ГЛАВА XV
   Я еду в Сан-Франциско. - Пейзаж восточный и западный. - Город Сан-Франциско. - Форт Юма - самое жаркое место в мире. - Лето и зима.
   Наша карета то катилась по долинам рек и равнинам, то забиралась в поднебесье Сьерры, откуда мы любовались Калифорнией в ее летнем убранстве. Замечу мимоходом, что, для того чтобы оценить по достоинству очарование калифорнийского пейзажа, необходимо расстояние. Хотя горы своей мощью, величием форм и высотой производят грандиозное впечатление, только даль придает плавность их очертаниям и глубину краскам. Леса Калифорнии также выигрывают на расстоянии. Потому, что леса эти сплошь хвойные - секвойя, сосна, ель, пихта, - вблизи вас начинает угнетать утомительная одинаковость этих простертых неподвижных рук - вниз и в стороны, - как бы постоянно и без устали умоляющих всех и вся: "Шш! Ни слова! Вы можете кого-нибудь потревожить!" Кроме того, в самом лесу вас преследует навязчивый, беспощадный запах смолы и скипидара, какая-то бесконечная грусть вечно вздыхающих и жалующихся безлиственных ветвей; вы ступаете по бесшумному ковру утрамбованной желтой коры и сухих игл, и вы сами себе начинаете казаться каким-то духом с бесплотной походкой; нескончаемые кисточки хвои надоедают вам, и вы начинаете тосковать по добротному изяществу обыкновенного зеленого листа; вы тщетно ищете под ногами траву или мшистое ложе, на котором можно было бы поваляться, ибо там, где землю не покрывает облупившаяся кора, - сплошная грязь да глина, враги элегической задумчивости и чистого платья. В Калифорнии иной раз попадаются настоящие зеленые луга, но по большей части и они нуждаются в облагораживающем расстоянии, ибо, хотя сама трава на них высока, каждая травинка держится с какой-то подчеркнутой и независимой прямотой, в недружелюбном отдалении от соседки, и промежутки между ними заполнены малопривлекательными песчаными пролысинами.
   Самое удивительное, что мне доводилось когда-нибудь слышать, это рассказы туристов "из Штатов" о "вечноцветущей Калифорнии". А они неизменно впадают в этот восторженный тон. Верно, они бы умерили свои восторги, если бы видели, как, вспоминая пыльную и сомнительную "зелень" своих равнин, старожилы Калифорнии останавливаются в немом восторге перед изобильным богатством, ослепительной зеленью, бесконечной свежестью и щедрым разнообразием флоры восточных штатов, которая придает пейзажу подлинно райский вид. Просто смешно - а впрочем, это даже трогательно, - что суровая и сухая природа Калифорнии вызывает восхищение у человека, знакомого с обширными лугами Новой Англии, ее кленами, дубами и раскидистыми вязами в их летнем убранстве, с роскошными опаловыми переливами осени в ее лесах. Да и не может страна с неизменным климатом быть особенно красивой. Тропики не красивы, несмотря на романтический ореол, которым их окружают. Вначале природа там кажется прелестной, но однообразие ее прелести скоро приедается. Изменчивость - вот волшебница, с помощью которой природа творит свои чудеса. Страна, в которой существует четыре резко разграниченных времени года, всегда прекрасна и никогда не прискучит. Зима и лето, осень и весна, каждое время года доставляет нам своеобразное наслаждение; с интересом следим мы за сменой их, подмечаем первые признаки нарождения нового, наблюдаем его постепенное, гармоническое развитие, восхищаемся зрелой его порой, - и не успеет одно время года наскучить нам, как оно уже проходит, наступает полная перемена, а с ней новое чудо, новое очарование. И я думаю, что истинный любитель природы приветствует каждое время года как самое прекрасное.
   Сан-Франциско - город поистине очаровательный для тех, кто в нем живет, - кажется величественным и красивым, если смотреть на него с известного расстояния, однако вблизи он поражает своей устарелой архитектурой; многие улицы его состоят из обветшалых, почерневших от копоти деревянных домишек, к тому же голые песчаные холмы его окраин слишком бросаются в глаза. Что же касается его хваленого климата, то тут тоже - читать о нем подчас приятней, чем испытывать его воздействие на себе, ибо со временем радушие чудесного безоблачного неба приедается, а когда долгожданный дождь наконец приходит, он уже не торопится уходить. Даже милые шалости землетрясения приятнее наблюдать с рассто...
