернулся, да еще по дороге успел сколотить небольшое состояньице благодаря легкому в те поры промыслу: торговые махинации на Карибских островах цвели пышным цветом.
   Все поздравили его с возвращением. Он женился на девушке, годившейся ему в дочери, и обыкновенная жизнь, по всей видимости, закрыла ту скобку, что была открыта прихотью фортуны в его далеком прошлом, скобку, за которой осталась непостижимая, роскошно-зеленая и полная птичьих криков жизнь.
   По видимости-то да, а на самом деле семейную жизнь Робинзона год от года разъедало брожение изнутри.
   Первым не выдержал Пятница, его черный слуга. Многие месяцы он вел себя безупречно, и вот - запил, вначале тайком, затем - все скандальнее и скандальнее. Потом была история с двумя девицами, ставшими матерями: их приняла больница Святого Духа, и там они вскоре и почти одновременно разродились двумя метисами, похожими друг на друга до почти полной очевидности. Что же это, как не подпись под двойным преступлением?
   Но Робинзон отчаянно и рьяно защищал Пятницу. Ну почему он не отсылал его обратно? И что за секрет - быть может, из тех, которых не раскрывают, связывал его с негром?
   В конце концов у соседа украли довольно крупную сумму, и даже прежде, чем кого бы то ни было заподозрили, Пятница исчез.
   - Идиот! - откомментировал событие Робинзон. - Если ему понадобились деньги, чтобы уехать, надо было просто попросить их у меня!
   И неосторожно добавил:
   - Впрочем, я прекрасно знаю, куда он отправился!
   Потерпевший ухватился за его слова и потребовал, чтобы Робинзон либо возместил ему украденные деньги, либо выдал вора.
   Вяло посопротивлявшись, Робинзон заплатил.
   Но с того самого дня, все больше и больше мрачнея, он стал болтаться по портовым кабачкам и слоняться по пристаням, иногда громко повторяя: "Вернулся он туда, я уверен, он и сейчас там, пройдоха эдакий!"
   Потому как его с Пятницей действительно связывал секрет, секрет неизреченный, и секретом этим было маленькое зеленое пятнышко, дорисованное портовым картографом на сини Карибского моря по настоянию Робинзона, когда тот вернулся домой. Ведь остров этот в конечном счете был его молодостью, его прекрасным приключением, его прекрасным, великолепным и только для него одного существующим садом! Да и что ожидало его здесь, под этим дождливым небом, в этом вязком городишке, где одни торговцы да пенсионеры?
   Его молодая жена, неглупая и добросердечная, первая догадалась, в чем причина его странной, смертной тоски.
   - Ты тоскуешь, я же прекрасно вижу. Так признайся, это ты по нему тоскуешь?
   - Я? Ты что, с ума сошла? О ком это и о чем это я тоскую?
   - Да о своем необитаемом острове, разумеется! И я знаю, что удерживает тебя, из-за чего ты не можешь завтра же уехать туда, и это я тоже знаю! Ну, признайся! Из-за меня!
   Он запротестовал, стал громко кричать, но чем громче становился его крик, тем больше она была уверена, что не ошиблась.
   Она нежно любила его и ни разу в жизни ни в чем не сумела ему отказать. Она умерла.
   Тут же продав дом и землю, он зафрахтовал парусник для путешествия на Карибы.
   И опять прошло много лет. Его стали забывать. А когда он снова объявился, всем показалось, что он гораздо больше изменился, чем за время своего первого путешествия.
   Добрался он на старом грузовом судне, куда нанялся помощником кока. Сильно постаревший, сломленный человек, наполовину уже утонувший в вине.
   То, что он рассказал, почему-то всех страшно развеселило. Исчез! Не найдешь! Несмотря на многомесячные отчаянные поиски, остров так и не нашелся. Робинзон исчерпал все силы, совсем измотался, истратил все деньги в своих тщетных и яростных попытках вновь обрести эту землю свободы и счастья, которую, похоже, навсегда поглотило море.
   - И все же он был там! - повторял он уже в который раз, постукивая пальцем по карте.
   И тут старик-рулевой отошел от собутыльников и взял Робинзона за плечо.
   - Знаешь, что я скажу тебе, Робинзон? Твой необитаемый остров, разумеется, по-прежнему там, где он и был раньше. И даже, уверяю тебя, ты его самым распрекрасным образом нашел!
   - Нашел? - Робинзон ловил воздух ртом, он задыхался. - Да ведь говорю же я тебе, что...
   - Ты нашел его! И раз десять, может, проплыл мимо своего острова. Но ты не узнал его.
   - Как не узнал?
   - Да так, ведь остров, как и ты сам, состарился! Ну-да, послушай-ка, из цветов получаются плоды, из плодов - деревья. Зеленые деревья умирают, становятся сухими. И все это в тропиках происходит очень быстро. А ты? Взгляни на себя в зеркало, болван! И скажи мне, узнал ли тебя твой остров, когда ты проплывал мимо него?
   Робинзон не стал смотреться в зеркало - совет оказался лишним. Он оглядел всех собравшихся по очереди и лицо его было столь печальным и столь растерянным, что волна все нараставшего буйного смеха вмиг схлынула, и в кабачке воцарилась небывалая тишина.
