Страница:
Если у американского трудящегося снижается реальный уровень жизни, а правительство ничего с этим не делает, причем политические партии даже не обещают что-нибудь сделать с этой его главной проблемой, что из этого может выйти?
Если не хотят создать новых внутренних врагов взамен старых внешних врагов, в качестве объединяющей силы для преодоления внутренней фрустрации, то общество нуждается в некоторой всеобъемлющей цели, к которой все могут стремиться, работая для создания лучшего мира. В прошлом такие мечты были у тех, кто верил в социализм или в государство всеобщего благосостояния. Эти системы обещали лучшую жизнь людям, которые чувствовали, что они остались в стороне, и в самом деле остались в стороне. Не революция или терроризм, а эти люди стояли на пути, ожидая включения в Америку. Но теперь вооруженные банды спускают с рельсов пассажирские поезда именно потому, что они знают – для них нет пути к включению. Старый путь к включению исчез. Ни социализм, ни государство всеобщего благосостояния не указывают пути к лучшему коллективному будущему, которое включит всех невключенных. Вследствие этого именно теперь, когда социальная система остро нуждается в политических партиях с отчетливыми новыми идеями, готовыми начать спор, что делать с неуверенностью в период кусочного равновесия, мы получаем споры между правыми партиями, желающими вернуться к мифическому прошлому (невозможному, как бы его ни желали), и левыми партиями без всяких программ.
Что же означает демократия, когда политические партии не способны предложить различные идеологические убеждения – различные мечты о природе будущей политической системы, о направлении к обетованной земле, – чтобы можно было обсуждать альтернативные пути в будущее? Выборы превратились в опросы общественного мнения, вертящиеся вокруг тривиальностей и зависящие от того, как кто-нибудь выглядит по телевидению. Выборы начинают уже рассматривать как замену одной шайки проходимцев другой шайкой проходимцев. Все голосуют, чтобы при дележе должностей его этническая группа получила больше мест, чем какая-нибудь другая. Каждый голосует за собственные экономические интересы, не считаясь с тем, как они могут задеть интересы другого.
Работающая демократия не может быть процессом избрания своих друзей и родственников, против чужих друзей и родственников; она не может быть процессом, где каждый кандидат всего лишь обещает управлять нынешней системой лучше, чем его оппонент. Выборы не могут быть простым выбором еще одной группы своекорыстных людей «извне», желающих попасть внутрь. Реальная демократия требует реальных идеологических альтернатив во время выборов – иначе она становится упражнением в племенной розни, где некоторое племя (низко расположенное в порядке клевания) обвиняется в проблемах страны, а затем наказывается.
Работающая демократия должна иметь мечту об утопии – путь к лучшей жизни – мечту о том, что превосходит узкое сектантское своекорыстие. В истории правые политические партии были общественными якорями безопасности. Они представляют славное прошлое, часто такое прошлое, какого никогда не было, но это мифическое прошлое все еще важно. Они стоят за сохранение старых ценностей и старых способов действия.
Ньют Гингрич любит останавливать внимание на эре до 1955 г., «задолго до того, как враждебные культуре взгляды, глубоко укоренившиеся в демократической партии, стали обесценивать семью и неизменно предпочитать альтернативные стили жизни» (18). В действительности же его идиллическая эпоха до 1955 г. поставила непревзойденные с тех пор рекорды беременности несовершеннолетних, третья часть браков кончалась тогда разводом, расовая сегрегация была вездесуща и лучшими зрелищами считались «Мятеж без причины» и «Школьные джунгли». Но все эти неудобные факты можно отрицать. Правые партии держатся вместе, поскольку они любят прошлое, уже никому не угрожающее в настоящем, и не тратят время на разговоры о будущем, всегда вызывающие разногласия. Не предполагается, что у консервативных партий есть какая-то мечта о будущем. Будущее предоставляется рынку: пусть будет, что будет.
У левых партий задача труднее. Их задача в том и состоит, чтобы иметь утопическую мечту о будущем, дающую движущую силу для изменения. Часто их мечты недостижимы и непрактичны, но в их мечтах есть элементы, которые можно использовать для построения лучшего общества. Социальная технология часто не срабатывает, но всегда есть потребность в социальной мечте о лучшем будущем (19). История свидетельствует, что эти мечты левых партий нередко использовались правыми консерваторами, такими, как Бисмарк с его государственными пенсиями и медицинским страхованием, или Черчилль с его пособиями безработным: с помощью таких мер они сохраняли старую систему и устраняли от власти левых революционеров.
В последние 150 лет левые партии предлагали две утопических мечты – социализм и государство всеобщего благосостояния. Цель социализма (общественной собственности на средства производства) состояла в том, чтобы все (а не только капиталисты) были включены в пользование плодами экономического прогресса. Цель государства всеобщего благосостояния – доставить минимальный уровень доходов тем, кто капитализму не нужен (старым, больным и безработным). В Соединенных Штатах социализм никогда не занимал главного места в платформе какой-либо политической партии, но «включение» занимало такое место. Американский вариант включения предполагал все более широкий и глубокий доступ к дешевому общественному образованию, правительственное регулирование и антитрестовские законы для ограничения экономической власти капитализма, систему социальных квот для обязательного включения исключенных и льготы социального обеспечения для среднего класса.