   Впрочем, на этот счет мнения расходятся.
   Климат Сан-Франциско мягок и чрезвычайно ровен. Круглый год термометр там показывает около семидесяти градусов. Зимой и летом вы обычно укрываетесь одним или двумя легкими одеялами, и вам никогда не приходится прибегать к сетке от комаров. Там нет того, что называется летней одеждой. Вы носите костюм из черного сукна (если таковой у вас имеется), как в августе, так и в январе. В том и в другом месяце температура одинаковая. Ни пальто, ни веером пользоваться не приходится. Словом, как ни смотреть, лучшего климата не придумаешь, и уж во всяком случае такого ровного климата не сыскать во всем мире. В летние месяцы бывает довольно сильный ветер, но поезжайте за три-четыре мили, в Окленд, - там никакого ветра нет. За девятнадцать лет снег выпал всего дважды, да и то пролежал ровно столько времени, чтобы дети успели подивиться на него, гадая, что это за пушистая штука?
   Восемь месяцев подряд стоит ясная, безоблачная погода, без единой капли дождя. Когда же наступят следующие четыре месяца, вам придется украсть где-нибудь зонт, ибо он вам окажется необходим. И не на один день, а на все сто двадцать дней почти беспрерывного дождя. Если вы собираетесь в гости, в церковь или в театр, вам незачем смотреть на небо, чтобы решить, будет ли дождь, - вы просто смотрите в календарь. Если зима - значит, будет дождь; лето - его не будет, и все тут. Громоотводы вам не нужны: здесь никогда не бывает ни грома, ни молнии. А когда вы шесть или восемь недель кряду, ночь за ночью, вслушиваетесь в унылое однообразие этих тихих дождей, вы начинаете в глубине души мечтать о том, чтобы хоть раз загремела, загрохотала гроза в этих сонных небесах, чтобы хоть раз молния вырвалась из плена и расколола бы эту скучную твердь, озарив ее своим ослепительным светом. Чего бы вы только не дали, чтобы услышать знакомые раскаты грома, чтобы увидеть, как кого-то шарахнула молния! Летом же, промаявшись месяца четыре под лучезарным, безжалостным солнцем, вы готовы на коленях молить о дожде, граде, снеге, громе и молнии - только бы нарушилось это однообразие, - на худой конец вы уже согласны на землетрясение. Не исключено, впрочем, что его-то вы как раз и дождетесь.
   Сан-Франциско стоит на песчаных холмах, но холмы эти весьма плодородны и покрыты щедрой растительностью. Все эти редкие цветы, которые в Штатах с таким старанием выращивают в горшках и оранжереях, роскошнейшим образом цветут прямо на воздухе, круглый год. Калла, всевозможные сорта герани, пассифлора, розы центифолии - я не знаю названий и десятой части их. Я знаю только одно: вместо снежных сугробов Нью-Йорка в Калифорнии вы завалены сугробами цветов, нужно лишь оставить их в покое и не мешать им расти. Еще я слыхал, что там произрастает редчайший и удивительный цветок, Espiritu Santo, как его называют испанцы, иначе говоря - цветок святого духа, цветок, который, как я думал, водится лишь в Центральной Америке, в районе "перешейка". В чашечке этого цветка можно увидеть изящнейшее изображение белоснежного голубя в миниатюре. Испанцы относятся к этому растению с суеверным обожанием. Его цветок, заключенный в банку с эфиром, пересылали в Штаты; луковицу тоже пытались ввозить, однако ни одна попытка заставить его прижиться там не увенчалась успехом.
   Я как-то упоминал о бесконечной зиме в Моно, Калифорнии, и только что говорил о вечной весне Сан-Франциско. Если же мы проделаем отсюда сто миль по прямой, мы прибудем в Сакраменто - в обитель вечного лета. В Сан-Франциско, как я говорил, не увидишь летних одежд и комаров; в Сакраменто вы найдете и то и другое. Не стану утверждать, будто летняя одежда и комары - непременная принадлежность Сакраменто во всякое время, но все же из двенадцати лет сто сорок три месяца можно на них смело рассчитывать. Поэтому читатель без труда поверит мне, что цветы цветут там круглый год, а люди истекают потом и чертыхаются круглые сутки, растрачивая лучшие свои силы на то, чтобы обмахиваться веером. Там достаточно жарко, но если вы проедетесь к форту Юма, вы поймете, что бывает еще жарче. Форт Юма, по всей видимости, самое жаркое место на земле. Термометр показывает сто двадцать в тени неизменно - то есть исключая те дни, когда он показывает еще больше. Это один из военных постов Соединенных Штатов, и обитатели форта настолько привыкают к нестерпимой жаре, что уже всякий другой климат переносят с трудом. Легенда (автором которой называют Джона Феникса*) гласит, что некий многогрешный солдат из здешнего гарнизона после своей смерти, как и следовало ожидать, попал прямешенько в пекло, в самую его жаркую точку; он немедленно протелеграфировал оттуда, чтобы ему выслали парочку одеял! Достоверность этого факта не подлежит сомнению. Да и как тут сомневаться? Я побывал там, где жил этот солдат.