   Баба-Мороз
   Да настанут ли когда-нибудь в деревеньке Пульдзерик спокойные времена? Давным-давно, уже не одно десятилетие ее раздирала вражда: клерикалы враждовали с радикалами, Свободная Школа Братьев со светской школой общины, кюре - с учителем.
   Неприязненность и враждебность, окрашиваемые то весенними, то летними, то осенними красками, к праздникам в конце года расцвечивались полной иллюминацией, просто фантастической.
   По соображениям практического характера полуночная месса 24 декабря назначалась на шесть часов вечера. В то же самое время учитель, переодевшись Дедом Морозом, вручал подарки ученикам светской школы. Так что Дед Мороз стараниями учителя превратился в языческого героя, радикала и антирадикала. Кюре противопоставил ему младенца Иисуса в рождественских яслях, известных на весь кантон - так освященную воду бросают в лицо дьявола.
   Да, так выпадает ли на долю Пульдрезика передышка? Дело в том, что вместо учителя, вышедшего в отставку, прислали учительницу, в здешних краях никому не знакомую, и люди во все глаза пялились на нее: очень им было интересно, что она за штучка. Мадам Уазлен, мать двоих детей, младший трехмесячный младенец, - была разведенной, что воспринималось как залог верности светским, а не религиозным традициям. Но партия клерикалов праздновала победу в первое же воскресенье, когда новая учительница у всех на глазах вошла в церковь. Кости, похоже были брошены. Не будет больше кощунственной Елки во время рождественской мессы, и кюре будет безраздельным властителем здешних мест.
   Но каково же было всеобщее изумление, когда мадам Уазлен объявила школьникам, что традиции сохраняются и в обычный час Дед Мороз будет раздавать подарки! Что за игру она затеяла? И кто будет Дедом Морозом? Почтальон и егерь, о которых все тут же вспомнили, зная их социалистические взгляды, уверяли, что они ни о чем таком и понятия не имеют.
   Всеобщее изумление перешло все мыслимые пределы, когда выяснилось, что мадам Уазлен дает своего младенца кюре, и он будет изображать младенца Иисуса в рождественских яслях.
   Поначалу все шло хорошо. Малыш спал без задних ног, пока верующие проходили перед яслями, сверля его расширенными от любопытства глазами. Быка и осла - настоящего быка и настоящего осла, - казалось, умилил мирской ребенок, чудесным образом превратившийся в Спасителя.
   Но, к несчастью, когда стали читать Евангелие, он начал вертеться, а в тот самый миг, когда кюре стал подниматься на кафедру, раздался его крик. Такого громкого детского рева никто и никогда не слыхал. И тщетно девица, изображавшая Деву Марию, укачивая, прижимала его к своей тощей груди. Мальчуган, пунцовый от ярости, болтал ручками и ножками, и его гневный плач разносился под церковными сводами так громко, что у кюре не было ни малейшей возможности произнести хоть одно слово.
   В конце концов он подозвал мальчика из церковного хора и что-то на ушко приказал ему. Даже не сняв стихарь, парень вышел, и вскоре его шаги замолкли уже и на улице.
   Через несколько минут клерикальная половина деревеньки, целиком собравшаяся в нефе, лицезрела небывалое, неслыханное видение, навсегда вписавшееся в золотую легенду края. Все увидели, как Дед Мороз собственной персоной ворвался в церковь. Большими шагами он продвигался к яслям. Потом он отстранил свою огромную бороду из белой ваты, расстегнул красный кафтан и протянул щедрую грудь неожиданно успокоившемуся младенцу Иисусу.
   Ландыши
   - Пьер, вставай! Пора!
   Пьер спит непробудным сном двадцатилетнего парня, крепко веря в бдительность матери. Уж его старушка всегда поднимет свое чадо вовремя беспокойная она, да и спать стала совсем мало. Он переворачивается на бок, лицом к стене, заслоняя сон своей могучей спиной, пряча его за бритым затылком. Мать смотрит на сына, вспоминая, как еще совсем недавно будила его спозаранку, чтобы отправить в деревенскую школу. Он как будто опять крепко уснул, но она не тормошит его больше. Знает: ночь для него закончилась, и с этой минуты, как ни отмахивайся, день пойдет своим чередом.
   Четверть часа спустя Пьер входит в кухню, и мать наливает ему густого шоколаду в большую кружку с цветочками. Он смотрит на чернеющий перед ним прямоугольник окна.
   - Темень на улице, - говорит он, - а все-таки дни уже прибывают. Часу не пройдет, можно будет выключить фары.
   Ей чудно его слушать - она-то пятнадцать лет никуда не выезжала из Булле-ле-Тру.
   - Да, весна скоро. А на юге, может, уже увидишь абрикосы в цвету.
   - Какой там юг! Мы пока дальше Лиона не бываем. А потом, знаешь, на автостраде... Если бы и были эти самые абрикосы, глазеть-то на них все равно некогда.
   Он встает и в знак уважения к матери - вообще-то в крестьянских семьях мужчины посуду не моют - ополаскивает под краном свою кружку.
   - Когда вернешься?
   - Как обычно - послезавтра вечером. В Лион и обратно, напарник старина Гастон, покемарю в кабине, я привык.