Если иметь в виду тех, кого теперь медленно исключают (тех, чьи реальные заработки медленно убывают), то ни один из традиционных американских методов включения в применении к ним не действует. Частичным ответом на этот вопрос является профессиональная подготовка людей, не идущих учиться в колледж, но такую политику надо было бы проводить вместе с политикой роста, создающей рабочие места и рынки труда, где реальная заработная плата начала бы снова расти. Поскольку левые политики не знают, как соединить эти два политических курса (а может быть, и не хотели бы проводить их, если бы знали), то им нечего предложить.
Левые партии все еще могут выиграть выборы, если консервативные партии будут очень уж плохо вести политические дела, но они не могут предложить ничего положительного. Политически левые могут защищать государствнное вспомоществование («вэлфер»), но экономически «государство вэлфера» не может продолжаться без серьезной хирургической операции. «Сокращение» – это не такая вещь, которую левые могут проводить с успехом. Мистер Клинтон ничего подобного и не сделал в свой первый срок, когда он контролировал систему. Во всяком случае, кто все время играет в защите, тот не выигрывает.
Все левые политические партии в мире деморализованы или не у власти. В Германии социал-демократическая партия имеет самую низкую поддержку за последние тридцать шесть лет, ее раздирают внутренние конфликты, и ее описывают как «мальчишек, играющих в песочнице со своими ведерками» (20). В Соединенных Штатах должностные лица на всех уровнях правительства в рекордном числе переходят из одной партии в другую – демократы становятся республиканцами. Демократы потерпели сокрушительное поражение осенью 1994 г. Это поражение имело ряд причин, но одной из них было отсутствие мечты о будущем. У них не было не только маршрута к обетованной земле, но даже описания, на что она может быть похожа, если они смогут до нее добраться.
Успешные общества должны объединяться вокруг некоторого центрального сюжета – захватывающей истории с поддерживающей ее идеологией. Лидеры, не способные рассказать такую историю, не имеют программы, и у них нет уверенности в том, что они делают. Чтобы держаться вместе, людям нужна утопическая мечта: на этой мечте строятся общие цели, ради которых члены общества могут работать вместе. Такие истории есть у всех религий, она есть и у коммунизма. Главная привлекательность религиозного фундаментализма состоит именно в том, что он может рассказать такую историю.
Но какую историю может рассказать сообществу капитализм, чтобы удержать это сообщество вместе, если капитализм явно отрицает необходимость какого-либо сообщества? Капитализм предполагает лишь одну цель – индивидуальный интерес и максимальное личное потребление. Но жадность отдельного человека попросту не является целью, способной удержать общество вместе на сколько-нибудь долгое время. В такой среде могут быть цели, нуждающиеся в общих усилиях, достижение которых облегчило бы каждому отдельному человеку повышение его уровня жизни. Но в системе, признающей лишь права индивида, а не его социальную ответственность, нет способа распознать такие цели, убедиться в необходимости таких внешних социальных факторов и их организовать.
Впрочем, и без мечты есть много способов удерживать общества вместе. Общества могут объединяться, сопротивляясь внешней угрозе. В течение шестидесяти лет идеологическая и военная угроза нацизма, а затем коммунизма удерживала вместе западные демократии. Внутренние проблемы можно было откладывать и ничего с ними не делать. Но теперь внешней угрозы нет.
Можно объединять общества стремлением к завоеванию – к построению империй. Завоевание – это часть человеческой природы, и даже такие программы, как проект высадки человека на Луну, были косвенной формой завоевания. Но в эпоху ядерного оружия географические завоевания для больших государств лишены смысла. По-видимому, ни у кого нет воображения и силы убеждения, чтобы внушить людям нечто вроде программы высадки на Луну. К тому же не следует забывать, что и эта программа могла быть проведена лишь в ходе состязания с Советами, то есть как часть «холодной войны».
Когда нет никакой мечты, любое общество в конечном счете впадает в этнические конфликты. Социальная система держится вместе, сосредоточивая гнев на каком-нибудь выделяющемся и презираемом меньшинстве, которое надо «вычистить» из страны. Стоит только устранить людей с другой религией, другим языком или другой этнической наследственностью, и каким-то магическим образом мир станет лучше. В Америке эти силы проявляются в калифорнийском «предложении 187», в снятии с государственного вспомоществования матерей и прекращении действия системы социальных квот в Вашингтоне, в изгнании бездомных с улиц Нью-Йорка.
Без захватывающей мечты о лучшем будущем наступает социальный и экономический паралич. Вез большой программы каждый пытается навязать свои личные микропрограммы, чтобы повысить свой личный доход и богатство. Политические партии без программы раскалываются, и политическая власть переходит от людей, стремящихся к новому, к людям, желающим все остановить. Правительства все менее способны навязывать отдельным гражданам расходы на меры, улучшающие положение среднего человека. Трудно или невозможно найти место для тюрем, автострад, пересадочных станций, скоростных железных дорог, электростанций и ряда других общественных служб. В сообществе нет понимания общих интересов, чтобы преодолеть местные сопротивления. У граждан нет готовности разделять отрицательные последствия необходимых общественных служб.
В демократии любая группа интересов, объединенная каким-нибудь специальным вопросом и не связанная интересами сообщества, может приобрести силу, далеко не соразмерную с ее численностью. Примером может служить Национальная ружейная ассоциация (National Rifle Association). Члены ее составляют небольшое меньшинство населения; 90% публики поддерживает контроль над оружием в опросах общественного мнения, но этот контроль в Америке невозможен. Группа в 10% избирателей, готовая голосовать за или против некоторого политика в зависимости от единственного вопроса, в большинстве случаев достаточна, чтобы он выиграл или проиграл выборы.