   ______________
   * С полсотни писак, не способных по бездарности выдумать что-нибудь свое, но без стеснения присваивающих чужое, напечатали эту легенду за своей подписью. (Прим. автора.)
   В любое время года Сакраменто переживает самый яростный разгар лета, так что в восемь-девять часов утра вы можете рвать розы и есть клубнику с мороженым, отдуваясь и обливаясь потом в белом полотняном костюме; затем вы садитесь в поезд, и в полдень, нацепив коньки и облачившись в меха, несетесь по замерзшему озеру Доннер, расположенному на высоте семи тысяч футов над долиной и окруженному сугробами в пятнадцать футов высотой; вы катаетесь в тени величественных горных вершин, снежные макушки которых красуются на высоте десяти тысяч футов над уровнем моря. Вот какой контраст! Подобного вы не найдете ни в одном другом месте Западного полушария. Тем же из нас, кому посчастливилось промчаться на высоте шести тысяч футов над уровнем моря по извилистой Тихоокеанской железной дороге с ее снежными стенами и с птичьего полета взглянуть на бессмертное лето долины Сакраменто с ее плодородными полями, пушистой зеленью, серебристыми речками, погруженной в дремотную дымку, бесконечно одухотворенной и смягченной расстоянием, - казалось, что перед нами на миг мелькнуло какое-то сновидение, сказочная страна, очарование и впечатляющая сила которой были тем сильней, что ее удалось подсмотреть сквозь суровые ворота из снега и льда, диких скал и ущелий.
   ГЛАВА XVI
   Калифорния. - Женщина, увиденная впервые после долгого перерыва. "Ей-богу, ребенок!". - Сто пятьдесят долларов за поцелуй. - В очередь!
   Именно в долине Сакраменто и была обнаружена одна из первых и наиболее богатых золотых россыпей. До сих пор там можно видеть следы пятнадцати- и двадцатилетней давности, оставленные жадными хищниками, которые изрыли и изуродовали зеленые склоны и дно долины. По всей Калифорнии разбросаны эти безобразные следы; глядя на них, трудно поверить, что тут, среди этих пустынных полей и лесов, где кругом ни души, ни жилья, ни колышка, ни камня, ни каких-либо признаков хотя бы разрушенных строений, где ни единый звук, ни шепот даже не нарушает торжественной тишины, - трудно поверить, что когда-то здесь буйно процветал какой-то городишко с населением в две-три тысячи душ; что тут издавалась своя газета, была своя пожарная команда, духовой оркестр, добровольная милиция, банк, гостиницы, происходили шумные демонстрации и раздавались речи в честь Четвертого июля; что в игорных домах среди табачного дыма и ругани теснились бородатые личности всех мастей и национальностей, а на столах возвышались кучки золотого песка, которого хватило бы на бюджет какого-нибудь немецкого княжества; по улицам сновали озабоченные толпы людей, городские участки стоили чуть ли не четыреста долларов фут по фасаду, всюду кипела работа, раздавался смех, музыка, брань, люди плясали, ссорились, стреляли и резали друг друга, каждый день к завтраку газеты сервировали своим читателям свежий труп - убийство и дознание, - словом, здесь было все, что украшает жизнь, что придает ей остроту, все признаки, все непременные спутники процветающего, преуспевающего и многообещающего молодого города... И вот в итоге безжизненная пустыня. Люди ушли, дома исчезли, и даже название города позабыто. Нигде, ни в одной стране, в наш век так решительно и бесповоротно не умирали города, как в старых приисковых районах Калифорнии.