Такие группы размножились – отчасти в ответ на дух времени («нет ничего столь важного, чтобы я пренебрег своим корыстным интересом»), а отчасти с помощью целенаправленной пропаганды, использующей электронные средства информации. В прошлом приходилось обращаться ко всей публике, потому что было технически невозможно обратиться к определенной небольшой части публики. Но теперь легко можно направить послание тем, кто может симпатизировать вашему посланию. Вскоре уже можно будет устроить свою личную газету, «Мою газету», указав компьютеру, какого рода новости вы хотите видеть, чтобы он приготовил вам газету, в точности приспособленную к вашим вкусам (21). Примитивную версию такой газеты, под названием «Личная газета», уже предложил «Уолл-Стрит Джорнэл» (22). В свою очередь, это позволяет рекламодателям направлять свои материалы лишь тем, кто проявил интерес к таким материалам, а также облегчает и удешевляет формирование политических групп вокруг какого-нибудь специального вопроса. Никому не придется больше обращаться ко всем людям или ко всем избирателям, если они этого не хотят – а они редко этого хотят. Говорить с теми, кто не сочувствует вашей политической позиции, попросту слишком дорого и отнимает слишком много времени. Вместо того, чтобы пытаться стать большинством, гораздо лучше стать сильной группой специального интереса. Но разговор между меньшинствами – это именно то, что учит меньшинства компромиссам и содействует образованию большинства. Подходит к концу эпоха политического диалога, и наступает эпоха мобилизации сил для эффективной поддержки специальных интересов. Вето меньшинства заменяет голос большинства.
Есть еще одна экономически необходимая предпосылка, хотя и недостаточная для полного решения проблемы; в нашем обществе она почти никогда не выполняется. Если общество требует от индивида принять на себя издержки деятельности, полезной для всех (например, согласиться жить близ тюрьмы), то остальное общество должно компенсировать этому индивиду его издержки – хотя бы лишь психологические. На практике, однако, общества большей частью согласны компенсировать индивидов лишь за физическую собственность в случае крупных строительных предприятий, но ни за что иное. Понятие компенсации должно быть значительно расширено.
Когда законы об охране окружающей среды снижают стоимость некоторой индивидуальной собственности, консерваторы настаивают на законодательстве, компенсирующем такой ущерб, и в этом они отчасти правы. Если индивиды засоряют чужую собственность (например, сваливая там мусор), то общество вправе не разрешать им этого без компенсации. Во всяком случае, они должны уплачивать компенсацию пострадавшим. Но если общество стремится к некоторой позитивной цели, если оно хочет прибавить нечто к прямому благосостоянию – например, открытое пространство, – то оно должно уплатить за создание парка, а не мешать кому-нибудь расширять свою собственность, по существу вынуждая его устроить общественный парк за свой счет.
Но принцип компенсации должен применяться ко всему, а не только к охране природы. Люди, готовые жить близ АЭС или тюрьмы, должны ежемесячно получать чек, стоимость которого убывала бы по мере удаления от нежелательной общественной службы. Есть люди, которые не хотели бы жить вблизи этих учреждений ни за какие деньги, но есть и другие, готовые жить возле них за неожиданно малые суммы. Если вы посмотрите на АЭС Пилгрим к югу от Бостона, то увидите дома, окружающие это прежде изолированное сооружение. Люди селятся здесь именно потому, что в этом месте они будут платить меньше налогов на собственность, чем в любом другом.
Вероятно, с помощью скромных компенсаций можно было бы устранить значительную часть «синдрома NIMBY» (not in my backyard, то есть «не у меня во дворе»). Конечно, компенсации будут означать, что общественные проекты будут дороже. Но возможность осуществить проекты, повышающие общественное благополучие, гораздо важнее, чем минимизация денежных потерь, когда пытаются вместо компенсации заставить людей примириться с отрицательными побочными явлениями. Нечестно, когда таким образом по существу облагают граждан налогами, а теперь мы знаем, что это и невозможно. Они столь успешно сопротивляются, что могут просто остановить экономический прогресс.
Но техническим путем нельзя решить главную проблему растущего разрыва между демократической верой в равенство прав и неравенством экономических прав, которое порождает рынок. Это решение должно быть найдено в общей системе целей, достаточно захватывающих, чтобы люди готовы были приносить жертвы, забывая свои узкие интересы для реконструкции экономики – чтобы достигнуть поставленных целей. Но какова должна быть эта всеохватывающая мечта и программа?
Чтобы начать уменьшение неравенства и вызвать повышение реальных заработков, необходимы огромные усилия по перестройке экономики, которые может породить только мечта о лучшем будущем. Но если такой мечты нет, что может произойти? Насколько может расшириться неравенство, как сильно могут упасть реальные заработки, прежде чем в демократии произойдет какой-нибудь обвал? Этого никто не знает, поскольку этого никогда не было. Эксперимент еще не был поставлен.
Обвалы в общественных системах, конечно, бывают. Недавно неожиданно развалился СССР. Но для обвала должно быть какое-то альтернативное знамя, под которым население могло бы быстро собраться. В случае коммунизма альтернативным знаменем был «рынок», то есть капитализм. Но если капитализм не производит приемлемых результатов, то просто не существует никакой альтернативной системы, в которую население могло бы быстро собраться. Поэтому внезапный общественный крах капитализма крайне маловероятен.
Более вероятен порочный круг индивидуального разочарования, социальной дезорганизации и в результате – медленное сползание по спирали вниз. Посмотрим, как Римская империя опускалась со своей вершины до низшей точки – Средних веков. С начала Средних веков (476-1453) реальный доход на душу населения резко упал по сравнению с достигнутым во времена Римской империи. Технологии, дававшие Римской империи намного более высокие уровни производительности, не исчезли. В течение восьми дальнейших столетий никакой злой бог не погрузил человечество в забвение (23). Частота изобретений была даже выше, чем в римскую эпоху. Но, несмотря на эти новые и старые изобретения, объем производства упал (24). Дьявол пришел в виде социальной дезорганизации и распада. Этот долгий период скольжения вниз обусловила не технология, а идеология. В течение сравнительно короткого периода времени люди постепенно отбросили то, что они знали. Отбросив это, они не могли восстановить свой прежний уровень жизни больше тысячи двухсот лет. Впрочем, надо напомнить, что часть Римской империи осталась в Византии и существовала там еще тысячу лет.
В эти Темные века были люди, знавшие все, что знали римляне о таких техниках, как удобрение (25). Что потеряли более поздние европейцы – это была организационная способность, способность производить и распределять удобрения. Без удобрений урожайность земель, бывших некогда житницей Римской империи, упала настолько, что на каждое посаженное зерно собирали только три (26). Если отложить одно зерно на следующий посев и вычесть зерна, съеденные или испорченные вредителями, то остается очень мало для пропитания населения во время зимы (27). В конечном счете недоставало даже калорий для поддержания активной деятельности, так что качество жизни должно было снизиться (28).
Даже самые могущественные из феодальных баронов имели более низкий уровень жизни, чем средние граждане Рима. При плохой системе транспорта и опасности бродячих разбойников многие из товаров, широко распространенных в Риме, стали недоступны даже богатым. Стало просто невозможно прокормить такие большие города, как Рим (29). Другого города, сравнимого с императорским Римом по величине и уровню жизни, в Европе не было до Лондона, каким он стал около 1750 г. В конце средневековья (1453) римские дороги все еще были лучшими на континенте, хотя их не ремонтировали тысячу лет (30).
В Темные века жили и такие люди, которые знали, что в Римской империи был более высокий уровень жизни и что возможно было нечто лучшее. У них были или могли быть все технологии, какие были у римлян, но им недоставало ценностей, порождающих организационные способности, без которых нельзя было воссоздать прошлое. Вложения в будущее стали чем-то неизвестным – «богатства, хранившиеся в жилых комнатах, в кладовых и в винных погребах, были просто припасами, отложенными для будущих празднеств, когда все это бездумно расточалось» (31). Люди оставались столетие за столетием в Темных веках не из-за их технологии, а из-за их идеологии.
Если посмотреть, как Европа соскальзывала в Темные века по мере роста феодализма, то можно заметить некоторые тревожащие параллели (32). Римский спуск по спирали начался не с какого-нибудь внешнего удара. Он начался с периода неуверенности. Дальнейшая военная экспансия не имела смысла, поскольку Рим достиг своих естественных географических пределов – степи, пустыни и густые безлюдные леса окружали империю со всех сторон. При системах коммуникации, командования и управления, действовавших на своих технологических пределах, экспансия не приносила больше индивидуального или коллективного богатства. Что же могло заменить завоевание в качестве объединяющей социальной силы, если нечего было завоевывать? А если завоевание не могло доставить больше индивидуального и коллективного богатства, то зачем было римским гражданам платить налоги для содержания огромного политического аппарата и армии, необходимых для сохранения империи? Что можно было сделать с огромным числом иммигрантов, желавших стать римлянами? Возникали эпидемии, столь устрашавшие людей того времени, поскольку болезни приписывались тогда не микробам и вирусам, а немилости богов. Уверенность старой языческой религии исчезала; уверенность новой христианской религии еще не утвердилась.
В политическом и социальном беспорядке, происшедшем из всего этого, разрушалась экономическая инфраструктура, человеческая и физическая, а также та социальная дисциплина, которая позволяла Риму сохранять свой уровень жизни и поддерживать свои армии (достаточно подумать, чего стоило прокормить город с более чем миллионом жителей, применяя в качестве главного транспортного средства лошадей и телеги). При растущем общественном потреблении и нежелании платить налоги прежние инвестиции перестали делаться. В конце концов начался экономический упадок, ускорявшийся сам собой. Меньшая производительность приводила ко все меньшей готовности к социальным инвестициям, необходимым для поддержания прежней системы, это вело к еще меньшей производительности и к следующему по очереди сокращению социальных инвестиций.
Рассмотрим теперь параллель между тем временем и нашим. Иммигранты вливаются в промышленный мир, но никто не хочет взять на себя расходы по превращению их в граждан первого мира. Советская империя и американские союзы распались. Слабые нации становятся жертвами феодальных предводителей (Сомали, Афганистан, Югославия, Чечня), и даже сильные отдают власть местным лидерам. Если принять всерьез «Контракт с Америкой», то американское федеральное правительство отдаст местным лидерам всю свою власть, кроме обороны. Со временем эти местные лидеры укрепят за собой эти полномочия, а национальное правительство по существу потеряет свою власть действовать, как это было с правительствами в средние века.