   Население этих городов было текучее, беспокойное и энергичное. Удивительный народ! Такого мир еще не видал и вряд ли когда снова увидит. Ибо, заметьте, здесь собрались двести тысяч молодых мужчин - не каких-нибудь слабонервных, изящных и жеманных юнцов в белых перчатках, нет, - это все были крепкие, жилистые, бесстрашные молодцы, волевые и настойчивые, щедро наделенные качествами, без которых немыслим великолепный и несравненный идеал мужчины, это были избранники богов, цвет человечества. Ни женщин, ни детей, ни сгорбленных старцев, убеленных сединами, - одни стройные, ясноглазые, быстрые и сильные молодые великаны, удивительный народ, прекрасный народ! И вся эта славная армия ринулась на изумленные леса и луга, ничего, кроме одиночества, доселе не знавшие. А теперь? Развеянные по лицу земли, одни состарились и одряхлели преждевременно, другие погибли от пули или ножа в уличной потасовке, третьи просто умерли, не вынеся горечи обманутых надежд, - словом, все, или почти все, так или иначе исчезли благороднейшие из жертв, сожженных на алтаре золотого тельца, чей священный дым когда-либо поднимался к небу. Грустно, грустно думать об этом!
   Это был поистине великолепный народ! Ведь все вялые, сонные тугодумы и увальни остались дома, ибо таких не встретишь среди пионеров, из такого теста они не делаются. Именно благодаря этим людям Калифорния прославилась своими захватывающими дух затеями, своим натиском и безоглядной дерзостью в осуществлении их. Слава эта держится за Калифорнией и по сей день, и всякий раз, как она преподносит миру какой-нибудь новый сюрприз, степенные люди с улыбкой говорят: "Одно слово - Калифорния!"
   Но и буйный же это был народ! Они, можно сказать, купались в золоте, упивались виски, драками и кутежами - и были несказанно счастливы при этом. Порядочный золотоискатель выручал со своего участка от ста до тысячи долларов в день и, если ему везло, умудрялся спускать их все до последнего цента в игорных и прочих домах. Он сам готовил себе, пришивал пуговицы, стирал свои синие шерстяные рубашки; когда же его одолевал воинственный пыл и он испытывал потребность тут же, без досадной проволочки, затеять с кем-нибудь драку, он облачался в белую рубаху или нахлобучивал на себя цилиндр и в таком виде выходил на люди. Ждать ему приходилось недолго, ибо тогдашнее общество не терпело в своей среде аристократов и пылало особой и жгучей ненавистью к "крахмальным манишкам".
   А что это было за общество - дикое, своевольное, беспорядочное, чудовищное! Одни мужчины! Целая армия сильных, здоровых мужчин, и кругом ни ребенка, ни женщины!
   Тогдашние старатели собирались толпами, чтобы взглянуть на такое редкое и благословенное явление, как женщина! Старожилы рассказывали, как в одном поселке рано утром распространился слух, что там появилась женщина. Кто-то видел, что в недавно прибывшем фургоне висело легкое женское платье - знак, что фургон вез переселенцев с востока. Все тотчас направились туда и, увидав настоящее, подлинное платье, трепыхавшееся на ветру, огласили воздух громким криком. Из фургона показался переселенец.
   - Тащите ее сюда! - закричали ему старатели.
   - Джентльмены, - отвечал он, - это моя жена, она больна; индейцы напали на нас и отобрали все - деньги, провиант... мы хотим отдохнуть.
   - Тащите ее сюда! Дайте на нее посмотреть!
   - Но, джентльмены, бедняжка...
   - ТАЩИТЕ ЕЕ СЮДА!
   Он "вытащил" ее, все замахали шляпами, прокричали троекратное "ура", затем окружили ее и стали разглядывать, трогать ее платье, прислушиваясь к звукам ее голоса так, словно они не слушали, а вспоминали. Затем собрали две с половиной тысячи долларов золотом, вручили их ее мужу, еще раз взмахнули шляпами, еще раз крикнули троекратное "ура", и, довольные, разошлись по домам.
   Как-то я обедал в Сан-Франциско в семье старого пионера и беседовал с его дочерью, молоденькой девушкой; по приезде в Сан-Франциско с этой девушкой случилось приключение, которого она, впрочем, сама не помнила, так как ей в то время было всего лишь два-три года. Отец же ее рассказал, как они все, сойдя на берег, шли по улице, причем няня шествовала впереди, с девочкой на руках. Навстречу им попался огромного роста старатель, бородатый, лихо подпоясанный, при шпорах, вооруженный до зубов, - видно, только что вернулся из длительного похода в горы. Он заступил им путь, остановил няню и стал глядеть во все глаза, и взгляд его выражал радостное изумление. Наконец он благоговейно произнес: - Ей-богу, ребенок!