МЕЧТА?
Если не хотят создать новых внутренних врагов взамен старых внешних врагов, в качестве объединяющей силы для преодоления внутренней фрустрации, то общество нуждается в некоторой всеобъемлющей цели, к которой все могут стремиться, работая для создания лучшего мира. В прошлом такие мечты были у тех, кто верил в социализм или в государство всеобщего благосостояния. Эти системы обещали лучшую жизнь людям, которые чувствовали, что они остались в стороне, и в самом деле остались в стороне. Не революция или терроризм, а эти люди стояли на пути, ожидая включения в Америку. Но теперь вооруженные банды спускают с рельсов пассажирские поезда именно потому, что они знают – для них нет пути к включению. Старый путь к включению исчез. Ни социализм, ни государство всеобщего благосостояния не указывают пути к лучшему коллективному будущему, которое включит всех невключенных. Вследствие этого именно теперь, когда социальная система остро нуждается в политических партиях с отчетливыми новыми идеями, готовыми начать спор, что делать с неуверенностью в период кусочного равновесия, мы получаем споры между правыми партиями, желающими вернуться к мифическому прошлому (невозможному, как бы его ни желали), и левыми партиями без всяких программ.
Что же означает демократия, когда политические партии не способны предложить различные идеологические убеждения – различные мечты о природе будущей политической системы, о направлении к обетованной земле, – чтобы можно было обсуждать альтернативные пути в будущее? Выборы превратились в опросы общественного мнения, вертящиеся вокруг тривиальностей и зависящие от того, как кто-нибудь выглядит по телевидению. Выборы начинают уже рассматривать как замену одной шайки проходимцев другой шайкой проходимцев. Все голосуют, чтобы при дележе должностей его этническая группа получила больше мест, чем какая-нибудь другая. Каждый голосует за собственные экономические интересы, не считаясь с тем, как они могут задеть интересы другого.
Работающая демократия не может быть процессом избрания своих друзей и родственников, против чужих друзей и родственников; она не может быть процессом, где каждый кандидат всего лишь обещает управлять нынешней системой лучше, чем его оппонент. Выборы не могут быть простым выбором еще одной группы своекорыстных людей «извне», желающих попасть внутрь. Реальная демократия требует реальных идеологических альтернатив во время выборов – иначе она становится упражнением в племенной розни, где некоторое племя (низко расположенное в порядке клевания) обвиняется в проблемах страны, а затем наказывается.
Работающая демократия должна иметь мечту об утопии – путь к лучшей жизни – мечту о том, что превосходит узкое сектантское своекорыстие. В истории правые политические партии были общественными якорями безопасности. Они представляют славное прошлое, часто такое прошлое, какого никогда не было, но это мифическое прошлое все еще важно. Они стоят за сохранение старых ценностей и старых способов действия.
Ньют Гингрич любит останавливать внимание на эре до 1955 г., «задолго до того, как враждебные культуре взгляды, глубоко укоренившиеся в демократической партии, стали обесценивать семью и неизменно предпочитать альтернативные стили жизни» (18). В действительности же его идиллическая эпоха до 1955 г. поставила непревзойденные с тех пор рекорды беременности несовершеннолетних, третья часть браков кончалась тогда разводом, расовая сегрегация была вездесуща и лучшими зрелищами считались «Мятеж без причины» и «Школьные джунгли». Но все эти неудобные факты можно отрицать. Правые партии держатся вместе, поскольку они любят прошлое, уже никому не угрожающее в настоящем, и не тратят время на разговоры о будущем, всегда вызывающие разногласия. Не предполагается, что у консервативных партий есть какая-то мечта о будущем. Будущее предоставляется рынку: пусть будет, что будет.
У левых партий задача труднее. Их задача в том и состоит, чтобы иметь утопическую мечту о будущем, дающую движущую силу для изменения. Часто их мечты недостижимы и непрактичны, но в их мечтах есть элементы, которые можно использовать для построения лучшего общества. Социальная технология часто не срабатывает, но всегда есть потребность в социальной мечте о лучшем будущем (19). История свидетельствует, что эти мечты левых партий нередко использовались правыми консерваторами, такими, как Бисмарк с его государственными пенсиями и медицинским страхованием, или Черчилль с его пособиями безработным: с помощью таких мер они сохраняли старую систему и устраняли от власти левых революционеров.
В последние 150 лет левые партии предлагали две утопических мечты – социализм и государство всеобщего благосостояния. Цель социализма (общественной собственности на средства производства) состояла в том, чтобы все (а не только капиталисты) были включены в пользование плодами экономического прогресса. Цель государства всеобщего благосостояния – доставить минимальный уровень доходов тем, кто капитализму не нужен (старым, больным и безработным). В Соединенных Штатах социализм никогда не занимал главного места в платформе какой-либо политической партии, но «включение» занимало такое место. Американский вариант включения предполагал все более широкий и глубокий доступ к дешевому общественному образованию, правительственное регулирование и антитрестовские законы для ограничения экономической власти капитализма, систему социальных квот для обязательного включения исключенных и льготы социального обеспечения для среднего класса.
Если иметь в виду тех, кого теперь медленно исключают (тех, чьи реальные заработки медленно убывают), то ни один из традиционных американских методов включения в применении к ним не действует. Частичным ответом на этот вопрос является профессиональная подготовка людей, не идущих учиться в колледж, но такую политику надо было бы проводить вместе с политикой роста, создающей рабочие места и рынки труда, где реальная заработная плата начала бы снова расти. Поскольку левые политики не знают, как соединить эти два политических курса (а может быть, и не хотели бы проводить их, если бы знали), то им нечего предложить.
Левые партии все еще могут выиграть выборы, если консервативные партии будут очень уж плохо вести политические дела, но они не могут предложить ничего положительного. Политически левые могут защищать государствнное вспомоществование («вэлфер»), но экономически «государство вэлфера» не может продолжаться без серьезной хирургической операции. «Сокращение» – это не такая вещь, которую левые могут проводить с успехом. Мистер Клинтон ничего подобного и не сделал в свой первый срок, когда он контролировал систему. Во всяком случае, кто все время играет в защите, тот не выигрывает.
Все левые политические партии в мире деморализованы или не у власти. В Германии социал-демократическая партия имеет самую низкую поддержку за последние тридцать шесть лет, ее раздирают внутренние конфликты, и ее описывают как «мальчишек, играющих в песочнице со своими ведерками» (20). В Соединенных Штатах должностные лица на всех уровнях правительства в рекордном числе переходят из одной партии в другую – демократы становятся республиканцами. Демократы потерпели сокрушительное поражение осенью 1994 г. Это поражение имело ряд причин, но одной из них было отсутствие мечты о будущем. У них не было не только маршрута к обетованной земле, но даже описания, на что она может быть похожа, если они смогут до нее добраться.
Успешные общества должны объединяться вокруг некоторого центрального сюжета – захватывающей истории с поддерживающей ее идеологией. Лидеры, не способные рассказать такую историю, не имеют программы, и у них нет уверенности в том, что они делают. Чтобы держаться вместе, людям нужна утопическая мечта: на этой мечте строятся общие цели, ради которых члены общества могут работать вместе. Такие истории есть у всех религий, она есть и у коммунизма. Главная привлекательность религиозного фундаментализма состоит именно в том, что он может рассказать такую историю.
Но какую историю может рассказать сообществу капитализм, чтобы удержать это сообщество вместе, если капитализм явно отрицает необходимость какого-либо сообщества? Капитализм предполагает лишь одну цель – индивидуальный интерес и максимальное личное потребление. Но жадность отдельного человека попросту не является целью, способной удержать общество вместе на сколько-нибудь долгое время. В такой среде могут быть цели, нуждающиеся в общих усилиях, достижение которых облегчило бы каждому отдельному человеку повышение его уровня жизни. Но в системе, признающей лишь права индивида, а не его социальную ответственность, нет способа распознать такие цели, убедиться в необходимости таких внешних социальных факторов и их организовать.
Впрочем, и без мечты есть много способов удерживать общества вместе. Общества могут объединяться, сопротивляясь внешней угрозе. В течение шестидесяти лет идеологическая и военная угроза нацизма, а затем коммунизма удерживала вместе западные демократии. Внутренние проблемы можно было откладывать и ничего с ними не делать. Но теперь внешней угрозы нет.
Можно объединять общества стремлением к завоеванию – к построению империй. Завоевание – это часть человеческой природы, и даже такие программы, как проект высадки человека на Луну, были косвенной формой завоевания. Но в эпоху ядерного оружия географические завоевания для больших государств лишены смысла. По-видимому, ни у кого нет воображения и силы убеждения, чтобы внушить людям нечто вроде программы высадки на Луну. К тому же не следует забывать, что и эта программа могла быть проведена лишь в ходе состязания с Советами, то есть как часть «холодной войны».
Когда нет никакой мечты, любое общество в конечном счете впадает в этнические конфликты. Социальная система держится вместе, сосредоточивая гнев на каком-нибудь выделяющемся и презираемом меньшинстве, которое надо «вычистить» из страны. Стоит только устранить людей с другой религией, другим языком или другой этнической наследственностью, и каким-то магическим образом мир станет лучше. В Америке эти силы проявляются в калифорнийском «предложении 187», в снятии с государственного вспомоществования матерей и прекращении действия системы социальных квот в Вашингтоне, в изгнании бездомных с улиц Нью-Йорка.
Без захватывающей мечты о лучшем будущем наступает социальный и экономический паралич. Вез большой программы каждый пытается навязать свои личные микропрограммы, чтобы повысить свой личный доход и богатство. Политические партии без программы раскалываются, и политическая власть переходит от людей, стремящихся к новому, к людям, желающим все остановить. Правительства все менее способны навязывать отдельным гражданам расходы на меры, улучшающие положение среднего человека. Трудно или невозможно найти место для тюрем, автострад, пересадочных станций, скоростных железных дорог, электростанций и ряда других общественных служб. В сообществе нет понимания общих интересов, чтобы преодолеть местные сопротивления. У граждан нет готовности разделять отрицательные последствия необходимых общественных служб.
В демократии любая группа интересов, объединенная каким-нибудь специальным вопросом и не связанная интересами сообщества, может приобрести силу, далеко не соразмерную с ее численностью. Примером может служить Национальная ружейная ассоциация (National Rifle Association). Члены ее составляют небольшое меньшинство населения; 90% публики поддерживает контроль над оружием в опросах общественного мнения, но этот контроль в Америке невозможен. Группа в 10% избирателей, готовая голосовать за или против некоторого политика в зависимости от единственного вопроса, в большинстве случаев достаточна, чтобы он выиграл или проиграл выборы.