   И тут же, выхватив из кармана маленький кожаный мешочек, обратился к няне со следующими словами:
   - Тут песку на сто пятьдесят долларов, и я вам его отдам весь, если вы позволите мне поцеловать вашего ребенка!
   Самое интересное в этом анекдоте то, что он не анекдот, а факт.
   Однако как время все меняет! Если бы мне, сидящему тут за столом и слушающему этот рассказ, пришло бы в голову предложить за право поцеловать этого же самого ребенка сумму вдвое большую, мне бы наверняка отказали. За эти семнадцать лет цена на поцелуй возросла значительно больше, чем вдвое.
   Раз уж я заговорил на эту тему, расскажу, как однажды в Стар-Сити, что в горах Гумбольдт, я занял свое место в длинном, как очередь на почту, ряду старателей и терпеливо выжидал время, когда мне удастся заглянуть в щелочку хижины, чтобы на миг увидеть великолепное и невиданное зрелище - настоящую, живую женщину! Наконец, через полчаса наступила моя очередь, я приложил глаз к щелке и увидел ее: упершись одной рукой в бедро, другой она подкидывала оладьи на сковородке. Лет ей было ровно сто шестьдесят пять*, во рту - ни единого зуба.
   ______________
   * Теперь, когда я несколько успокоился, я готов сбавить ей сотню лет. (Прим. автора.)
   ГЛАВА XVII
   Жизнь в Сан-Франциско. - Мое первое землетрясение. - Инстинкт репортера. - Курьезные случаи. - Постоялец и горничная. - Разумная мода.
   Несколько месяцев я пребывал в необычном для себя состоянии - я был свободен, как мотылек: ничего не делал, ни перед кем не отчитывался и не испытывал никаких финансовых треволнений. Самый радушный и общительный город нашей страны овладел моим сердцем. После солончаков и полыни Невадских просторов - Сан-Франциско показался мне раем. Я жил в лучшей гостинице города, щеголял своими нарядами во всех фешенебельных местах, усиленно посещал оперу, где научился изображать из себя восторженного меломана, хотя музыка не столько радовала, сколько терзала мой слух, - просто у меня не хватало честности в том признаться. Впрочем, не думаю, чтобы в этом смысле я сильно отличался от большинства своих соотечественников. Наконец-то осуществилась моя мечта - сделаться мотыльком! Разрядившись в пух и прах, я порхал с одного раута на другой, любезничал и улыбался, как завзятый салонный шаркун, отплясывал польку и экосез, в которые вносил новые па, известные одному мне да еще, может быть, австралийскому кенгуру. Словом, я вел себя, как приличествовало обладателю ста тысяч долларов (в перспективе), которому к тому же предстоит достигнуть фантастического богатства, как только он продаст в восточных штатах серебряный прииск. Соря деньгами направо и налево, я с живым интересом следил за курсом акций на бирже и выжидал, чем кончится дело в Неваде.
   А дело в Неваде приняло серьезный оборот. Несмотря на то, что крупные собственники голосовали там против введения конституции, большинству - то есть тем, кому терять было нечего, - удалось добиться своего через голову собственников. Все же положение тогда еще не представлялось таким катастрофическим, каким оно несомненно было. Я колебался, прикидывал, а в конце концов решил не продавать пока свои акции. Они же продолжали расти; спекуляция приняла бешеный размах: банкиры, торговцы, адвокаты, врачи, рабочие и поденщики, даже прачки и домашняя прислуга - все вкладывали свои сбережения в серебряные акции, и каждый вечер солнце скрывалось за горизонтом, покидая мир разбогатевших бедняков и обнищавших богачей. То был настоящий разгул случая! Акции "Гулд и Карри" достигли шести тысяч с фута! И вдруг - в какой-то один миг - все лопнуло и полетело прахом! Разгром был полнейший. От мыльного пузыря не осталось даже микроскопически малого мокрого места. Я оказался среди тех, кто обнищал, и обнищание мое было полным. Кипа акций, оставшаяся у меня на руках, стоила меньше бумаги, на которой они были напечатаны. Я выбросил их все. И вот теперь, после того как я расплатился с долгами, у меня, беспечного дурака, еще недавно сорившего деньгами направо и налево и почему-то считавшего себя застрахованным от превратностей судьбы, еле набралось пятьдесят долларов! Из гостиницы я переехал в чрезвычайно скромный пансион. Я пошел в репортеры и принялся за работу. Я не вовсе пал духом, ибо еще уповал на нью-йоркскую сделку с серебряным рудником. Дэн, однако, все молчал. Либо мои письма не доходили до него, либо он не отвечал на них.