Такие группы размножились – отчасти в ответ на дух времени («нет ничего столь важного, чтобы я пренебрег своим корыстным интересом»), а отчасти с помощью целенаправленной пропаганды, использующей электронные средства информации. В прошлом приходилось обращаться ко всей публике, потому что было технически невозможно обратиться к определенной небольшой части публики. Но теперь легко можно направить послание тем, кто может симпатизировать вашему посланию. Вскоре уже можно будет устроить свою личную газету, «Мою газету», указав компьютеру, какого рода новости вы хотите видеть, чтобы он приготовил вам газету, в точности приспособленную к вашим вкусам (21). Примитивную версию такой газеты, под названием «Личная газета», уже предложил «Уолл-Стрит Джорнэл» (22). В свою очередь, это позволяет рекламодателям направлять свои материалы лишь тем, кто проявил интерес к таким материалам, а также облегчает и удешевляет формирование политических групп вокруг какого-нибудь специального вопроса. Никому не придется больше обращаться ко всем людям или ко всем избирателям, если они этого не хотят – а они редко этого хотят. Говорить с теми, кто не сочувствует вашей политической позиции, попросту слишком дорого и отнимает слишком много времени. Вместо того, чтобы пытаться стать большинством, гораздо лучше стать сильной группой специального интереса. Но разговор между меньшинствами – это именно то, что учит меньшинства компромиссам и содействует образованию большинства. Подходит к концу эпоха политического диалога, и наступает эпоха мобилизации сил для эффективной поддержки специальных интересов. Вето меньшинства заменяет голос большинства.
Есть еще одна экономически необходимая предпосылка, хотя и недостаточная для полного решения проблемы; в нашем обществе она почти никогда не выполняется. Если общество требует от индивида принять на себя издержки деятельности, полезной для всех (например, согласиться жить близ тюрьмы), то остальное общество должно компенсировать этому индивиду его издержки – хотя бы лишь психологические. На практике, однако, общества большей частью согласны компенсировать индивидов лишь за физическую собственность в случае крупных строительных предприятий, но ни за что иное. Понятие компенсации должно быть значительно расширено.
Когда законы об охране окружающей среды снижают стоимость некоторой индивидуальной собственности, консерваторы настаивают на законодательстве, компенсирующем такой ущерб, и в этом они отчасти правы. Если индивиды засоряют чужую собственность (например, сваливая там мусор), то общество вправе не разрешать им этого без компенсации. Во всяком случае, они должны уплачивать компенсацию пострадавшим. Но если общество стремится к некоторой позитивной цели, если оно хочет прибавить нечто к прямому благосостоянию – например, открытое пространство, – то оно должно уплатить за создание парка, а не мешать кому-нибудь расширять свою собственность, по существу вынуждая его устроить общественный парк за свой счет.
Но принцип компенсации должен применяться ко всему, а не только к охране природы. Люди, готовые жить близ АЭС или тюрьмы, должны ежемесячно получать чек, стоимость которого убывала бы по мере удаления от нежелательной общественной службы. Есть люди, которые не хотели бы жить вблизи этих учреждений ни за какие деньги, но есть и другие, готовые жить возле них за неожиданно малые суммы. Если вы посмотрите на АЭС Пилгрим к югу от Бостона, то увидите дома, окружающие это прежде изолированное сооружение. Люди селятся здесь именно потому, что в этом месте они будут платить меньше налогов на собственность, чем в любом другом.
Вероятно, с помощью скромных компенсаций можно было бы устранить значительную часть «синдрома NIMBY» (not in my backyard, то есть «не у меня во дворе»). Конечно, компенсации будут означать, что общественные проекты будут дороже. Но возможность осуществить проекты, повышающие общественное благополучие, гораздо важнее, чем минимизация денежных потерь, когда пытаются вместо компенсации заставить людей примириться с отрицательными побочными явлениями. Нечестно, когда таким образом по существу облагают граждан налогами, а теперь мы знаем, что это и невозможно. Они столь успешно сопротивляются, что могут просто остановить экономический прогресс.
Но техническим путем нельзя решить главную проблему растущего разрыва между демократической верой в равенство прав и неравенством экономических прав, которое порождает рынок. Это решение должно быть найдено в общей системе целей, достаточно захватывающих, чтобы люди готовы были приносить жертвы, забывая свои узкие интересы для реконструкции экономики – чтобы достигнуть поставленных целей. Но какова должна быть эта всеохватывающая мечта и программа?
НИСХОДЯЩАЯ СПИРАЛЬ
Чтобы начать уменьшение неравенства и вызвать повышение реальных заработков, необходимы огромные усилия по перестройке экономики, которые может породить только мечта о лучшем будущем. Но если такой мечты нет, что может произойти? Насколько может расшириться неравенство, как сильно могут упасть реальные заработки, прежде чем в демократии произойдет какой-нибудь обвал? Этого никто не знает, поскольку этого никогда не было. Эксперимент еще не был поставлен.
Обвалы в общественных системах, конечно, бывают. Недавно неожиданно развалился СССР. Но для обвала должно быть какое-то альтернативное знамя, под которым население могло бы быстро собраться. В случае коммунизма альтернативным знаменем был «рынок», то есть капитализм. Но если капитализм не производит приемлемых результатов, то просто не существует никакой альтернативной системы, в которую население могло бы быстро собраться. Поэтому внезапный общественный крах капитализма крайне маловероятен.
Более вероятен порочный круг индивидуального разочарования, социальной дезорганизации и в результате – медленное сползание по спирали вниз. Посмотрим, как Римская империя опускалась со своей вершины до низшей точки – Средних веков. С начала Средних веков (476-1453) реальный доход на душу населения резко упал по сравнению с достигнутым во времена Римской империи. Технологии, дававшие Римской империи намного более высокие уровни производительности, не исчезли. В течение восьми дальнейших столетий никакой злой бог не погрузил человечество в забвение (23). Частота изобретений была даже выше, чем в римскую эпоху. Но, несмотря на эти новые и старые изобретения, объем производства упал (24). Дьявол пришел в виде социальной дезорганизации и распада. Этот долгий период скольжения вниз обусловила не технология, а идеология. В течение сравнительно короткого периода времени люди постепенно отбросили то, что они знали. Отбросив это, они не могли восстановить свой прежний уровень жизни больше тысячи двухсот лет. Впрочем, надо напомнить, что часть Римской империи осталась в Византии и существовала там еще тысячу лет.
В эти Темные века были люди, знавшие все, что знали римляне о таких техниках, как удобрение (25). Что потеряли более поздние европейцы – это была организационная способность, способность производить и распределять удобрения. Без удобрений урожайность земель, бывших некогда житницей Римской империи, упала настолько, что на каждое посаженное зерно собирали только три (26). Если отложить одно зерно на следующий посев и вычесть зерна, съеденные или испорченные вредителями, то остается очень мало для пропитания населения во время зимы (27). В конечном счете недоставало даже калорий для поддержания активной деятельности, так что качество жизни должно было снизиться (28).
Даже самые могущественные из феодальных баронов имели более низкий уровень жизни, чем средние граждане Рима. При плохой системе транспорта и опасности бродячих разбойников многие из товаров, широко распространенных в Риме, стали недоступны даже богатым. Стало просто невозможно прокормить такие большие города, как Рим (29). Другого города, сравнимого с императорским Римом по величине и уровню жизни, в Европе не было до Лондона, каким он стал около 1750 г. В конце средневековья (1453) римские дороги все еще были лучшими на континенте, хотя их не ремонтировали тысячу лет (30).
В Темные века жили и такие люди, которые знали, что в Римской империи был более высокий уровень жизни и что возможно было нечто лучшее. У них были или могли быть все технологии, какие были у римлян, но им недоставало ценностей, порождающих организационные способности, без которых нельзя было воссоздать прошлое. Вложения в будущее стали чем-то неизвестным – «богатства, хранившиеся в жилых комнатах, в кладовых и в винных погребах, были просто припасами, отложенными для будущих празднеств, когда все это бездумно расточалось» (31). Люди оставались столетие за столетием в Темных веках не из-за их технологии, а из-за их идеологии.
Если посмотреть, как Европа соскальзывала в Темные века по мере роста феодализма, то можно заметить некоторые тревожащие параллели (32). Римский спуск по спирали начался не с какого-нибудь внешнего удара. Он начался с периода неуверенности. Дальнейшая военная экспансия не имела смысла, поскольку Рим достиг своих естественных географических пределов – степи, пустыни и густые безлюдные леса окружали империю со всех сторон. При системах коммуникации, командования и управления, действовавших на своих технологических пределах, экспансия не приносила больше индивидуального или коллективного богатства. Что же могло заменить завоевание в качестве объединяющей социальной силы, если нечего было завоевывать? А если завоевание не могло доставить больше индивидуального и коллективного богатства, то зачем было римским гражданам платить налоги для содержания огромного политического аппарата и армии, необходимых для сохранения империи? Что можно было сделать с огромным числом иммигрантов, желавших стать римлянами? Возникали эпидемии, столь устрашавшие людей того времени, поскольку болезни приписывались тогда не микробам и вирусам, а немилости богов. Уверенность старой языческой религии исчезала; уверенность новой христианской религии еще не утвердилась.
В политическом и социальном беспорядке, происшедшем из всего этого, разрушалась экономическая инфраструктура, человеческая и физическая, а также та социальная дисциплина, которая позволяла Риму сохранять свой уровень жизни и поддерживать свои армии (достаточно подумать, чего стоило прокормить город с более чем миллионом жителей, применяя в качестве главного транспортного средства лошадей и телеги). При растущем общественном потреблении и нежелании платить налоги прежние инвестиции перестали делаться. В конце концов начался экономический упадок, ускорявшийся сам собой. Меньшая производительность приводила ко все меньшей готовности к социальным инвестициям, необходимым для поддержания прежней системы, это вело к еще меньшей производительности и к следующему по очереди сокращению социальных инвестиций.
Рассмотрим теперь параллель между тем временем и нашим. Иммигранты вливаются в промышленный мир, но никто не хочет взять на себя расходы по превращению их в граждан первого мира. Советская империя и американские союзы распались. Слабые нации становятся жертвами феодальных предводителей (Сомали, Афганистан, Югославия, Чечня), и даже сильные отдают власть местным лидерам. Если принять всерьез «Контракт с Америкой», то американское федеральное правительство отдаст местным лидерам всю свою власть, кроме обороны. Со временем эти местные лидеры укрепят за собой эти полномочия, а национальное правительство по существу потеряет свою власть действовать, как это было с правительствами в средние века.