   Случилось как-то, что я себя не совсем хорошо чувствовал и не пошел в редакцию. На следующий день, когда я отправился туда в свое обычное время, около полудня, я обнаружил на столе записку, оставленную там накануне. В правом нижнем углу записки красовалась подпись "Маршал". Это был тот самый вирджинский репортер. Он просил меня зайти в тот же вечер в гостиницу повидаться с ним и еще кое с кем из его друзей, так как на следующее утро они отплывают на восток. В постскриптуме говорилось, что едут они в связи с одной крупной спекуляцией серебряными рудниками! В жизни я так не досадовал, как тогда. Я ругал себя за то, что уехал из Вирджинии, поручив другому дело, за которым надо было проследить самому; я ругал себя за то, что изо всех дней в году я не пошел в редакцию именно в тот день, когда надлежало там быть. Так, кляня себя на чем свет стоит, я протрусил целую милю до пристани и, добежав, успел лишь убедиться в том, что опоздал! Судно как раз снялось с якоря и уходило.
   Пытаясь утешиться мыслью, что спекуляция эта может еще кончиться ничем - слабое утешение! - я снова впрягся в работу и решил довольствоваться своими тридцатью пятью долларами в неделю, а все остальное забыть.
   Через месяц после того мне довелось испытать свое первое землетрясение. Это было то самое землетрясение, которое долгое время называли "великим" и которое, несомненно, и до сей поры хранит это наименование. Началось все в один ясный октябрьский день, вскоре после полудня. Я шагал по Третьей улице. Позади меня кто-то ехал на двуколке, да еще, пересекая улицу, медленно тащилась в гору конка. Больше во всем этом плотно застроенном и густонаселенном квартале не наблюдалось никакого движения. Кругом было пустынно, царила воскресная тишина. Поворачивая за угол у небольшого деревянного домика, я услышал страшный грохот и треск и подумал: "Вот материал для репортажа - не иначе в этом доме драка!" Но не успел я повернуть назад, чтобы разыскать дверь, как почувствовал воистину потрясающий толчок; земля подо мной заходила волнами, прерывающимися вертикальной тряской, и послышался какой-то тяжелый скрежет, точно два кирпичных дома терлись друг о друга боками. Меня отбросило к стене деревянного дома, и я сильно ушиб себе локоть. Теперь я уже понял, что происходит, и, подчиняясь инстинкту репортера, без всякой цели вынул часы и заметил время; в эту минуту последовал третий, еще более мощный толчок; пошатываясь и с трудом удерживая равновесие, я вдруг увидал необыкновенное зрелище: весь фасад высокого четырехэтажного здания на Третьей улице раскрылся, как дверь, и рассыпался по всей улице, вздымая неслыханные клубы пыли. В это же время подъехала та двуколка - человека выбросило из нее, и в одно мгновение, гораздо быстрее, чем об этом можно рассказать, повозка раскололась, усеяв своими останками улицу на триста ярдов. Могло показаться, что кому-то вздумалось зарядить пушку стульями и тряпками и выстрелить ими вдоль улицы. Конка остановилась, лошади вставали на дыбы и шарахались, пассажиры струились из обоих концов вагона, а один толстяк, протиснувшись наполовину в пробитое окно, застрял в нем и теперь визжал и извивался, как сумасшедший, которого посадили на кол. Двери во всех домах распахнулись, изрыгая из себя человеческую массу; и вот - вы бы и двух раз не успели мигнуть - все улицы, какие находились в поле моего зрения, оказались запружены людьми. Торжественная тишина сменилась кипучей жизнью, - такого мгновенного преображения я ни разу еще не наблюдал.
   Вот все, что я лично видел из чудес "великого землетрясения"; рассказов же о фокусах, которые оно выкидывало в других местах, в разных концах города, хватило надолго. Домов, разрушенных до основания, было не так много, но почти каждый дом пострадал, и притом довольно основательно.